Бунин стояла зима дул ветер из степи. Рождественская звезда

Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.

Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.

Доху отряхнув от постельной трухи
И зернышек проса,
Смотрели с утеса
Спросонья в полночную даль пастухи.

Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звезд.

А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.

Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.

Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.

Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочета
Спешили на зов небывалых огней.

За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.

И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали все пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Все будущее галерей и музеев,

Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Все великолепье цветной мишуры...

Все злей и свирепей дул ветер из степи...
...Все яблоки, все золотые шары.
Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда

Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
-Пойдемте со всеми, поклонимся чуду,-

Сказали они, запахнув кожухи.

От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
Па эти следы, как на пламя огарка,

Ворчали овчарки при свете звезды.

Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Все время незримо входил в их ряды.

Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.

По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.

У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.

А кто вы такие?- спросила Мария.
- Мы племя пастушье и неба послы,
- Пришли вознести вам обоим хвалы.

Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
Средь серой, как пепел, предутренней мглы

Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.

Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.

Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.

Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.

Обычай делать январские номера журналов «подарочными» сложился давным-давно. Еще Некрасов год за годом торопил Островского, дабы новая его пьеса поспела к первой журнальной книжке. (Поверить трудно, но в позапрошлом веке драматические сочинения не просто печатались в журналах, чего последние лет тридцать почти не случается, но и успешно выполняли миссию «паровоза».) Понять, почему именно в начале года надлежит устраивать хит-парад звездных авторов и вынимать из загашника лучшие материалы, я лично никогда не мог (подписчиков рациональнее завлекать как раз осенью), но традиция есть традиция. Другое дело, что соблюсти ее (то есть по-настоящему потрафить хотя бы преданным симпатизантам издания) довольно трудно. Во-первых, все мы нынче весьма переборчивы. Во-вторых же, довольно часто установка на харизматичность, мягко говоря, не слишком сочетается с установкой на читабельность и/или общественную значимость текста.

Не знаю пока, как сработали другие журналы (бегло просмотрел только «Октябрь»; там со звонкими именами полный порядок), но январское «Знамя» свою «новогоднюю елочку» (№ 1 тож) украсило пышно и изобретательно. Даже отсутствие романа (что вообще-то дурной сигнал!) не слишком бросается в глаза, оно компенсируется как превосходной малой прозой (о чем ниже), так и двумя весомыми опытами non fiction – «дневником с приложением» художника-фотографа-прозаика-публициста-и-прочих-искусств-мастера Семена Файбисовича «Один год» (там немало «случайных», но редкостно точных, реальных до символичности зарисовок московской обыденной натуры, всегда изящно, а часто и весьма здраво отрефлектированных) и «записками нелегала» Эргали Гера «Белорусское зеркало». Белорусские впечатления экстравагантного и некогда претендовавшего на «модность» прозаика (его «Сказки по телефону», 1999 наделали довольно много шума) пришлись ко времени – к резкому обострению спора славян между собою. Гер, демонстрируя отменную наблюдательность и искреннюю симпатию к народу, культуре, истории Белой Руси, пишет занятно. Местами – язвительно, местами – лирично. Всегда – стремясь доказать читателю, что прочие информаторы о белорусских делах – жулики либо простаки, а на самом деле «все сложнее». Настолько «сложно», что в тексте мирно уживаются тезис о счастливой стране, где власть позволила народу от себя отделиться и просто славно жить (лучше, чем в России и Литве), и не менее подробно развитый тезис о тотальной коррупции, царящей в сопредельном нам государстве. Ну а самых употребительных в сегодняшних разговорах на белорусские темы слов – «нефть» и «газ» – Гер просто не употребляет. Видимо, полагая, что «благоденствие» соседней страны (которая должна, по мысли Гера, соединить Россию с Европой) обеспечено исключительно неторопливой рассудительностью тамошнего народа да могучей батькиной волей. Есть, как говорится, на сей счет и другие мнения, но читать «Белорусское зеркало» все равно стоит. Равно как толковый очерк Валерия Шамратова «Большой секрет, или Как избавиться от одной из российских бед» (понятно от какой – от дураков уж точно никогда не избавимся) и меланхоличные заметки Сергея Боровикова «Руси веселие есть питии, не можем без того бытии» (тут тоже без комментариев понятно, о чем речь).

Вершина блока non fiction – подготовленная Е. Ц. Чуковской публикация фрагмента переписки Лидии Корнеевны Чуковской и академика Виктора Максимовича Жирмунского «Приключенческий роман с неожиданными поворотами сюжета». Речь идет о борьбе (увы, приходится употреблять это слово) за архив Ахматовой, оказавшийся в руках И. Н. Пуниной, дочери третьего мужа Ахматовой. Драматизм этой горькой (и гротескной) истории выразительно передает признание Жирмунского после очередного объяснения с Пуниной: «Мне было очень тяжело выступать в такой роли на квартире А. А. Иногда казалось, что покойница лежит в соседней комнате, а мы – гости, пришедшие выразить родственникам (как обычно – чужим покойнику!) свое соболезнование, или еще хуже – понятые на обыске в квартире недавно умершего любимого человека. Я в эти дни пережил больше, чем за все случаи своих “проработок” в прошлом». Другой фрагмент этой интереснейшей переписки был недавно опубликован в «ахматовском сборнике» «Я всем прощение дарую…» (о нем см. в заметках «При кедре» – «Время новостей» от 8 августа 2006; вошли в предыдущий выпуск «Дневника читателя») – там корреспонденты обсуждают подготовку посмертных изданий Ахматовой. Немного жаль, что эпистолярный диалог оказался разбитым на части (некоторые письма Жирмунского, к сожалению, сейчас недоступны) – это ведь не только важный материал по истории филологической науки или советского литературного быта, но и настоящий памятник человеческому благородству, высоте духа, верности поэзии и дружбе.

«Звездный» принцип последовательно соблюден в стихотворческом разделе. Сергей Гандлевский (целых четыре текста, в прошлом январе было только два), Лев Лосев, Бахыт Кенжеев, Алексей Цветков – все равны как на подбор. Лучшей мне кажется лосевская подборка, лучшим в нем стихотворением – «Депрессия-Россия» с посвящением Е. Р.

Вся Россия, от среднего пояса

с бездорожьем туды и сюды

и до Арктики, аж до полюса,

где подтачивать начали льды,

финский дождик, без устали сеющий,

жаркий луч на Таврическом льве

уместились в седой и лысеющей

черноглазой твоей голове.

Эту хворь тебе наулюлюкали

Блок да Хлебников, с них и ответ.

В ней московский, с истерикой, с глюками,

в январе эйфорический бред

и унынье в июне, депрессия,

в стенку взгляд в петербургской норе,

и чудесный момент равновесия

на тригорском холме в сентябре.

Мэтров в прозаической рубрике представляет Евгений Попов, чей рассказ «Крестовоздвиженский. Выбранные места из переписки Гдова и Хабарова » не слишком отличается от других «выбранных мест из переписки» этих персонажей, каждый из которых (впрочем, как и сочинитель, фамилия которого стала названием сперва для рассказа Гдова, а потом – для рассказа Попова) приятно напоминает писателя, родившегося в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е. Словом – типичный Попов, со всеми его мелкими минусами и крупными плюсами.

Рассказ Ольги Славниковой «Басилевс» (кличка кота, но не в коте тут суть) вполне оправдывает свое царственное название. Великолепная и загадочная, очень славниковская, проза – набухающие на глазах, пугающе ощутимые миражи, тихо истлевающая реальность, изощренные психологические загадки без отгадок, пульсация узнаваемой сиюминутности, мерцание вчерашнего дня и обжигающе холодный ветерок вечности. При славниковском умении разворачивать материал вполне мог бы получиться роман, не меньший, чем ее блестящая дебютная работа или букероносный «2017», но автор решил на сей раз оставить стрекозу – стрекозой, не увеличивая ее до размеров собаки.

Истории «Про Берту», которую Маргарита Хемлин поведала читателям на 24 журнальных страницах, вполне хватило бы на несколько объемных томов. Не надо особо острого ума или специальных исторических знаний, чтобы представить себе, сколько сюжетов вместилось в жизнь немецкой еврейки, приехавшей в СССР в 1936 году и еще здравствовавшей в 1980-м. Том развеселом году, когда вместо ранее объявленного коммунизма состоялась Олимпиада, которую пробойкотировали страны свободного мира. Из-за этого Берте не удалось встретиться с отъехавшим в дальние края племянником, который был для нее и сыном и отцом. Как так? А вот так. Читайте – узнаете. Про смех и грех. Про доброту. Про безумие ХХ века. Про душевную чистоту, которую кто-то сберегал и в сталинском аду. Про иронию судьбы. Про подлость и пошлость, что могут подчинить себе того, о ком никто бы так никогда не подумал. Про тихое мужество и беспрерывный стрекот швейной машинки. Про Берту. А заодно про то, что рядом с нами существует редкостно живой, тонкий, не боящийся баек про «банальность», артистичный и щедрый художник – я в это поверил в октябре 2005 года, когда «Знамя» опубликовало цикл рассказов Хемлин «Прощание еврейки».

P. S. В ноябре «Знамя» напечатало еще одну повесть Хемлин – «Про Иосифа», убедительно свидетельствующую о том, что успех автора совсем не случаен. Подробнее см. в рецензии «Про людей» и разделе «Итоги».

Борис Бейнфест
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЗВЕЗДА

Среди стихотворений Юрия Живаго, венчающих роман Пастернака, есть одно, о котором бы хотелось сейчас поговорить. Это – «Рождественская звезда». Вот оно.
Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.
Его согревало дыханье вола,
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.
Доху отряхнув от постельной трухи
И зернышек проса,
Смотрели с утеса
Спросонья в полночную даль пастухи.
Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звезд.
А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.
Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.
Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.
Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочета
Спешили на зов небывалых огней.
За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали всё пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Всё будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Всё великолепье цветной мишуры…
…Всё злей и свирепей дул ветер из степи…
…Все яблоки, все золотые шары.

Часть пруда скрывали верхушки ольхи.
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
– Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, –
Сказали они, запахнув кожухи.
От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку большие следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.
Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Все время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.
По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.
У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
– А кто вы такие? – спросила Мария.
– Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
– Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.
Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.
Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.
Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на деву
Как гостья, смотрела звезда Рождества.

Мария Вениаминовна Юдина, замечательная пианистка, входившая в круг близких друзей Пастернака, написала ему, что если бы он не создал ничего, кроме этого стихотворения, ему было бы обеспечено бессмертие на земле и на небе.
Поэзия – неведомое таинство, разбор стихотворения с целью объяснить его чудо сродни попыткам офтальмолога объяснить чудо взгляда Моны Лизы.
Природа поэзии мало разгадана, и в этой загадочности – может быть, одна из разгадок неувядаемости поэтического жанра и поэтического слова. Это сфера подсознательного, если угодно, где значение имеют такие эфемерные вещи, как вкус, мера, слух и даже зрение. Это что касается формы, ну, а содержание, даже у интеллектуальных поэтов определяется переживанием, эмоциональным состоянием (иначе это просто зарифмованная проза), бессильными попытками осмыслить его, переложить на язык, доступный логике. И в этом бессилии сила поэзии, потому что как только осмысление удается, мы переходим в иную область, область логического мышления, которая уже вне поэзии. В этом поэзия, кажется, близка к религиозному чувству.
И все же. Попробуем сказать что-то по поводу этого стихотворения и действительно ошеломляющего впечатления, производимого им.
Да, идет описание события – мягко говоря, совсем не рядового, эпохального, грандиозного по своему значению для истории: рождения Христа; описание, освещенное пристальным взглядом художника, воображение которого работает так сильно, как будто он присутствовал при этом событии, видел все эти яркие подробности, детали, при этом эффект присутствия распространяется и на читателя… Но разве такое же яркое описание не могло быть сделано в прозе? Почему для такого описания нужна поэзия, в чем ее чудодейственная сила, почему хочется плакать, читая эти строки, почему хочется упасть ниц перед талантом гениального поэта?
А дело, повторим это, в магии поэзии. То, что лежит на поверхности: ее внешние атрибуты – рифма, ритм – хотя и работают на результат, не исчерпывают, конечно, ее сути. Суть в том, что стихосложение невероятно дисциплинирует слово, концентрирует мысль, доводя язык до высокой степени насыщенности, плотности. В поэзии форма как эстетическая категория равнозначна и равноправна содержанию, а порой и доминирует над ним. В поэзии много опосредствованного, много подтекста, ассоциаций, поэтическое слово предельно емко, точно, насыщенно, единственно и в силу этого глубоко образно.
Размашистость прозы не создает, как правило, подобной точности видения и чувствования. А там, где создает – проза волшебным образом обращается в поэзию. Так случилось с библейскими главами «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова, с прозой Паустовского, Пришвина, а если вернуться в XIX век, то, конечно же, с прозой Пушкина, Лермонтова, Тургенева.
Однажды Анатолию Найману, поэту, одному из «птенцов гнезда» Анны Ахматовой, представили молодого человека, который, назвав себя, сказал, что он поэт. «Прочтите две строчки», – попросил Найман.
Можно ли распознать настоящего прозаика по двум строчкам? Сказать, что это не просто выдержки из письма, дневника, мемуаров, записок и пр., а выдержки из классной художественной прозы? Вряд ли. Очень редко: Платонова, например, или Гоголя распознать можно сразу. В иных случаях строчки могут показаться вырванными из любого контекста. А подлинного поэта – распознать по двум строчкам можно? Еще как! Ибо это совершенно другой текст – по структуре, по насыщенности, по сконденсированности, по способу видения, по эмоциональному напряжению – как правило, высоковольтному…
Шкловский сказал однажды, что Пастернак – поэт не стихов, даже не строф, но строчек. Что у него есть отдельные удивительные строки, которые контекст может только испортить: «Оно грандиозней святого писанья...». Стихи больших поэтов сплошь состоят из удивительных строчек. «Быть знаменитым некрасиво», «Я пропал, как зверь в загоне», «Ты – вечности заложник у времени в плену», «Ко мне на суд, как баржи каравана, столетья поплывут из темноты» и очень, очень много других. А сколько таких строчек у Мандельштама! «Художник нам изобразил глубокий обморок сирени», «Красота – не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяр;», «Чудовищна – как броненосец в доке – Россия отдыхает тяжело», «На площади Сената – вал сугроба, дымок костра и холодок штыка», «Разлука. Бешеные звуки затравленного фортепьяно», «Спадая с плеч, окаменела ложноклассическая шаль», «Бессонница. Гомер. Тугие паруса», «Власть отвратительна, как руки брадобрея»… А у Ахматовой! «Дорога не скажу куда», «И нас покинул собеседник рощ» (на смерть Пастернака; ему же: «Он, сам себя сравнивший с конским глазом»), «"Онегина" воздушная громада, как облако, стояла надо мной», «Мне голос был, он звал утешно»… Стоп. Полагаю, ясно, о чем тут речь. Легче перечислить строки этих поэтов, которые не удивительны…
В поэзии, как в музыке, первостепенно важен тонкий, в идеале абсолютный слух. Каждому единственному слову, как и ноте, должно быть уготовано единственно правильное, нужное место, в соседстве с другими единственными словами. Стиль, сочетание слов, их отбор, расположение, соразмерность – вот основа изящной словесности. В сущности, квалифицированный стихотворец (как и прозаик, впрочем) – это человек со стилевым, интонационным слухом. Не зря в музыке чистота тона зовется интонацией. Вообще-то рифмовать может почти всякий, а поэт умеет еще и критично оценить сочиненное, отобрать из тысячи тонн словесной руды нужные самородки, он тонко чувствует фальшь и неточность в выражении мысли и чувства, несоответствие стиля теме, отметает эту фальшь. В этом и состоит его черновая работа над стихом. Другое дело, что у гениального поэта отбор идет быстро, порой мгновенно, а вдохновителем этого волшебного процесса является Муза, стоящая за спиной поэта и молча диктующая ему слова. Эта Муза и именуется Талантом, Даром. Помните у Ахматовой? «Ты ль Данту диктовала страницы Ада? Отвечает: я».
С этой точки зрения посмотрим попристальнее на стихотворение Пастернака.
Прежде всего, скажем, что оно хрустально ясно и чисто, не замутнено никакими лишними, ненужными включениями, затеняющими нарисованную картину. «Сквозь магический кристалл» мы видим удивительно четко всё, что рисует художник. Так же четко, как видит он.
Начало поразительно просто задает обстановку. Эти две фразы: «Стояла зима. / Дул ветер из степи» настолько непритязательны, что могли бы быть началом рассказа, допустим, Чехова. Но внезапно этот самый ветер привносит в текст дыхание поэзии, привносит слова, которые прозаик не мог бы найти: «и холодно было младенцу в вертепе» «его согревало дыханье вола». Это уже картина с богатым подтекстом, питающая и поражающая воображение; не надо больше пояснять, в какое время происходит событие, работает деталь, и говорит сама за себя: младенец не в доме – в вертепе, его согревает не печь – дыханье вола. Мы сразу представляем себе эту библейскую сцену в иудейской пустыне. И хотя изобразить ощущения холода и тепла на полотне, кажется, невозможно, но толчок воображению уже дан, и талантливый художник кисти найдет нужные изобразительные средства, как нашел их Пастернак, дав свою картину словами. Как нашел их Иванов в «Явлении Христа народу». Помните там мальчика, вылезающего из воды и дрожащего от озноба? Как это сделал художник? Тайна, такая же тайна, как и поэзия.
Точно найденный ритм стихотворения, когда короткие двустопные строки вдруг перемежаются четырехстопными, замыкающими их, когда варьируется длина строф, меняется число строк в них (от строфы «Растущее зарево…» и до конца стихотворения по схеме: 4-3-6-4-5-2-5-5-4-6-5-4-4-6), сродни музыке и в то же время придает естественность, живое дыхание рассказу, расставляет нужные акценты, переключает и одновременно концентрирует внимание. В музыке это достигается похожими средствами: варьирование темпа, триоли, крещендо (переход от пиано к форте), диминуэндо (наоборот) и пр.
Разве в прозе можно сказать: «Домашние звери»? Раз звери – значит, дикие. А домашние – животные. Но «домашние животные» – это цитата из учебника по скотоводству. А «домашние звери» – это уже поэзия. Почему? Потому что за этим стоит представление о времени, когда разница между дикими и домашними была еще не так резка, когда диких ловили, приручали, приучали, а домашние в любой момент могли уйти и снова стать дикими. В слове звучит не один тон, в слове множество обертонов. Принято считать, что звери – это хищники. Но вот как определяет это слово «Энциклопедический словарь»: «ЗВЕРИ, то же, что млекопитающие; нередко зверями называют только хищных млекопитающих». Нередко, но не всегда и не обязательно! Поэту здесь слух не изменил! И звучит это слово здесь ярче и образней, чем любое другое. Оно на месте!
И дальше всё так просто, как проста была сама жизнь (и то, что сегодня зовут бытом) в те времена. Доха, постельная труха, зернышки проса (остатки вчерашнего ужина)… И картина окрест тоже проста до невозможности: поле в снегу и погост, ограды, надгробья, оглобля в сугробе… Из этого же ряда – из степи. Не замеченное «при первом чтении». Откуда в Иудее степь? Ну, мы еще не знаем, что будет дальше, посему степь пока не кажется чужеродной. Зима и степь – что может быть проще и естественнее для русского поэта и русского читателя?
Но когда мы тут же натыкаемся на вертеп, то при «втором чтении» задумываемся: зачем вообще в таком сюжете эти русские простые слова: степь, зима, зачем поэт сочетает их с вертепом? (Под которым разумеет – как это станет ясно тут же, из второй строфы – первоначальный смысл этого слова: просто пещеру). Но… они не кажутся здесь неуместными! Ведь событие это – вселенское! Равно близкое и иудейскому пастуху, и русскому (о чем последний – скиф или вятич – пока еще не подозревает). И такова магия поэзии, что нас не смущает – а напротив, кажется очень органичным – это стилистическое смешение (намеренное!), как не смущает нас грива у львицы в лермонтовском «Мцыри», которую заметил какой-то очень дотошный читатель.
И вдруг – взрыв! «Небо над кладбищем, полное звезд»! Полное звезд! Так мог сказать только поэт.
Потом поэт сравнивает звезду – по застенчивости – с плошкой в оконце сторожки. Почему звезда застенчива? Да потому что она только что появилась («неведомая перед тем»), она еще не привыкла к этому небу, полному звезд, среди которых она замерцала. Но она уже сознает свою значительность, свою особость, свою силу, и потому не прячется, а эту застенчивость преодолевает и начинает все сильнее пламенеть: сначала, как стог, потом как поджог, как пожар, как горящая скирда соломы и сена, как растущее зарево, рдеющее над ней. И опять простые, знакомые русскому крестьянину (пастуху) слова: стог, хутор, гумно, скирда, солома, сено…
И вдруг – неожиданный переход к прозрению всего далекого будущего, которое – мы это уже знаем – вырастет из этого события, как колос из зерна, и будет вдохновляться им. Пастернак и Юрий Живаго были истинными христианами, для них это событие было не просто знаковым, сакральным, для них оно было и началом двухтысячелетнего будущего для человечества, иначе не стоило бы писать такое стихотворение.
«Все мысли веков, все мечты, все миры, / Всё будущее галерей и музеев, / Все шалости фей, все дела чародеев, / Все елки на свете, все сны детворы. / Весь трепет затепленных свечек, все цепи, / Всё великолепье цветной мишуры…» Здесь аксессуары будущих рождественских праздников соседствуют с упоминанием о будущем искусстве, которое будет вдохновляться образом Христа. Загляните в Русский музей, в Лувр, в Прадо, в Эрмитаж, в Уффици – сколько полотен и изваяний вдохновлено библейскими мотивами, Новым Заветом! Сколько гениальных художников черпали в этих сюжетах свои озарения!
А как не сравнить с музыкой эти изумительные внутренние рифмы, аккорды рифм, перекликающиеся с рифмами главными! Трепет – цепи – великолепье – свирепей – степи… Пруда – отсюда – запруды – верблюды – чуду… Жарко – хибарку – огарка – овчарки… Сказку – опаской – подпаску… При приближении кульминации три строфы, описывающие, что произошло перед тем, как волхвы вошли в пещеру, нанизываются на одни и те же рифмы – идет мощная кода, звучащая в мажоре: «народу – стволы – послы – хвалы – у входа – мглы – овцеводы – пешеходы – колоды – ослы – золы – небосвода – сброда – скалы»…
Кода!
И финальный аккорд: «Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба, / Как месяца луч в углубленье дупла. / Ему заменяли овчинную шубу / Ослиные губы и ноздри вола».
Никаких тебе сакральных слов, никаких тебе песнопений, никаких тебе псалмов, никаких тебе нимбов, нет! «Как месяца луч»! Он – ОН! – еще слишком мал пока, чтобы быть уже Солнцем, но месяца – молодой луны – луч, осветивший ясли-дупло: вот что выбрано для сравнения. А эти ноздри вола! Вы видели когда-нибудь вблизи эти мягкие, теплые, влажные ямки, исторгающие тепло? Я видел. Да, они могли согреть младенца. Явственно видишь это и веришь, что так и было. Воображение поэта невероятно убедительно.
Разве можно такое сказать в прозе? «Попробуйте выступить перед публикой с рассказом о ваших любовных переживаниях, и вы поймете разницу между поэзией и прозой», – сказал как-то Давид Самойлов. А здесь переживание гораздо более глубокое.
Музыка строф не была бы такой впечатляющей, если бы не точный выбор слов: эти мазки кисти положены точно в нужном месте и с нужным колером. Резкий контраст между приземленными деталями и высотой момента производит сильное впечатление. «Топтались погонщики и овцеводы, / Ругались со всадниками пешеходы, / У выдолбленной водопойной колоды / Ревели верблюды, лягались ослы».
Но Провидение все-таки присутствует здесь, хотя нигде не названо, не означено. Лишь легкий штрих – и мы ощущаем присутствие, кроме бестелесных ангелов, еще и Того, без Кого не случилось бы Рождества.
«Вели за хибарку большие следы. / На эти следы, как на пламя огарка, / Ворчали овчарки…»
«И кто-то с навьюженной снежной гряды / Все время незримо входил в их ряды. / Собаки брели, озираясь с опаской, / И жались к подпаску, и ждали беды».
«Вдруг кто-то в потемках, немного налево / От яслей рукой отодвинул волхва, / И тот оглянулся…»
Не надо ничего объяснять. Всё понятно. Хотя легкий озноб донимает при мысли о том, что там был и ОН. Не только Событие, но и стихотворение как бы освящается его присутствием. ОН не назван – это было бы слишком дерзко! – но ОН присутствовал там, и поэт дал это понять. Стихотворение обрело невиданную высоту – много ли, на самом деле, в мире стихов, где присутствует ОН? Ноздри вола – и ОН. Потрясающая библейская картина.
И эти незнамо чьи следы – незнамо для пастухов и их беспокоящихся овчарок, но нам-то ведомо, чьи, автор намеренно проговаривается, не играет в угадайку – какова находка! Телесные следы от бестелесных участников действа… Подмерзшие следы в снегу, похожие на слюдяные листы…
Благородная простота, сдержанность тона лишь подчеркивает – по контрасту (излюбленный прием Ахматовой) – эмоциональную высоту события. И никакой сусальности, никакой экзальтации, никаких бумажных цветов, украшений, виньеток, очень точно выбранная интонация – та самая, музыкальная, на которой, как на остове здание, держится любое стихотворение… По мере продвижения к финалу внутреннее эмоциональное напряжение растет и мощно разрешается – как и подобает в торжественной симфонии – сдержанным опять-таки внешне, но ликующим внутренне – выходом на сцену Его и звезды, давшей название стихотворению. Fin!
Да, к тому, что сказала Мария Юдина, пожалуй, добавить и нечего.
15.09.2007

Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.

Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.

Доху отряхнув от постельной трухи
И зернышек проса,
Смотрели с утеса
Спросонья в полночную даль пастухи.

Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звезд.

А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.

Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.

Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.

Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочета
Спешили на зов небывалых огней.

За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали все пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Все будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.

Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Все великолепье цветной мишуры…
…Все злей и свирепей дул ветер из степи…
…Все яблоки, все золотые шары.

Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
— Пойдемте со всеми, поклонимся чуду,-
Сказали они, запахнув кожухи.

От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.

Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Все время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.

По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.

У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
— А кто вы такие? — спросила Мария.
— Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
— Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.

Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.

Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.

Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.

Анализ стихотворения «Рождественская звезда» Пастернака

Стихотворение «Рождественская звезда» написано Пастернаком в 1947 году и входит в цикл «Стихотворения Юрия Живаго». Это произведение описывает событие из библейской истории Нового Завета – рождение Младенца Иисуса.

Идея стихотворения

Важной в стихотворении является тема смерти. Она воплощена образом кладбища («Вдали было поле в снегу и погост»). Усиливает ощущение отсутствия живого дыхания изображение зимы («оглобля в сугробе», «навьюженной снежной гряды»). Однако поэт рисует «небо над кладбищем» и возвышающуюся над этой мертвенной картиной Звезду Рождества, которая воплощает победу Жизни над Смертью. Ведь именно эта мысль проповедуется в Евангелиях, где говорится, что Спаситель своей смертью искупил грехи человечества и даровал нам жизнь вечную.

Образ звезды меняется на протяжении стихотворения от строфы к строфе. Сначала мы наблюдаем, что она «застенчивей плошки в оконце сторожки». Свет, излучаемый Звездой, описан глаголом «мерцала». И уже в следующей строфе про нее же говорится, что она «пламенела, как стог», «как хутор в огне и пожар на гумне». Все говорит о том, что прежний мир погибнет в очищающем огне для рождения нового мира и новой жизни в нем. А исходная точка нового мира – пещера с Младенцем и Звезда над ним.

В стихотворении постоянно проступает контраст между возвышенным (Звезда, младенец) и приземленным: «Топтались погонщики и овцеводы, Ругались со всадниками пешеходы, У выдолбленной водопойной колоды Ревели верблюды, лягались ослы».

Такое соседство торжественности зрелища от пламенеющей Звезды и толпы паломников дается автором намеренно. Пастернак убеждает нас, что чудо происходит среди обыденности. И оно случается каждый день и в наше время, потому что Христос постоянно находится среди людей, как ангелы, которые незримо входят в толпу.

Хронотоп произведения

Поэт смешивает в стихотворении разные времена и локации. В местности, где родился Спаситель, не бывает зим с лютыми морозами и снегом, какую описывает автор. Смешение реальностей наблюдается в видении:

Все мысли веков, все мечты, все миры,
Все будущее галерей и музеев…

Здесь аксессуары будущих рождественских праздников соседствуют с упоминанием о будущем искусстве, которое будет вдохновляться образом Христа. И при этом в описание настойчиво врывается фраза, возвращающая нас к началу стихотворения («Все злей и свирепей дул ветер из степи…») и не дающая забывать о том, что события 20-го века оборвут все эти лубочные картины счастливого Рождественского праздника, как когда-то радости от рождения Спасителя пришло на смену известие о его Распятии. Такой прием помогает показать вневременное и внепространственное бытие главных образов произведения – Младенца и Звезды. Таким образом, время стихотворения – это время Вечности. Границы мира тоже расширяются. Весь мир предстает в образе Храма, алтарь которого – пещера с Младенцем.

Заключение

Таким образом, Звезда выступает знаком новой эры христианства, рождения среди холода и снегов Спасителя, который смоет грехи человечества своей кровью.


Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.

Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.

Доху отряхнув от постельной трухи
И зернышек проса,
Смотрели с утеса
Спросонья в полночную даль пастухи.

Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звезд.

А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.

Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.

Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.

Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочета
Спешили на зов небывалых огней.

За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали все пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Все будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.

Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Все великолепье цветной мишуры...
...Все злей и свирепей дул ветер из степи...
...Все яблоки, все золотые шары.

Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
-- Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, --
Сказали они, запахнув кожухи.

От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.

Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Все время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.

По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.

У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
-- А кто вы такие? -- спросила Мария.
-- Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
-- Всем вместе нельзя. Подождите у входа.

Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.

Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.

Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.

Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на деву
Как гостья, смотрела звезда Рождества.




Top