Берджесс заводной апельсин краткое. Рецензии на книгу «Заводной апельсин»

Перед вами, бллин, не что иное, как общество будущего, и ваш скромный повествователь, коротышка Алекс, сейчас расскажет вам, в какой kal он здесь vliapalsia.

Мы сидели, как всегда, в молочном баре «Korova», где подают то самое молоко плюс, мы ещё называем его «молоко с ножами», то есть добавляют туда всякий седуксен, кодеин, беллармин и получается v kaif. Вся наша кодла в таком прикиде, как все maltshiki носили тогда: чёрные штаны в облипку со вшитой в паху металлической чашкой для защиты сами знаете чего, куртка с накладными плечами, белый галстук-бабочка и тяжёлые govnodavy, чтобы пинаться. Kisy все тогда носили цветные парики, длинные чёрные платья с вырезом, а grudi все в значках. Ну, и говорили мы, конечно, по-своему, сами слышите как со всякими там словечками, русскими, что ли. В тот вечер, когда забалдели, для начала встретили одного starikashku возле библиотеки и сделали ему хороший toltchok (пополз дальше на karatchkah, весь в крови), а книжки его все пустили в razdrai. Потом сделали krasting в одной лавке, потом большой drasting с другими maltchikami (я пустил в ход бритву, получилось классно). А уже потом, к ночи, провели операцию «Незваный гость»: вломились в коттедж к одному хмырю, kisu его отделали все вчетвером, а самого оставили лежать в луже крови. Он, бллин, оказался какой-то писатель, так по всему дому летали обрывки его листочков (там про какой-то заводной апельсин, что, мол, нельзя живого человека превращать в механизм, что у всякого, бллин, должна быть свобода воли, долой насилие и всякий такой kal).

На другой день я был один, и время провёл очень kliovo. По своему любимому стерео слушал классную музыку - ну, там Гайдн, Моцарт, Бах. Другие maltchild этого не понимают, они тёмные: слушают popsu - всякое там дыр-пыр-дыр-дыр-пыр. А я балдею от настоящей музыки, особенно, бллин, когда звучит Людвиг ван, ну, например, «Ода к радости». Я тогда чувствую такое могущество, как будто я сам бог, и мне хочется резать весь этот мир (то есть весь этот kal!) на кусочки своей бритвой, и чтобы алые фонтаны заливали все кругом. В тот день ещё oblomiloss. Затащил двух kismaloletok и отделал их под мою любимую музыку.

А на третий день вдруг все накрылось s kontzami. Пошли брать серебро у одной старой kotcheryzhki. Она подняла шум, я ей дал как следует ро tykve, а тут менты. Maltchicki смылись, а меня оставили нарочно, suld. Им не нравилось, что я главный, а их считаю тёмными. Ну, уж менты мне вломили и там, и в участке.

Жуть как мне хотелось вылезти на свободу из этого kala. Второй раз я бы уж был поосмотрительней, да и посчитаться надо кое с кем. Я даже завёл шашни с тюремным священником (там его все звали тюремный свищ), но он все толковал, бллин, про какую-то свободу воли, про нравственный выбор, про человеческое начало, обретающее себя в общении с Богом и всякий такой kal. Ну, а потом какой-то большой начальник разрешил эксперимент по медицинскому исправлению неисправимых. Курс лечения две недели, и идёшь на свободу исправленный! Тюремный свищ хотел меня отговорить, но куда ему! Стали лечить меня по методу доктора Бродского. Кормили хорошо, но кололи какую-то, бллин, вакцину Людовика и водили на специальные киносеансы. И это было ужасно, просто ужасно! Ад какой-то. Показывали все, что мне раньше нравилось: drasting, krasting, sunn-vynn с девочками и вообще всякое насилие и ужасы. И от их вакцины при виде этого у меня была такая тошнота, такие спазмы и боли в желудке, что ни за что бы не стал смотреть. Но они насильно заставляли, привязывали к стулу, голову фиксировали, глаза открывали распорками и даже слезы вытирали, когда они заливали глаза. А самая мерзость - при этом включали мою любимую музыку (и Людвига вана постоянно!), потому что, видите ли, от неё у меня чувствительность повышалась и быстрее вырабатывались правильные рефлексы. И через две недели стало так, что безо всякой вакцины, от одной только мысли о насилии у меня все болело и тошнило невозможно, и я должен был быть добрым, чтобы только нормально себя чувствовать. Тогда меня выпустили, не обманули.

А на воле-то мне стало хуже, чем в тюрьме. Били меня все, кому это только в голову придёт: и мои бывшие жертвы, и менты, и мои прежние друзья (некоторые из них, бллин, к тому времени уже сами ментами сделались!), и никому я не мог ответить, так как при малейшем таком намерении становился больным. Но самое мерзкое опять, что не мог я свою музыку слушать. Это просто кошмар, что начиналось от какого-нибудь Мендельсона, не говоря уж про Иоганна Себастьяна или Людвига вана! Голова на части разрывалась от боли.

Когда мне совсем уж плохо было, подобрал меня один muzhik. Он мне объяснил, что они со мной, бллин, сделали. Лишили меня свободы воли, из человека превратили в заводной апельсин! И надо теперь бороться за свободу и права человека против государственного насилия, против тоталитаризма и всякий такой kаl. И тут, надо же, что это оказался как раз тот самый хмырь, к которому мы тогда с операцией «Незваный гость» завалились. Kisa его, оказывается, после этого померла, а сам он слегка умом тронулся. Ну, в общем, пришлось из-за этого от него делать nogi. Но его drugany, тоже какие-то борцы за права человека, привели меня куда-то и заперли там, чтобы я отлежался и успокоился. И вот тогда из-за стены я услышал музыку, как раз самую мою (Бах, «Бранденбургский квартет»), и так мне плохо стало: умираю, а убежать не могу - заперто. В общем, припёрло, и я в окно с седьмого этажа...

Очнулся в больнице, и когда вылечили меня, выяснилось, что от этого удара вся заводка по доктору Бродскому кончилась. И снова могу я и drasting, и krasting, и sunn rynn делать и, главное, слушать музыку Людвига вана и наслаждаться своим могуществом и могу под эту музыку любому кровь пустить. Стал я опять пить «молоко с ножами» и гулять с maltchikami, как положено. Носили тогда уже такие широкие брюки, кожанки и шейные платки, но на ногах по-прежнему govnodavy. Но только недолго я в этот раз с ними shustril. Скучно мне что-то стало и даже вроде как опять тошно. И вдруг я понял, что мне теперь просто другого хочется: чтоб свой дом был, чтобы дома жена ждала, чтобы маленький беби...

И понял я, что юность, даже самая жуткая, проходит, причём, бллин, сама собой, а человек, даже самый zutkii, все равно остаётся человеком. И всякий такой kal.

Так что скромный повествователь ваш Алекс ничего вам больше не расскажет, а просто уйдёт в другую жизнь, напевая самую лучшую свою музыку - дыр-пыр-дыр-дыр-пыр...

Судьба «Заводного Апельсина».

Часто ли вам приходилось видеть треугольник, из которого скалится молодой парень,
сжимающий в руке нож? Быть может, на обложке DVD-диска, или на чьем-нибудь теле? А может четыре силуэта, шагающие рядом? Я периодически наблюдаю подобные татуировки…

Но, давайте по порядку. Хочу сказать несколько слов о человеке, что написал эту книгу. и его «Заводной апельсин» в свое время наделал шуму. Его публикация вызвала бурные дебаты. Во-первых, написана она не совсем обычным языком. Как ни странно, это английский язык, перемешанный с русскими и полурусскими словами.
Оказывается, в 60-е года в Соединенном Королевстве была мода на кириллицу и всевозможные русскоязычные слова. Во-вторых, в книге настоящее изобилие сцен жестокости и сексуального насилия. Сам главный герой, пятнадцатилетний Алекс, каждый вечер накачивается наркотиками со своими друзьями, и после
этого их четверка выходит на ночные улицы, что бы грабить, избивать прохожих, угонять красивые машины и насиловать девушек. Хотя автор и рисует ужасающую
картину будущей Англии, в некоторых эпизодах нам могут показаться характерные
черты современной России.

Зачем тебе деньги? - Говорит как-то Алекс своему товарищу. - Нужна машина, срываешь ее, как фрукт с дерева. Нужна девочка - просто берешь…

Иными словами, герой книги сочетает в себе практически все черты настоящего
поддонка и отброса общества. Однако, настоящая его страсть - симфоническая
музыка. Приходя домой каждый вечер, парень слушает Бетховена, Моцарта, Баха. И когда музыка нарастает, он воображает, как насилует маленьких девочек, топчет каблуками лица беспомощных жертв. Устами главного героя, автор называет все это
термином «старое доброе ультранасилие».
В 1973 году книготорговец из штата Юта был
арестован за продажу трех книг: «Последнее танго в Париже» Роберта Эйли,
«Идолопоклонников» Уильяма Хегнера и «Заводного Апельсина» Энтони Бёрджесса. В судебном процессе 21 июня 1973 года город принял очень специфическое постановление, согласно которому полиция обвинила владельца книжного магазина Кэрола Гранта. Позже обвинение сняли, но Гранта принудили закрыть магазин и переехать в другой город.

Во многих городах школьные советы пытались запретить эту книгу, жалуясь на ее
«оскорбительные пассажи». Я полагаю, они бы сильно удивились, узнав, что теперь автора считают одним из величайших интеллектуалов своего времени. Английский
прозаик, поэт, литературовед, лингвист и композитор создал роман, который сейчас не менее (а может, и более) актуален, чем сорок восемь лет назад. Современные
критики пишут следующее:

…«Заводной апельсин» - это предостережение от безрассудной жестокости и механизированной перековки, в которых зачастую видит решение всех проблем наше общество. Общество безвольно и безразлично - социалистический мир, в котором никто больше не читает, и только улицы названы красивыми словами. Главное его правило - все, «кроме детей, сидящих с детьми и больных», должны работать; однако тюрьмы переполнены, и власти реабилитируют преступников, что бы освободить место для ожидаемых политических заключенных. Несмотря на регулярные выборы и наличие оппозиции, люди продолжают переизбирать
действующее правительство…». Не знаю, как вам, но мне это кое-что напоминает…

Сам роман делится на три части. Вначале Алекс ведет жизнь, состоящую из приключений, идущих вразрез с законами и нормами общества. Юношеская агрессия
берет верх даже над представляя реальную опасность для простых прохожих. Ни удивительно, что во второй части книги он оказывается в тюрьме. Осужденный на четырнадцать лет за убийство пожилой женщины во время ограбления, он попадает за решетку, где убивает сокамерника.

Это убийство привлекает к Алексу внимание и делает главным кандидатом «на
исправление», подходящим для нового проводимого правительством эксперимента. Под воздействием препарата, парень в течении некоторого времени смотрел
фильмы, сплошь состоящие из сцен насилия. В итоге, он оказывается полностью
перевоспитанным, как говорит доктор: «Настоящим христианином, который скорее позволит убить себя, чем сделает кому-либо зло». При малейшем проявлении агрессии его тело реагировало жуткими спазмами и приступами тошноты. Теперь он не может ни говорить грубые слова, ни причинять кому-либо боль, ни заниматься сексом. «Обновленный» Алекс возвращается на знакомые с детства улицы, где теперь сам подвергается всяческим нападкам и гонениям. Как со стороны своих прошлых жертв, так и со стороны бывших друзей. Немного позже, группа оппозиционеров решает использовать парня в своей политической борьбе с существующим режимом. В конце концов, Алекс решает покончить с собой, выпрыгнув из окна.

На этом роман не кончается, как вам могло показаться. Врачи выводят из крови парня препарат, он возвращается в свое привычное состояние. Старые мысли о насилии наполняют молодую голову, и он заявляет сам себе, что теперь «выздоровел». Последняя часть романа наполнена размышлениями главного героя, словно происходит некая смена системы ценностей. Казалось бы, он может вернуться к своей обычной жизни - но, не вернется. Теперь по собственному выбору.

Несомненно, роман получился крайне эмоциональным. Скорее всего, потому, что во время работы над этой книгой сам автор переживал сложный период в жизни. В 1959 году врачи ошибочно поставили Бёрджессу страшный диагноз - неоперабельная опухоль мозга, пообещав один год жизни. И этот год писатель решил посвятить исключительно литературе, надеясь таким образом обеспечить семью средствами к существованию на многие годы. Выдавая, по пять страниц ежедневно, он рассчитывал написать около десяти романов. Однако некоторые так и остались недописанными, на момент снятия диагноза. Окончательная версия «Апельсина» появилась в 1962 году, после поездки в СССР, и разговора с врачами,
признавшими свою ошибку.

Если я скажу, что в романе проявляется некая «раздвоенность», то не ошибусь. Начинал его писать Энтони Бёрджесс, обреченный на смерть, а заканчивал - другой Бёрджесс. Тот, что приобрел богатый опыт и новое мироощущение. Быть может, поэтому книга получилась почти пророческой, заставляющей
задуматься о многих морально-этических проблемах, от которых и зависит будущее
человека.

«Заводной Апельсин» вызвал яростную полемику и после выхода на экран. Сам Стэнли Кубрик, режиссер, снявший этот фильм, назвал свое творение «Сагой о человеческой морали». Он получил награду Нью-Йоркских кинокритиков и заслужил четыре номинации Американской Киноакадемии, включая «Лучший фильм». Малколм Мак Дауэлл неплохо вжился в роль Алекса, и довольно точно показал нам его образ. Только есть одно «но» - в фильме не до конца раскрыта идея, не до конца показана сюжетная линия, что тоже имеет значение и влияет на восприятие фильма зрителем. Так как многие люди предпочитают книгам именно кино, они вряд ли смогут полностью вникнуть в смысл, уловить основную мысль произведения. Для них Алекс так и останется отрицательным героем нашумевшего боевика. Хотя автор на его
примере показывает нам многие

Энтони Бёрджесс не призывал своих читателей к «ультранасилию» или употреблению
наркотиков. Я думаю, он сильно бы удивился, увидев образ своего персонажа Алекса,
в виде татуировки нанесенного на тела бритоголовых юнцов. А впрочем, скорее задумался бы - что такого нужно изменить в романе? Так, что б смысл его уловил
каждый, кто взял в руки книгу.

«Человек, у которого нет права выбора, перестает быть человеком» - Сказал бы нам автор. - «Но, право выбора, это еще не все. Мы должны всегда осознавать свою
ответственность, и задуматься о последствиях этого самого выбора. Мы пожинаем только то, что сеем…».

– Ну, что же теперь, а?

Компания такая: я, то есть Алекс, и три моих druga, то есть Пит, Джорджик и Тем, причем Тем был и в самом деле парень темный, в смысле glupyi, а сидели мы в молочном баре «Korova», шевеля mozgoi насчет того, куда бы убить вечер – подлый такой, холодный и сумрачный зимний вечер, хотя и сухой. Молочный бар «Korova» – это было zavedenije, где давали «молоко-плюс», хотя вы-то, бллин, небось, уже и запамятовали, что это были за zavedenija: конечно, нынче ведь все так скоро меняется, забывается прямо на глазах, всем plevatt, даже газет нынче толком никто не читает. В общем, подавали там «молоко-плюс» – то есть молоко плюс кое-какая добавка. Разрешения на торговлю спиртным у них не было, но против того, чтобы подмешивать кое-что из новых shtutshek в доброе старое молоко, закона еще не было, и можно было pitt его с велосетом, дренкромом, а то и еще кое с чем из shtutshek, от которых идет тихий baldiozh, и ты минут пятнадцать чувствуешь, что сам Господь Бог со всем его святым воинством сидит у тебя в левом ботинке, а сквозь mozg проскакивают искры и фейерверки. Еще можно было pitt «молоко с ножами», как это у нас называлось, от него шел tortsh, и хотелось dratsing, хотелось gasitt кого-нибудь по полной программе, одного всей kodloi, а в тот вечер, с которого я начал свой рассказ, мы как раз это самое и пили.

Карманы у нас ломились от babok, а стало быть, к тому, чтобы сделать в переулке toltshok какому-нибудь старому hanyge, obtriasti его и смотреть, как он плавает в луже крови, пока мы подсчитываем добычу и делим ее на четверых, ничто нас, в общем-то, особенно не понуждало, как ничто не понуждало и к тому, чтобы делать krasting в лавке у какой-нибудь трясущейся старой ptitsy, а потом rvatt kogti с содержимым кассы. Однако недаром говорится, что деньги это еще не все.

Каждый из нас четверых был prikinut по последней моде, что в те времена означало пару черных штанов в облипку со вшитой в шагу железной чашкой, вроде тех, в которых дети пекут из песка куличи, мы ее так песочницей и называли, а пристраивалась она под штаны, как для защиты, так и в качестве украшения, которое при определенном освещении довольно ясно вырисовывалось, и вот, стало быть, у меня эта штуковина была в форме паука, у Пита был ruker (рука, значит), Джорджик этакую затейливую раздобыл, в форме tsvetujotshka, а Тем додумался присобачить нечто вовсе паскудное, вроде как бы клоунский morder (лицо, значит), – так ведь с Тема-то какой спрос, он вообще соображал слабо, как по zhizni, так и вообще, ну, темный, в общем, самый темный из всех нас. Потом полагались еще короткие куртки без лацканов, зато с огромными накладными плечами (s myshtsoi, как это у нас называлось), в которых мы делались похожими на карикатурных силачей из комикса. К этому, бллин, полагались еще галстучки, беловатенькие такие, сделанные будто из картофельного пюре с узором, нарисованным вилкой. Волосы мы чересчур длинными не отращивали и башмак носили мощный, типа govnodav, чтобы пинаться.

– Ну, что же теперь, а?

За стойкой рядышком сидели три kisy (девчонки, значит), но нас, patsanov, было четверо, а у нас ведь как – либо одна на всех, либо по одной каждому. Kisy были прикинуты дай Бог – в лиловом, оранжевом и зеленом париках, причем каждый тянул никак не меньше чем на трех– или четырехнедельную ее зарплату, да и косметика соответствовала (радуги вокруг glazzjev и широко размалеванный rot). В ту пору носили черные платья, длинные и очень строгие, а на grudiah маленькие серебристые значочки с разными мужскими именами – Джо, Майк и так далее. Считалось, что это mallshiki, с которыми они ложились spatt, когда им было меньше четырнадцати. Они все поглядывали в нашу сторону, и я уже чуть было не сказал (тихонько, разумеется, уголком rta), что не лучше ли троим из нас слегка porezvittsia, а бедняга Тем пусть, дескать, отдохнет, поскольку нам всего-то и проблем, что postavitt ему пол-литра беленького с подмешанной туда на сей раз дозой синтемеска, хотя все-таки это было бы не по-товарищески. С виду Тем был весьма и весьма отвратен, имя вполне ему подходило, но в mahatshe ему цены не было, особенно liho он пускал в ход govnodavy.

– Ну, что же теперь, а?

Hanurik, сидевший рядом со мной на длинном бархатном сиденье, идущем по трем стенам помещения, был уже в полном otjezde: glazzja остекленевшие, сидит и какую-то murniu бубнит типа «Работы хрюк-хряк Аристотеля брым-дрым становятся основательно офиговательны». Hanurik был уже в порядке, вышел, что называется, на орбиту, а я знал, что это такое, сам не раз пробовал, как и все прочие, но в тот вечер мне вдруг подумалось, что это все-таки подлая shtuka, выход для трусов, бллин. Выпьешь это хитрое молочко, свалишься, а в bashke одно: все вокруг bred и hrenovina, и вообще все это уже когда-то было. Видишь все нормально, очень даже ясно видишь – столы, музыкальный автомат, лампы, kisok и malltshikov, – но все это будто где-то вдалеке, в прошлом, а на самом деле ni hrena и нет вовсе. Уставишься при этом на свой башмак или, скажем, на ноготь и смотришь, смотришь, как в трансе, и в то же время чувствуешь, что тебя словно за шкирку взяли и трясут, как котенка. Трясут, пока все из тебя не вытрясут. Твое имя, тело, само твое «я», но тебе plevatt, ты только смотришь и ждешь, пока твой башмак или твой ноготь не начнет желтеть, желтеть, желтеть… Потом перед глазами как пойдет все взрываться – прямо атомная война, – а твой башмак, или ноготь, или, там, грязь на штанине растет, растет, бллин, пухнет, вот уже – весь мир, zaraza, заслонила, и тут ты готов уже идти прямо к Богу в рай. А возвратишься оттуда раскисшим, хныкающим, morder перекошен – уу-ху-ху-хуууу! Нормально, в общем-то, но трусовато как-то. Не для того мы на белый свет попали, чтобы общаться с Богом. Такое может все силы из парня высосать, все до капли.

– Ну, что же теперь, а?

Радиола играла вовсю, причем стерео, так что golosnia певца как бы перемещалась из одного угла бара в другой, взлетала к потолку, потом снова падала и отскакивала от стены к стене. Это Берти Ласки наяривал одну старую shtuku под названием «Слупи с меня краску». Одна из трех kisok у стойки, та, что была в зеленом парике, то выпячивала живот, то снова его втягивала в такт тому, что у них называлось музыкой. Я почувствовал, как у меня пошел tortsh от ножей в хитром молочишке, и я уже готов был изобразить что-нибудь типа «куча-мала». Я заорал «Ноги-ноги-ноги!» как зарезанный, треснул отъехавшего hanygu по чану или, как у нас говорят, v tykvu, но тот даже не почувствовал, продолжая бормотать про «телефоническую бармахлюндию и грануляндию, которые всегда тыры-дырбум». Когда с небес возвратится, все почувствует, да еще как!

– А куда? – спросил Джорджик.

– Какая разница, – говорю, – там glianem – может что и подвернется, бллин.

В общем, выкатились мы в зимнюю необъятную notsh и пошли сперва по бульвару Марганита, а потом свернули на Бутбай-авеню и там нашли то, что искали, – маленький toltshok, с которого уже можно было начать вечер. Нам попался ободранный starikashka, немощный такой tshelovek в очках, хватающий разинутым hlebalom холодный ночной воздух. С книгами и задрызганным зонтом подмышкой он вышел из публичной biblio на углу, куда в те времена нормальные люди редко захаживали. Да и вообще, в те дни солидные, что называется, приличные люди не очень-то разгуливали по улицам после наступления темноты – полиции не хватало, зато повсюду шныряли разбитные malltshipaltshiki вроде нас, так что этот stari профессор был единственным на всей улице прохожим. В общем, podrulivajem к нему, все аккуратно, и я говорю: «Извиняюсь, бллин».

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *

— Ну, что же теперь, а? Компания такая: я, то есть Алекс, и три моих druga, то есть Пит, Джорджик и Тем, причем Тем был и в самом деле парень темный, в смысле glupyi, а сидели мы в молочном баре «Korova», шевеля mozgoi насчет того, куда бы убить вечер - подлый такой, холодный и сумрачный зимний вечер, хотя и сухой. Молочный бар «Korova» — это было zavedenije, где давали «молоко-плюс», хотя вы-то, бллин, небось уже и запамятовали, что это были за zavedenija: конечно, нынче ведь все так скоро меняется, забывается прямо на глазах, всем plevatt, даже газет нынче толком никто не читает. В общем, подавали там «молоко-плюс» — то есть молоко плюс кое-какая добавка.
Разрешения на торговлю спиртным у них не было, но против того, чтобы подмешивать кое-что из новых shtutshek в доброе старое молоко, закона еще не было, и можно было pitt его с велосетом, дренкромом, а то и еще кое с чем из shtutshek, от которых идет тихий baldiozh, и ты минут пятнадцать чувствуешь, что сам Господь Бог со всем его святым воинством сидит у тебя в левом ботинке, а сквозь mozg проскакивают искры и фейерверки. Еще можно было pitt «молоко с ножами», как это у нас называлось, от него шел tortsh, и хотелось dratsing, хотелось gasitt кого-нибудь по полной программе, одного всей kodloi, а в тот вечер, с которого я начал свой рассказ, мы как раз это самое и пили.
Карманы у нас ломились от babok, а стало быть, к тому, чтобы сделать в переулке toltshok какому-нибудь старому hanyge, obtriasti его и смотреть, как он плавает в луже крови, пока мы подсчитываем добычу и делим ее на четверых, ничто нас, в общем-то, особенно не понуждало, как ничто не понуждало и к тому, чтобы делать krasting в лавке у какой-нибудь трясущейся старой ptitsy, а потом rvatt kogti с содержимым кассы. Однако недаром говорится, что деньги это еще не все.
Каждый из нас четверых был prikinut по последней. моде, что в те времена означало пару черных штанов в облипку со вшитой в шагу железной чашкой, вроде тех, в которых дети пекут из песка куличи, мы ее так песочницей и называли, а пристраивалась она под штаны как для защиты, так и в качестве украшения, которое при определенном освещении довольно ясно вырисовывалось, и вот, стало быть, у меня эта штуковина была в форме паука, у Пита был ruker (рука, значит), Джорджик этакую затейливую раздобыл, в форме tsvetujotshka, а Тем додумался присобачить нечто вовсе паскудное, вроде как бы клоунский morder (лицо, значит), — так ведь с Тема-то какой спрос, он вообще соображал слабо, как по zhizni, так и вообще, ну, темный, в общем, самый темный из всех нас. Потом полагались еще короткие куртки без лацканов, зато с огромными накладными плечами (s myshtsoi, как это у нас называлось), в которых мы делались похожими на карикатурных силачей из комикса. К этому, бллин, полагались еще галстучки, беловатенькие такие, сделанные будто из картофельного пюре с узором, нарисованным вилкой. Волосы мы чересчур длинными не отращивали и башмак носили мощный, типа govnodav, чтобы пинаться. — Ну, что же теперь, а?
За стойкой рядышком сидели три kisy (девчонки, значит), но нас, patsanov, было четверо, а у нас ведь как — либо одна на всех, либо по одной каждому. Kisy были прикинуты дай Бог — в лиловом, оранжевом и зеленом париках, причем каждый тянул никак не меньше чем на трехили четырехнедельную ее зарплату, да и косметика соответствовала (радуги вокруг glazzjev и широко размалеванный rot). В ту пору носили черные платья, длинные и очень строгие, а на grudiah маленькие серебристые значочки с разными мужскими именами — Джо, Майк и так далее. Считалось, что это mallshiki, с которыми они ложились spatt, когда им было меньше четырнадцати.
Они все поглядывали в нашу сторону, и я уже чуть было не сказал (тихонько, разумеется, уголком rta), что не лучше ли троим из нас слегка porezvittsia, а бедняга Тем пусть, дескать, отдохнет, поскольку нам всего-то и проблем, что postavitt ему пол-литра беленького с подмешанной туда на сей раз дозой синтемеска, хотя все-таки это было бы не по-товарищески.




Top