Бродский довлатов и другие в ленинграде. Сергей Довлатов

Марианна Волкова

Сергей Довлатов

Не только Бродский

Русская культура в портретах и анекдотах

Не только Бродскому - всем деятелям культуры русского зарубежья посвящают эту книгу авторы.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга родилась при следующих обстоятельствах. У Марианны Волковой сидели гости. В том числе - Довлатов. Марианна показывала гостям свои работы.

Это Барышников, - говорила она, - Евтушенко, Ростропович…

Каждый раз Довлатов монотонно повторял:

Я знаю про него дурацкую историю…

И вдруг стало ясно, что это готовая книга. Друзья спросили:

Значит, там будут слухи? И сплетни?

В том числе и сплетни… А что? Ведь сплетни характеризуют героев так же полно, как нотариально заверенные документы. Припомните сплетни о Достоевском. Разве они применимы к Толстому? И наоборот…

В общем книга готова. Суть ее в желании запечатлеть черты друзей.

А может быть, в желании запечатлеть себя. Недаром Марианна говорила:

Люди, которых мы фотографируем, тоже разглядывают нас через объектив.

Ведь память, изящно выражаясь, - это единственная река, которая движется наперекор течению Леты.

Белла АХМАДУЛИНА

Это было после разоблачения культа личности. Из лагерей вернулось множество писателей. В том числе уже немолодая Галина Серебрякова. Ей довелось выступать на одной литературной конференции. По ходу выступления она расстегнула кофту, демонстрируя следы тюремных истязаний. В ответ на что циничный Симонов заметил:

Вот если бы это проделала Ахмадулина…

Впоследствии Серебрякова написала толстую книгу про Маркса. Осталась верна коммунистическим идеалам.

С Ахмадулиной все не так просто.

Василий АКСЕНОВ

Аксенов ехал по Нью-Йорку в такси.

С ним был литературный агент. Американец задает разные вопросы. В частности:

Отчего большинство русских писателей-эмигрантов живет в Нью-Йорке?

Как раз в этот момент чуть не произошла авария. Шофер кричит в сердцах по-русски: «Мать твою!..»

Василий говорит агенту: «Понял?»

Юз АЛЕШКОВСКИЙ и Владимир ВОЙНОВИЧ

В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал:

Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: «Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм - хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..»

Алешковский за него докончил:

И наступил через двадцать лет - тридцать восьмой год!


Войнович рассказывал: «Шесть лет я живу в Германии. Языка практически не знаю. Ассимилироваться в мои годы трудно. Да и ни к чему. И все-таки постепенно осваиваюсь. Кое-что начинаю соображать. И даже с немецким языком проблем все меньше… Однажды шел я через улицу. Размечтался и чуть не угодил под машину. Водитель опустил стекло и заорал: «Du bist ein Idiot». И я, - закончил Войнович, - неожиданно понял, что этот тип хотел сказать…»

Владимир АШКЕНАЗИ

Говорят, Хрущев был умным человеком. Но пианист Владимир Ашкенази был еще умнее.

Многие считают Владимира Ашкенази невозвращенцем. Это не соответствует действительности. Ашкенази выехал на Запад совершенно легально. Вот как это случилось. (Если верить мемуарам Хрущева, кстати, довольно правдивым.)

Ашкенази был, что называется, выездным. Женился на исландке. Продолжал гастролировать за рубежом. И каждый раз возвращался обратно. Даже каждый раз покупал заранее обратный билет.

Как-то раз они с женой были в Лондоне. Ашкенази обратился в советское посольство. Сказал, что жена больше не хочет ехать в Москву. Спросил, как ему быть.

Посол доложил все это министру Громыко. Громыко сообщил Хрущеву. Хрущев, как явствует из его мемуаров, сказал:

Допустим, мы прикажем ему вернуться. Разумеется, он не вернется. И к тому же станет антисоветским человеком.

Хрущев так и выразился дословно:

«Зачем нам плодить антисоветского человека?»

И продолжал:

Дадим ему заграничный паспорт. Пусть останется советским человеком. Пусть ездит куда ему вздумается. А когда захочет, пусть возвращается домой.

Домой Ашкенази так и не вернулся. Но своих родных от притеснений уберег. Все закончилось мирно и пристойно…

Не зря говорят, что Хрущев был умным человеком.

Вагрич БАХЧАНЯН и Эдуард ЛИМОНОВ

Как-то раз я спросил Бахчаняна:

Ты армянин?

Армянин.

На сто процентов?

Даже на сто пятьдесят.

Как это?

Даже мачеха у нас была армянка…


Это случилось на одной литературной конференции. В ней участвовали среди прочих Лимонов и Коржавин. В конце состоялись прения. Каждому выступающему полагалось семь минут. Наступила очередь Коржавина. Семь минут он ругал Лимонова за аморализм. Наконец председатель сказал:

Время истекло.

Я еще не кончил.

Но время истекло…

Вмешался Лимонов:

Мне тоже полагается время?

Семь минут.

Могу я предоставить их Науму Коржавину?

Это ваше право.

И Коржавин еще семь минут проклинал Лимонова за аморализм. Причем теперь уже за его счет.

Джордж БАЛАНЧИН и Соломон ВОЛКОВ

Баланчин жил и умер в Америке. Брат его, Андрей, оставался на родине, в Грузии. И вот Баланчин состарился. Надо было подумать о завещании. Однако Баланчину не хотелось писать завещание. Он твердил:

Я грузин. Буду жить до ста лет!..

Знакомый юрист объяснил ему:

Тогда ваши права достанутся брату. То есть ваши балеты присвоит советское государство.

Я завещаю их моим любимым женщинам в Америке.

А брату?

Брату ничего.

Это будет выглядеть странно. Советы начнут оспаривать подлинность завещания.

Кончилось тем, что Баланчин это завещание написал. Оставил брату двое золотых часов. А права на свои балеты завещал восемнадцати любимым женщинам.


Волков начинал как скрипач. Даже возглавлял струнный квартет.

Как-то обратился в Союз писателей:

Мы хотели бы выступить перед Ахматовой. Как это сделать?

Чиновники удивились:

Почему же именно Ахматова? Есть и более уважаемые писатели - Мирошниченко, Саянов, Кетлинская…

Бродский говорил, что любит метафизику и сплетни. И добавлял:
«Что в принципе одно и то же».

Пришел я однажды к Бродскому с фокстерьершей Глашей. Он назначил мне свидание в 10.00. На пороге Иосиф сказал:
- Вы явились ровно к десяти, что нормально. А вот как умудрилась собачка не опоздать?!

Врачи запретили Бродскому курить. Это его очень тяготило. Он говорил:
- Выпить утром чашку кофе и не закурить?! Тогда и просыпаться незачем!

Писателя Воскобойникова обидели американские туристы. Непунктуально вроде бы себя повели. Не явились в гости. Что-то в этом роде. Воскобойников надулся:
- Я, - говорит, - напишу Джону Кеннеди письмо. Мол, что это за люди, даже не позвонили.
А Бродский ему и говорит:
- Ты напиши «до востребования». А то Кеннеди ежедневно бегает на почту и все жалуется:
«Снова от Воскобойникова ни звука!..»

У Иосифа Бродского есть такие строчки:

Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать,
На Васильевский остров
Я приду умирать…

Так вот, знакомый спросил у Трубина:
- Не знаешь, где живет Иосиф Бродский?
Трубин ответил:
- Где живет, не знаю. Умирать ходит на Васильевский остров.

***
Двадцать пять лет назад вышел сборник Галчинского. Четыре стихотворения в нем перевел Иосиф Бродский. Раздобыл я эту книжку. Встретил Бродского. Попросил его сделать автограф. Иосиф вынул ручку и задумался. Потом он без напряжения сочинил экспромт:


Дарит Сержу переводчик».

Я был польщен. На моих глазах было создано короткое изящное стихотворение. Захожу вечером к Найману. Показываю книжечку и надпись. Найман достает свой экземпляр. На первой странице читаю:

«Двести восемь польских строчек
Дарит Толе переводчик».

У Евгения Рейна, в свою очередь, был экземпляр с надписью:

«Двести восемь польских строчек
Дарит Жене переводчик».

И все равно он гений.

require(‘single_promo.php’);

Дело было лет пятнадцать назад. Судили некоего Лернера. Того самого Лернера, который в 64-м году был заметным активистом расправы над Бродским. Судили его за что-то позорное. Кажется, за подделку орденских документов. И вот объявлен приговор - четыре года. И тогда произошло следующее. В зале присутствовал искусствовед Герасимов. Это был человек, пишущий стихи лишь в минуты абсолютной душевной гармонии. То есть очень редко. Услышав приговор, он встал. Сосредоточился. Затем отчетливо и громко выкрикнул:

«Бродский в Мичигане,
Лернер в Магадане!»

Иосиф Бродский говорил мне:
- Вкус бывает только у портных.

Помню, раздобыл я книгу Бродского 64-го года. Уплатил как за библиографическую редкость приличные деньги. Долларов, если не ошибаюсь, пятьдесят. Сообщил об этом Иосифу.
Слышу:
- А у меня такого сборника нет.
Я говорю:
- Хотите, подарю вам?
Иосиф удивился:
- Что же я с ним буду делать? Читать?!

У Бродского есть дружеский шарж на меня. По-моему, чудный рисунок. Я показал его своему редактору-американцу. Он сказал:
- У тебя нос другой.
- Значит, надо, - говорю, - сделать пластическую операцию.

Бродский о книге Ефремова:
- Как он решился перейти со второго абзаца на третий?!

Для Бродского Евтушенко - человек другой профессии.

Иосиф Бродский любит повторять:
- Жизнь коротка и печальна. Ты заметил, чем она вообще кончается?

Найман и Бродский шли по Ленинграду. Дело было ночью.
- Интересно, где здесь Южный Крест? - спросил вдруг Бродский.
(Как известно, Южный Крест находится в соответствующем полушарии.)
Найман сказал:
- Иосиф! Откройте словарь Брокгауза и Ефрона. Найдите там букву «А». И поищите слово «Астрономия».
Бродский ответил:
- Вы тоже откройте словарь на букву «А». И поищите там слово «Астроумие».

Шли мы откуда-то с Бродским. Был поздний вечер. Спустились в метро - закрыто. Кованая решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер. Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул:
- Э!
Милиционер насторожился, обернулся.
- Чудесная картина, - сказал ему Иосиф, - впервые наблюдаю мента за решеткой!

Бродский обратился ко мне с довольно неожиданной просьбой:
- Зайдите в свою библиотеку на радио «Либерти». Сделайте копии оглавлений всех номеров журнала «Юность» за последние десять лет. Пришлите мне. Я это дело просмотрю и выберу, что там есть хорошего. И вы опять мне сделаете копии.
Я пошел в библиотеку. Взял сто двадцать (120!) номеров журнала «Юность». Скопировал все оглавления. Отослал все это Бродскому первым классом. Жду. Проходит неделя. Вторая. Звоню ему:
- Бандероль мою получили?
- Ах да, получил.
- Ну и что же там интересного?
- Ничего.

Помню, Иосиф Бродский высказался следующим образом:
- Ирония есть нисходящая метафора.
Я удивился:
- Что это значит - нисходящая метафора?
- Объясняю, - сказал Иосиф, - вот послушайте. «Ее глаза, как бирюза» - это восходящая метафора. А «ее глаза, как тормоза» - это нисходящая метафора.

Сидели мы как-то втроем - Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим, сказал:
- Точность - это великая сила. Педантической точностью славились Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал мне: «Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей точностью!»
Бродский перебил его:
- Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!

Бродский:
- Долго я не верил, что по-английски можно сказать глупость…

Когда горбачевская оттепель приобрела довольно-таки явные формы, Бродский сказал:
- Знаете, в чем тут опасность? Опасность в том, что Рейн может передумать жениться на итальянке.

Зачем их примирять с властью?

Кадр из фильма «Довлатов». Фото: WDSSPR

«Нормальность» советской жизни как новая идеологическая установка.

Высоцкий, Бродский, Довлатов - первая тройка культовых имен России выглядит сегодня так. Что интересно, народный пантеон славы и официальный, государственный впервые совпадают. Большой трагический фильм о Бродском выходит на Первом канале , а сам поэт является неоспоримым авторитетом в искусстве и вписан во все учебники; юбилей Высоцкого отмечают все государственные медиа, а глава государства посещает его музей. Фраза Довлатова «а кто написал четыре миллиона доносов?» звучит на гостелевидении из уст одиозных ведущих, а художественный фильм «Довлатов» Алексея Германа-младшего, снятый в том числе на государственные деньги, представляет Россию на Берлинском кинофестивале и вскоре выйдет в прокат.

Ничего удивительного - любая власть использует творцов, особенно ушедших, в свою пользу - как Пушкина, чью столетнюю годовщину гибели пышно отмечали в 1937 году. Но власть сегодня не просто отдает почести бывшим «изгоям» - она пытается превратить их в «своих», в «наших»; в государственных «Вестях ФМ» предъюбилейная рубрика так и называлась - «Наш Высоцкий». Слово «наш» сегодня - это вариант замятинского «мы», которое означает, что между государством и обычными людьми нет никакого зазора, что это единое целое. Место в едином строю теперь находится даже для подчеркнутых индивидуалистов Бродского или Довлатова - заочно предполагается, что «сегодня они были бы за нас».

В какой ⁠степени они были советскими людьми - сложный ⁠вопрос, он требует в каждом случае ⁠отдельного размышления. Но ⁠нет никаких сомнений в том, как относилась к нынешним иконам советская власть ⁠при жизни: для ⁠нее они были «тунеядцами» или в лучшем случае «чуждыми элементами»; их не печатали, ⁠цензурировали, не признавали официально в качестве поэта или писателя. То, что с поправкой на вегетарианство поздней советской власти творцы отделались еще относительно легко, это не заслуга советской власти, а их личное везение.

Главная новость в том, что сегодняшняя власть хочет присвоить их духовно. Она хочет задним числом примирить их с советской властью и с государством вообще. Оказывается, это вполне возможно, тут работает все та же «пушкинская лазейка»: у любого крупного таланта можно найти то, что ситуативно может совпасть с риторикой власти в тот или иной момент. Например, неполиткорректное по нынешним временам стихотворение Бродского про Украину, не говоря уже про Высоцкого с его военными песнями, которые сегодня (но не в 1970-е, когда на него строчили пасквили в газеты за «опошление») звучат как эталон патриотизма. Опять же фразу Анатолия Наймана в пересказе Довлатова «советский, антисоветский - какая разница» или фразу Бродского в пересказе Довлатова «если Евтушенко против колхозов, то я - за» можно сегодня парадоксальным образом использовать не столько для оправдания советской власти, сколько для утверждения той самой идеи постправды: никто тут не лучше других, все одинаково плохи. Довлатовский цинизм, который был скорее литературным приемом, маской и служил ему самому защитой от государства, сегодня используется впрямую - так, как будто это было его кредо, идеологическая программа. На самом деле эти цитаты отражают подлинную систему ценностей говорящих примерно с той же достоверностью, что и «цитаты Ленина про интернет» или Ивана Аксакова про Европу.

Зачем власти идти сложным путем, зачем приручать «диких животных», когда вокруг столько ручных, домашних, которые вполне нашли общий язык с советской властью и могли бы служить примером для нынешней интеллигенции?

Есть практическое объяснение: эти творцы сегодня действительно популярны в мире; Довлатов и Бродский в большей степени, Высоцкий - в меньшей. Мировых брендов российского происхождения не так уж и много, нельзя разбрасываться. Кроме того, это демонстрация демократизма и широты нынешней власти: видите, теперь мы способны оценить и Бродского, и Высоцкого, и Довлатова в отличие от заскорузлых бонз из политбюро.

Но есть за всем этим еще и сверхзадача. Нам хотят внушить, что сама советская жизнь 1970-х была «нормальной», что она ничем принципиально не отличалась от европейской или американской жизни ХХ века. «Да нормально мы жили» - присказка каких-нибудь фанатов советского теперь становится идеологией. Убедить в этой нормальности можно как раз за счет общепризнанных Довлатова, Бродского и Высоцкого. Та же «новая нормальность» исподволь внушалась, когда ко Дню Москвы в прошлом году появилась серия плакато в «Москва созидает» с изображением Марины Цветаевой, Бориса Пастернака или академика Николая Вавилова, без указаний на то, при каких трагических обстоятельствах им пришлось «созидать».

Но если тут примирение «антисоветского с советским» выглядит схематично, то в кино и сериалах последних лет это осуществляется с помощью более тонких механизмов. Одна из главных находок последних десятилетий - выражение «погружение в эпоху». Мы слышим эту фразу от продюсеров уже лет десять; на вопрос «Что вы хотели сказать тем или иным сериалом?» они отвечают стандартной фразой: «Мы хотели передать аромат эпохи». Это означает: мы отказываемся от критического осмысления эпохи, превращая ее в музей. А тех, кто из этой эпохи всеми силами выбивался, выламывался, сегодня насильно запихивают обратно. Это не что иное, как посмертное превращение «я» обратно в «мы», растворение, посмертная их «женитьба» на советской власти - с помощью кино. Характерно похожи сюжеты фильмов «Высоцкий. Спасибо, что живой» Петра Буслова и «Конец прекрасной эпохи» Станислава Говорухина по произведениям Довлатова. Оба фильма демонстрируют, как свободно жилось Высоцкому и Довлатову, как разрешалось им то, что обычным гражданам не позволялось, не говоря уже о том, что спецслужбы в таких фильмах обычно бескорыстно помогают писателям или артистам. У Говорухина так и вовсе главная мысль, что советская власть была безобидной, люди сами писали доносы друг на друга и все испортили.

Фильм «Довлатов» Алексея Германа-младшего, который покажут в эти дни на Берлинском кинофестивале, в художественном отношении, конечно, гораздо более совершенен. Авторы показывают нам шесть обычных дней ноября 1971 года из жизни Довлатова, перед его отъездом в Таллин. Но и тут режиссер не скрывает, что хотел заодно «показать эпоху». Это, вероятно, своего рода охранная грамота, род компромисса, на который должен идти художник сегодня. Результатом является какое-то вполне умиротворенное «растворение» Довлатова и Бродского в обычной советской жизни. В фильме они работают, пишут статьи и делают переводы, читают в кругу интеллигенции, ведут откровенные разговоры. Вот видите, как бы говорит фильм, можно было жить, можно было существовать и так; а кто не мог, тот мог уехать, но это уже личное дело каждого.

Чего тут больше - искреннего убеждения режиссера в том, что «жизнь тогда была честнее» (знаменитый военный фильм его отца Алексея Германа-старшего «Проверка на дорогах» пролежал на полке 15 лет по цензурным соображениям), или игры по нынешним правилам, согласно которым, критикуя советскую власть, нужно обязательно показывать и «хорошее»? Этого мы в ближайшее время, конечно же, не узнаем.

Запрещенный прием - задавать в таких случаях вопрос «Что бы сами творцы сказали, будь они живы?». Ответить на него невозможно в силу понятных причин. Но в том, что касается советского времени, их ответ мы знаем: они и сами отвечали на него, кто мог, и это было общим местом, единственным компромиссом для советского человека 1970-х: жить, не замечая советской власти. Наивность этой позиции сегодня ясна, но когда-то это была единственная возможная и выстраданная, вымученная позиция, требующая известных жертв. Теперь же эта позиция преподносится нам в качестве одного из готовых вариантов существования, которые сама система якобы предоставляла на выбор. Именно в этом и состоит искажение жизненной правды. С помощью этих фильмов затемняется собственно основная проблема любого человека в СССР, не только творца: недостаток свободы, который искажает саму человеческую природу. И если для большинства это не было проблемой (так, по крайней мере, нам сегодня внушают), то наши герои это ощущали в качестве главной травмы всей жизни. И именно эта травма вымывается сегодня из их новой, официальной биографии - по чуть-чуть, малыми дозами, разными способами, превращаясь постепенно в бытовую, неважную, второстепенную проблему. Еще чуть-чуть - и песня Высоцкого «Охота на волков» в массовом сознании будет означать буквально охоту на волков.

«Нормальная была жизнь» - вот в итоге что внушается. Попытка в рамках современной идеологии примирить советское и антисоветское за счет механического сращивания противоположностей. Схема эта искусственная и оттого не работающая. Постсоветский общественный консенсус в Восточной Европе, например, строится именно на признании порочности самой природы тоталитаризма, и никакие формальные или ситуативные «достоинства» системы не могут служить оправданием. Примирение возможно только на общем признании утопичности, тупиковости попыток сделать людей счастливыми насильно. Правда состоит в том, что существование человека в тоталитарном обществе было «анормальным» - с общечеловеческой точки зрения и, кстати, даже с точки зрения нынешней официальной российской. Но сказать это сегодня вслух, тем более в кино - значит нарушить одно из основных негласных табу. И вместо разговора со зрителем на важнейшую тему - о свободе и несвободе - раз за разом будут рождаться гибриды про «аромат» очередной эпохи, каждая из которых умела давить людей как-то неповторимо и с особым вкусом.

Эмиграция. Тема бесконечная, а её диалектичность уничтожает право произносить категоризмы. Тем не менее...

Все обобщения - даже выведенные из закона больших чисел - всё равно, страдают погрешностями. Но тенденция в них, безусловно, прослеживается.

Несогласных - запугивают.
Непокорных - сажают.
Неудобных - подвергают изощрённой клевете.
Опасных - убирают.
Неисправимых (чаще всего прошедших все стадии - запугивание, посадка, клевета) - попросту вышвыривают из страны, как инородные тела.

Ни Бродский, ни Довлатов не были диссидентами в классическом понимании этого термина. Не оппонировали конкретной власти напрямую. Оба запросто могли перепутать портрет Брежнева с чьим-то иным. Не знать министров и членов Политбюро - эти люди были просто из других измерений, к коим оба - равнодушны.

Их диссидентство было поглубже политики - это диссидентство душевное, глубинно-мировоззренческое. Протест ярких индивидуалистов (напополам с насмешкой) против самой сути устройства "современного общества", о котором миллионы людей даже не размышляют, а бездумно следуют его мифам, традициям, законам...

Таким нет нужды тайно покидать страну и просить перед камерами политического убежища от режима. "Благодарная" Родина вышлет собственноручно со словами облегчения в спину: мучайтесь теперь уже вы с ними...

Конечно, в более открытом и социально справедливом Обществе (в данном случае - США) - и Бродский, и Довлатов вздохнули куда свободнее, что сказалось на их творчестве, принеся отклик и (пускай, с оговорками) - востребованность читателей. Правда, то самое... метафизическое одиночество, если хотите (трудно подобрать точное словосочетание) - никуда не исчезло и в более либеральной, вегетарианской системе. Видимо, это - печать судьбы и крест литераторов...

Бродский написал о расставании с Родиной в удивительно ясном стиле, похожем на прозрачность поэтов Серебряного Века - что было далеко не всегда свойственно его творчеству. Вероятно, в минуты слома Старого Мира (каким бы он ни был!), понимания безвозвратности минувшей жизненной черты, сложно-изысканные метафоры поэзии умолкают, уступая место той простоте, что льётся из самых глубин души и лишена всякой многосложности и, тем более, фальши...

Мне говорят, что надо уезжать.
Да-да. Благодарю. Я собираюсь.
Да-да. Я понимаю. Провожать
Не следует, и я не потеряюсь.

Ах, что вы говорите - дальний путь.
Какой-нибудь ближайший полустанок,
Ах, нет, не беспокойтесь. Как-нибудь.
Я вовсе налегке, без чемоданов.

Да-да. Пора идти. Благодарю.
Да-да. Пора. И каждый понимает.
Безрадостную зимнюю зарю
Над Родиной деревья поднимают.

Всё кончено, не стану возражать.
Ладони бы пожать - и до свиданья.
Я выздоровел. Мне нужно уезжать.
Да-да. Благодарю за расставанье.

Вези меня по родине, такси,
Как-будто бы я адрес забываю,
В умолкшие поля меня неси.
Я, знаешь ли, с Отчизны выбываю...

Холодным ветром берега другого.
Ну, вот и долгожданный переезд.
Кати назад, не чувствуя печали.
Когда войдешь на родине в подъезд,
Я к берегу пологому причалю...

ИОСИФ БРОДСКИЙ, 1972

У Сергея Довлатова вылилось, конечно, иначе по форме, но внутренне - схоже.
Он написал несколько миниатюр об американской жизни - "Марш Одиноких" - в меру грустный, ироничный и сентиментальный, - который я и сегодня с удовольствием перечитываю. Что интересно, самое глубокое в этом сборнике принадлежит вовсе не перу Довлатова...

Это письмо дошло чудом. Его вывезла из Союза одна поразительная француженка. Дай ей Бог удачи!..

Из Союза француженка нелегально вывозит рукописи. Туда доставляет готовые книги. Иногда по двадцать, тридцать штук. Как-то раз в ленинградском аэропорту она не могла подняться с дивана....

А мы ещё ругаем западную интеллигенцию...

Вот это письмо. Я пропускаю несколько абзацев, личного характера. И дальше:

«... Теперь два слова о газете. Выглядит она симпатично - живая, яркая, талантливая. Есть в ней щегольство, конечно, - юмор и так далее. В общем, много есть хорошего.

Я же хочу сказать о том, чего нет. И чего газете, по-моему, решительно не хватает.

Ей не хватает твоего прошлого. Твоего и нашего прошлого. Нашего смеха и ужаса, терпения и безнадёжности...

Твоя эмиграция - не частное дело. Иначе ты не писатель, а квартиросъёмщик. И несущественно - где, в Америке, в Японии, в Ростове.

Ты вырвался, чтобы рассказать о нас и о своём прошлом. Всё остальное мелко и несущественно. Всё остальное лишь унижает достоинство писателя! Хотя растут, возможно, шансы на успех.

Ты ехал не за джинсами и не за подержанным автомобилем. Ты ехал - рассказать. Так помни же о нас...

Говорят, вы стали американцами. Говорят, решаете серьёзные проблемы. Например, какой автомобиль потребляет меньше бензина.

Мы смеёмся над этими разговорами. Смеёмся и не верим. Всё это так, игра, притворство. Да какие вы американцы?! Кто? Бродский, о котором мы только и говорим?

Ты, которого вспоминают у пивных ларьков от Разъезжей до Чайковского и от Старо-Невского до Штаба? Смешнее этого трудно что-нибудь придумать...

Не бывать тебе американцем. И не уйти от своего прошлого. Это кажется, что тебя окружают небоскребы... Тебя окружает прошлое. То есть - мы. Безумные поэты и художники, алкаши и доценты, солдаты и зэки.

Ещё раз говорю - помни о нас. Нас много, и мы живы. Нас убивают, а мы живём и пишем стихи.

В этом кошмаре, в этом аду, мы узнаём друг друга не по именам. Как - это наше дело!..»

Думаю, тут не стоит что-либо добавлять. Как и повторять избитую истину о том, что на тему эмиграции у каждого свои - ответ, возможности, мироощущения.

Я поделился лишь теми, что созвучны мне самому...

Похороны Довлатова. Фото из архива Александра Гениса

Две годовщины окаймляют это лето. 24 мая исполнилось 75 лет со дня рождения Бродского, 24 августа — 25 лет со дня смерти Довлатова. Оба могли бы жить и сегодня.

— И тогда, — мечтаю я, — мы бы смогли прочесть большой опус старого Бродского (сам он мечтал написать свою «Божественную комедию», а я почему-то вижу нового «Фауста») и узнать, как ведут себя явившиеся в Америку персонажи Довлатова (с этого начался незаконченный сборник Сергея «Холодильник»).

Но в литературе сослагательное наклонение не работает — по-настоящему крупные писатели всегда выворачиваются даже из той колеи, которую они же и прорыли. А с тем, что Бродский и Довлатов — самые значительные писатели русской Америки, спорить не приходится. Третий, Солженицын, в сущности, так и не пересек границы Нового Света, но эти двое освоили его и присоединили к отечественной словесности. Выходцы из одного города, разделившие другой, они — каждый по-своему — создавали литературный мир русского Нью-Йорка.

Отмечая две годовщины, я хочу поговорить об отношениях, связывавших как двух авторов, так и двух друзей. О последнем можно судить по названию мемориального очерка, который Бродский согласился написать по нашей с Вайлем просьбе. Откладывая работу, он каждый раз категорически требовал его тормошить, пока текст наконец не был написан. Первый раз он был прочитан на Радио «Свобода», потом вошел во все издания Бродского. Напомню, что называется этот опус вполне интимно: «Сережа».

Начиная свой портрет Довлатова, Бродский обронил замечание слишком глубокомысленное, чтобы им пренебречь:

«Сергея, — писал он, — оказалось сравнительно легко переводить, ибо синтаксис его не ставит палок в колеса переводчику».

Синтаксис Сергей и правда упразднил. У него и запятых — раз-два и обчелся. Естественным результатом такой тактики были чрезвычайно короткие предложения, что идеально соответствовало всей его философии.

Ведь что такое синтаксис? Это связь при помощи логических цепей, соединяющих мысли наручниками союзов. Стоит пойти на поводу у безобидного «потому что», как в тексте самозарождается независимый от автора сюжет. Намертво соединяя предложения, союзы создают грамматическую гармонию, которая легко сходит за настоящую. Синтаксис — великий организатор, который вносит порядок в хаос даже тогда, когда его же и описывает. Но как бы искусно ни была сплетена грамматическая сеть, жизнь утекает сквозь ее ячеи. Предпочитая откровенную капитуляцию мнимым победам, Сергей соединял свои предложения не союзами, а зиянием многоточий, разрушающих мираж осмысленного существования.

Это-то и выделяло Довлатова из соотечественников, о которых так точно написал Бродский: «Мы — народ придаточного предложения».

По-моему, Бродский был единственным человеком, которого Сергей боялся. В этом нет ничего удивительного — его все боялись.

Когда у нас на Радио «Свобода» возникала необходимость позвонить Бродскому, все смотрели на Сергея, и он, налившись краской, долго собирался с духом, прежде чем набрать номер. Иногда такие звонки заканчивались экстравагантно. На вопросы Бродский отвечал совершенно непредсказуемым образом.

Когда его, например, попросили прокомментировать вынесенный иранскими муллами приговор Салману Рушди, Бродский сказал, что в ответ на угрозу одному из своих членов ПЕН-клуб должен потребовать голову аятоллы — «проверить, что у него под чалмой».

Перед Бродским Сергей благоговел:

«Он не первый, — писал Довлатов, — он, к сожалению, единственный. Я думаю, что наше гнусное поколение, как и поколение Лермонтова, — уцелеет. Потому что среди нас есть художники такого масштаба, как Бродский».

Надо сказать, что еще задолго до того, как появилась профессия «друг Бродского», близость к нему сводила с ума. Иногда — буквально. Бродский тут был абсолютно ни при чем. Со знанием дела Сергей писал: «Иосиф — единственный влиятельный русский на Западе, который явно, много и результативно помогает людям».

Особенно отзывчивым Бродский казался по сравнению с игнорировавшим эмиграцию Солженицыным. (На моей памяти Александр Исаевич поощрил только одного автора — некоего Орешкина, искавшего истоки славянского племени в Древнем Египте. Среди прочего, Орешкин утверждал, что этруски сами заявляют о своем происхождении: «это — русские».) Бродский же раздавал молодым авторам отзывы с щедростью, понять которую помогает одно его высказывание: «Меня настолько не интересуют чужие стихи, что уж лучше я скажу что-нибудь хорошее». С прозой обстояло не лучше. Однажды его скупые, но все-таки благожелательные слова появились на обложке шпионского романа под названием «Они шли на связь». Это, говорят, погубило автора, солидного доктора наук. Окрыленный похвалой, он с таким усердием занялся литературой, что потерял семью и работу.

С Довлатовым было по-другому. Бродский, читавший все его книги, да еще в один присест, ценил Сергея больше других. Что не мешало Довлатову тщательно готовиться к каждой их встрече. Когда Бродский после очередного инфаркта пытался перейти на сигареты полегче, Довлатов принес ему пачку «Парламента». Вредных смол в них было меньше одного миллиграмма, о чем и было написано на пачке: «Less than one». Именно так называлось знаменитое английское эссе Бродского, титулу которого в русском переводе не нашлось достойного эквивалента.

С Бродским у Довлатова, казалось бы, мало общего. Сергей и не сравнивал — Бродский был по ту сторону. Принеся нам только что напечатанную «Зимнюю эклогу», Довлатов торжественно заявил, что она исчерпывает его представления о современной словесности. Когда Сергей бывал в гостях, его жена Лена определяла степень участия Довлатова в застолье по тому, декламирует ли он «тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон».

Отвечая на выпад одного городского сумасшедшего, Довлатов писал: он «завидует Бродскому и правильно делает. Я тоже завидую Бродскому».

Но дороже искусства Довлатову была личность Бродского. Сергей поражался его абсолютному бесстрашию. Свидетель и жертва обычных советских гадостей, Довлатов всегда отмечал, что именно Бродский в отношениях с властью вел себя с безукоризненным достоинством.

Еще важней было мужество другого свойства. Бродский сознательно и решительно избегал проторенных путей, включая те, которые сам проложил. Большая часть жизни, говорил Бродский, уходит на то, чтобы научиться не сгибаться. Считая, что речь идет о властях, я недоумевал, потому что эти конфликты остались в прошлом. Только со временем до меня дошло, что Бродский имел в виду другое: сильнее страха и догмы человека сгибает чужая мысль или пример.

Сергей завидовал не Бродскому, а его свободе. Довлатов мечтал быть самим собой и знал, чего это стоит. Без устали, как мантру, он повторял: «хочу быть учеником своих идей».

«Я уважаю философию, — писал Сергей, — и обещаю когда-то над всем этим серьезно задуматься. Но лишь после того, как обрету элементарную житейскую свободу и раскованность. Свободу от чужого мнения. Свободу от трафаретов, навязанных большинством».

Еще Бродского и Довлатова сближали стихи. Бродский прямо утверждал, что довлатовские рассказы «написаны, как стихотворения». Я не уверен, что это так. Скорее его рассказы появились на обратном пути от стихов к прозе.

Поэзия сгущает реальность, отчего та начинает жить по своим законам, отменяющим пространство и время, структуру и иерархию. Информационная среда уплотняется до состояния сверхпроводимости, при котором всё соединяется со всем. В таком состоянии ничего не может быть случайным.

Но Довлатов не сгущал, а разрежал реальность. Лишнее в его рассказах соединяется с необходимым, как две стороны одного листа. Скорее прообразом довлатовской прозы была не поэзия, а музыка. Сергей мог бы повторить слова одного композитора, сказавшего о своих сочинениях: «Черное — это ноты, белое — музыка».

Довлатов был музыкален. Однажды я даже слышал, как он пел на встрече с читателями. Только что приехавший в Америку Довлатов был в ударе. Демонстрируя публике сразу все свои таланты, он читал рассказы и записи из «Соло на ундервуде», рассуждал о современной литературе, называя Романа Гуля современником Карамзина, а под конец необычайно чисто исполнил песню из своего «сентиментального детектива»:

Эх, нет цветка милей пиона
За окошком на лугу.
Полюбила я шпиона,
С ним расстаться не могу.

Так что Бродский, сказавший про рассказы Сергея «это скорее пение, чем повествование», был все-таки прав: со стихами довлатовскую прозу роднила музыка.

Больше многого другого Довлатову нравилось в Америке, что тут «каждый одевается так, как ему хочется».

Демократия, конечно, дает отдельному человеку развернуться. Но — каждому человеку, и этим излечивает личность, как говорил тот же Бродский, от «комплекса исключительности». Чтобы быть собой, ты должен быть с собой; чаще всего — наедине. Автономность и самодостаточность не исключают, а подразумевают затерянность в пейзаже. Демократия, как болото, все равняет с собой.

С Бродским Довлатова объединяла органичность, с которой они вписывались в этот горизонтальный пейзаж. Почти ровесники, они принадлежали к поколению, которое осознанно выбрало себе место на обочине. Ценя превыше всего свободу, не имея потребности попадать в зависимость и навязывать ее другим, Бродский и Довлатов превратили изгнание в точку зрения, отчуждение — в стиль, одиночество — в свободу.

Бахчанян однажды высказался и по этому поводу: «Лишний человек — это звучит гордо».




Top