Читать онлайн "непокоренные". Горбатов Борис

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Степан лежал сейчас у костра, глядел в огонь, а перед ним, шумя, проходили все эти месяцы борьбы и хождения по мукам.

Хождение по мукам? Нет, так будет неправильно сказать. Были, были муки. И сомнения были, холодные, колючие. И, бывало, схватывало за горло отчаянье. Все было! Но зато в минуты восторга, необыкновенного, полного счастья, когда вдруг где-нибудь на дороге, во мраке, встретишь незнакомого, но родного человека, и он распахнет перед тобой, доверясь, все богатство своей души, непокоренной, красивой русской души, и спросит: "Как же быть, товарищ? Научи, что делать?" – и ты вложишь оружие в его тоскующие руки. Нет, не хождение по мукам. Старик отец хорошо сказал: "поиски душ неразоренных". Да, поиски...

Когда в июле стояли они с женой на дороге и мимо них, окутанные пылью, проходили на восток последние обозы, он вдруг почувствовал на минуту – но долгой была эта минута, – как у него из-под ног медленно и неотвратимо уползает земля...

– Валя! – сказал он, не глядя на жену. – Тебе еще не поздно! А?..

Она тихо засмеялась.

– Отчего вы все, мужья, такие? Ей-богу, хуже матери. Мать благословила бы...

А он чувствовал, как уползает, уползает из-под ног земля, на которой было так легко и привычно жить.

– Ты бы уехала, Валя, а? И без тебя все сделается.

– А я не хочу, чтоб без меня, – сказала она, хмурясь. – Сейчас беспартийных нет...

Он обнял жену за плечи, погладил ее седеющие волосы. Последние обозы проходили на восток и пропадали в пыли...

В тот же вечер Степан и Валя Яценко ушли в подполье, это было как переселение в другой мир. Степану оно далось куда труднее, чем Вале.

Он не сразу осознал, что произошло. Еще вчера ходил он, Степан Яценко, по земле плотно, уверенно, властно – сегодня должен красться тайком. По своей земле!

Эта земля... Он знал ее всю, на сотни верст вокруг, ее морщины, ее складки и рубцы, ее видные всем богатства и известные только ему одному болезни и нужды... Он ставил на ней города, прорубал новые шахты, он планировал, где и что рожать полям, и стоял над ними нежный, как муж, и заботливый, как строитель. И за это облекла его она властью над собой и над людьми, живущими на ней, и нарекла хозяином.

Он был беспокойным и строгим хозяином. Он любил во все входить сам. Он ничего не прощал ни себе, ни людям. Часто останавливал он машину ночью на дороге, вылезал из нее и кричал: "Не так пашете! Не так мост кладете! Не так гатите гать! Сделайте так и так. При мне! Чтоб я видел". И люди не спрашивали, по какому праву приказывает им этот незнакомый грузный человек. От его большого, могучего тела исходил ток власти. В его голосе, густом и сильном, была власть. В его глазах, цепких, острых, горячих, была власть. И люди послушно ей покорялись.

А сейчас Степану надо согнуть свое большое тело. Надо стать незаметным. Научиться говорить шепотом. Молчать, хотя б душа твоя кричала и плакала. Потушить глаза, спрятать в покорном теле свою непокорную душу.

Один только Степан знает, каких трудов и мук ему это стоило. Да Валя знает. Никогда, за долгие годы семейной жизни, не были они так близки, как сейчас. Валя все видела, все понимала.

– С чего же мы начнем, Валя? – спросил он в первый же день их подпольной жизни. Спросил невзначай, небрежно, словно и не ее, а самого себя вслух, а она услышала и поняла: растерялся Степан, не знает... мучится...

Да, растерялся...

Раньше он всегда знал, с чего надо начинать, как запустить в ход большую, громоздкую машину своего аппарата. И день и ночь дрожал, фыркал у подъезда мотор запыленного, забрызганного грязью "голубого экспресса". Трепетали барышни на телефонной станции. Сотни людей были под руками, ждали приказаний.

А сейчас Степан был один. Он да Валя. Маленькая, худенькая женщина. Да где-то там, во мраке ночи, еще десяток таких, как он, сидят, забившись в щели, ждут: придет человек, который скажет, как начинать дело. Они не знают, кто этот человек. Они знают только: он должен прийти.

Этот человек он – Степан.

Против него – враг сильный и беспощадный. У него, а не у Степана власть. У него, а не у Степана земля. У него, а не у Степана армия.

– Вот что, Валя, – нерешительно сказал он, – пожалуй, поступим так... Ты оставайся тут... как центр... А я пойду к людям.

– Ну что ж! – сказала она, внимательно на него глядя. – Иди. Это правильно.

Они просидели до утра, рядышком, словно это была их первая ночь. Но о любви они не говорили. Они вообще говорили мало, но каждый знал, о чем думает, и о чем молчит другой, и о чем старается не думать. Из слов, сказанных в эту ночь, немногое уцелело в памяти Степана, – да и не было их, значительных слов! – но навеки запомнилась рука Вали, теплая и покойная; как лежала эта рука на его плече и успокаивала, и ободряла, и благословляла: иди.

Утром он пошел, а она осталась здесь, на хуторе, у своих стариков. Прощаясь, он сказал ей:

– К тебе тут люди будут приходить... Так ты принимай их... говори...

– Хорошо, – сказала она.

Все это он сказал ей и ночью раз десять.

Он потоптался еще на пороге.

– Ну, прощай, хозяйка.

Он пошел, не оглядываясь. Но, и не оглядываясь, знал он: подняв руку, стоит жена на пороге. Он шел и думал об этой руке.

Ему не надо было спрашивать дороги – он шел по своей земле. Никогда не покидал ее. Был с ней и в пиры и в страду. Вот он с ней в дни ее горя. Больше не был он ей хозяином, – что ж, остался ей верным сыном.

И земля отвечала ему теплой и тихой лаской. Словно вздох, подымался над ней утренний туман и таял, и тогда открылась перед Степаном вся степь без конца и без края. И звенела она, и пела, и ластилась к его ногам. А он шел через серебристые ковыли и жадно вдыхал ее запахи – густые, тягучие, жаркие. Горькая полынь смешивалась с медовым клевером, кладбищенский чебрец с нежной мятою, запах жирной, черной сырой земли с знойным дыханием степного ветра. А на горизонте синели далекие острые конусы глеевых гор, оттуда приходил запах тлеющего угля. Все детство в нем, в этом запахе, вся жизнь в нем – для человека, рожденного на дымной донецкой земле. Она и в горе хороша, родная земля! В горе ее бережнее любишь.

– Хальт! Хальт!

Степан остановился.

К нему подошли два немца.

– Где ишёль?

– С окопов иду... Окопы рыл... – ответил он.

Он протянул бумаги. У него были хорошие, надежные справки. Он не боялся патрулей. Немцы стали вертеть бумажки. Степан молча ждал: "Вот они, немцы!"

– Сапоги! – сказал вдруг немец.

Степан не понял.

– Эй! Кидай! – нетерпеливо закричал солдат.

Степан снял сапоги. Немец, тот, что был побольше, примерил их. Они были чуть великоваты ему, но он радостно сказал: "Гут!" – и похлопал рукой по голенищам.

"Вот так они и в землю нашу влезли, как в мои сапоги, – нахально! – с горечью подумал Степан и сжал кулак. – Схватить вот этого за горло и задушить. Хоть одного из них! Хоть этого!"

Но тут он вспомнил Валину руку и словно почувствовал на своем плече ее теплые, покойные пальцы. Он сгорбился и пошел. Немцы подозрительно смотрели ему вслед. Ему еще надо учиться ходить.

К концу третьего дня он пришел наконец на шахту Свердлова – в первый пункт своего маршрута. Он пошел по поселку, – здесь его знали. На площади на него вдруг упала огромная, мрачная тень виселицы. Он невольно вскрикнул и поднял глаза. На виселице стыли трупы, и среди них человек, к которому он пришел: Вася Пчелинцев, кучерявый комсомольский вожак.

– А давайте-ка споем, товарищи, – говорил он, бывало, на заседаниях, когда все осовело клевали носом от усталости, а ворох дел все не иссякал. Ведь как это говорится: "Песня строить и заседать помогает". Ну? – и, не обращая внимания на неодобрительные взгляды солидных товарищей, первый подымал песню.

Вот он висит, кучерявый Вася Пчелинцев, скорчившийся, синий, не похожий на себя...

– Как он попался? – спросил Степан у старика Пчелинцева, которого тем же вечером нашел.

– Выдали... – глухо ответил старик.

– Кто выдал?

– Предполагаю, Филиков.

– Как, Филиков? – чуть не закричал Степан.

– Больше некому. Филиков у них теперь служит.

– У немцев? Филиков?

Степану показалось, что покачнулся мир... Филиков! Предшахткома! Еще бородка у него лопаточкой. Когда, бывало, Вася запевал, Филиков первый подтягивал добродушным, дребезжащим баском. Вот Пчелинцев висит, а Филиков служит фашистам...

Это была первая виселица, которую видел Степан, и первая измена, о которой он слышал. Потом их было много. На всем пути качались на виселицах его товарищи, глядели на него стеклянными глазами...

Запомни, Степан, запомни, – скрипели виселицы. – Помстись!

– Запомню, – отвечал он в душе своей. – И лица и имена... запомню.

Ему рассказывали об изменниках, о тех, кто отрекся от партии и народа, предал товарищей, пошел служить фашисту... Он хмурил брови и переспрашивал: – Как фамилия? – и повторял имя про себя. – Запомню!

– Вы машинистку у нас в исполкоме помните? Клаву Пряхину? – Он напрягал память, морщил лоб. Вспоминалось что-то тихое, безответное... Действительно, когда приезжал он в этот исполком, какая-то девица была... Он слышал, как она стучит на своем ундервуде. Голоса ее он не слышал никогда.

– Когда ее вешали, – рассказывали ему, – она кричала: "Не убить, черные вы гады, нашей правды. Народ бессмертен!"

– Клава Пряхина? – удивленно шептал Степан. А он и вспомнить ее не может.

– А Никита Богатырев...

– Что, что Никита? – беспокойно спросил он. Никиту он знал. Огромный, в сером пыльнике балахоном, в сапогах, от которых всегда пахло дегтем, он, бывало, шумел в кабинете Степана: "Не боюсь я тебя, секретарь, никого не боюсь! А как правду-матку резал, так и буду резать". Степан предполагал поставить Никиту командиром партизанского отряда.

– Когда Никиту притащили в гестапо, – рассказывал, протирая очки, сутуловатый Устин Михалыч, завучетом райкома, – он по полу ползал, офицеру сапоги целовал, плакал...

– Никита?!

Значит, плохо ты людей знал, Степан Яценко. А ведь жил с ними, ел, пил, работал... И повадки их знал, и характеры, и капризы, и кто какой любит табак... А главного в них не знал – души их. А может быть, они и сами про себя главного не знали? Клава считала себя робкой тихоней, а Никита Богатырев – бесстрашным бойцом. Он нашей власти не боялся – ее бояться нечего! – а перед врагом задрожал. А Клава боялась председательского взгляда – а врага не испугалась, плюнула ему в лицо...

– Великая людям проверка идет! – качал головой Устин Михалыч. – Великая огнем очистка.

– Что Цыпляков? – спросил Степан.

– Про Цыплякова не знаю! – осторожно сказал Устин Михалыч. – Цыпляков особо живет.

– К тебе не ходит?

– Он ни к кому не ходит... Запершись сидит...

В тот же вечер Степан пошел к Цыплякову и долго стучался в его ставни и двери.

– Кто? Кто? – испуганно спрашивал Цыпляков через дверь.

– Я это. Я! Отвори!

– Кто я? Я никого не знаю.

– Да это я, Степан.

– Какой Степан? Никакого Степана не знаю! Уходите!

– Да отвори! – яростно прохрипел Степан и услышал, как испуганно звякнули и упали запоры.

– Ты? Это ты! – попятился Цыпляков, увидев его, и свеча в его руках задрожала...

Степан медленно прошел в комнату.

– Что же неласково встречаешь? – горько усмехаясь, спросил он. – Гостю не рад?

– Ты зачем?.. Ты зачем же пришел? – простонал Цыпляков, хватаясь за голову.

– По твою душу пришел, Матвей, – сурово сказал Степан. – По твою душу. Есть еще у тебя душа?

– Ничего нет, ничего нет!.. – истерически закричал Цыпляков, и, повалившись на диван, заплакал.

Степан брезгливо поморщился.

– Что ж ты плачешь, Матвей? Я уйду.

– Да, да... Уходи, прошу тебя... – заметался Цыпляков. – Все погибло, сам видишь. Корнакова повесили... Бондаренко замучили... А я Корнакову говорил, говорил: сила солому ломит. Что прячешься? Иди, иди в гестапо! Объявись. Простят. И тебе, Степан, скажу, – бормотал он, – как другу... Потому что люблю тебя... Кто к ним сам приходит своею волей и становится на учет, того они не трогают... Я тоже стал... Партбилет зарыл, а сам встал... на учет... И ты зарой, прошу тебя... немедленно... Спасайся, Степан!

– Постой, постой! – гадливо оттолкнул его Степан. – А зачем же ты партбилет зарыл? Уж раз отрекся, так порви, порви его, сожги...

Цыпляков опустил голову.

– А-а! – зло расхохотался Степан. – Смотрите! Да ты и нам и немцам не веришь. Не веришь, что устоят они на нашей земле! Так кому же ты веришь, Каин?

– А кому верить? Кому верить? – взвизгнул Цыпляков. – Наша армия отступает. Где она? За Доном? Немцы вешают. А народ молчит. Ну, перевешают, перевешают всех нас, а пользы что? А я жить хочу! – вскрикнул он и вцепился в плечо Степана, жарко дыша ему в лицо. – Ведь я никого не выдал, не изменил... – умоляюще шептал он, ища глаз Степана. – И служить я у них не буду... Я хочу только, пойми меня, пережить! Пережить, переждать.

– Подлюка! – ударил его кулаком в грудь Степан. Цыпляков упал на диван. – Чего переждать? А-а! Дождаться, пока наши вернутся! И тогда ты отроешь партбилет, грязцу с него огородную счистишь и выйдешь вместо нас, повешенных, встречать Красную Армию? Так врешь, подлюка! Мы с виселиц придем, про тебя народу расскажем... – Он ушел, сильно хлопнув за собой дверью, и в ту же ночь был уже далеко от поселка. Где-то впереди и для него уже была припасена намыленная веревка, и для него уже сколотили виселицу. Ну что ж! От виселицы он не уклонялся.

Но в ушах все ныл и ныл шепоток Цыплякова: "Перевешают нас без пользы; а верить во что?"

Он шел дорогами и проселками истерзанной Украины и видел: запрягли немцы мужиков в ярмо и пашут на них. А народ молчит, только шеей туго ворочает. Гонят по дороге тысячи оборванных, измученных пленных – падают мертвые, а живые бредут, покорно бредут через трупы товарищей дальше, на каторгу. Плачут полонянки в решетчатых вагонах, плачут так, что душа рвется, – а едут. Молчит народ. А на виселицах качаются лучшие люди... Может, без пользы?

Он шел теперь придонскими степями... Это был самый северный угол его округи. Здесь Украина встречалась с Россией, границы не было видно ни в степных ковылях, одинаково серебристых по ту и по другую сторону, ни в людях...

Но прежде чем повернуть на запад, по кольцу области, Степан, усмехнувшись, решил навестить еще одного знакомого человека. Здесь, в стороне от больших дорог, в тихой лесистой балке спряталась пасека деда Панаса, и Степан, бывая в этих краях, обязательно заворачивал сюда, чтобы поесть душистого меду, поваляться на пахучем сене, услышать тишину и запахи леса и отдохнуть и душою и телом от забот.

И сейчас надо было передохнуть Степану – от вечного страха погони, от долгого пути пешком. Распрямить спину. Полежать под высоким небом. Подумать о своих сомнениях и тревогах. А может, и не думать о них, просто поесть золотого меду на пасеке.

– Да есть ли еще пасека? – усомнился он, уже подходя к балке.

Но пасека была. И душистое сено было, лежало копною. И, как всегда, сладко пахло здесь щемящими запахами леса, липовым цветом, мятой и почему-то квашеными грушами, как в детстве, – или это показалось Степану? А вокруг дрожала тонкая прозрачная тишина, только пчелы гудели дружно и деловито. И, как всегда, зачуяв гостя, вперед выбежала собака Серко, за ней вышел и худой, белый, маленький дед Панас в полотняной рубахе с голубыми заплатками на плече и лопатках.

– А! Доброго здоровья! – закричал он своим тонким, как пчелиное гуденье, голосом. – Пожалуйте! Пожалуйте! Давно не были у нас! Обижаете!

И поставил перед гостем тарелку меда в сотах и решето лесной ягоды.

– Тут еще ваша бутылка осталась, – торопливо прибавил он. – Цельная бутылка чимпанского. Так вы не сомневайтесь – цела.

– А-а! – грустно усмехнулся Степан. – Ну, бутылку давай!

Старик принес чарки и бутылку, по дороге стирая с нее рукавом пыль.

– Ну, чтоб вернулась хорошая жизнь наша и все воины домой здоровые! сказал дед, осторожно принимая из рук Степана полную чарку. Закрыв глаза, выпил, облизал чарку и закашлялся. – Ох, вкусная!

Они выпили вдвоем всю бутылку, и дед Панас рассказал Степану, что нынче выдалось лето богатое, щедрое, урожайное во всем – и в пчеле, и в ягоде, а немцы сюда на пасеку еще не заглядывали. Бог бережет, да и дороги не знают.

А Степан думал про свое.

– Вот что, дед, – сказал он вдруг, – я тут бумагу напишу, в эту бутылку вложим и зароем.

– Так, так... – ничего не понимая, согласился дел.

– А когда наши вернутся, ты им эту бутылку и передай.

– Ага! Хорошо, хорошо...

"Да, написать надо, – подумал Степан, доставая из кармана карандаш и тетрадку. – Пусть хоть весть до наших дойдет о том, как мы здесь... умирали. А то и следа не останется. Цыпляковы наш след заметут".

И он стал писать. Он старался писать сдержанно и сухо, чтобы не заметили в его строках и следа сомнений, не приняли б горечь за панику, не покачали б насмешливо головой над его тревогами. Им все покажется здесь иным, когда они вернутся. А в том, что они вернутся, он ни минуты не сомневался. "Может, и костей наших во рвах не отыщут, а вернутся!" И он писал им строго и сдержанно, как воин воинам, о том, как умирали в застенках и на виселицах лучшие люди, плюя врагу в лицо, как ползали перед немцами трусы, как выдавали, проваливали подполье изменники и как молчал народ. Ненавидел, но молчал. И каждая строка его письма была завещанием. "И не забудьте, товарищи, – писал он, – прошу вас, не забудьте поставить памятник комсомольцу Василию Пчелинцеву, и шахтеру-старику Онисиму Беспалому, и тихой девушке Клавдии Пряхиной, и моему другу, секретарю горкома партии Алексею Тихоновичу Шульженко, – они умерли как герои. И еще требую я от вас, чтобы вы в радости победы и в суете строительных дел не забыли покарать изменников Михаила Филикова, Никиту Богатырева и всех тех, о ком я выше написал. И если явится к вам с партийным билетом Матвей Цыпляков – не верьте его партбилету, он грязью запачкан и нашей кровью".

Надо было еще прибавить, подумал Степан, и о тех, кто, себя не щадя, давал приют ему, подпольщику, и кормил его, и вздыхал над ним, когда он засыпал коротким и чутким сном, а также о тех, кто запирал перед ним двери, гнал его от своего порога, грозил спустить псов. Но всего не напишешь.

Он задумался и прибавил: "Что же касается меня, то я продолжаю выполнять возложенное на меня задание". Ему захотелось вдруг приписать еще несколько слов, горячих, как клятва, – что, мол, не боится он ни виселицы, ни смерти, что верит он в нашу победу и рад за нее жизнь отдать... Но тут же подумал, что этого не надо. Это и так все про него знают.

Он подписался, сложил письмо в трубку и сунул в бутылку.

– Ну вот, – усмехаясь, сказал он, – послание в вечность. Давай лопату, дед.

Они закопали бутылку под третьим ульем, у молоденькой липки.

– Запомнишь место, старик?

– А как же? Мне тут все места памятные...

Утром на заре Степан простился с пасечником.

– Хороший у тебя мед, дед, – сказал он и пошел навстречу своей одинокой гибели, навстречу своей виселице.

Эту ночь он решил пробыть в селе, в Ольховатке, у своего дальнего родственника дядьки Савки. Савка, юркий, растрепанный, бойкий мужичонка, всегда гордился знатным родственником. И сейчас, когда в сумерках заявился к нему Степан, дядька Савка обрадовался, засуетился и стал сам тащить на стол все из печи, словно по-прежнему почетным гостем был для него Степан из города.

Но они и сесть за стол не успели, как без стука отворилась дверь и в хату вошел высокий пожилой мужик с седеющей бородой и с глазами острыми и мудрыми.

– Здравствуйте! – сказал он, в упор глядя на Степана.

Степан встал.

– Это кто? – тихо спросил он Савку.

– Староста... – прошептал тот.

– Здравствуйте, товарищ Яценко! – усмехаясь, сказал староста и подошел к столу. Степан побледнел. – Смело вы по селу ходите. Я из окна увидал, узнал. Ну, еще раз здравствуйте, товарищ Яценко. – И староста спрятал насмешливую улыбку в усы.

"Вот и все! – подумал Степан. – Вот и виселица!"

Но он по-прежнему спокойно, не двигаясь, продолжал стоять у стола.

Староста грузно опустился на лавку под иконами и, положив на стол большие узловатые руки с черными пальцами, посмотрел на Степана.

– Сидайте, – сказал он, усмехаясь. – Чего стоять? В ногах правды нет.

Степан подумал немного и сел.

– Так, – сказал староста. – А вы меня не узнали?

Степан посмотрел на него. "Где-то видел, конечно, – мелькнуло в памяти. – Должно быть, раскулачивал я его... Не помню".

– Та где там! – засмеялся староста. – Нас, мужиков, много, а вы – один. Як колосьев во ржи... А вы даже беседы со мной имели – правда, в опчестве, напомнил он, – наедине не приходилось. Агитировали вы меня в колхоз. Шесть лет меня все агитировали. А я шесть лет не шел. Несогласный я, кажу, и все тут. Так меня с тех пор Игнатом Несогласным и зовут.

Савка подобострастно хихикнул. Степан теперь вспомнил этого мужика. Кремень.

– Несогласный я, – продолжал староста. – Это так. А на седьмой год я сам пришел в колхоз. А отчего пришел? Га?

– Ну, сагитировал, значит... – пожал плечами Степан.

– Не-ет, – покачал головой Игнат. – Меня сагитировать немысленно. Убедился я, потому и пришел. Сам убедился. И так кинул, и так положил выходит, в колхоз выгоднее. И я согласился, пришел.

Степан не понимал, к чему ведет свой рассказ староста, и нетерпеливо ерзал по лавке. "Будут селом вести – удеру, вырвусь. Рук вязать не дам".

– Теперь немец нам листки кидает, – продолжал староста, – обещает землю дать в вечное и единоличное пользование. Как думаешь, – прищурился он, даст?

– Не даст... – ответил Степан.

– Не даст? Гм... – пожевал усы Игнат. – И я так думаю: не даст! Обманет. Помещикам своим отдаст. Ну, а может, кой-кому и даст, га? Для блезира? Ну, старательным мужикам... Опять же старостам... Даст, а?

– Ну, такому, как ты, даст, – ответил Степан со злостью. – За усердие.

– Даст? Ага! – подхватил Игнат, делая вид, что тона Степана не понял. И я так прикидываю: такому, как я, даст. А я не возьму! – вдруг торжествующе закричал он и хлопнул ладонью по столу. – Не возьму я! Га?

Степан оторопело посмотрел на него.

– Не возьму. Ты это понять можешь? Э, – махнул он вдруг рукой, – где тебе понять. Ты, товарищ, городской человек. А я мужик. Я в эту землю корнями, когтями, душою врос. Сухота моя – эта земля. И вся моя жизнь в ней же. И отцов моих, и дедов, и прадедов. Мне без земли нельзя! А только, внезапно успокоившись, докончил он, – единоличной земли мне не надо. Невыгодно мне. Не подходит. Морока. И мачтаб не тот. Моей хозяйской душе без колхоза теперь жизни нема.

– Постой, – ничего не понимая, пробормотал Степан. – Нет, ты постой! Ты за что же стоишь?

– Я за колхоз стою, – твердо ответил староста.

– Ну, значит, и за Советы? За нашу власть?

Игнат вдруг лукаво прищурился, оглянулся на Савку, подмигнул Степану и сказал, усмехаясь в усы:

– Ну, поскольку нет на земле другой власти, согласной на колхозы, окромя нашей, советской, так и для меня другой власти нет.

Степан улыбнулся и облегченно вздохнул.

– Ты как, – тихо спросил, наклоняясь к нему, Игнат, – сам от себя ходишь? Спасаешься? Или уполномоченный?

– Уполномоченный, – ответил Степан улыбаясь.

– Бумаг мне твоих не надо, – махнул рукой Игнат. – Знаю тебя. Ну, раз ты есть от власти нашей уполномоченный, могу тебе сказать, а ты передай: колхоз наш, скажи власти, живет! Как бы это сказать? Подпольно живет. Есть у нас и председатель. Прежний. Орденоносец. Замаскирован нами. И счетовод есть, книги ведет. Книги могу показать тебе. И все добро колхозное попрятано. Вот хоть у сродственника спроси. Так, Савко?

– Так, так истинно, – радостно удивляясь, подтвердил дядька Савка. Хитро сделано. Государственно.

– А немцы с нашего села ни зерна не взяли! – крикнул Игнат. – Что сами пограбили, то и есть. А мы им ни зерна не дали. А как? Про то моя спина знает, – он задумался, опустив голову. Забарабанил черными пальцами по столу. По губам его, прикрытым седыми усами, поползла усмешка. – Староста. Немецкий староста я на склоне моих лет... Позор! Кругом старосты звери и мироеды. Кулаки. А я людям кажу: "Уважьте! Старость уважьте мою! У меня дети в Красной Армии". Не согласились со мной мужики, упросили.

– Все миром просили, – вздохнул Савка.

– Не миром, – строго поправил его Игнат, – колхозом просили меня. У тебя, говорят, Игнат, душа непокорная, несогласная с неправдой. Постой за всех. И вот – стою. Немцы мне кричат: где хлеб, староста? А я кажу: нема хлеба. А почему рожь осыпается, староста? Нема чем убирать! А почему скирды стоят, под дождем гниют, староста? Нема чем молотить! Мы тебе машины дадим, староста. Людей, кажу, нема, хоть убейте! Ну и бьют! Бьют старосту смертным боем, а хлеба все нема.

– Не могут они его душу покорить, вот что! – проникновенно, со слезой сказал Степану Савка.

– Что душу! – усмехнулся Игнат. – Спину мою, и ту покорить они не могут. Непокорная у меня спина, – сказал он, распрямляясь. – Ничего, выдюжит.

– Спасибо тебе, Игнат! – взволнованно сказал Степан, подымаясь с лавки и протягивая руку. – И прости ты меня, бога ради, прости.

– В чем же прощать? – удивился Игнат.

– Нехорошо я о тебе думал... И не о тебе одном... Ну, в общем – прости, а в чем – я сам знаю.

– Ну, бог простит, – улыбнулся Игнат и ласково обнял Степана, как сына.

На заре староста сам проводил подпольщика до околицы. Здесь постояли недолго, покурили.

– Если власти нашей, – тихо сказал Игнат, – или партизанам хлеб нужен, дай весточку, – хлеб дадим.

– Хорошо. Спасибо.

– Не мне спасибо. Хлеб не мой. Колхозный. Расписку возьмем.

– Хорошо.

– Ну, иди...

Степан протянул ему руку. Игнат взял ее, крепко зажал в своей.

– Еще вот что спрошу тебя... – прошептал он, заглядывая в глаза Степана. – Скажи – наши вернутся? Не спрошу тебя, скоро ли и когда, бо того ты и сам не знаешь. Спрошу только: вернутся ли вообще? Правду скажи! – И он впился в его глаза.

– Вернутся! – взволнованно ответил Степан. – Вернутся, Игнат, и скоро!

– Ну вот! – облегченно вздохнул староста. – А спина моя выдержит, не сомневайся! – И он засмеялся, пожимая в последний раз Степанову руку.

Степан шел полевой дорожкой меж массивов осыпающейся ольховатской ржи и всю дорогу весело ругал себя:

"Чиновник ты! Цыплякову поверил, а в народе усомнился, чернильная твоя душа? Вот он, народ – непокорный, могучий. Бюрократ ты, кресло потертое! Не молчит он – звенит! Как сухое дерево, звенит ненавистью, по искре тоскует. А тебя, бумажная твоя душа, сюда спичкой и поставили. Да нет, не спичкой! Спичка чиркнула и погасла. Кремнем. Кремнем должен ты быть, Степан Яценко, чертова твоя душа! Чтоб от тебя искры летели и раздувалось пламя народной мести".

Обо всем этом и рассказал Степан Вале, когда они наконец встретились.

Они проговорили всю ночь.

У Вали тоже был ворох вестей для Степана.

– От Максима приходил человек, – сказала она.

– От Максима? – обрадовался он. Максим, как и он, был поставлен обкомом для работы в подполье. – Ну, что Максим?

– Пока жив! – улыбнулась Валя. – Большие дела у него! Шахтерских отрядов несколько... Три комсомольских...

– Вот как! – даже позавидовал Степан. – Это хорошо.

– Приходили от Ивана Петровича...

– Толком ничего не сказали. Видно, меня опасаются. Но явку дали. Иван Петрович просит передать – у него в хозяйстве урожай сам-семеро...

– А-а! – усмехнулся Степан. – Иван Петрович всегда был мужик агротехнический! Ишь уродило как!

– Ну, это все вести от людей, тебе известных. А есть и от неизвестных. Никому не известных.

Степан не понял.

– То есть как?

– В Вельске кто-то красный флаг поднял на парашютной вышке. Целый день висел. Немцы боялись – заминировано. Об этом флаге только и говорят вокруг!

– Кто же флаг поднял?

– Никто не знает! Я же тебе говорю: никому не известные люди.

– Этих неизвестных людей надо найти.

– Немцы тоже ищут...

– Ну, немцы могут и не найти, – засмеялся Степан, – а нам своих не найти совестно.

– Потом у нас – в нашем городе – тоже событие, – продолжала Валя.

– Что у нас? – всполошился Степан. Он любил свой город, гордился им и всякую весть о нем встречал ревниво.

– Немцы на главной улице каждый день сводку вывешивают. Народ читает, кто верит, кто нет, но у всех – уныние. И вот стала каждый день под немецкой сводкой появляться другая. Понимаешь? Написано детским почерком. На листке школьной тетради. Чернилами. И даже, – улыбнулась она, – с кляксами...

– Что же в этих листках? – недоумевая, спросил Степан.

– Опровержение! Какой-то малыш каждый день – заметь, каждый день! опровергает Гитлера: "Не верьте Гитлеру – все, собака, врет. Я слушал радио. Наши не отдали Сталинград. Наши не отдали Баку". Немцы срывают эти листки, ищут виновника, а ничего сделать не могут. Опровергает малыш Гитлера каждый день, и Гитлер с ним справиться не может! Об этом весь город говорит.

– Кто ж он? – взволнованно спросил Степан.

– Никто не знает. Может быть, кто-нибудь из моих малышей...

Степан удивленно посмотрел на нее, не понял. Потом сообразил, что она говорит о своих школьниках. Он всегда забывал о том, что она не только жена.

– Да, может быть, кто-нибудь из твоих мальчиков... – сказал он, извиняясь за свою забывчивость.

– И я все думаю: кто? – продолжала Валя, сияя влажными глазами. – Это кто-нибудь из наших радиолюбителей. Но в седьмом классе все мальчики увлекаются радио. И я не знаю – кто. Иногда мне кажется, что это Миша... А иногда, что это Сережа...

Степан молча слушал ее.

– Сколько их таких, – задумчиво продолжала она, – мальчиков, девушек, стариков, подымающихся в одиночку. По приказу своей совести.

– Найдем! – горячо сказал Степан. – Мы будем строить, Валя, наше подполье, как строят пороховой погреб, – осторожно и основательно.

И он стал строить подполье, как пороховой погреб.

Появились связи, отряды, явки, люди, цепочка людей, знавших только правого да левого соседа. Степан знал их всех, и земля, казавшаяся ему после ухода наших войск мертвой, задушенной, сейчас ожила, населилась людьми, готовыми к борьбе.

К Степану часто приходили связные от партизан, от подпольных групп; приходили и с Большой земли, чаще всего девушки.

– И вам не страшно, дивчата? – спрашивал он, искренне удивляясь.

Некоторые обижались. Другие задорно отвечали:

– А чего же бояться на своей земле?

Стали действовать отряды Максима. Запылали немецкие казармы, полетели под откос поезда. Тихие ночи озарялись пламенем малых, но жестоких битв в тылу.

Немцы ответили виселицами. Где-то ждала виселица и Степана. О нем уже знали. Его искали. Но он не думал теперь о смерти. Он снова чувствовал себя хозяином на своей земле.

Да, он здесь был хозяином, а не бургомистры и гаулейтеры. Ему вручили свою душу люди, его приказов слушались, даже и не зная его. И он ощущал себя сейчас, как и раньше, хозяином, военачальником, вожаком, а чаще всего приказчиком народной души. Душеприказчиком. Ему мертвые завещали ненависть. Ему живые вверили свои надежды. Качающиеся на виселицах товарищи поручили ему месть за них.

Сборщица клубники Рут работает на полях Вазула уже пятое лето, она радуется вкусным спелым ягодам, свежему воздуху и прекрасной природе.

Хозяйка садоводства Вазула Имби Рохеярв довольна хорошим урожаем.

«Вы только посмотрите, какая красивая клубника!» - зовет нас хозяйка сада Вазула Имби Рохеярв, прогуливаясь между грядками клубники. «Глядите, еще одна, такая же красивая. Не могу удержаться! Она такая красивая, что я должна ее немедленно сорвать», - со вздохом произносит Рохеярв, которая уже десятки лет ходит по клубничным полям, но не устает изумляться красоте ягод. Вот и снова она срывает огромную ягоду размером с пол-ладони.

Тот, кто занимается разведением клубники, должен быть готов к любым сюрпризам, поскольку на созревание урожая оказывают влияние совершенно непредсказуемые природные силы.

Обычно сезон клубники продолжается пять недель, но если вдруг в какой-то день в течение 16 часов будет лить дождь, то вместо хорошего урожая ягод будет «каша».

«Как-то у нас уже случилась такая история, когда поле было красным-красно от клубники, но все вдруг пропало. Только некоторые зеленые ягодки уцелели», - рассказала Рохеярв.

Есть клубнику уже не хочется

Существует еще одна опасность, которая также зависит от случая. Стая ворон, по словам специалиста, может за одну ночь уничтожить все поле. Поэтому по утрам и вечерам клубничное поле в Вазула обходит сторож с собакой.

Кроме того, ворон отпугивают специальными пугалками, блестки которых напоминают глаза ястреба, что заставляет ворон держаться подальше. Есть ли от этого польза, Рохеярв сказать не смогла, просто как-то попробовали, да так с тех пор эти пугалки и стоят в поле.

В садоводстве Вазула клубника растет на площади 3,3 га. Есть старые, есть и новые поля. Хозяйка сада говорит, что больше пяти лет клубнику на одном месте выращивать нельзя. «Некоторые люди выращивают ягоду на одном и том же поле, но тогда каждые пять лет следует высаживать и какую-то промежуточную культуру. Из года в год сажать клубнику на одном и том же месте нельзя, необходимо сменить культуру, чтобы почва могла восстановиться», - пояснила она. В Вазула на старых клубничных полях обычно высаживают яблони.

Клубнику собирают ежедневно с 7 утра и до 15 часов 30-40 сборщиков. Большинство из них приезжает сюда каждое лето. В основном это взрослые женщины, дети на полях больше не работают.

«Раньше к нам приезжали целыми семьями. Но, видимо, жизнь стала налаживаться, и денег у людей появилось столько, что детям на карманные расходы самим зарабатывать не приходится», - считает Рохеярв, которая при этом отмечает, что ребятам слишком тяжело работать на больших полях.

Сборщики ягод должны быть спорыми и терпеливыми. По словам Рохеярв, когда-то дети набирались опыта сначала на смородине, но теперь ее вручную больше не собирают: «Хотя и на поле бывали такие случаи, когда ребенок оказывался проворнее бабушек. Не было проблем ни со сбором, ни с сортировкой».

Сборщики ягод подтвердили, что им работа нравится. По словам помощницы воспитателя детского сада Рут, для нее сбор клубники - это действительно приятный отпуск после ежедневных криков и шума.

«Мне нравится, что я могу быть целый день на природе. Здесь очень красиво, кругом свежий воздух. В этом году что-то кукушки молчат, обычно в это время они вовсю кукуют», - говорит, улыбаясь, Рут, которая работает в Вазула на клубнике уже пятый год подряд.

Ну и самое главное - здесь можно вдоволь наесться клубники. По словам Рут, когда собираешь клубнику, искушения съесть ягоду не избежать даже тогда, когда у тебя уже десны и губы болят. «Мысль о том, что в рот больше не возьму ни ягодки, исчезает сама-собой», - говорит она.

От рутины при сборе ягод отвлекают представители животного мира. «Когда погода сухая, то насекомых не видать, но когда влажно, то они вылезают все разом. Вчера тут мышь появилась, так визгу было...» - со смехом рассказала Рут.

Эстонцы любят клубнику, по словам Имби Рохеярв, потому что это первые местные ягоды, которые появляются после длинной холодной зимы. Если бы в магазинах не было столько заморских фруктов, считает она, то спрос на клубнику был бы еще выше.

Для покупателя важна цена

Клубнику из садоводства Вазула любители этого полезного и вкусного лакомства могут купить в автобусе, который стоит на обочине Йыгева маантеэ. Вот уже несколько лет там продают ягоды для проезжающих мимо автомобилистов. Часть ягод скупают на перепродажу рыночные торговки, которые таким образом зарабатывают себе прибавку к пенсии.

«Наши ягоды все время есть на тартуском рынке, но сами мы там не были. Рыночные торговцы лучше знакомы с тамошней жизнью и умеют торговать, зачем же нам кого-то специально нанимать», - считает Рохеярв.

По ее мнению, для покупателей не так уж важно, насколько хороши те или иные ягоды, в конце концов, люди принимают решение о покупке ягод исходя из цены. «На клубничном фестивале две палатки были заполнены лотками с ягодами. Люди обходили всех по кругу и в конце концов, мне показалось, что покупали у того, кто продавал дешевле, чем другие», - отмечает Рохеярв.

Хозяйка садоводства Вазула сама тоже с удовольствием ест клубнику, только гораздо меньше, чем в молодости. В ее семье не едят клубничное варенье, потому что у хозяйки просто не остается времени на приготовление разносолов, так как работает она с утра и до позднего вечера.

Сама Имби Рохеярв стала очень разборчивой - она ест клубнику преимущественно в конце сезона, когда ягоды становятся суше и в них содержится больше сахара. «Тогда они самые сладкие», - улыбается хозяйка.

Имби Рохеярв: настала пора варить клубничное варенье

«В нынешнем году примечательно то, что дождей было больше обычного и растения получили все, что было положено в почву для удобрения. Растения крупные и плодоносят щедро», - отмечает глава садоводства Вазула Имби Рохеярв.

По словам Рохеярв, сама она не любительница удобрений, перед посадкой она обычно подпитывает почву навозом и по весне увлажняет растения с помощью удобрений, растворяемых в воде. Совсем без удобрений все-таки не обойтись, иначе хорошего урожая не будет.

«Но это вовсе не означает, что мы добавляем искусственные удобрения. Помню еще с детства, как мы использовали только органические удобрения - навоз и навозную жижу. Все росло отлично. Там нет никакой разницы, разве что один элемент произведен синтетически, а другой собран после выхода из организма животного», - отмечает Рохеярв.

Цены на клубнику в этом году колеблются между 2-3 евро. По словам Рохеярв, садовод должен быть доволен ценой, поскольку ее формирует рынок, и спорить с этим невозможно.

Если удастся продать весь урожай, то, по ее словам, выращивание клубники себя оправдывает, хотя большого богатства тут не наживешь.

То, что цена клубники на рынке еще больше упадет, она не обещает, однако говорит, что все возможно. «Своим знакомым я уже сказала, что сейчас самая пора варить варенье из клубники», - отмечает Рохеярв. РМ

На большой дороге всегда говорят о гранатах, и Степан не раз думал, что если б каждое ненавидящее Гитлера русское сердце швырнуло бы во врага одну гранату - только одну, - от немецкой армии мокрого места не осталось бы. Но голая ненависть не швыряет гранат, это он тоже знал. Гранаты кидает мужество.
Степан лежал сейчас у костра, глядел в огонь, а перед ним, шумя, проходили все эти месяцы борьбы и хождения по мукам.
7
Хождение по мукам? Нет, так будет неправильно сказать. Были, были муки. И сомнения были, холодные, колючие. И, бывало, схватывало за горло отчаянье. Все было! Но зато в минуты восторга, необыкновенного, полного счастья, когда вдруг где-нибудь на дороге, во мраке, встретишь незнакомого, но родного человека, и он распахнет перед тобой, доверясь, все богатство своей души, непокоренной, красивой русской души, и спросит: "Как же быть, товарищ? Научи, что делать?" - и ты вложишь оружие в его тоскующие руки. Нет, не хождение по мукам. Старик отец хорошо сказал: "поиски душ неразоренных". Да, поиски...
Когда в июле стояли они с женой на дороге и мимо них, окутанные пылью, проходили на восток последние обозы, он вдруг почувствовал на минуту - но долгой была эта минута, - как у него из-под ног медленно и неотвратимо уползает земля...
- Валя! - сказал он, не глядя на жену. - Тебе еще не поздно! А?..
Она тихо засмеялась.
- Отчего вы все, мужья, такие? Ей-богу, хуже матери. Мать благословила бы...
А он чувствовал, как уползает, уползает из-под ног земля, на которой было так легко и привычно жить.
- Ты бы уехала, Валя, а? И без тебя все сделается.
- А я не хочу, чтоб без меня, - сказала она, хмурясь. - Сейчас беспартийных нет...
Он обнял жену за плечи, погладил ее седеющие волосы. Последние обозы проходили на восток и пропадали в пыли...
В тот же вечер Степан и Валя Яценко ушли в подполье, это было как переселение в другой мир. Степану оно далось куда труднее, чем Вале.
Он не сразу осознал, что произошло. Еще вчера ходил он, Степан Яценко, по земле плотно, уверенно, властно - сегодня должен красться тайком. По своей земле!
Эта земля... Он знал ее всю, на сотни верст вокруг, ее морщины, ее складки и рубцы, ее видные всем богатства и известные только ему одному болезни и нужды... Он ставил на ней города, прорубал новые шахты, он планировал, где и что рожать полям, и стоял над ними нежный, как муж, и заботливый, как строитель. И за это облекла его она властью над собой и над людьми, живущими на ней, и нарекла хозяином.
Он был беспокойным и строгим хозяином. Он любил во все входить сам. Он ничего не прощал ни себе, ни людям. Часто останавливал он машину ночью на дороге, вылезал из нее и кричал: "Не так пашете! Не так мост кладете! Не так гатите гать! Сделайте так и так. При мне! Чтоб я видел". И люди не спрашивали, по какому праву приказывает им этот незнакомый грузный человек. От его большого, могучего тела исходил ток власти. В его голосе, густом и сильном, была власть. В его глазах, цепких, острых, горячих, была власть. И люди послушно ей покорялись.
А сейчас Степану надо согнуть свое большое тело. Надо стать незаметным. Научиться говорить шепотом. Молчать, хотя б душа твоя кричала и плакала. Потушить глаза, спрятать в покорном теле свою непокорную душу.
Один только Степан знает, каких трудов и мук ему это стоило. Да Валя знает. Никогда, за долгие годы семейной жизни, не были они так близки, как сейчас. Валя все видела, все понимала.
- С чего же мы начнем, Валя? - спросил он в первый же день их подпольной жизни. Спросил невзначай, небрежно, словно и не ее, а самого себя вслух, а она услышала и поняла: растерялся Степан, не знает... мучится...
Да, растерялся...
Раньше он всегда знал, с чего надо начинать, как запустить в ход большую, громоздкую машину своего аппарата. И день и ночь дрожал, фыркал у подъезда мотор запыленного, забрызганного грязью "голубого экспресса". Трепетали барышни на телефонной станции. Сотни людей были под руками, ждали приказаний.
А сейчас Степан был один. Он да Валя. Маленькая, худенькая женщина. Да где-то там, во мраке ночи, еще десяток таких, как он, сидят, забившись в щели, ждут: придет человек, который скажет, как начинать дело. Они не знают, кто этот человек. Они знают только: он должен прийти.
Этот человек он - Степан.
Против него - враг сильный и беспощадный. У него, а не у Степана власть. У него, а не у Степана земля. У него, а не у Степана армия.
- Вот что, Валя, - нерешительно сказал он, - пожалуй, поступим так... Ты оставайся тут... как центр... А я пойду к людям.
- Ну что ж! - сказала она, внимательно на него глядя. - Иди. Это правильно.
Они просидели до утра, рядышком, словно это была их первая ночь. Но о любви они не говорили. Они вообще говорили мало, но каждый знал, о чем думает, и о чем молчит другой, и о чем старается не думать. Из слов, сказанных в эту ночь, немногое уцелело в памяти Степана, - да и не было их, значительных слов! - но навеки запомнилась рука Вали, теплая и покойная; как лежала эта рука на его плече и успокаивала, и ободряла, и благословляла: иди.
Утром он пошел, а она осталась здесь, на хуторе, у своих стариков. Прощаясь, он сказал ей:
- К тебе тут люди будут приходить... Так ты принимай их... говори...
- Хорошо, - сказала она.
Все это он сказал ей и ночью раз десять.
Он потоптался еще на пороге.
- Ну, прощай, хозяйка.
- Иди!
Он пошел, не оглядываясь. Но, и не оглядываясь, знал он: подняв руку, стоит жена на пороге. Он шел и думал об этой руке.
Ему не надо было спрашивать дороги - он шел по своей земле. Никогда не покидал ее. Был с ней и в пиры и в страду. Вот он с ней в дни ее горя. Больше не был он ей хозяином, - что ж, остался ей верным сыном.
И земля отвечала ему теплой и тихой лаской. Словно вздох, подымался над ней утренний туман и таял, и тогда открылась перед Степаном вся степь без конца и без края. И звенела она, и пела, и ластилась к его ногам. А он шел через серебристые ковыли и жадно вдыхал ее запахи - густые, тягучие, жаркие. Горькая полынь смешивалась с медовым клевером, кладбищенский чебрец с нежной мятою, запах жирной, черной сырой земли с знойным дыханием степного ветра. А на горизонте синели далекие острые конусы глеевых гор, оттуда приходил запах тлеющего угля. Все детство в нем, в этом запахе, вся жизнь в нем - для человека, рожденного на дымной донецкой земле. Она и в горе хороша, родная земля! В горе ее бережнее любишь.
- Хальт! Хальт!
Степан остановился.
К нему подошли два немца.
- Где ишёль?
- С окопов иду... Окопы рыл... - ответил он.
- Папир?
Он протянул бумаги. У него были хорошие, надежные справки. Он не боялся патрулей. Немцы стали вертеть бумажки. Степан молча ждал: "Вот они, немцы!"
- Сапоги! - сказал вдруг немец.
Степан не понял.
- Эй! Кидай! - нетерпеливо закричал солдат.
Степан снял сапоги. Немец, тот, что был побольше, примерил их. Они были чуть великоваты ему, но он радостно сказал: "Гут!" - и похлопал рукой по голенищам.
"Вот так они и в землю нашу влезли, как в мои сапоги, - нахально! - с горечью подумал Степан и сжал кулак. - Схватить вот этого за горло и задушить. Хоть одного из них! Хоть этого!"
Но тут он вспомнил Валину руку и словно почувствовал на своем плече ее теплые, покойные пальцы. Он сгорбился и пошел. Немцы подозрительно смотрели ему вслед. Ему еще надо учиться ходить.
К концу третьего дня он пришел наконец на шахту Свердлова - в первый пункт своего маршрута. Он пошел по поселку, - здесь его знали. На площади на него вдруг упала огромная, мрачная тень виселицы. Он невольно вскрикнул и поднял глаза. На виселице стыли трупы, и среди них человек, к которому он пришел: Вася Пчелинцев, кучерявый комсомольский вожак.
- А давайте-ка споем, товарищи, - говорил он, бывало, на заседаниях, когда все осовело клевали носом от усталости, а ворох дел все не иссякал. Ведь как это говорится: "Песня строить и заседать помогает". Ну? - и, не обращая внимания на неодобрительные взгляды солидных товарищей, первый подымал песню.
Вот он висит, кучерявый Вася Пчелинцев, скорчившийся, синий, не похожий на себя...
- Как он попался? - спросил Степан у старика Пчелинцева, которого тем же вечером нашел.
- Выдали... - глухо ответил старик.
- Кто выдал?
- Предполагаю, Филиков.
- Как, Филиков? - чуть не закричал Степан.
- Больше некому. Филиков у них теперь служит.
- У немцев? Филиков?
Степану показалось, что покачнулся мир... Филиков! Предшахткома! Еще бородка у него лопаточкой. Когда, бывало, Вася запевал, Филиков первый подтягивал добродушным, дребезжащим баском. Вот Пчелинцев висит, а Филиков служит фашистам...
Это была первая виселица, которую видел Степан, и первая измена, о которой он слышал. Потом их было много. На всем пути качались на виселицах его товарищи, глядели на него стеклянными глазами...
Запомни, Степан, запомни, - скрипели виселицы. - Помстись!
- Запомню, - отвечал он в душе своей. - И лица и имена... запомню.
Ему рассказывали об изменниках, о тех, кто отрекся от партии и народа, предал товарищей, пошел служить фашисту... Он хмурил брови и переспрашивал: - Как фамилия? - и повторял имя про себя. - Запомню!
- Вы машинистку у нас в исполкоме помните? Клаву Пряхину? - Он напрягал память, морщил лоб. Вспоминалось что-то тихое, безответное... Действительно, когда приезжал он в этот исполком, какая-то девица была... Он слышал, как она стучит на своем ундервуде. Голоса ее он не слышал никогда.
- Когда ее вешали, - рассказывали ему, - она кричала: "Не убить, черные вы гады, нашей правды. Народ бессмертен!"
- Клава Пряхина? - удивленно шептал Степан. А он и вспомнить ее не может.
- А Никита Богатырев...
- Что, что Никита? - беспокойно спросил он. Никиту он знал. Огромный, в сером пыльнике балахоном, в сапогах, от которых всегда пахло дегтем, он, бывало, шумел в кабинете Степана: "Не боюсь я тебя, секретарь, никого не боюсь! А как правду-матку резал, так и буду резать". Степан предполагал поставить Никиту командиром партизанского отряда.
- Когда Никиту притащили в гестапо, - рассказывал, протирая очки, сутуловатый Устин Михалыч, завучетом райкома, - он по полу ползал, офицеру сапоги целовал, плакал...
- Никита?!
Значит, плохо ты людей знал, Степан Яценко. А ведь жил с ними, ел, пил, работал... И повадки их знал, и характеры, и капризы, и кто какой любит табак... А главного в них не знал - души их. А может быть, они и сами про себя главного не знали? Клава считала себя робкой тихоней, а Никита Богатырев - бесстрашным бойцом. Он нашей власти не боялся - ее бояться нечего! - а перед врагом задрожал. А Клава боялась председательского взгляда - а врага не испугалась, плюнула ему в лицо...
- Великая людям проверка идет! - качал головой Устин Михалыч. - Великая огнем очистка.
- Что Цыпляков? - спросил Степан.
- Про Цыплякова не знаю! - осторожно сказал Устин Михалыч. - Цыпляков особо живет.
- К тебе не ходит?
- Он ни к кому не ходит... Запершись сидит...
В тот же вечер Степан пошел к Цыплякову и долго стучался в его ставни и двери.
- Кто? Кто? - испуганно спрашивал Цыпляков через дверь.
- Я это. Я! Отвори!
- Кто я? Я никого не знаю.
- Да это я, Степан.
- Какой Степан? Никакого Степана не знаю! Уходите!
- Да отвори! - яростно прохрипел Степан и услышал, как испуганно звякнули и упали запоры.
- Ты? Это ты! - попятился Цыпляков, увидев его, и свеча в его руках задрожала...
Степан медленно прошел в комнату.
- Что же неласково встречаешь? - горько усмехаясь, спросил он. - Гостю не рад?
- Ты зачем?.. Ты зачем же пришел? - простонал Цыпляков, хватаясь за голову.
- По твою душу пришел, Матвей, - сурово сказал Степан. - По твою душу. Есть еще у тебя душа?
- Ничего нет, ничего нет!.. - истерически закричал Цыпляков, и, повалившись на диван, заплакал.
Степан брезгливо поморщился.
- Что ж ты плачешь, Матвей? Я уйду.
- Да, да... Уходи, прошу тебя... - заметался Цыпляков. - Все погибло, сам видишь. Корнакова повесили... Бондаренко замучили... А я Корнакову говорил, говорил: сила солому ломит. Что прячешься? Иди, иди в гестапо! Объявись. Простят. И тебе, Степан, скажу, - бормотал он, - как другу... Потому что люблю тебя... Кто к ним сам приходит своею волей и становится на учет, того они не трогают... Я тоже стал... Партбилет зарыл, а сам встал... на учет... И ты зарой, прошу тебя... немедленно... Спасайся, Степан!
- Постой, постой! - гадливо оттолкнул его Степан. - А зачем же ты партбилет зарыл? Уж раз отрекся, так порви, порви его, сожги...
Цыпляков опустил голову.
- А-а! - зло расхохотался Степан. - Смотрите! Да ты и нам и немцам не веришь. Не веришь, что устоят они на нашей земле! Так кому же ты веришь, Каин?
- А кому верить? Кому верить? - взвизгнул Цыпляков. - Наша армия отступает. Где она? За Доном? Немцы вешают. А народ молчит. Ну, перевешают, перевешают всех нас, а пользы что? А я жить хочу! - вскрикнул он и вцепился в плечо Степана, жарко дыша ему в лицо. - Ведь я никого не выдал, не изменил... - умоляюще шептал он, ища глаз Степана. - И служить я у них не буду... Я хочу только, пойми меня, пережить! Пережить, переждать.
- Подлюка! - ударил его кулаком в грудь Степан. Цыпляков упал на диван. - Чего переждать? А-а! Дождаться, пока наши вернутся! И тогда ты отроешь партбилет, грязцу с него огородную счистишь и выйдешь вместо нас, повешенных, встречать Красную Армию? Так врешь, подлюка! Мы с виселиц придем, про тебя народу расскажем... - Он ушел, сильно хлопнув за собой дверью, и в ту же ночь был уже далеко от поселка. Где-то впереди и для него уже была припасена намыленная веревка, и для него уже сколотили виселицу. Ну что ж! От виселицы он не уклонялся.
Но в ушах все ныл и ныл шепоток Цыплякова: "Перевешают нас без пользы; а верить во что?"
Он шел дорогами и проселками истерзанной Украины и видел: запрягли немцы мужиков в ярмо и пашут на них. А народ молчит, только шеей туго ворочает. Гонят по дороге тысячи оборванных, измученных пленных - падают мертвые, а живые бредут, покорно бредут через трупы товарищей дальше, на каторгу. Плачут полонянки в решетчатых вагонах, плачут так, что душа рвется, - а едут. Молчит народ. А на виселицах качаются лучшие люди... Может, без пользы?
Он шел теперь придонскими степями... Это был самый северный угол его округи. Здесь Украина встречалась с Россией, границы не было видно ни в степных ковылях, одинаково серебристых по ту и по другую сторону, ни в людях...
Но прежде чем повернуть на запад, по кольцу области, Степан, усмехнувшись, решил навестить еще одного знакомого человека. Здесь, в стороне от больших дорог, в тихой лесистой балке спряталась пасека деда Панаса, и Степан, бывая в этих краях, обязательно заворачивал сюда, чтобы поесть душистого меду, поваляться на пахучем сене, услышать тишину и запахи леса и отдохнуть и душою и телом от забот.
И сейчас надо было передохнуть Степану - от вечного страха погони, от долгого пути пешком. Распрямить спину. Полежать под высоким небом. Подумать о своих сомнениях и тревогах. А может, и не думать о них, просто поесть золотого меду на пасеке.
- Да есть ли еще пасека? - усомнился он, уже подходя к балке.
Но пасека была. И душистое сено было, лежало копною. И, как всегда, сладко пахло здесь щемящими запахами леса, липовым цветом, мятой и почему-то квашеными грушами, как в детстве, - или это показалось Степану? А вокруг дрожала тонкая прозрачная тишина, только пчелы гудели дружно и деловито. И, как всегда, зачуяв гостя, вперед выбежала собака Серко, за ней вышел и худой, белый, маленький дед Панас в полотняной рубахе с голубыми заплатками на плече и лопатках.
- А! Доброго здоровья! - закричал он своим тонким, как пчелиное гуденье, голосом. - Пожалуйте! Пожалуйте! Давно не были у нас! Обижаете!
И поставил перед гостем тарелку меда в сотах и решето лесной ягоды.
- Тут еще ваша бутылка осталась, - торопливо прибавил он. - Цельная бутылка чимпанского. Так вы не сомневайтесь - цела.
- А-а! - грустно усмехнулся Степан. - Ну, бутылку давай!
Старик принес чарки и бутылку, по дороге стирая с нее рукавом пыль.
- Ну, чтоб вернулась хорошая жизнь наша и все воины домой здоровые! сказал дед, осторожно принимая из рук Степана полную чарку. Закрыв глаза, выпил, облизал чарку и закашлялся. - Ох, вкусная!
Они выпили вдвоем всю бутылку, и дед Панас рассказал Степану, что нынче выдалось лето богатое, щедрое, урожайное во всем - и в пчеле, и в ягоде, а немцы сюда на пасеку еще не заглядывали. Бог бережет, да и дороги не знают.
А Степан думал про свое.
- Вот что, дед, - сказал он вдруг, - я тут бумагу напишу, в эту бутылку вложим и зароем.
- Так, так... - ничего не понимая, согласился дел.
- А когда наши вернутся, ты им эту бутылку и передай.
- Ага! Хорошо, хорошо...
"Да, написать надо, - подумал Степан, доставая из кармана карандаш и тетрадку. - Пусть хоть весть до наших дойдет о том, как мы здесь... умирали. А то и следа не останется. Цыпляковы наш след заметут".
И он стал писать. Он старался писать сдержанно и сухо, чтобы не заметили в его строках и следа сомнений, не приняли б горечь за панику, не покачали б насмешливо головой над его тревогами. Им все покажется здесь иным, когда они вернутся. А в том, что они вернутся, он ни минуты не сомневался. "Может, и костей наших во рвах не отыщут, а вернутся!" И он писал им строго и сдержанно, как воин воинам, о том, как умирали в застенках и на виселицах лучшие люди, плюя врагу в лицо, как ползали перед немцами трусы, как выдавали, проваливали подполье изменники и как молчал народ. Ненавидел, но молчал. И каждая строка его письма была завещанием. "И не забудьте, товарищи, - писал он, - прошу вас, не забудьте поставить памятник комсомольцу Василию Пчелинцеву, и шахтеру-старику Онисиму Беспалому, и тихой девушке Клавдии Пряхиной, и моему другу, секретарю горкома партии Алексею Тихоновичу Шульженко, - они умерли как герои. И еще требую я от вас, чтобы вы в радости победы и в суете строительных дел не забыли покарать изменников Михаила Филикова, Никиту Богатырева и всех тех, о ком я выше написал. И если явится к вам с партийным билетом Матвей Цыпляков - не верьте его партбилету, он грязью запачкан и нашей кровью".
Надо было еще прибавить, подумал Степан, и о тех, кто, себя не щадя, давал приют ему, подпольщику, и кормил его, и вздыхал над ним, когда он засыпал коротким и чутким сном, а также о тех, кто запирал перед ним двери, гнал его от своего порога, грозил спустить псов. Но всего не напишешь.
Он задумался и прибавил: "Что же касается меня, то я продолжаю выполнять возложенное на меня задание". Ему захотелось вдруг приписать еще несколько слов, горячих, как клятва, - что, мол, не боится он ни виселицы, ни смерти, что верит он в нашу победу и рад за нее жизнь отдать... Но тут же подумал, что этого не надо. Это и так все про него знают.
Он подписался, сложил письмо в трубку и сунул в бутылку.
- Ну вот, - усмехаясь, сказал он, - послание в вечность. Давай лопату, дед.
Они закопали бутылку под третьим ульем, у молоденькой липки.
- Запомнишь место, старик?
- А как же? Мне тут все места памятные...
Утром на заре Степан простился с пасечником.
- Хороший у тебя мед, дед, - сказал он и пошел навстречу своей одинокой гибели, навстречу своей виселице.
Эту ночь он решил пробыть в селе, в Ольховатке, у своего дальнего родственника дядьки Савки. Савка, юркий, растрепанный, бойкий мужичонка, всегда гордился знатным родственником. И сейчас, когда в сумерках заявился к нему Степан, дядька Савка обрадовался, засуетился и стал сам тащить на стол все из печи, словно по-прежнему почетным гостем был для него Степан из города.
Но они и сесть за стол не успели, как без стука отворилась дверь и в хату вошел высокий пожилой мужик с седеющей бородой и с глазами острыми и мудрыми.
- Здравствуйте! - сказал он, в упор глядя на Степана.
Степан встал.
- Это кто? - тихо спросил он Савку.
- Староста... - прошептал тот.
- Здравствуйте, товарищ Яценко! - усмехаясь, сказал староста и подошел к столу. Степан побледнел. - Смело вы по селу ходите. Я из окна увидал, узнал. Ну, еще раз здравствуйте, товарищ Яценко. - И староста спрятал насмешливую улыбку в усы.
"Вот и все! - подумал Степан. - Вот и виселица!"
Но он по-прежнему спокойно, не двигаясь, продолжал стоять у стола.
Староста грузно опустился на лавку под иконами и, положив на стол большие узловатые руки с черными пальцами, посмотрел на Степана.
- Сидайте, - сказал он, усмехаясь. - Чего стоять? В ногах правды нет.
Степан подумал немного и сел.
- Так, - сказал староста. - А вы меня не узнали?
Степан посмотрел на него. "Где-то видел, конечно, - мелькнуло в памяти. - Должно быть, раскулачивал я его... Не помню".
- Та где там! - засмеялся староста. - Нас, мужиков, много, а вы - один. Як колосьев во ржи... А вы даже беседы со мной имели - правда, в опчестве, напомнил он, - наедине не приходилось. Агитировали вы меня в колхоз. Шесть лет меня все агитировали. А я шесть лет не шел. Несогласный я, кажу, и все тут. Так меня с тех пор Игнатом Несогласным и зовут.
Савка подобострастно хихикнул. Степан теперь вспомнил этого мужика. Кремень.
- Несогласный я, - продолжал староста. - Это так. А на седьмой год я сам пришел в колхоз. А отчего пришел? Га?
- Ну, сагитировал, значит... - пожал плечами Степан.
- Не-ет, - покачал головой Игнат. - Меня сагитировать немысленно. Убедился я, потому и пришел. Сам убедился. И так кинул, и так положил выходит, в колхоз выгоднее. И я согласился, пришел.
Степан не понимал, к чему ведет свой рассказ староста, и нетерпеливо ерзал по лавке. "Будут селом вести - удеру, вырвусь. Рук вязать не дам".
- Теперь немец нам листки кидает, - продолжал староста, - обещает землю дать в вечное и единоличное пользование. Как думаешь, - прищурился он, даст?
- Не даст... - ответил Степан.
- Не даст? Гм... - пожевал усы Игнат. - И я так думаю: не даст! Обманет. Помещикам своим отдаст. Ну, а может, кой-кому и даст, га? Для блезира? Ну, старательным мужикам... Опять же старостам... Даст, а?
- Ну, такому, как ты, даст, - ответил Степан со злостью. - За усердие.
- Даст? Ага! - подхватил Игнат, делая вид, что тона Степана не понял. И я так прикидываю: такому, как я, даст. А я не возьму! - вдруг торжествующе закричал он и хлопнул ладонью по столу. - Не возьму я! Га?
Степан оторопело посмотрел на него.
- Не возьму. Ты это понять можешь? Э, - махнул он вдруг рукой, - где тебе понять. Ты, товарищ, городской человек. А я мужик. Я в эту землю корнями, когтями, душою врос. Сухота моя - эта земля. И вся моя жизнь в ней же. И отцов моих, и дедов, и прадедов. Мне без земли нельзя! А только, внезапно успокоившись, докончил он, - единоличной земли мне не надо. Невыгодно мне. Не подходит. Морока. И мачтаб не тот. Моей хозяйской душе без колхоза теперь жизни нема.
- Постой, - ничего не понимая, пробормотал Степан. - Нет, ты постой! Ты за что же стоишь?
- Я за колхоз стою, - твердо ответил староста.
- Ну, значит, и за Советы? За нашу власть?
Игнат вдруг лукаво прищурился, оглянулся на Савку, подмигнул Степану и сказал, усмехаясь в усы:
- Ну, поскольку нет на земле другой власти, согласной на колхозы, окромя нашей, советской, так и для меня другой власти нет.
Степан улыбнулся и облегченно вздохнул.
- Ты как, - тихо спросил, наклоняясь к нему, Игнат, - сам от себя ходишь? Спасаешься? Или уполномоченный?
- Уполномоченный, - ответил Степан улыбаясь.
- Бумаг мне твоих не надо, - махнул рукой Игнат. - Знаю тебя. Ну, раз ты есть от власти нашей уполномоченный, могу тебе сказать, а ты передай: колхоз наш, скажи власти, живет! Как бы это сказать? Подпольно живет. Есть у нас и председатель. Прежний. Орденоносец. Замаскирован нами. И счетовод есть, книги ведет. Книги могу показать тебе. И все добро колхозное попрятано. Вот хоть у сродственника спроси. Так, Савко?
- Так, так истинно, - радостно удивляясь, подтвердил дядька Савка. Хитро сделано. Государственно.
- А немцы с нашего села ни зерна не взяли! - крикнул Игнат. - Что сами пограбили, то и есть. А мы им ни зерна не дали. А как? Про то моя спина знает, - он задумался, опустив голову. Забарабанил черными пальцами по столу. По губам его, прикрытым седыми усами, поползла усмешка. - Староста. Немецкий староста я на склоне моих лет... Позор! Кругом старосты звери и мироеды. Кулаки. А я людям кажу: "Уважьте! Старость уважьте мою! У меня дети в Красной Армии". Не согласились со мной мужики, упросили.
- Все миром просили, - вздохнул Савка.
- Не миром, - строго поправил его Игнат, - колхозом просили меня. У тебя, говорят, Игнат, душа непокорная, несогласная с неправдой. Постой за всех. И вот - стою. Немцы мне кричат: где хлеб, староста? А я кажу: нема хлеба. А почему рожь осыпается, староста? Нема чем убирать! А почему скирды стоят, под дождем гниют, староста? Нема чем молотить! Мы тебе машины дадим, староста. Людей, кажу, нема, хоть убейте! Ну и бьют! Бьют старосту смертным боем, а хлеба все нема.
- Не могут они его душу покорить, вот что! - проникновенно, со слезой сказал Степану Савка.
- Что душу! - усмехнулся Игнат. - Спину мою, и ту покорить они не могут. Непокорная у меня спина, - сказал он, распрямляясь. - Ничего, выдюжит.
- Спасибо тебе, Игнат! - взволнованно сказал Степан, подымаясь с лавки и протягивая руку. - И прости ты меня, бога ради, прости.
- В чем же прощать? - удивился Игнат.
- Нехорошо я о тебе думал... И не о тебе одном... Ну, в общем - прости, а в чем - я сам знаю.
- Ну, бог простит, - улыбнулся Игнат и ласково обнял Степана, как сына.

Горбатов Борис Леонтьевич Непокоренные

Борис Леонтьевич Горбатов

Борис Леонтьевич Горбатов

Непокоренные

В сборник включены произведения советского писателя Бориса Леонтьевича Горбатова (1908 - 1954), рассказывающие о бесстрашии и мужестве советских людей в годы Великой Отечественной войны.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Всё на восток, всё на восток... Хоть бы одна машина на запад!

Проходили обозы, повозки с сеном и пустыми патронными ящиками, санитарные двуколки, квадратные домики радиостанций; тяжело ступали заморенные кони; держась за лафеты пушек, брели серые от пыли солдаты - всё на восток, всё на восток, мимо Острой Могилы, на Краснодон, на Каменск, за Северный Донец... Проходили и исчезали без следа, словно их проглатывала зеленая и злая пыль.

А все вокруг было объято тревогой, наполнено криком и стоном, скрипом колес, скрежетом железа, хриплой руганью, воплями раненых, плачем детей, и казалось, сама дорога скрипит и стонет под колесами, мечется в испуге меж косогорами...

Только один человек у Острой Могилы был с виду спокоен в этот июльский день 1942 года - старый Тарас Яценко. Он стоял, грузно опершись на палку, и тяжелым, неподвижным взглядом смотрел на все, что творилось вокруг. Ни слова не произнес он за целый день. Потухшими глазами из-под седых насупленных бровей глядел он, как в тревоге корчится и мечется дорога. И со стороны казалось - был этот каменный человек равнодушно чужд всему, что свершалось.

Но, вероятно, среди всех мечущихся на дороге людей не было человека, у которого так бы металась, ныла и плакала душа, как у Тараса. "Что же это? Что ж это, товарищи? - думал он. - А я? Как же я? Куда же я с бабами и малыми внучатами?"

Мимо него в облаках пыли проносились машины - всё на восток, всё на восток; пыль оседала на чахлые тополя, они становились серыми и тяжелыми.

"Что же мне делать? Стать на дороге и кричать, разметав руки: "Стойте! Куда же вы?.. Куда же вы уходите?" Упасть на колени середь дороги, в пыль, целовать сапоги бойцам, умолять: "Не уходите! Не смеете вы уходить, когда мы, старики и малые дети, остаемся тут..."?"

А обозы всё шли и шли - всё на восток, всё на восток - по пыльной горбатой дороге, на Краснодон, на Каменск, за Северный Донец, за Дон, за Волгу.

Но пока тянулась по горбатой дороге ниточка обозов, в старом Тарасе все мерцала, все тлела надежда. Вдруг навстречу этому потоку людей откуда-то с востока, из облаков пыли появятся колонны, и бравые парни в могучих танках понесутся на запад, все сокрушая на своем пути. Только б тянулась ниточка, только б не иссякала... Но ниточка становилась все тоньше и тоньше. Вот оборвется она, и тогда... Но о том, что будет тогда, Тарас боялся и думать. На одном берегу останутся Тарас с немощными бабами и внучатами, а где-то на другом - Россия, и сыны, которые в армии, и все, чем жил и для чего жил шестьдесят долгих лет он, Тарас. Но об этом лучше не думать. Не думать, не слышать, не говорить.

Уже в сумерках вернулся Тарас к себе на Каменный Брод. Он прошел через весь город - и не узнал его. Город опустел и затих. Был он похож сейчас на квартиру, из которой поспешно выехали. Обрывки проводов болтались на телеграфных столбах. Было много битого стекла на улицах. Пахло гарью, и в воздухе тучей носился пепел сожженных бумаг и оседал на крыши.

Но в Каменном Броде все было, как всегда, тихо. Только соломенные крыши хат угрюмо нахохлились. Во дворах на веревках болталось белье. На белых рубахах пятна заката казались кровью. У соседа на крыльце раздували самовар, и в воздухе, пропахшем гарью и порохом, вдруг странно и сладко потянуло самоварным дымком. Словно не с Острой Могилы, а с работы, с завода возвращался старый Тарас. В палисадниках, навстречу сумеркам, распускались маттиолы - цветы, которые пахнут только вечером, цветы рабочих людей.

И, вдыхая эти с младенчества знакомые запахи, Тарас вдруг подумал остро и неожиданно: "А жить надо!.. Надо жить!" - и вошел к себе.

Навстречу ему молча бросилась вся семья. Он окинул ее широким взглядом - всех, от старухи жены Евфросиньи Карповны до маленькой Марийки, внучки, и понял: никого сейчас нет, никого у них сейчас нет на земле, кроме него, старого деда; он один отвечает перед миром и людьми за всю свою фамилию, за каждого из них, за их жизни и за их души.

Он поставил палку в угол на обычное место и сказал как мог бодрее:

Ничего! Ничего! Будем жить. Как-нибудь... - и приказал запасти воды, закрыть ставни и запереть двери.

Потом взглянул на тринадцатилетнего внука Леньку и строго прибавил:

И чтоб никто - никто! - не выходил на улицу без спросу!

Ночью началась канонада. Она продолжалась много часов подряд, и все это время ветхий домик в Каменном Броде дрожал, точно в ознобе. Тонко дребезжала железная крыша, жалобно стонали стекла. Потом канонада кончилась, и наступило самое страшное - тишина.

Откуда-то с улицы появился Ленька, без шапки, и испуганно закричал:

Ой, диду! Немцы в городе!

Но Тарас, предупреждая крики и плач женщин, строго крикнул на него:

Тсс! - и погрозил пальцем. - Нас это не касается!

Нас это не касается.

Двери были на запоре, ставни плотно закрыты. Дневной свет скупо струился сквозь щели и дрожал на полу. Ничего не было на земле - ни войны, ни немцев. Запах мышей в чулане, квашни на кухне, железа и сосновой стружки в комнате Тараса.

Экономя лампадное масло, Евфросинья зажигала лампадку пред иконами только в сумерки и каждый раз вздыхала при этом: "Ты уж прости, господи!" Древние часы-ходики с портретом генерала Скобелева на коне медленно отстукивали время и, как раньше, отставали в сутки на полчаса. По утрам Тарас пальцем переводил стрелки. Все было как всегда - ни войны, ни немца.

Но весь домик был наполнен тревожными скрипами, вздохами, шорохами. Изо всех углов доносились до Тараса приглушенный шепот и сдавленные рыдания. Это Ленька приносил вести с улицы и шептался с женщинами по углам, чтоб дед не слышал. И Тарас делал вид, что ничего не слышит. Он хотел ничего не слышать, но не слышать не мог. Сквозь все щели ветхого домика ползло ему в уши: расстреляли... замучили... угнали... И тогда он взрывался, появлялся на кухне и кричал, брызгая слюной:

Цытьте вы, чертовы бабы! Кого убили? Кого расстреляли? Не нас ведь. Нас это не касается. - И, хлопнув дверью, уходил к себе.

Целые дни проводил он теперь один, у себя в комнате: строгал, пилил, клеил. Он привык всю жизнь мастерить вещи - паровозные колеса или ротные минометы, все равно. Он не мог жить без труда, как иной не может жить без табака. Труд был потребностью его души, привычкой, страстью. Но теперь никому не нужны были золотые руки Тараса, не для кого было мастерить колеса и минометы, а бесполезные вещи он делать не умел.

И тогда он придумал мастерить мундштуки, гребешки, зажигалки, иголки, старуха обменивала их на рынке на зерно. Ни печеного хлеба, ни муки в городе не было. На базаре продавалось только зерно - стаканами, как раньше семечки. Для размола этого зерна Тарас из доски, шестерни и вала смастерил ручную мельницу. "Агрегат! - горько усмехнулся он, оглядев свое творение. Поглядел бы ты на меня, инженер товарищ Кучай, поглядел бы, поплакали б вместе, на что моя старость и талант уходят". Он отдал мельницу старухе и сказал при этом: - Береги! Вернутся наши - покажем. В музей сдадим. В отделение пещерного века.

Единственным, что мастерил он со страстью и вдохновением, были замки и засовы. Каждый день придумывал он все более хитрые, все более замысловатые и надежные запоры на ставни, цепи, замки и щеколды на двери. Снимал вчерашние, устанавливал новые, пробовал, сомневался, изобретал другие. Он совершенствовал свою систему запоров, как бойцы в окопах совершенствуют оборону, - каждый день. Старуха собирала устаревшие замки и относила на базар. Раскупали моментально. Волчьей была жизнь, и каждый хотел надежнее запереться в своей берлоге.

И когда однажды вечером к Тарасу постучал сосед, Тарас долго и строго допытывался через дверь, что за человек пришел и по какому делу, и уж потом неохотно стал отпирать: со скрежетом открывались замки, со звоном падали цепи, со стуком отодвигались засовы.

Дот, - сказал, войдя и поглядев на запоры, сосед. - Ну чисто дот, а не квартира у тебя, Тарас. - Потом прошел в комнаты, поздоровался с женщинами. - И гарнизон сурьезный. А этот, - указал он на Леньку, - в гарнизоне главный воин?

Соседа этого не любил Тарас. Сорок лет прожили рядом, крыша к крыше, сорок лет ссорились. Был он слишком боек, быстр, шумлив и многоречив для Тараса. Тарас любил людей медленных, степенных. А сейчас и вовсе не хотел видеть людей. О чем теперь толковать? Он вздохнул и приготовился слушать.

Но сосед уселся у стола и долго молчал. Видно, и его придавило, и он притих.

Оборону занял, Тарас? - спросил он наконец.

Тарас молча пожал плечами.

Ну-ну! Так и будешь сидеть в хате?

Так и буду.

Ну-ну! Так ты и живого немца не видел, Тарас?

Нет. Не видел.

Я видел. Не приведи бог и глядеть! - Он махнул рукой и замолчал опять. Сидел, качал головой, сморкался.

Полицейских полон город, - вдруг сказал он. - Откуда и взялись! Все люди неизвестные. Мы и не видали таких.

Нас это не касается, - пробурчал Тарас.

Да... Я только говорю: подлых людей объявилось много.

Думают, как бы свою жизнь спасти, а надо бы думать, как спасти душу.

И опять оба долго молчали. И оба думали об одном: как же жить? Что делать?

Люди болтают, - тихо и нехотя произнес сосед, - немцы завод восстанавливать будут...

Какой завод? - испуганно встрепенулся Тарас. - Наш? ...

Б. Горбатов – повесть «Непокоренные». Основная идея повести Горбатова «Непокоренные» определялась стремлени­ем автора показать, как меняется отношение человека к вой­не, как растуг его сознание и активность, как меняется, уг­лубляется понимание своего места, своей роли в жизни. Ро­мантический тип художественного обобщения, ярко выразив­шийся в повести, не был для писателя чем-то случайным. Еще в 1927 году в письме к А.Ефремовой он излагает свою про­грамму: «Большой ветер и маленькие люди – вот основа про­изведений, которые я напишу, когда научусь писать».

Люди в большом вихре исторических потрясений – тако­ва тема «Непокоренных». История рассматривается здесь че­рез призму души человеческой, через жизни простых людей.

Сюжетом становится нелегкая жизнь людей в условиях ок­купации в Донбассе. В центре повествования – семья Тараса Яценко. Далеко не сразу приходит этот герой к осознанию всего происходящего. Вначале он не хочет никуда вмешивать­ся, существует в своем маленьком мирке, ограниченном до­мом и родными. И писатель подчеркивает это стремление ге­роя определенными художественными деталями: плотно зак­рытыми ставнями, закрытой дверью, гробовой тишиной в доме. Хозяин делает замки и засовы, словно пытаясь отгоро­диться ими ото всего мира.

Постепенно приходит к Тарасу осознание важности всего происходящего, именно тогда он решает для себя главное – не покоряться. И, когда его вызывают на биржу труда и пред­лагают работу талантливому мастеру, он отказывается рабо­тать на немцев. Тогда Тараса делают чернорабочим.

Рискуя жизнью своей семьи, прячет он в своем доме шес­тилетнюю девочку. И Тараса не покидает ощущение абсурд­ности всего происходящего. ««Неужто, – усмехнулся он, – германское государство рухнет, если будет жить на земле ше­стилетняя девочка?» Но полицейские продолжали рыскать по домам. У них появился охотничий азарт. Они, как псы, вы­нюхивали след. Улица не сдавалась. Каждый вечер девочку, закутанную в темный платок, переносили на новое место от соседа к соседу. В каждом доме был освобожден для нее сун­дук и в нем постелька. Девочка и жила, и ела, и спала в сунду­ке; при тревоге крышку сундука захлопывали. Ребенок при­вык к своему убежищу, оно больше не казалось ему гробиком. От девочки пахло теперь нафталином и плесенью, как от древ­ней старушки». Перерыв весь дом Тараса, девочку находят и забирают немцы. И навсегда запомнил герой большие и ис­пуганные глаза своей внучки, Марийки.

Важным эпизодом становится для героя встреча с млад­шим сыном Андреем, выбравшимся из немецкого плена. Но Тарас совсем не рад этой встрече. Он видит в своем сыне из­менника и дезертира и испытывает чувство стыда. «Всех ты обманул! И Россию, и жену, и меня, старого дурака, и мое ожи­дание», – говорит он сыну. И тот начинает осознавать всю безысходность своего положения. «Нет, не вырвался он из пле­на! Вот она – колючая проволока. По-прежнему и он в плену, и семья в плену, и весь город в плену у немцев. Душа его в плену. Все опутано колючей проволокой. Колючки впились в душу. А у старика, у отца, душа свободна. Ее в цепи не заку­ешь. Ее колючей проволокой не опутаешь, бессмертную, ожесточенную душу Тараса. И сын вдруг горько позавидовал отцу». И Андрей покидает отчий дом, решив кровью иску­пить свою вину.

Следующим этапом в духовном развитии героя становится его поход по деревням в надежде обменять свои вещи на про­дукты. И Тарас увидел тысячи людей с тачками и санками, увидел костры в ночной степи. «Тачки, тачки, тачки – на­сколько хватало глаз, одни тачки да спины согбенные под ними. Спины и тачки – больше ничего не было, словно то была дорога каторжников. Скрипя и дребезжа, катились тач­ки по камням и тащили за собой людей, измученных, потных, черных от пыли. Казалось, это не люди идут, а сами тачки с прикованными к ним человеческими руками…». Так, из мел­ких деталей в повести складывается образ времени, времени драматического и героического одновременно.

Кульминацией душевных движений героя становится его встреча со старшим сыном, Степаном. Степан является гла­вой подпольщиков, он ищет добровольцев, которые могли бы вести разведку и убирать некоторых фашистов. Автор явно симпатизирует этому герою, показывая читателю, насколько важна его деятельность подпольщика, как он поднимает бое­вой дух людей. И Тарас испытывает чувство гордости за сво­его сына, узнав о его работе.

Подпольщицей является и дочь Тараса, Настя. Не знал своей дочери Тарас, была она для него загадкой. Не было веры у него в душевную стойкость Насти, придирчиво присматри­вался он к ней и ее подружкам. «Где уж им! На папашины деньги учились, горя не видели, с Александром Яковлевичем Пархоменко в поход не хаживали, почем фунт лиха, не зна­ют». Но Настя с честью выполнила свой долг. Это о ней писал М. Светлов:

Наши девушки ремешком Подпоясывали шинели,

С песней падали под ножом,

На высоких кострах горели.

Немцы повесили девушку на центральной площади, и Та­рас молча переживал свое горе.

В финале мы видим, как возвращаются домой сыновья Тараса. Андрей получил медаль «За отвагу». Никифор же после ранения возвращается на костылях. Но он по-прежнему не сдается, чувствует себя не раненым и уставшим солдатом, а молодым и сильным строителем, созидателем будущего: «Эх, работы сколько! Работы! А костыли что ж? Костыли скоро долой! И задымим. Будьте любезны!»

Таким образом, город выдержал и выстоял под натиском немецких оккупантов, жители его не сломались, а остались «непокоренными». И автор восхищается своими героями, на­ходя героику и поэзию в самой повседневности. Потому что повседневное в войну становилось исключительным.

Здесь искали:

  • горбатов непокоренные краткое содержание
  • непокоренные краткое содержание
  • непокоренные горбатов краткое содержание



Top