Акутагава рюноскэ произведения. Экранизации книг Акутагава Рюноскэ

АКУТАГАВА, РЮНОСКЭ (Akutagawa, Ryunosuke) (1892–1927) – выдающийся японский писатель, классик новой японской литературы. Помимо 150 сюжетных новелл, за недолгий 12-летний творческий период им были созданы циклы миниатюр, несколько сценариев, ряд литературно-критических статей и лирико-философских заметок. По числу художественных переводов Акутагава занимает одно из первых мест среди японских писателей.

Родился 1 марта 1892 в Токио. Отцом был торговец молоком, имевший пастбища на окраине Токио, мать страдала душевными заболеваниями. Из-за ее недуга, а также из-за того, что родителям новорожденного было за тридцать, что в Японии того времени считалось плохой приметой, его усыновила бездетная семья дяди Акутагавы Митиаки, чью фамилию (вместо Ниихара) он принял. Эта старая интеллигентная семья имела в числе своих предков писателей и ученых, бережно хранила древние культурные традиции. Здесь увлекались средневековой поэзией и старинной живописью, строго соблюдался старинный уклад, построенный на повиновении главе дома. Болезнь родной матери, вскоре умершей, на протяжении всей жизни оставалась для Акутагавы травмой – он часто размышлял о душевных недугах, опасаясь той же участи. После окончания токийской муниципальной средней школы в числе лучших учеников в 1910 поступает в Первый колледж на литературное отделение – изучать английскую литературу.

В 1913 приступает к учебе на английском отделении филологического факультета Токийского императорского университета. Он и его друзья по университету – будущие писатели Кумэ Масао, Кикути Хироси, Ямамото Юдзи и др. – были в курсе основных течений западной литературы, вели полемику по поводу того, какие направления больше отвечают запросам сегодняшнего дня. Занятия в университете разочаровали Акутагаву – лекции оказались неинтересными, он перестает их посещать, увлекшись изданием журнала «Синситё», где впоследствии были напечатаны его первые рассказы.

На страницах журнала Акутагава и его друзья – молодые литераторы Кумэ и Кикути – развивали взгляды своего объединения Сингикоха – «Школа нового мастерства». Члены группы объявили себя «антинатуралистами», выступали с критикой натуралистической школы. Исходя, прежде всего, из ценности литературы как искусства, они отстаивали право на литературную выдумку, нарочитую фабульность, требовали разнообразия и красочности материала, ценили яркость образа и выразительность языка.

Первые рассказы Акутагавы Ворота Расёмон (1915) и Нос (1916) заставили говорить о появлении нового талантливого автора. В рассказе Ворота Расёмон уволенный слуга, размышляя об угрозе голодной смерти, подумывает – не стать ли ему вором, но пока окончательно сделать этот шаг не решается. Его колебания разрешает старуха, собирающая у трупов волосы для изготовления париков. Она объясняет свое неблаговидное занятие тем, что хозяйка волос тоже, когда была жива, жульничала – торговала сушеными змеями, выдавая их за рыбу. Отвращение к ее поступку переходит в негодование, которое, в свою очередь, ведет к преступлению против преступницы же: слуга грабит старуху, забирая у нее кимоно и оставляя ее на свалке голой. Рассказ, подобно притче, многозначен.

Нос – японский вариант гоголевского Носа (Акутагава был неплохо знаком с русской литературой) – о злоключениях средневекового монаха с очень длинным носом. Повествование, ловко сплетающее воедино низкий быт и возвышенные духовные стремления, представляет попытку «поиграть» с русским сюжетом на японской почве. Нос героя не исчезает – он из слишком длинного становится обычным, что, как ни странно, не уменьшает страданий хозяина, – теперь он переживает из-за «утраты индивидуальности».

Уже в первых рассказах можно проследить черты, характерные для всего творчества в целом – отстраненно-ироническая позиция рассказчика, иногда смягченная юмором, обыгрывание известных сюжетов зарубежной и древней японской литературы (новелла Ворота Расёмон по сюжету напоминает короткий рассказ из сборника рассказов 11 в. Кондзяку-моногатари ). Появляется тема, которая в дальнейшем станет объектом пристального внимания писателя – поведение человека в ситуации личностного и нравственного выбора.

Своим учителем в писательстве Акутагава считал мэтра японской литературы Нацумэ Сосэки (1867–1916), с которым познакомился, учась в университете, – первые новеллы Акутагавы привлекли внимание мастера. Сосэки был одним из лучших знатоков английской литературы начала 20 в., в памяти современников остались его блестящие лекции. Акутагава посещал литературные вечера, устраиваемые в доме Нацумэ, немало почерпнул из бесед с ним. Нацумэ развивал эстетическое учение о красоте, противопоставив его утилитарным идеалам современности. Главная тема его психологических романов – трагедия японского интеллигента, подавленного внешним превосходством западноевропейской культуры, наделенного чуткой совестью и в то же время не освободившегося от старых феодальных предрассудков. В последние годы жизни Нацумэ Акутагава сблизился с ним и находился под сильным влиянием. Некоторые мотивы творчества Нацумэ впоследствии «прорасли» и в его произведениях: нравственная позиция героев, тема эгоизма, понимаемого не столько как личностная проблема, сколько как болезнь общества в целом, «государственный эгоизм Японии». Общие черты творчества учителя и ученика – недосказанность, не выраженная явно конфликтность ситуации, буддийские реминисценции.

Из университета Акутагава вынес дружеские связи, хорошее знание европейской литературы, в том числе русской, которое он расширял и углублял до конца жизни. В декабре 1916 получил должность преподавателя английского языка в Морском механическом училище города Камакура. Преподавание не любил и писал своей будущей жене: «Стоит мне увидеть лица учеников, как сразу же охватывает тоска – и тут уж ничего не поделаешь. Но зато я моментально оживаю, когда передо мной бумага, книги, перо и хороший табак». Это были самые продуктивные годы его жизни – за девять месяцев он создал около 20 новелл, эссе и статей. Свою жизнь этого периода он впоследствии описал в цикле новелл об учителе Ясукити – честном, непутевом человеке, который попадает в разного рода забавные истории – Из записок Ясукити (1923).

Женившись, с помощью одного из друзей пытался получить место преподавателя в университете Кэйо, но переговоры затянулись, и, в конце концов, он принял другое предложение. Переехав в Токио в 1919, стал сотрудником газеты «Осака майнити симбун». Недолго поработав в редакции, всецело отдался писательской деятельности, быстро выдвинулся в литературном мире и остался в первых рядах писателей своего поколения до конца своей недолгой жизни.

Действие многих новелл Акутагавы происходит в далеком прошлом и преимущественно относится к трем историческим периодам: 10–12 вв. – эпоха расцвета древней столицы Японии Киото; конец 16 – годы распространения и сильного влияния христианства в Японии; и период просветительства – начало правления императора Мэйдзи, вторая половина 19 в. Из древней и средневековой литературы Акутагава преимущественно заимствует «голые» фабулы, изменяя их в соответствии со своим творческим замыслом. В древности он ищет аналоги поступков и мыслей современников: «Душа человека в древности и современного человека имеет много общего. В этом все дело». Многообразие исторических, географических и культурных условий помогает конструировать ситуации, в которых проявляется личность, ее основополагающие черты и качества, нравственный выбор. Кроме того, Акутагаве, похоже, вовсе не хотелось при изображении реалий сегодняшнего дня «соревноваться» с представителями натурализма, что было неизбежно в ситуации сложившихся тогда литературных пикировок и взаимных нападок. Он стремился уйти от травмирующих подробностей современности, чтобы, окунувшись в мир древности, сосредоточиться на «вечных вопросах».

Новеллы о первых христианах, появившихся в Японии в 16 в., с одной стороны, описывали авантюристов и мошенников – в притче Табак и дьявол (1916) дьявол завозит «в ушах» табак в Японию и засевает им поля – под табаком подразумевается христианство. С другой стороны, христиане интересуют писателя, как люди цельные, ищущие нравственный идеал и готовые идти ради него на жертвы – Дзюриано Китискэ (1919). Вера, как состояние некой взыскующей гармонии, вызывает у Акутагавы интерес и уважение. Иногда он подтрунивает над предметом веры, и тем, какие простодушные формы, граничащие с глупостью, она порой принимает. В легенде Как верил Бисэй (1919) – герой ждал возлюбленную под мостом, а она все не шла, и он так и утонул, не сойдя с места.

Новеллы Акутагавы написаны лаконичным языком, двумя-тремя словами он может дать сочный и яркий образ. При общем впечатлении, что автор – законченный мизантроп, он часто описывает героев и ситуации с юмором и иронией. Мысль автора проникает в суть конфликта: личностный, культурологический, исторический, мистический и т.п., и суть его раскрывается вдруг, неожиданно, как вспышка озарения.

Многие сюжеты новелл взяты из китайских, японских, европейских, русских произведений. Кочующие сюжеты отслаиваются от оригиналов и живут в его творчестве своей жизнью, соединяясь с иным, казалось бы, несвойственным им содержанием, но приобретая новое звучание убедительность. Работа исследователей творчества Акутагавы в немалой степени сводится к выяснению подобных заимствований. Порой в его творчестве можно почувствовать стиль и композиционные ходы западных писателей – Анатоля Франса , Свифта , Браунинга. В основе Рассказа о том, как отвалилась голова (1918) литературоведы усматривают сходство с Случаем на мосту через Совиный ручей Амброза Бирса. У отечественного же читателя история, описанная в рассказе, скорее вызовет ассоциации с «небом Аустерлица» и предсмертными видениями Андрея Болконского из Войны и мира Льва Толстого .

Если говорить о «русском следе» в творчестве Акутагавы, то это прежде всего рассказ Вальдшнеп (1921). Охотящиеся в лесу (мотив из Записок охотника ) русские писатели Толстой и Тургенев с необычайной тонкостью и чуткостью прислушиваются к душевным движениям друг друга, стараясь избегать возможную фальшь и нарочитость. В Муках творчества (1920) писатель Бакин, выпроводив назойливого гостя, сокрушается по поводу совершения такого «низкого поступка» и в поисках источника своей вины строит логическую цепочку, уводящую его в бесконечность: тут же вспоминается Смерть чиновника Антона Чехова . В 1921 Акутагава писал: «Даже молодежь, не знакомая с японской классикой, знает произведения Толстого, Достоевского , Тургенева, Чехова… Объяснение этому, как мне думается, следует искать в сходстве характеров русских и японцев». Впрочем, «сходство характеров» он находил и с китайцами, французами и англичанами.

В новелле Усмешка богов (1921) речь идет о том, как меняются, преломляются ценности других народов в «свете восходящего солнца». Смешение религий, наук и технологий только укрепляет древнюю землю Японии, давая на ней совершенно новые всходы.

В рассказах Акутагавы можно встретить и сюжеты, связанные с проблемами и муками творческого человека. Наиболее известна пронзительная новелла Муки ада (1918). Художник Ёсихидэ, желающий получить сильный импульс для создания образа преисподней, требует от властителя, чтобы тот устроил ему соответствующую натуру. Вельможа выполняет его желание, сжигая на глазах художника карету, в которой находится его связанная дочь Ёсихидэ. Ёсихидэ в свою очередь тоже выполняет свое обещание – рисует ширму с впечатляющими образами преисподней, после чего кончает жизнь самоубийством. Другой, небольшой, по сатирическому оттенку напоминающий свифтовскую прозу, рассказ Menzura Zoili (1917) описывает сон, приснившийся писателю во время чтения пьесы The Critics , – об изобретении измерителя ценности произведений литературы и живописи: «С тех пор, как изобрели эту штуку, всем этим писателям и художникам, которые, торгуя собачьим мясом, выдают его за баранину, – всем им крышка».

Рассказ Акутагавы В чаще (1922), вошел в хрестоматии как пример виртуозного построения сюжета. Композиционно исследователи усматривают сходство с драматической поэмой Браунинга Кольцо и книга , где также даются три версии одного события, правда, виновник преступления, в отличие от новеллы Акутагавы, известен. Кроме того, внешне похожая коллизия между супругами описана в японской эпопее 13 в. Гэмпэйсэйсуйки .

Особый резонанс рассказ приобрел в значительной степени потому, что вместе с эпизодом из раннего рассказа Ворота Расёмон стал литературной основой для киношедевра Акиры Курасавы – драмы-притчи Расёмон , вошедшей в десятку «лучших фильмов всех стран и народов», удостоенной высшего приза Венецианского. Кинофестиваля.

В фильме Расёмон (Япония, 1950, в ролях Тосиро Мифуне, Мачико Кио, Масаюки Мори, Такаси Симура) дело происходит в Японии 11 в. Спрятавшиеся в развалинах каменных ворот Расёмон случайные путники обсуждают подробности суда над разбойником Тадзёмару, напавшего на самурая и его жену в лесу. Муж погиб при невыясненных обстоятельствах и неизвестно, была его жена изнасилована Тадзёмару или это произошло по ее согласию. Непонятно, и как вел себя муж – уклонился от схватки или покончил с собой, чтобы избежать бесчестья. Каждый участник, включая дух умершего, излагает ход событий по-своему. Мало того, каждый готов взять на себя ответственность за происшедшее, каждый готов признаться в убийстве.

Вместо самурайского боевика, заказанного продюсерами, получился «дзенский» детектив, картина о поисках истины. В случае, когда у каждого своя правда, истина напоминает развалины ворот Расёмон – она распадается на части, ей грозит коллапс. Общий вывод фильма – человек противоречив и слаб, бесчестен и эгоистичен, и, находясь в плену своих страстей, не способен открыться истине. Режиссер сумел объединить гуманизм с экзистенциальным повествовательным стилем.

Завершающий период литературной деятельности Акутагавы – 1921–1927. В произведениях этого времени ставятся социально-политические проблемы, чего не было раньше, и отчетливо проявляются автобиографические мотивы – зачастую главным действующим лицом становится сам автор. Неприятие некоторых негативных сторон милитаризма и капитализма тех лет писатель выразил в ряде произведений, в том числе в повести В стране водяных (1927). Это его единственное относительно крупное произведение представляет собой социальную сатиру, мрачный фантастический гротеск в духе Свифта и Франса. На примере государства, в котором живут сказочные существа – водяные каппа, Акутагава показал фашизирующееся японское общество 1920-х.

Акутагаву интересовали вопросы социализма, рабочего движения, и одно время он даже стал объектом нападок со стороны критиков, обвинявших его в приверженности коммунистическим идеям. Акутагава и его друзья увлекались чтением социалистической литературы и отдавали приоритет пролетарскому направлению в литературе как более радикальному. Но себя к пролетарской культуре не относили. Впрочем, писатель прекрасно понимал, что для многих социализм был не более, чем данью очередной моде – недаром герой рассказа Некий социалист (1926) напоминает Ионыча Чехова.

Последние годы жизни Акутагава много писал, в основном – эссе, составившие 2 тома заметок Тёкодо (1926), циклы автобиографических рассказов-заметок Зубчатые колеса (1927) и миниатюр и афоризмов Слова пигмея (1923–1926) и Жизнь идиота (1927).

В Словах пигмея автор предстает трезвомыслящим, строгим, даже циничным человеком. В коротких высказываниях на темы морали, религии, искусства и др. он решителен и саркастичен: «У меня нет совести. Даже художественной. У меня есть только нервы». «Жизнь подобна коробку спичек. Обращаться с ней серьезно – глупее глупого. Обращаться несерьезно – опасно». Казалось бы, отрывочные сентенции этого цикла написаны в разных эмоциональных и интеллектуальных регистрах. Однако венец Слов пигмея – молитва, отражающая страстное желание человека 20 в. не впасть ни в какую из возможных крайностей, благо соблазнов такого рода век 20 предоставлял предостаточно: «Прошу, не сделай меня бедняком, у которого нет и рисинки за душой. Но прошу, не сделай меня и богачом, не способным насытиться своим богатством… Прошу, не сделай меня глупцом, не способным отличить зерно от плевел. Но прошу, не сделай меня и мудрецом, которому ведомо даже то, откуда придут тучи. Особо прошу, не сделай меня бесстрашным героем. … Прошу, не дай стать героем мне, не имеющему сил бороться с жаждой превратиться в героя. Когда мне удается упиваться молодым вином, тонкими золотыми нитями плести свои песни и радоваться этим счастливым дням, я чувствую себя блаженствующим пигмеем…».

Автобиографические рассказы-заметки Зубчатые колеса (1927) и Жизнь идиота (1927) отражают психическое состояние писателя в последние месяцы жизни. Герой Зубчатых колес – сам Акутагава – находится в явно болезненном депрессивном состоянии, его одолевают галлюцинации и видения, говорящие о скорой смерти его и близких. В марте 1927 он пишет рассказ Миражи или У моря (1927), в котором также фигурируют символы ухода из жизни – бирка с ноги утопленника, соответствующие разговоры персонажей и т.п. В последние месяцы Акутагава изучал Библию, ища в ней утешения. Он увлекся католицизмом и пытался осмыслить образ Христа как человека современного мира.

В другом рассказе Кажется я совершил убийство (1927) – молодой художник страдает от гнетущего чувства, которое будит в его душе позирующая девушка. В своих фантазиях он убивает ее, и на следующий день она в мастерской не появляется. Художника охватывает тревога – не убил ли девушку его двойник? За неделю до самоубийства Акутагава порвал и выбросил рукопись этого рассказа, но после смерти был обнаружен второй экземпляр, на его обложке было написано «Уничтожить».

До последнего дня работал над циклом миниатюр Жизнь идиота, которые носят модернистский характер. Книга состоит как бы из осколков мира безумца, пронизана страхом перед обществом, изобилует описаниями трупов, нерадостных воспоминаний детства о сумасшедшей матери.

Акутагава покончил с собой 24 июля 1927, приняв смертельную дозу веронала. До этого он сутками не вставал из-за письменного стола, и даже 23 июля в окне его кабинета допоздна горел свет – он работал над рукописью, а утром был найден мертвым. Самоубийство шокировало друзей и знакомых, но не стало для них неожиданностью – он много говорил и писал о самоубийстве.

Истинной причины его ухода из жизни никто так и не узнал. Говорят об одолевавшей писателя в последние дни беспричинной депрессии, которую он называл «смутным беспокойством». Причину можно искать в личных обстоятельствах, например, в болезненных воспоминаниях о душевной болезни матери, в особенностях художественного и личного темперамента. В личных беседах он не раз упоминал, что встречался со своим двойником – в театре, на улице и т.д.

В книге Г.Чхартишвили Писатель и самоубийство излагается «культурологическая» версия самоубийства Акутагавы. Согласно ей, он покончил с собой потому, что считал японскую культуру и литературу второстепенными и предполагал, что они никогда не выйдут на мировой уровень. Путь Акутагавы был осенен саднящей, возможно, болезненно-наследственной рефлексией, которая мешала ему оценить реальную значимость своих произведений.

В 1935 другом Акутагавы, писателем и издателем Кикути Каном была учреждена премия имени Акутагавы Рюноскэ, которой ежегодно удостаиваются молодые японские литераторы. В 1940–1950-е в Японии были изданы три полных собрания сочинений Акутагавы, постоянно выходят монографии и статьи, посвященные его творчеству.

Поэзия слова Акутагавы обращена к глубинам индивидуального существования человека. Явственно чувствуется экзистенциальная проблематика – смысл и ценность жизни проверяется в соотнесении с близостью смерти. Одни герои его новелл решают значимые для себя жизненные вопросы, совершая свой нравственный выбор, требующий немалого мужества и твердости. Другие – наоборот, плывут по течению, не задумываясь о смысле и цели существования. Судьбы его героев составляют широкую картину поисков целей и смыслов земной жизни. Причем делает это писатель в соответствии с многовековыми дзенскими традициями – ненавязчиво, без ложного пафоса, легко и тонко.

Акутагаве удалось передать трагическое и расколотое мироощущение человека 20 в., увязав его с историческими и культурными аналогами из других географических, исторических и культурных пластов, таким образом вписав его в общемировую культурную перспективу.

Он остается непревзойденным мастером короткого рассказа, традиции которого имеют в Японии глубокие и древние корни. Его короткая жизнь оставила неизгладимый след в литературной жизни не только Японии, но и всего мира.

Сочинения: Акутагава Р. Избранное в 2-х тт . М., Художественная литература, 1971; Избранное . СПб, CORVUS, 1995; Семнадцать новелл . СПб, Амфора, 2000.

Ирина Ермакова

) - японский писатель , классик новой японской литературы. Отец композитора Ясуси Акутагавы ( -) и драматурга Хироси Акутагавы . Известен своими рассказами и новеллами . В 1935 году в Японии учреждена литературная Премия имени Рюноскэ Акутагавы .

Жизнь и творчество

Будущий писатель родился в семье небогатого торговца молоком по имени Тосидзо Ниихара в час Дракона дня Дракона года Дракона, и поэтому был назван Рюноскэ (первый иероглиф, 龍, означает «дракон»). Матери Рюноскэ было уже за 30, а отцу за 40, когда тот появился на свет, что считалось в Японии того времени плохой приметой. Когда Рюноскэ было десять месяцев, в сумасшедшем доме покончила жизнь самоубийством его мать, после чего он был усыновлён бездетным братом матери Митиаки Акутагавой, чью фамилию впоследствии и принял. Старая интеллигентная семья дяди имела в числе своих предков писателей и учёных, бережно хранила древние культурные традиции. Здесь увлекались средневековой поэзией и старинной живописью, строго соблюдался старинный уклад, построенный на повиновении главе дома.

С 1960-х годов произведения Акутагавы широко издаются в СССР и в России.

25 сентября 2015 года его именем назван кратер Akutagawa на Меркурии .

Библиография

Год Японское название Русское название
老年 Старик
羅生門 Ворота Расёмон
Нос
MENSURA ZOILI Мензура Зоили
芋粥 Бататовая каша
手巾 Носовой платок
煙草と悪魔 Табак и дьявол
さまよえる猶太人 Вечный жид
戯作三昧 Фантастика в изобилии
Январь Счастье
Апрель 1917 道祖問答
Апрель - июнь 1917 偸盗 Ограбление
蜘蛛の糸 Паутинка
地獄変 Муки ада
邪宗門
奉教人の死 Смерть христианина
枯野抄
るしへる
犬と笛 Собаки и свисток
きりしとほろ上人伝 Житие святого Кирисутохоро
魔術 Чудеса магии
蜜柑 Мандарины
舞踏会 Бал
Осень
南京の基督 Нанкинский Христос
杜子春
アグニの神 Бог Агни
藪の中 В чаще
将軍 Генерал
三つの宝
トロツコ Вагонетка
魚河岸 Рыбный рынок
おぎん
仙人
Август 1922 六の宮の姫君 Барышня Рокуномия
- 侏儒の言葉 Слова пигмея
1923 漱石山房の冬
猿蟹合戦 Сражение обезьяны с крабом
Куклы-хина
おしの О-Сино
あばばばば А-ба-ба-ба-ба
保吉の手帳から Из записок Ясукити
一塊の土 Ком земли
大導寺信輔の半生 Половина жизни Дайдодзи Синскэ
点鬼簿 Завещание
1927 玄鶴山房
河童 В стране водяных
誘惑
浅草公園
文芸的な、余りに文芸的な
歯車 Зубчатые колеса
或阿呆の一生 Жизнь идиота
西方の人 Люди Запада
続西方の人 Люди Запада (продолжение)

Экранизации

  • По мотивам новеллы «В чаще »:
    • «Расёмон » (яп. 羅生門, ), режиссёр Акира Куросава
    • «Железный лабиринт » (англ. Iron Maze, ), режиссёр Хироаки Ёсида
    • «В роще » (яп. 籔の中, ), режиссёр Хисаясу Сато
    • «MISTY » (), режиссёр Кэнки Саэгуса
  • По мотивам новеллы «Нанкинский Христос »:
    • «Нанкинский Христос » (кит. 南京的基督, ), режиссёр Тони Ау
  • По мотивам новеллы «Ведьма »:
    • «Ведьма » (яп. 妖婆, ), режиссёр Тадаси Имаи
  • Одиннадцатый эпизод аниме-сериала «Aoi Bungaku » (2009) представляет собой экранизацию рассказа «Паутинка»
  • В двенадцатом эпизоде «Aoi Bungaku» авторы сериала экранизировали «Муки Ада» («Главу Ада») Рюноскэ.
  • «Яхонты. Убийство » (2013 г.), режиссёр Рустам Хамдамов

Издания на русском языке

  • Акутагава Рюноскэ. Новеллы. - М., «Художественная литература», 1974. - 704 с., 303 000 экз. (БВЛ, том 129)

Напишите отзыв о статье "Акутагава, Рюноскэ"

Литература на русском языке

  • Чегодарь, Н. И. Акутагава Рюноскэ (1892 - 1927) // Литературная жизнь Японии между двумя мировыми войнами. - М .: Вост. лит., 2004. - С. 127 - 146. - 222 с. - ISBN 5-02-018375-X .

Упоминания в культурных произведениях

  • Песня «Акутагава-сан» группы «Иван-Кайф ».

Примечания

Ссылки

  • на сайте «Лаборатория Фантастики »
  • в библиотеке Максима Мошкова
  • на сайте «Библиотека япониста»
  • - статья в энциклопедии «Кругосвет»
  • (биография, произведения, галерея)

Отрывок, характеризующий Акутагава, Рюноскэ

– Последний раз говорю вам: обратите всё ваше внимание на самого себя, наложите цепи на свои чувства и ищите блаженства не в страстях, а в своем сердце. Источник блаженства не вне, а внутри нас…
Пьер уже чувствовал в себе этот освежающий источник блаженства, теперь радостью и умилением переполнявший его душу.

Скоро после этого в темную храмину пришел за Пьером уже не прежний ритор, а поручитель Вилларский, которого он узнал по голосу. На новые вопросы о твердости его намерения, Пьер отвечал: «Да, да, согласен», – и с сияющею детскою улыбкой, с открытой, жирной грудью, неровно и робко шагая одной разутой и одной обутой ногой, пошел вперед с приставленной Вилларским к его обнаженной груди шпагой. Из комнаты его повели по коридорам, поворачивая взад и вперед, и наконец привели к дверям ложи. Вилларский кашлянул, ему ответили масонскими стуками молотков, дверь отворилась перед ними. Чей то басистый голос (глаза Пьера всё были завязаны) сделал ему вопросы о том, кто он, где, когда родился? и т. п. Потом его опять повели куда то, не развязывая ему глаз, и во время ходьбы его говорили ему аллегории о трудах его путешествия, о священной дружбе, о предвечном Строителе мира, о мужестве, с которым он должен переносить труды и опасности. Во время этого путешествия Пьер заметил, что его называли то ищущим, то страждущим, то требующим, и различно стучали при этом молотками и шпагами. В то время как его подводили к какому то предмету, он заметил, что произошло замешательство и смятение между его руководителями. Он слышал, как шопотом заспорили между собой окружающие люди и как один настаивал на том, чтобы он был проведен по какому то ковру. После этого взяли его правую руку, положили на что то, а левою велели ему приставить циркуль к левой груди, и заставили его, повторяя слова, которые читал другой, прочесть клятву верности законам ордена. Потом потушили свечи, зажгли спирт, как это слышал по запаху Пьер, и сказали, что он увидит малый свет. С него сняли повязку, и Пьер как во сне увидал, в слабом свете спиртового огня, несколько людей, которые в таких же фартуках, как и ритор, стояли против него и держали шпаги, направленные в его грудь. Между ними стоял человек в белой окровавленной рубашке. Увидав это, Пьер грудью надвинулся вперед на шпаги, желая, чтобы они вонзились в него. Но шпаги отстранились от него и ему тотчас же опять надели повязку. – Теперь ты видел малый свет, – сказал ему чей то голос. Потом опять зажгли свечи, сказали, что ему надо видеть полный свет, и опять сняли повязку и более десяти голосов вдруг сказали: sic transit gloria mundi. [так проходит мирская слава.]
Пьер понемногу стал приходить в себя и оглядывать комнату, где он был, и находившихся в ней людей. Вокруг длинного стола, покрытого черным, сидело человек двенадцать, всё в тех же одеяниях, как и те, которых он прежде видел. Некоторых Пьер знал по петербургскому обществу. На председательском месте сидел незнакомый молодой человек, в особом кресте на шее. По правую руку сидел итальянец аббат, которого Пьер видел два года тому назад у Анны Павловны. Еще был тут один весьма важный сановник и один швейцарец гувернер, живший прежде у Курагиных. Все торжественно молчали, слушая слова председателя, державшего в руке молоток. В стене была вделана горящая звезда; с одной стороны стола был небольшой ковер с различными изображениями, с другой было что то в роде алтаря с Евангелием и черепом. Кругом стола было 7 больших, в роде церковных, подсвечников. Двое из братьев подвели Пьера к алтарю, поставили ему ноги в прямоугольное положение и приказали ему лечь, говоря, что он повергается к вратам храма.
– Он прежде должен получить лопату, – сказал шопотом один из братьев.
– А! полноте пожалуйста, – сказал другой.
Пьер, растерянными, близорукими глазами, не повинуясь, оглянулся вокруг себя, и вдруг на него нашло сомнение. «Где я? Что я делаю? Не смеются ли надо мной? Не будет ли мне стыдно вспоминать это?» Но сомнение это продолжалось только одно мгновение. Пьер оглянулся на серьезные лица окружавших его людей, вспомнил всё, что он уже прошел, и понял, что нельзя остановиться на половине дороги. Он ужаснулся своему сомнению и, стараясь вызвать в себе прежнее чувство умиления, повергся к вратам храма. И действительно чувство умиления, еще сильнейшего, чем прежде, нашло на него. Когда он пролежал несколько времени, ему велели встать и надели на него такой же белый кожаный фартук, какие были на других, дали ему в руки лопату и три пары перчаток, и тогда великий мастер обратился к нему. Он сказал ему, чтобы он старался ничем не запятнать белизну этого фартука, представляющего крепость и непорочность; потом о невыясненной лопате сказал, чтобы он трудился ею очищать свое сердце от пороков и снисходительно заглаживать ею сердце ближнего. Потом про первые перчатки мужские сказал, что значения их он не может знать, но должен хранить их, про другие перчатки мужские сказал, что он должен надевать их в собраниях и наконец про третьи женские перчатки сказал: «Любезный брат, и сии женские перчатки вам определены суть. Отдайте их той женщине, которую вы будете почитать больше всех. Сим даром уверите в непорочности сердца вашего ту, которую изберете вы себе в достойную каменьщицу». И помолчав несколько времени, прибавил: – «Но соблюди, любезный брат, да не украшают перчатки сии рук нечистых». В то время как великий мастер произносил эти последние слова, Пьеру показалось, что председатель смутился. Пьер смутился еще больше, покраснел до слез, как краснеют дети, беспокойно стал оглядываться и произошло неловкое молчание.
Молчание это было прервано одним из братьев, который, подведя Пьера к ковру, начал из тетради читать ему объяснение всех изображенных на нем фигур: солнца, луны, молотка. отвеса, лопаты, дикого и кубического камня, столба, трех окон и т. д. Потом Пьеру назначили его место, показали ему знаки ложи, сказали входное слово и наконец позволили сесть. Великий мастер начал читать устав. Устав был очень длинен, и Пьер от радости, волнения и стыда не был в состоянии понимать того, что читали. Он вслушался только в последние слова устава, которые запомнились ему.
«В наших храмах мы не знаем других степеней, – читал „великий мастер, – кроме тех, которые находятся между добродетелью и пороком. Берегись делать какое нибудь различие, могущее нарушить равенство. Лети на помощь к брату, кто бы он ни был, настави заблуждающегося, подними упадающего и не питай никогда злобы или вражды на брата. Будь ласков и приветлив. Возбуждай во всех сердцах огнь добродетели. Дели счастье с ближним твоим, и да не возмутит никогда зависть чистого сего наслаждения. Прощай врагу твоему, не мсти ему, разве только деланием ему добра. Исполнив таким образом высший закон, ты обрящешь следы древнего, утраченного тобой величества“.
Кончил он и привстав обнял Пьера и поцеловал его. Пьер, с слезами радости на глазах, смотрел вокруг себя, не зная, что отвечать на поздравления и возобновления знакомств, с которыми окружили его. Он не признавал никаких знакомств; во всех людях этих он видел только братьев, с которыми сгорал нетерпением приняться за дело.
Великий мастер стукнул молотком, все сели по местам, и один прочел поучение о необходимости смирения.
Великий мастер предложил исполнить последнюю обязанность, и важный сановник, который носил звание собирателя милостыни, стал обходить братьев. Пьеру хотелось записать в лист милостыни все деньги, которые у него были, но он боялся этим выказать гордость, и записал столько же, сколько записывали другие.
Заседание было кончено, и по возвращении домой, Пьеру казалось, что он приехал из какого то дальнего путешествия, где он провел десятки лет, совершенно изменился и отстал от прежнего порядка и привычек жизни.

На другой день после приема в ложу, Пьер сидел дома, читая книгу и стараясь вникнуть в значение квадрата, изображавшего одной своей стороною Бога, другою нравственное, третьею физическое и четвертою смешанное. Изредка он отрывался от книги и квадрата и в воображении своем составлял себе новый план жизни. Вчера в ложе ему сказали, что до сведения государя дошел слух о дуэли, и что Пьеру благоразумнее бы было удалиться из Петербурга. Пьер предполагал ехать в свои южные имения и заняться там своими крестьянами. Он радостно обдумывал эту новую жизнь, когда неожиданно в комнату вошел князь Василий.

Вот какой рассказ появился в октябре 1916 года в японском литературном ежемесячнике «Тюо корон».

Профессор Токийского императорского университета, специалист в области колониальной политики, сидел на веранде в плетеном кресле и читал «Драматургию» знаменитого шведского писателя Стриндберга. Странно было подумать, что всего каких-нибудь пятьдесят лет назад обо всем этом и мечтать не приходилось - ни об Императорском университете в Токио, ни о колониальной политике, ни о проблемах европейской драматургии. Прогресс налицо. И особенно заметен прогресс в материальной области. Победоносно отгремели пушки отечественных броненосцев в Цусимском проливе; страна покрылась сетью железных дорог; распространяются превентивные средства из рыбьего пузыря... Но вот в области духовной намечается скорее упадок, а профессор лелеял мечту облегчить взаимопонимание между народами Запада и своим народом. Он даже знал, на какой основе должно строиться это взаимопонимание. Бусидо, «путь воина», это специфическое достояние Японии, прославленная система морали и поведения самурайства, сложившаяся шесть веков назад. Конечно, не все в ней годится для целей профессора, но основное - требование жесткой самодисциплины и добродетельной жизни - явно сближает дух бусидо с духом христианства.

Профессор вперемежку листал Стриндберга и размышлял о судьбах японской культуры, когда ему доложили о приходе посетительницы. В приемной ему представилась почтенная, изящно одетая женщина - мать одного из студентов. Усадив посетительницу за стол и предложив ей чаю, профессор осведомился о здоровье ее сына. К его величайшему смущению, выяснилось, что юноша умер и что гостья пришла передать профессору его последнее «прости». Некоторое время они обменивались малозначительными репликами, причем профессор заметил одно странное обстоятельство: пи на облике, ни на поведении дамы смерть родного сына не отразилась. Глаза ее были сухие. Голос звучал совершенно обыденно. Иногда она даже улыбалась как будто. Профессор поразился, от холодности и спокойствия соотечественницы ему стало не по себе. И тут произошло вот что. Случайно уронив веер, профессор полез за ним под стол и увидел руки гостьи, сложенные у нее на коленях. Эти руки дрожали, и тонкие пальцы изо всех сил мяли и комкали носовой платок, словно стремясь изодрать его в клочья. Да, гостья улыбалась только лицом, всем же существом своим она рыдала.

Проводив гостью, профессор вновь уселся в кресло на веранде и взял Стриндберга. Но ему не читалось. Мысли его были полны героическим поведением этой дамы, и он растроганно и с гордостью думал о том, что дух бусидо, дух жестокой и благородной воинской самодисциплины поистине вошел в плоть и кровь японского народа. В эту минуту рассеянный взгляд его упал на раскрытую страницу книги.

«В пору моей молодости,- писал Стриндберг,- много говорили о носовом платке госпожи Хайберг... Это был прием двойной игры, заключавшийся в том, что, улыбаясь лицом, руками она рвала платок. Теперь мы называем это дурным вкусом...»

Профессор растерялся и оскорбился. Оскорбился не за даму, а за свою взлелеянную простодушную схему, в которую так четко укладывалось это происшествие. И ему в голову не пришло, что героическое поведение гостьи могло объясниться причинами, к которым пресловутые понятия военно-феодальной чести не имеют никакого отношения...

Так примерно выглядит откомментированное содержание одного из ранних рассказов Акутагава Рюноскэ «Носовой платок».

Невооруженному глазу заметна брезгливая усмешка автора по поводу мечтаний злополучного профессора сделаться идеологом японской культуры на основе бусидо, этой действительно специфической смеси клановых воинских традиций с плохо переваренным конфуцианством. Еще в последние годы XIX века, сразу после окончания японо-китайской войны, заправилы империи недвусмысленно потребовали от отечественной литературы создания так называемых «комэй-сёсэцу» - «светозарных произведений», проникнутых казенным оптимизмом и прославляющих воинственность и великодушие средневекового и современного самурайства. Толпа бездарных полуграмотных писак бросилась заполнять книжные рынки страны бесконечными вариациями на тему о верности сюзерену и о кровавой мести, о вспоротых животах и о срубленных головах, о поединках на мечах и о лихих штыковых атаках, и в унисон им, только не так грубо и не так прямолинейно, заворковали о величии бусидо, о благотворности бусидо, о назревшей необходимости воскрешения бусидо идеологические дилетанты с профессорских кафедр. В далекой Европе гремели пушки и лились реки крови, каблуки японских патрулей стучали по кривым улочкам взятого у немцев Циндао, империя готовилась к большим колониальным захватам. Не удивительно, что в эти дни думающий и широко эрудированный писатель (а Акутагава, как мы увидим, был именно таким) жестоко осмеял мечтательного либерала, усмотревшего духовное сходство между возрождающимся к жизни кодексом профессиональных убийц и плачевно дискредитировавшим себя христианством.

Но давайте проанализируем рассказ более тщательно. Итак, некий профессор, специалист по колониальной политике и приверженец бусидо, читает Стриндберга и предается размышлениям о способах преодоления духовного застоя в своей стране. Затем он беседует с женщиной, недавно потерявшей сына, и случайно обнаруживает, что ее внешнее спокойствие есть только маска, а на самом деле она мучается безутешным горем. Он приходит в восхищение - не столько от героизма гостьи, сколько от полного, как ему представляется, соответствия между ее поведением и бездарной умозрительной идеей. По нашему мнению, если бы речь в рассказе шла только об осмеянии идеологического дилетантизма, это было бы вполне достаточно. Ну, а Стриндберг? Для чего автору понадобилось противопоставлять сценический прием госпожи Хайберг поведению гордой матери? Не зря же он так смело ввел в рассказ элемент случайного совпадения: профессор натыкается на пресловутый абзац из Стриндберга чуть ли не сразу после случая с носовым платком. Видимо, дело обстоит не так просто, и у рассказа есть «второе дно», не столь очевидное, как первое, но наверняка не менее важное.

Действительно, концовка рассказа производит странное впечатление. Читатель далеко не сразу осознает, какая проблема всплывает вдруг из нее. Мономан-профессор смутно ощущает что-то неясное, что грозит разрушить безмятежную гармонию его мира. Пытаясь объяснить себе это ощущение, он готов заподозрить Стриндберга в попытке осмеять бусидо. Он даже готов оправдываться: «сценический прием... и вопросы повседневной морали, разумеется, вещи разные». И все это мимо цели, но на то он и мономан. Если бы он дал себе труд отвлечься от любимой идеи, он сумел бы понять, что парадокс, с которым столкнул его случай, лежит совсем в другой плоскости понятий и представлений. Он сумел бы увидеть проблему такой, какой поставил ее перед читателем (и перед собой) автор. Проблему соотношения жизни и искусства.

В глазах знатоков театра сценический прием госпожи Хайберг давно уже стал банальностью. Но сотни тысяч, миллионы женщин и до и после госпожи Хайберг при разных обстоятельствах и по разным причинам стискивали зубы, комкали носовые платки, впивались ногтями в ладони, чтобы не вскрикнуть, не разрыдаться, не показать своей боли, и никто никогда не называл это «дурным вкусом». И совершенно неважно, почему они это делали: по врожденной ли гордости или по твердости характера, пусть даже из приверженности кодексу бусидо. В данном случае не в этом дело. Дело в диковинной метаморфозе, которую претерпевает восприятие нами человеческого поведения, когда оно переносится из реальной жизни на сцену, на экран или на страницы книг. Какова психологическая природа этой метаморфозы? В чем секрет адекватного перевода с бесконечно разнообразного языка бесконечно разнообразной жизни на язык искусства?

Рюноскэ Акутагав а (яп. 芥川 龍之介 Акутагава Рю:носукэ, 1 марта 1892 - 24 июля 1927) - японский писатель, классик новой японской литературы. Отец композитора Ясуси Акутагавы и драматурга Хироси Акутагавы. Известен своими рассказами и новеллами. В 1935 году в Японии учреждена литературная премия имени Акутагавы.
Будущий писатель родился в семье небогатого торговца молоком по имени Тосидзо Ниихара в час Дракона дня Дракона года Дракона, и поэтому был назван Рюноскэ (первый иероглиф, 龍, означает «дракон»). Матери Рюноскэ было уже за 30, а отцу за 40, когда тот появился на свет, что считалось в Японии того времени плохой приметой. Когда Рюноскэ было десять, в сумасшедшем доме умерла его мать, после чего он был усыновлён бездетным братом матери Митиаки Акутагавой, чью фамилию впоследствии и принял. Старая интеллигентная семья дяди имела в числе своих предков писателей и учёных, бережно хранила древние культурные традиции. Здесь увлекались средневековой поэзией и старинной живописью, строго соблюдался старинный уклад, построенный на повиновении главе дома.
В 1913 году поступил на отделение английской литературы филологического факультета Токийского университета, где вместе с друзьями издавал литературный журнал «Синситё» («Новое течение»). Там же был опубликован дебютный рассказ «Старик» (1914). Его творчество отмечено ранним успехом. Известность принесли рассказы из жизни средневековой Японии: «Ворота Расёмон» (1915), «Нос» (1916), «Муки ада» (1918) и др. В молодости испытал сильное влияние таких японских авторов эпохи Мэйдзи, как Нацумэ Сосэки и Мори Огай, а также европейской литературы (Мопассан, Франс, Стриндберг, Достоевский). Акутагава хорошо знал европейскую, в том числе, русскую литературу. Рассказ «Бататовая каша» был вдохновлён повестью Гоголя «Шинель», а рассказ «Сад» - пьесой Чехова «Вишнёвый сад». В рассказе «Вальдшнеп» (1921) главные герои - русские писатели Лев Толстой и Иван Тургенев.
С 1916 года Акутагава преподавал английский язык в Морском механическом училище. В 1919 поступил на работу в газету «Осака майнити симбун». В качестве специального корреспондента в 1921 году был отправлен на четыре месяца в Китай. Пребывание в Китае не принесло желаемого улучшение телесного и психического здоровья: писатель вернулся усталым и продолжал страдать бессонницей и нервными расстройствами, что передалось по наследству от матери. Тем не менее именно к этому периоду относится написание лучших его произведений, одним из которых стал новаторский рассказ «В чаще» (1922). По утверждению Аркадия Стругацкого, это «поразительное литературное произведение, совершенно уникальное в истории литературы, поднявшее откровенный алогизм до высочайшего художественного уровня». О преступлении рассказывает несколько человек, причём все версии противоречат друг другу.
После публикации рассказа «В чаще» существенно изменяется творческая манера, в результате чего темой произведений становится повседневное и безыскусное, а сам стиль - лаконичным и ясным («Мандарины», «Вагонетка» и др. рассказы). В 20-х годах Акутагава также обращается к автобиографической прозе. Характерно название одного рассказа - «О себе в те годы». О периоде преподавания он написал в цикле рассказов о Ясукити («Рыбный рынок», «Сочинение», «А-ба-ба-ба-ба» и др.). «Слова пигмея» (1923-26) - собрание афоризмов и эссе на разные темы. В них Акутагава говорит о себе: «У меня нет совести. У меня есть только нервы». В также подчёркнуто автобиографичных «Зубчатых колёсах» писатель описывает свои галлюцинации и иллюзии, указывающие почти с несомненностью. что он страдал шизофренией. Вне зависимости от шизофрении, у него случались и приступы мигрени, симптомы которой ("зубчатые колёса") и стали центральным образом рассказа (главы 1, 3 и 6). Чёткость их описания может сравниться разве с описанием симптомов алкогольного галлюциноза С.Есениным ("Чёрный человек"). Приступ мигрени нередко предваряется появлением фосфен (вспышек) и скотом (выпадения отдельных участок поля зрения), за чем (обычно, но необязательно) следует приступ головной боли. Акутагавы, в силу его психотического состояния, фосфены (обычно вспышки неопределённой формы) воспринимались как более определённый образ тех самых зубчатых колёс.
Все последние годы жизни Акутагава переживал сильное нервное напряжение. Навязчивыми стали мысли о самоубийстве. Всё это выражено в предсмертных «Жизни идиота», «Шестерне» и «Письме старому другу». После долгих и мучительных раздумий о способе и месте смерти 24 июля 1927 года он покончил с собой, приняв смертельную дозу веронала.
Сын - композитор Ясуси Акутагава (1925-1989).

Акутагава Рюноскэ

Перевод с японского.


Три открытия Акутагава Рюноскэ

Вот какой рассказ появился в октябре 1916 года в японском литературном ежемесячнике «Тюо корон».

Профессор Токийского императорского университета, специалист в области колониальной политики, сидел на веранде в плетеном кресле и читал «Драматургию» знаменитого шведского писателя Стриндберга. Странно было подумать, что всего каких-нибудь пятьдесят лет назад обо всем этом и мечтать не приходилось - ни об Императорском университете в Токио, ни о колониальной политике, ни о проблемах европейской драматургии. Прогресс налицо. И особенно заметен прогресс в материальной области. Победоносно отгремели пушки отечественных броненосцев в Цусимском проливе; страна покрылась сетью железных дорог; распространяются превентивные средства из рыбьего пузыря… Но вот в области духовной намечается скорее упадок, а профессор лелеял мечту облегчить взаимопонимание между народами Запада и своим народом. Он даже знал, на какой основе должно строиться это взаимопонимание. Бусидо, «путь воина», это специфическое достояние Японии, прославленная система морали и поведения самурайства, сложившаяся шесть веков назад. Конечно, не все в ней годится для целей профессора, но основное - требование жесткой самодисциплины и добродетельной жизни - явно сближает дух бусидо с духом христианства.

Профессор вперемежку листал Стриндберга и размышлял о судьбах японской культуры, когда ему доложили о приходе посетительницы. В приемной ему представилась почтенная, изящно одетая женщина - мать одного из студентов. Усадив посетительницу за стол и предложив ей чаю, профессор осведомился о здоровье ее сына. К его величайшему смущению, выяснилось, что юноша умер и что гостья пришла передать профессору его последнее «прости». Некоторое время они обменивались малозначительными репликами, причем профессор заметил одно странное обстоятельство: ни на облике, ни на поведении дамы смерть родного сына не отразилась. Глаза ее были сухие. Голос звучал совершенно обыденно. Иногда она даже улыбалась как будто. Профессор поразился, от холодности и спокойствия соотечественницы ему стало не по себе. И тут произошло вот что. Случайно уронив веер, профессор полез за ним под стол и увидел руки гостьи, сложенные у нее на коленях. Эти руки дрожали, и тонкие пальцы изо всех сил мяли и комкали носовой платок, словно стремясь изодрать его в клочья. Да, гостья улыбалась только лицом, всем же существом своим она рыдала.

Проводив гостью, профессор вновь уселся в кресло на веранде и взял Стриндберга. Но ему не читалось. Мысли его были полны героическим поведением этой дамы, и он растроганно и с гордостью думал о том, что дух бусидо, дух жестокой и благородной воинской самодисциплины поистине вошел в плоть и кровь японского народа. В эту минуту рассеянный взгляд его упал на раскрытую страницу книги.

«В пору моей молодости, - писал Стриндберг, - много говорили о носовом платке госпожи Хайберг… Это был прием двойной игры, заключавшийся в том, что, улыбаясь лицом, руками она рвала платок. Теперь мы называем это дурным вкусом…»

Профессор растерялся и оскорбился. Оскорбился не за даму, а за свою взлелеянную простодушную схему, в которую так четко укладывалось это происшествие. И ему в голову не пришло, что героическое поведение гостьи могло объясниться причинами, к которым пресловутые понятия военно-феодальной чести не имеют никакого отношения…

Так примерно выглядит откомментированное содержание одного из ранних рассказов Акутагава Рюноскэ «Носовой платок».

Невооруженному глазу заметна брезгливая усмешка автора по поводу мечтаний злополучного профессора сделаться идеологом японской культуры на основе бусидо, этой действительно специфической смеси клановых воинских традиций с плохо переваренным конфуцианством. Еще в последние годы XIX века, сразу после окончания японо-китайской войны, заправилы империи недвусмысленно потребовали от отечественной литературы создания так называемых «комэй-сёсэцу» - «светозарных произведений», проникнутых казенным оптимизмом и прославляющих воинственность и великодушие средневекового и современного самурайства. Толпа бездарных полуграмотных писак бросилась заполнять книжные рынки страны бесконечными вариациями на тему о верности сюзерену и о кровавой мести, о вспоротых животах и о срубленных головах, о поединках на мечах и о лихих штыковых атаках, и в унисон им, только не так грубо и не так прямолинейно, заворковали о величии бусидо, о благотворности бусидо, о назревшей необходимости воскрешения бусидо идеологические дилетанты с профессорских кафедр. В далекой Европе гремели пушки и лились реки крови, каблуки японских патрулей стучали по кривым улочкам взятого у немцев Циндао, империя готовилась к большим колониальным захватам. Не удивительно, что в эти дни думающий и широко эрудированный писатель (а Акутагава, как мы увидим, был именно таким) жестоко осмеял мечтательного либерала, усмотревшего духовное сходство между возрождающимся к жизни кодексом профессиональных убийц и плачевно дискредитировавшим себя христианством.

Но давайте проанализируем рассказ более тщательно. Итак, некий профессор, специалист по колониальной политике и приверженец бусидо, читает Стриндберга и предается размышлениям о способах преодоления духовного застоя в своей стране. Затем он беседует с женщиной, недавно потерявшей сына, и случайно обнаруживает, что ее внешнее спокойствие есть только маска, а на самом деле она мучается безутешным горем. Он приходит в восхищение - не столько от героизма гостьи, сколько от полного, как ему представляется, соответствия между ее поведением и бездарной умозрительной идеей. По нашему мнению, если бы речь в рассказе шла только об осмеянии идеологического дилетантизма, это было бы вполне достаточно. Ну, а Стриндберг? Для чего автору понадобилось противопоставлять сценический прием госпожи Хайберг поведению гордой матери? Не зря же он так смело ввел в рассказ элемент случайного совпадения: профессор натыкается на пресловутый абзац из Стриндберга чуть ли не сразу после случая с носовым платком. Видимо, дело обстоит не так просто, и у рассказа есть «второе дно», не столь очевидное, как первое, но наверняка не менее важное.

Действительно, концовка рассказа производит странное впечатление. Читатель далеко не сразу осознает, какая проблема всплывает вдруг из нее. Мономан-профессор смутно ощущает что-то неясное, что грозит разрушить безмятежную гармонию его мира. Пытаясь объяснить себе это ощущение, он готов заподозрить Стриндберга в попытке осмеять бусидо. Он даже готов оправдываться: «сценический прием… и вопросы повседневной морали, разумеется, вещи разные». И все это мимо цели, но на то он и мономан. Если бы он дал себе труд отвлечься от любимой идеи, он сумел бы понять, что парадокс, с которым столкнул его случай, лежит совсем в другой плоскости понятий и представлений. Он сумел бы увидеть проблему такой, какой поставил ее перед читателем (и перед собой) автор. Проблему соотношения жизни и искусства.




Top