Филиппо маринетти манифест футуризма. Опубликован «Первый манифест Футуризма

Возвращение в деревню. На мгновение обретенная гармония. Кольцевая композиция подвела нас к тому моменту, с которого началось повествование. Вновь действие разворачивается «прекрасным утром», снова перед нами «знакомое читателю озеро в селе Грачах». Опять мы видим Анну Павловну, которая «с пяти часов сидит на балконе», ожидая сына с тем же волнением, с каким восемь лет назад отпускала. Так же спешит утешить ее и заодно покушать Антон Иваныч. Только природа не гармонирует с их радостным ожиданием своими зловещими предсказаниями: «Полуденный воздух, накаленный знойными лучами солнца, становился душен и тяжел. Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава - все облеклось в безразличный какой-то зловещий цвет… Боже мой! С запада тянулось, точно живое чудовище, черное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам… Грянул гром…» Словно сказочное чудище Змей Горыныч готовится прилететь в мирные Грачи.

Читателя уже не поражает, что Александр забыл подарить хоть что-нибудь матери и не спросил про свою первую любовь, Софью, которая живет в нескольких верстах с мужем, и «в доме бедность такая, что и не глядел бы». В отличие от своего барина, Евсей не забывает привезти подарки дворне - «он дарил петербургские гостинцы: кому серебряное кольцо, кому березовую табакерку», на вкус каждого. Мы совсем почти забыли об этом персонаже. Разве что мелькнет перед нами, разрушив самые романтические парения Александра, сведет с небес на землю дельными замечаниями: «Кабы не забыть: давеча в лавочке на грош уксусу взял да на гривну капусты, завтра надо отдать», «Извольте-ка посмотреть, сударь…, какая вакса-то <…>. В деревню бы послать…» И все же слуга Евсей оказался большим романтиком, чем его господин. Потому что умудрился сохранить чувство среди столичных искушений. Равным образом крестьянка Аграфена осталась ему верна после восьмилетней разлуки. За напускной грубостью прячет она любовь. «Принесла нелегкая, - говорила она сердито, глядя на него по временам украдкой; но в глазах и в улыбке ее выражалась величайшая радость…» Итак, вечная, верная, настоящая любовь на свете есть. Только она не кричит о себе, не клянется, ее даже трудно различить в мелькании будней.

Анна Павловна осталась прежней. Но герой повидал других людей и иную жизнь. Ему становится невыносим застой с его сплетнями, мелкими интересами, нелепыми суевериями, злобными выпадами в адрес нерадивого слуги, который осмелился не покупать барину сдобные булки и тем довел до жизненного краха (так полагает старуха Адуева и ее окружение). Вновь «он (Александр ) лучше, умнее всех! Здесь он всеобщий идол на несколько верст кругом». Но невозможно проводить время в совершенной праздности: «Однажды, в ненастную погоду, опробовал он заняться делом, сел писать и остался доволен началом труда. Понадобилась для справок какая-то книга: он написал в Петербург, книгу выслали. Он занялся не шутя…» Хотя Александр не стал «надрывать грудку»; и автор иронически описывает, как успокоилась заботливая матушка, когда «он от писанья не только не похудел, а растолстел больше…».

Автор заставил своего героя пережить момент второго катарсиса. Он смог осознать свои и простить чужие ошибки. Мы обращаемся к письмам младшего Адуева дяде и тетке. В послании Лизавете Александровне Александр признает необходимость присутствия в жизни человека «могучей союзницы - деятельности». Герой понимает, как он был неправ, когда пытался уклониться от испытаний и искать в жизни одних наслаждений: «Признаю теперь, что не быть причастным страданиям, значит не быть причастным всей полноте жизни <…>. Я вижу в этих волнениях руку Промысла, который <…> задает человеку нескончаемую задачу - стремиться вперед, достигать свыше предназначенной цели, при ежеминутной борьбе с обманчивыми надеждами, с мучительными преградами». Вот, оказывается в чем, по Гончарову, смысл человеческой жизни - движении к цели, стремлении стать лучше. Так, полагал писатель, заповедано Господом. Иначе человек духовно умирает еще при жизни. В первом же своем романе Гончаров вкладывает в уста героя слова, которые можно было бы поставить эпиграфом к «Обломову»: «Да, вижу, как необходима эта борьба и волнения для жизни, как жизнь без них была бы не жизнь, а застой, сон. Кончается борьба, смотришь - кончается и жизнь…» Во втором письме он отстаивает свою молодость от всеуничтожающей критики дядюшки (тем паче, что нашел свидетельства романтической молодости Петра Иваныча - «вещественные знаки…»): «Кто, не краснея за себя, решится заклеймить <…> эти юношеские, благородные, пылкие, хоть и не совсем умеренные мечты? <…> Я краснею за свои юношеские мечты, но чту их: они залог чистоты сердца, признак души благородной, расположенной к добру».

Можно было бы закончить повествование. В этом был уверен такой чуткий критик, как Белинский, который считал неестественным и неправдоподобным дальнейший ход действия. Он предлагал иной финал: «Автор имел бы скорее право заставить своего героя заглохнуть в деревенской дичи в апатии и лени... Тут Адуев остался бы верным своей натуре, продолжал бы старую свою жизнь. <…> Тогда бы герой был вполне современным романтиком…» Но Александр давно уже не романтик. Душа героя уже непоправимо отравлена миазмами современной цивилизации. В эпилоге, спустя четыре года, Адуев-младший «карьеру и фортуну» отыскал.

Не один Александр становится жертвой расчетов Петра Иваныча. Его жена, эта прелестная, полная жизни, интереса и сострадания ко всему, что ее окружает, женщина превращается в живую развалину. Гончаров рисует портрет человека изможденного, духовно старого, которому нечем и незачем жить. Как попугай, повторяет Лизавета Александровна фразу супруга: «Я делаю свое дело...» И тем страшнее, что поначалу живая общительная героиня находила в себе достаточно душевных сил, чтобы противостоять «школе» мужа.

Казалось бы, Петр Иваныч должен торжествовать, сбылся его план сделать жену покорной тенью. Но результаты этого опыта над живой человеческой душой оказываются настолько разительными, что ужасают самого мужа. «Он <…>, - поясняет Белинский, - был уверен, что утвердил свое семейственное положение на прочном основании, - и вдруг увидел, что бедная жена его была жертвою его мудрости, что он заел ее век, задушил ее в холодной и тесной атмосфере. Какой урок для людей положительных, представителей здравого смысла! Видно, человеку нужно и еще чего-нибудь немножко, кроме здравого смысла!»

Заглядывая в глубины человеческой души героя, автор не находит там любви - ее нет и, видимо, никогда не было. Не любовь, а многолетняя привычка, благодарность, вина - чувства, быть может, крепче любви привязывают его к Лизавете Александровне. И он решается на жертву, которую каждый, кому известен нрав Петра Иваныча, назовет великой: подать в отставку, продать завод и поехать в Италию попытаться воскресить жену. «Петр Иванович в конце бросает все ради нее и готов на все, лишь бы она стала прежней. Жаль, что спохватывается поздно, слишком поздно!» - замечает десятиклассница в сочинении «Лизавета Александровна - мой любимый персонаж романа “Обыкновенная история”» .

Что же произошло? «Как я прежде не видел - не понимаю! - удивляется многолетней слепоте своей Петр Иваныч. - Должность и дела…» Напрасно не припомнил он строки из письма племянника: «Наконец, не есть ли это общий закон природы , что молодость должна быть тревожна, кипуча, иногда сумасбродна, глупа и что у всякого мечты со временем улягутся..?» «Смешон и ветреный старик, / Смешон и юноша степенный», - замечал Пушкин. Гончаров рисует вслед за своим кумиром эволюцию человеческих возрастов. В зрелости человек стремится утвердить себя в обществе, добиться уважения и зримых признаков своего признания. Тогда как старость всегда считалась временем подведения жизненных итогов. «Изумление и ужас» перед собственной жестокостью испытывает старший Адуев, «дожив до боли в пояснице и до седых волос». Нравственные страдания являются если не достаточным, то ощутимым воздаянием судьбы человеку, который так построил свою жизнь.

20 нахмурилась.
– Вот кого-то понесла нелегкая! – проворчала она, – нет, чтоб объехать кругом; все лезут сюда.
Она с неудовольствием опустилась опять в кресло и опять с трепетным ожиданием устремила взгляд на рощу, не замечая ничего вокруг. А вокруг было что заметить: декорация начала значительно изменяться. Полуденный воздух, накаленный знойными лучами солнца, становился душен и тяжел. Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава – всё облеклось в
30 безразличный, какой-то зловещий цвет.
Анна Павловна очнулась и взглянула вверх. Боже мой! С запада тянулось, точно живое чудовище, черное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам. Всё затосковало в природе. Коровы понурили головы; лошади обмахивались хвостами, раздували ноздри и фыркали, встряхивая гривой. Пыль под их копытами не поднималась вверх, но тяжело, как песок, рассыпалась под колесами. Туча надвигалась грозно.
40 Вскоре медленно прокатился отдаленный гул.
Всё притихло, как будто ожидало чего-то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Всё спряталось и безмолвствовало,
426
и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились; только изредка наклонялись верхушками между собою, как будто взаимно предупреждая себя шепотом о близкой опасности. Туча уже обложила горизонт и образовала какой-то свинцовый, непроницаемый свод. В деревне все старались убраться вовремя по домам. Наступила минута всеобщего торжественного молчания. Вот от лесу как передовой
10 вестник пронесся свежий ветерок, повеял прохладой в лицо путнику, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах. Следом за ним мчится бурный вихрь, медленно двигая по дороге столб пыли; вот ворвался в деревню, сбросил несколько гнилых досок с забора, снес соломенную кровлю, взвил юбку у несущей воду крестьянки и погнал вдоль улицы петухов и кур, раздувая им хвосты.
Пронесся. Опять безмолвие. Всё суетится и прячется; только глупый баран не предчувствует ничего: он равнодушно
20 жует свою жвачку, стоя посреди улицы, и глядит в одну сторону, не понимая общей тревоги; да перышко с соломинкой, кружась по дороге, силятся поспеть за вихрем.
Упали две-три крупные капли дождя – и вдруг блеснула молния. Старик встал с завалинки и поспешно повел маленьких внучат в избу; старуха, крестясь, торопливо закрыла окно.
Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно, царственно прокатился в воздухе. Испуганный конь оторвался
30 от коновязи и мчится с веревкой в поле; тщетно преследует его крестьянин. А дождь так и сыплет, так и сечет, всё чаще и чаще, и дробит в кровли и окна сильнее и сильнее. Беленькая ручка боязливо высовывает на балкон предмет нежных забот – цветы.
При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона.
– Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где-нибудь остановился, разве к ночи.
40 Вдруг послышался стук колес, только не от рощи, а с другой стороны. Кто-то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце.
«Как же оттуда? – думала она, – разве не хотел ли он тайком приехать? Да нет, тут не дорога».
427
Она не знала, что подумать; но вскоре всё объяснилось. Через минуту вошел Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щеки отекли от бездействия и объедения. На нем был тот же сюртук, те же широкие панталоны.
– Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было.
– Грех это думать! к кому другому, матушка, – так!
10 меня не ко всякому залучишь… только не к вам. Замешкался не по своей вине: ведь я нынче на одной лошадке разъезжаю.
– Что так? – спросила рассеянно Анна Павловна, подвигаясь к окну.
– Чего, матушка, с крестин у Павла Савича пегашка захромала: угораздила нелегкая кучера положить через канавку старую дверь от амбара… бедные люди, видите! Не стало новой дощечки! А на двери-то был гвоздь или крючок, что ли, – лукавый их знает! Лошадь как ступила,
20 так в сторону и шарахнулась и мне чуть было шеи не сломала… пострелы этакие! Вот с тех пор и хромает… Ведь есть же скареды такие! Вы не поверите, матушка, что это у них в доме: в иной богадельне лучше содержат народ. А в Москве, на Кузнечном мосту, что год, то тысяч десять и просадят!
Анна Павловна слушала его рассеянно и слегка покачала головой, когда он кончил.
– А ведь я от Сашеньки письмо получила, Антон Иваныч! – перебила она, – пишет, что около двадцатого
30 будет: так я и не вспомнилась от радости.
– Слышал, матушка: Прошка сказывал, да я сначала-то и не разобрал, что он говорит; подумал, что уж и приехал; с радости меня индо в пот бросило.
– Дай Бог вам здоровья, Антон Иваныч, что любите нас.
– Еще бы не любить! Да ведь я Александра Федорыча на руках носил: всё равно что родной.
– Спасибо вам, Антон Иваныч: Бог вас наградит! А я другую ночь почти не сплю и людям не даю спать:
40 неравно приедет, а мы все дрыхнем – хорошо будет! Вчера и третьего дня до рощи пешком ходила, и нынче бы пошла, да старость проклятая одолевает. Ночью бессонница истомила. Садитесь-ка, Антон Иваныч. Да вы все перемокли: не хотите ли выпить и позавтракать?
428
Обедать-то, может быть, поздно придется: станем поджидать дорогого гостя.
– Так разве, закусить. А то я уж, признаться, завтракать-то завтракал.
– Где это вы успели?
– А на перепутье у Марьи Карповны остановился. Ведь мимо их приходилось: больше для лошади, нежели для себя: ей дал вздохнуть. Шутка ли по нынешней жаре двенадцать верст махнуть! Там кстати и закусил. Хорошо,
10 что не послушался: не остался, как ни удерживали, а то бы гроза захватила там на целый день.
– Что, каково поживает Марья Карповна?
– Слава Богу! кланяется вам.
– Покорно благодарю; а дочка-то, Софья Васильевна, с муженьком-то, что?
– Ничего, матушка; уж шестой ребеночек в походе. Недели через две ожидают. Просили меня побывать около того времени. А у самих в доме бедность такая, что и не глядел бы. Кажись, до детей ли бы? так нет:
20 туда же!
– Что вы!
– Ей-богу! в покоях косяки все покривились; пол так и ходит под ногами; через крышу течет. И поправить-то не на что, а на стол подадут супу, ватрушек да баранины – вот вам и всё! А ведь как усердно зовут!
– Туда же, за моего Сашеньку норовила, ворона этакая!
– Куда ей, матушка, за этакого сокола! Жду не дождусь, как бы взглянуть: чай, красавец какой! Я что-то
30 смекаю, Анна Павловна: не высватал ли он там себе какую-нибудь княжну или графиню да не едет ли просить вашего благословения да звать на свадьбу?
– Что вы, Антон Иваныч! – сказала Анна Павловна, млея от радости.
– Право!
– Ах вы, голубчик мой, дай Бог вам здоровья!.. Да! вот было из ума вон: хотела вам рассказать да и забыла: думаю, думаю, что такое, так на языке и вертится; вот ведь, чего доброго, так бы и прошло. Да не позавтракать
40 ли вам прежде, или теперь рассказать?
– Всё равно, матушка, хоть во время завтрака: я не пророню ни кусочка… ни словечка, бишь.
– Ну вот, – начала Анна Павловна, когда принесли завтрак и Антон Иваныч уселся за стол, – и вижу я…
429
– А что ж вы сами-то разве не станете кушать – спросил Антон Иваныч.
– И! до еды ли мне теперь? Мне и кусок в горло не пойдет; давеча и чашки чаю не допила. – Вот я вижу во сне, что я будто сижу этак-то, а так, напротив меня, Аграфена стоит с подносом. Я и говорю будто ей: «Что же, мол, говорю, у тебя, Аграфена, поднос-то пустой?» – а она молчит, а сама смотрит всё на дверь. «Ах, матушки мои! – думаю во сне-то сама про себя, – что же это она
10 уставила туда глаза?» Вот и я стала смотреть… смотрю: вдруг Сашенька и входит, такой печальный, подошел ко мне и говорит, да так, словно наяву говорит: «Прощайте, говорит, маменька, я еду далеко, вон туда, – и указал на озеро, – и больше, говорит, не приеду». – «Куда же это, мой дружочек?» – спрашиваю я, а сердце так и ноет у меня. Он будто молчит, а сам смотрит на меня так странно да жалостно. «Да откуда ты взялся, голубчик?» – будто спрашиваю я опять. А он, сердечный, вздохнул и опять указал на озеро. «Из омута, – молвил чуть слышно, – от
20 водяных». Я так вся и затряслась – и проснулась. Подушка у меня вся в слезах; и наяву-то не могу опомниться; сижу на постели, а сама плачу, так и заливаюсь, плачу. Как встала, сейчас затеплила лампадку перед Казанской Божией Матерью: авось Она, милосердая заступница наша, сохранит его от всяких бед и напастей. Такое сомнение нашло, ей-богу! не могу понять, что бы это значило? Не случилось бы с ним чего-нибудь? Гроза же этакая…
– Это хорошо, матушка, плакать во сне: к добру! – сказал Антон Иваныч, разбивая яйцо о тарелку, – завтра
30 непременно будет.
– А я было думала, не пойти ли нам после завтрака до рощи, навстречу ему; как-нибудь бы дотащились; да вон ведь грязь какая вдруг сделалась.
– Нет, сегодня не будет: у меня есть примета!
В эту минуту по ветру донеслись отдаленные звуки колокольчика и вдруг смолкли. Анна Павловна притаила дыхание.
– Ах! – сказала она, облегчая грудь вздохом, – а я было думала…
40 Вдруг опять.
– Господи Боже мой! никак колокольчик? – сказала она и бросилась к балкону.
– Нет, – отвечал Антон Иваныч, – это жеребенок тут близко пасется с колокольчиком на шее: я видел
430
дорогой. Еще я пугнул его, а то в рожь бы забрел. Что вы не велите стреножить?
Вдруг колокольчик зазвенел как будто под самым балконом и заливался всё громче и громче.
– Ах, батюшки! так и есть: сюда, сюда едет! Это он, он!- кричала Анна Павловна. – Ах, ах! Бегите, Антон Иваныч! Где люди? Где Аграфена? Никого нет!.. точно в чужой дом едет, Боже мой!
Она совсем растерялась. А колокольчик звенел уж как
10 будто в комнате.
Антон Иваныч выскочил из-за стола.
– Он! он! – кричал Антон Иваныч, – вон и Евсей на козлах! Где же у вас образ, хлеб-соль? Дайте скорее! Что же я вынесу к нему на крыльцо? Как можно без хлеба и соли? примета есть… Что это у вас за беспорядок! никто не подумал! Да что ж вы сами-то, Анна Павловна, стоите, нейдете навстречу? Бегите скорее!..
– Не могу! – проговорила она с трудом, – ноги отнялись.

20 И с этими словами опустилась в кресла. Антон Иваныч схватил со стола ломоть хлеба, положил на тарелку, поставил солонку и бросился было в дверь.
– Ничего не приготовлено! – ворчал он.
Но в те же двери навстречу ему ворвались три лакея и две девки.
– Едет! едет! приехал! – кричали они, бледные, испуганные, как будто приехали разбойники.
Вслед за ними явился и Александр.
– Сашенька! друг ты мой!.. – воскликнула Анна Павловна
30 и вдруг остановилась и глядела в недоумении на Александра.
– Где же Сашенька? – спросила она.
– Да это я, маменька! – отвечал он, целуя у ней руку.
– Ты? – Она поглядела на него пристально. – Ты, точно ты, мой друг! – сказала она и крепко обняла его. Потом вдруг опять посмотрела на него.
– Да что с тобой? Ты нездоров? – спросила она с беспокойством, не выпуская его из объятий.
40 – Здоров, маменька.
– Здоров! Что с тобой сталось, голубчик ты мой? Таким ли я отпустила тебя?
Она прижала его к сердцу и горько заплакала. Она целовала его в голову, в щеки, в глаза.
431
– Где же твои волоски? как шелк были! – приговаривала она сквозь слезы, – глаза светились, словно две звездочки; щеки – кровь с молоком; весь ты был, как наливное яблочко! Знать, извели лихие люди, позавидовали твоей красоте да моему счастью! А дядя-то чего смотрел? А еще отдала с рук на руки как путному человеку! Не умел сберечь сокровища! Голубчик ты мой!..
Старушка плакала и осыпала ласками Александра.
«Видно, слезы-то во сне не к добру!» – подумал Антон
10 Иваныч.
– Что это вы, матушка, над ним, словно над мертвым, вопите? – шепнул он, – нехорошо, примета есть.
– Здравствуйте, Александр Федорыч! – сказал он, – привел Бог еще и на этом свете увидеться.
Александр молча подал ему руку. Антон Иваныч пошел посмотреть, всё ли вытащили из кибитки, потом стал сзывать дворню здороваться с барином. Но все уже толпились в передней и в сенях. Он всех расставил в порядке и учил, кому как здороваться: кому поцеловать
20 у барина руку, кому плечо, кому только полу платья, и что говорить при этом. Одного парня совсем прогнал, сказав ему: «Ты поди прежде рожу вымой да нос утри».
Евсей, подпоясанный ремнем, весь в пыли, здоровался с дворней; она кругом обступила его. Он дарил петербургские гостинцы: кому серебряное кольцо, кому березовую табакерку. Увидя Аграфену, он остановился как окаменелый и смотрел на нее молча, с глупым восторгом. Она поглядела на него сбоку, исподлобья, но тотчас же невольно изменила себе: засмеялась от радости, потом
30 заплакала было, но вдруг отвернулась в сторону и нахмурилась.
– Что молчишь? – сказала она, – экой болван: и не здоровается!
Но он не мог ничего говорить. Он с той же глупой улыбкой подошел к ней. Она едва дала ему обнять себя.
– Принесла нелегкая, – говорила она сердито, глядя на него по временам украдкой; но в глазах и в улыбке ее выражалась величайшая радость. – Чай, петербургские-то… свертели там вас с барином? Вишь, усищи какие отрастил!
40 Он вынул из кармана маленькую бумажную коробочку и подал ей. Там были бронзовые серьги. Потом он достал из мешка пакет, в котором завернут был большой платок.
Она схватила и проворно сунула, не поглядев, и то и другое в шкап.
432
– Покажите гостинцы, Аграфена Ивановна, – сказали некоторые из дворни.
– Ну что тут смотреть? Чего не видали? Подите отсюда! Что вы тут набились? – кричала она на них.
– А вот еще! – выговорил Евсей, подавая ей другой пакет.
– Покажите, покажите! – пристали некоторые.
Аграфена рванула бумажку, и оттуда посыпалось несколько колод игранных, но еще почти новых карт.
10 – Вот нашел что привезти! – сказала Аграфена, – ты думаешь, мне только и дела, что играть? как же! Выдумал что: стану я с тобой играть!
Она спрятала и карты. Через час Евсей опять сидел уже на старом месте, между столом и печкой.
– Господи! какой покой! – говорил он, то поджимая, то протягивая ноги, – то ли дело здесь! А у нас, в Петербурге, просто каторжное житье! Нет ли чего перекусить, Аграфена Ивановна? С последней станции ничего не ели.
– Ты еще не отстал от своей привычки? На! Видишь,
20 как принялся; видно, вас там не кормили совсем.
Александр прошел по всем комнатам, потом по саду, останавливаясь у каждого куста, у каждой скамьи. Ему сопутствовала мать. Она, вглядываясь в его бледное лицо, вздыхала, но плакать боялась; ее напугал Антон Иваныч. Она расспрашивала сына о житье-бытье, но никак не могла добиться причины, отчего он стал худ, бледен и куда девались волосы. Она предлагала ему и покушать, и выпить, но он, отказавшись от всего, сказал, что устал с дороги и хочет уснуть.
30 Анна Павловна посмотрела, хорошо ли постлана постель, побранила девку, что жестко, заставила перестлать при себе и до тех пор не ушла, пока Александр улегся. Она вышла на цыпочках, погрозила людям, чтоб не смели говорить и дышать вслух и ходили бы без сапог. Потом велела послать к себе Евсея. С ним пришла и Аграфена. Евсей поклонился барыне в ноги и поцеловал у ней руку.
– Что это с Сашенькою сделалось? – спросила она грозно, – на кого он стал похож, – а?
40 Евсей молчал.
– Что ж ты молчишь? – сказала Аграфена, – слышишь, барыня тебя спрашивает?
– Отчего он так похудел? – сказала Анна Павловна, – куда волоски-то у него девались?
433
– Не могу знать, сударыня! – сказал Евсей, – барское дело!
– Не можешь знать! А чего ж ты смотрел?
Евсей не знал, что сказать, и всё молчал.
– Нашли кому поверить, сударыня! – промолвила Аграфена, глядя с любовью на Евсея, – добро бы человеку! Что ты там делал? Говори-ка барыне! Вот ужо будет тебе!
– Я ли, сударыня, не усердствовал! – боязливо сказал
10 Евсей, глядя то на барыню, то на Аграфену, – служил верой и правдой, хоть извольте у Архипыча спросить…
– У какого Архипыча?
– У тамошнего дворника.
– Видишь ведь что городит! – заметила Аграфена. – Что вы его, сударыня, слушаете! Запереть бы его в хлев – вот и стал бы знать!
– Готов не токмя что своим господам исполнять их барскую волю, – продолжал Евсей, – хоть умереть сейчас! Я образ сниму со стены…
20 – Все вы хороши на словах! – сказала Анна Павловна. – А как дело делать, так вас тут нет! Видно, хорошо смотрел за барином: допустил до того, что он, голубчик мой, здоровье потерял! Смотрел ты! Вот ты увидишь у меня…
Она погрозила ему.
– Я ли не смотрел, сударыня? В восемь-то лет из барского белья только одна рубашка пропала, а то у меня и изношенные-то целы.
– А куда она пропала? – гневно спросила Анна Павловна.
30 – У прачки пропала. Я тогда докладывал Александру Федорычу, чтоб вычесть у ней, да они ничего не сказали.
– Видишь, мерзавка, – заметила Анна Павловна, – польстилась на хорошее-то белье!
– Как не смотреть! – продолжал Евсей. – Дай Бог всякому так свою должность справить. Они, бывало, еще почивать изволят, а я и в булочную сбегаю…
– Какие он булки кушал?
– Белые-с, хорошие.
– Знаю, что белые; да сдобные?
40 – Этакой ведь столб! – сказала Аграфена, – и слова-то путем не умеет молвить, а еще петербургский!
– Никак нет-с! – отвечал Евсей, – постные.
– Постные! Ах ты, злодей этакой! душегубец! разбойник! – сказала Анна Павловна, покраснев от гнева.
434
– Ты это не догадался сдобных-то булок покупать ему? а смотрел!
– Да они, сударыня, не приказывали…
– Не приказывали! Ему, голубчику моему, всё равно, что ни подложи – всё скушает. А тебе и этого в голову не пришло? Ты разве забыл, что он здесь кушал всё сдобные булки? Покупать постные булки! Верно, ты деньги-то в другое место относил? Вот я тебя! Ну, что еще? говори…
– После, как откушают чай, – продолжал Евсей,
10 оробев, – в должность пойдут, а я за сапоги: целое утро чищу, всё перечищу, иные раза по три; вечером снимут – опять вычищу. Как, сударыня, не смотрел: да я ни у одного из господ таких сапог не видывал. У Петра Иваныча хуже вычищены, даром что трое лакеев.
– Отчего же он такой? – сказала, несколько смягчившись, Анна Павловна.
– Должно быть, от писанья, сударыня.
– Много писал?
– Много-с; каждый день.
20 – Что ж он писал? бумаги, что ли, какие?
– Должно быть, бумаги-с.
– А ты что не унимал?
– Я унимал, сударыня: «Не сидите, мол, говорю, Александр Федорыч, извольте идти гулять: погода хорошая, много господ гуляет. Что за писанье? грудку надсадите: маменька, мол, гневаться станут…»
– А он что?
– «Пошел, говорят, вон: ты дурак!»
– И подлинно, дурак! – промолвила Аграфена.
30 Евсей взглянул при этом на нее, потом опять продолжал глядеть на барыню.
– Ну а дядя-то разве не унимал? – спросила Анна Павловна.
– Куда, сударыня! придут, да коли застанут без дела, так и накинутся. «Что, говорят, ничего не делаешь? Здесь, говорят, не деревня, надо работать, говорят, а не на боку лежать! Всё, говорят, мечтаешь!» А то еще и выбранят…
– Как выбранят?
– «Провинция… говорят»… и пойдут, и пойдут… так
40 бранятся, что иной раз не слушал бы.
– Чтоб ему пусто было! – сказала, плюнув, Анна Павловна. – Своих бы пострелят народил да и ругал бы! Чем бы унять, а он… Господи Боже мой, Царь милосердый! – воскликнула она, – на кого нынче надеяться,
435
коли и родные свои хуже дикого зверя? Собака и та бережет своих щенят, а тут дядя извел родного племянника! А ты, дурачина этакой, не мог дядюшке-то сказать, чтоб он не изволил так лаяться на барина, а отваливал бы прочь. Кричал бы на жену свою, мерзавку этакую! Видишь, нашел кого ругать: «Работай, работай!» Сам бы околевал над работой! Собака, право, собака, прости Господи! Холопа нашел работать!
За этим последовало молчание.
10 – Давно ли Сашенька стал так худ? – спросила она потом.
– Вот уж года три, – отвечал Евсей, – Александр Федорыч стали больно скучать и пищи мало принимали; вдруг стали худеть, таяли словно свечка.
– Отчего же скучал-то?
– Бог их ведает, сударыня. Петр Иваныч изволили говорить им что-то об этом; я было послушал, да мудрено: не разобрал.
– А что он говорил?
20 Евсей подумал с минуту, стараясь, по-видимому, что-то припомнить, и шевелил губами.
– Называли как-то они их, да забыл…
Анна Павловна и Аграфена смотрели на него и дожидались с нетерпением ответа.
– Ну?.. – сказала Анна Павловна.
Евсей молчал.
– Ну же, разиня, молви что-нибудь, – прибавила Аграфена, – барыня дожидается.
– Ра… кажись, разочаро… ванный… – выговорил наконец
30 Евсей.
Анна Павловна посмотрела с недоумением на Аграфену, Аграфена на Евсея, Евсей на них обеих, и все молчали.
– Как? – спросила Анна Павловна.
– Разо… разочарованный, точно так-с, вспомнил! – решительным голосом отвечал Евсей.
– Что это еще за напасть такая? Господи! болезнь, что ли? – спросила Анна Павловна с тоской.
– Ах, да не испорчен ли это значит, сударыня? -
40 торопливо промолвила Аграфена.
Анна Павловна побледнела и плюнула.
– Чтоб тебе типун на язык! – сказала она. – Ходил ли он в церковь?
Евсей несколько замялся.
436
– Нельзя сказать, сударыня, чтоб больно ходили… – нерешительно отвечал он, – почти можно сказать, что и не ходили… там господа, почесть, мало ходят в церковь…
– Вот оно отчего! – сказала Анна Павловна со вздохом и перекрестилась. – Видно, Богу не угодны были одни мои молитвы. Сон-то и не лжив: точно из омута вырвался, голубчик мой!
Тут пришел Антон Иваныч.
– Обед простынет, Анна Павловна, – сказал он, -
10 не пора ли будить Александра Федорыча?
– Нет, нет, Боже сохрани! – отвечала она, – он не велел себя будить. «Кушайте, говорит, одни: у меня аппетиту нет; я лучше усну, говорит: сон подкрепит меня; разве вечером захочу». Так вы вот что сделайте, Антон Иваныч: уж не прогневайтесь на меня, старуху: я пойду затеплю лампадку да помолюсь, пока Сашенька почивает; мне не до еды; а вы откушайте одни.
– Хорошо, матушка, хорошо, исполню: положитесь на меня.
20 – Да уж окажите благодеяние, – продолжала она, – вы наш друг, так любите нас, позовите Евсея и расспросите путем, отчего это Сашенька стал задумчивый и худой и куда делись его волоски? Вы мужчина: вам оно ловчее… не огорчили ли его там? ведь есть этакие злодеи на свете… всё узнайте.
– Хорошо, матушка, хорошо: я допытаюсь, всю подноготную выведаю. Пошлите-ка ко мне Евсея, пока я буду обедать, – всё исполню!
– Здорово, Евсей! – сказал он, садясь за стол и
30 затыкая салфетку за галстух, – как поживаешь?
– Здравствуйте, сударь. Что наше за житье? плохое-с. Вот вы так подобрели здесь.
Антон Иваныч плюнул.
– Не сглазь, брат: долго ли до греха? – прибавил он и начал есть щи.
– Ну что вы там, как? – спросил он.
– Да так-с: не больно хорошо.
– Чай, провизия-то хорошая? Ты что ел?
– Что-с? возьмешь в лавочке студени да холодного
40 пирога – вот и обед!
– Как, в лавочке? а своя-то печь?
– Дома не готовили. Там холостые господа стола не держат.
– Что ты! – сказал Антон Иваныч, положив ложку.
437
– Право-с: и барину-то из трактира носили.
– Экое цыганское житье! а! не похудеть! На-ка, выпей!
– Покорнейше вас благодарю, сударь! за ваше здоровье!
Затем последовало молчание. Антон Иваныч ел.
– Почем там огурцы? – спросил он, положив себе на тарелку огурец.
– Сорок копеек десяток.
– Полно?
10 – Ей-богу-с; да чего, сударь, срам сказать: иной раз из Москвы соленые-то огурцы возят.
– Ах ты, Господи! ну! не похудеть!
– Где там этакого огурца увидишь! – продолжал Евсей, указывая на один огурец, – и во сне не увидишь! мелочь, дрянь; здесь и глядеть бы не стали, а там господа кушают! В редком доме, сударь, хлеб пекут. А этого там, чтобы капусту запасать, солонину солить, грибы мочить – ничего в заводе нет.
Антон Иваныч покачал головой, но ничего не сказал,
20 потому что рот у него был битком набит.
– Как же? – спросил он, прожевав.
– Всё в лавочке есть; а чего нет в лавочке, так тут же где-нибудь в колбасной есть; а там нет, так в кондитерской; а уж чего в кондитерской нет, так иди в аглицкий магазин: у французов всё есть!
Молчание.
– Ну а почем поросята? – спросил Антон Иваныч, взявши на тарелку почти полпоросенка.
– Не знаю-с; не покупывали: что-то дорого, рубля
30 два, кажись…
– Ай-ай-ай! не похудеть! этакая дороговизна!
– Их хорошие-то господа мало и кушают: всё больше чиновники.
Опять молчание.
– Ну так как же вы там: плохо? – спросил Антон Иваныч.
– И не дай Бог, как плохо! Вот здесь квас-то какой, там и пиво-то жиже; а от квасу так целый день в животе словно что кипит! Только хороша одна вакса: уж вакса,
40 так и не наглядишься! и запах какой: так бы и съел!
– Что ты!
– Ей-богу-с.
Молчание.
– Ну так как же? – спросил Антон Иваныч, прожевав.

– А от непривычки к новому порядку. Не один ты такой: ещё есть отсталые; это всё страдальцы. Они точно жалки; но что ж делать? Нельзя же для горсти людей оставаться назади целой массе. На всё, в чём ты меня сейчас обвинил, – сказал Пётр Иваныч, подумав, – у меня есть одно и главное оправдание: помнишь ли, когда ты явился сюда, я, после пятиминутного разговора с тобой, советовал тебе ехать назад? Ты не послушал. За что ж теперь нападаешь на меня? Я предсказал тебе, что ты не привыкнешь к настоящему порядку вещей, а ты понадеялся на моё руководство, просил советов… говорил высоким слогом о современных успехах ума, о стремлениях человечества… о практическом направлении века – ну вот тебе! Нельзя же мне было нянчиться с тобой с утра до вечера: что мне за надобность? Я не мог ни закрывать тебе рта платком на ночь от мух, ни крестить тебя. Я говорил тебе дело, потому что ты просил меня об этом; а что из этого вышло, то уж до меня не касается. Ты не ребёнок и не глуп: можешь рассудить и сам… Тут чем бы своё дело делать, ты – то стонешь от измены девчонки, то плачешь в разлуке с другом, то страдаешь от душевной пустоты, то от полноты ощущений; ну что это за жизнь? Ведь это пытка! Посмотри-ка на нынешнюю молодёжь: что за молодцы! Как всё кипит умственною деятельностью, энергией, как ловко и легко управляются они со всем этим вздором, что на вашем старом языке называется треволнениями, страданиями… и чёрт знает что ещё!

– Как ты легко рассуждаешь! – сказала Лизавета Александровна, – и тебе не жаль Александра?

– Нет. Вот если б у него болела поясница, так я бы пожалел: это не вымысел, не мечта, не поэзия, а реальное горе.. Ох!

– Научите же меня, дядюшка, по крайней мере, что мне делать теперь? Как вы вашим умом разрешите эту задачу?

– Что делать? Да… ехать в деревню.

– В деревню! – повторила Лизавета Александровна, – в уме ли ты, Пётр Иваныч? Что он там станет делать?

– В деревню! – повторил Александр, и оба глядели на Петра Иваныча.

– Да, в деревню: там ты увидишься с матерью, утешишь её. Ты же ищешь покойной жизни: здесь вон тебя всё волнует; а где покойнее, как не там, на озере, с тёткой… Право, поезжай! А кто знает? может быть, ты и того… Ох!

Он схватился за спину.

Недели через две Александр вышел в отставку и пришёл проститься с дядей и тёткой. Тётка и Александр были грустны и молчаливы. У Лизаветы Александровны висели слёзы на глазах. Пётр Иваныч говорил один.

– Ни карьеры, ни фортуны! – говорил он, качая головою, – стоило приезжать! осрамил род Адуевых!

– Да полно, Пётр Иваныч, – сказала Лизавета Александровна, – ты надоел с своей карьерой.

– Как же, милая, в восемь лет ничего не сделать!

– Прощайте, дядюшка, – сказал Александр. – Благодарю вас за всё, за всё…

– Не за что! Прощай, Александр! Не надо ли денег на дорогу?

– Нет, благодарю: мне станет.

– Что это, никогда не возьмёт! это, наконец, бесит меня. Ну, с богом, с богом.

– И тебе не жаль расстаться с ним? – промолвила Лизавета Александровна.

– M-м! – промычал Пётр Иваныч, – я… привык к нему. Помни же, Александр, что у тебя есть дядя и друг – слышишь? и если понадобятся служба, занятия и презренный металл, смело обратись ко мне: всегда найдёшь и то, и другое, и третье.

– А если понадобится участие, – сказала Лизавета Александровна, – утешение в горе, тёплая, надёжная дружба…

– И искренние излияния, – прибавил Пётр Иваныч.

– …так вспомните, – продолжала Лизавета Александровна, – что у вас есть тётка и друг.

– Ну, этого, милая, и в деревне не занимать стать: всё есть: и цветы, и любовь, и излияния, и даже тётка.

Александр был растроган; он не мог сказать ни слова. Прощаясь с дядей, он простёр было к нему объятия, хоть и не так живо, как восемь лет назад. Пётр Иваныч не обнял его, а взял только его за обе руки и пожал их крепче, нежели восемь лет назад. Лизавета Александровна залилась слезами.

– Ух! гора с плеч, слава богу! – сказал Пётр Иваныч, когда Александр уехал, – как будто и пояснице легче стало!

– Что он тебе сделал? – промолвила сквозь слёзы жена.

– Что? просто мученье: хуже, чем с фабричными: тех, если задурят, так посечешь; а с ним что станешь делать?

Тётка проплакала целый день, и когда Пётр Иваныч спросил обедать, ему сказали, что стола не готовили, что барыня заперлась у себя в кабинете и не приняла повара.

– А всё Александр! – сказал Пётр Иваныч. – Что это за мука с ним!

Он поворчал, поворчал и поехал обедать в английский клуб.

Дилижанс рано утром медленно тащился из города и увозил Александра Федорыча и Евсея.

Александр, высунув голову из окна кареты, всячески старался настроить себя на грустный тон и наконец мысленно разрешился монологом.

Проезжали мимо куафёров, дантистов, модисток, барских палат. «Прощай, – говорил он, покачивая головой и хватаясь за свои жиденькие волосы, – прощай, город поддельных волос, вставных зубов, ваточных подражаний природе, круглых шляп, город учтивой спеси, искусственных чувств, безжизненной суматохи! Прощай, великолепная гробница глубоких, сильных, нежных и тёплых движений души. Я здесь восемь лет стоял лицом к лицу с современною жизнью, но спиною к природе, и она отвернулась от меня: я утратил жизненные силы и состарился в двадцать девять лет; а было время…

Прощай, прощай, город,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил.

К вам простираю объятия, широкие поля, к вам, благодатные веси и пажити моей родины: примите меня в своё лоно, да оживу и воскресну душой!»

Тут он прочёл стихотворение Пушкина: «Художник варвар кистью сонной» и т.д., отёр влажные глаза и спрятался в глубину кареты.

Утро было прекрасное. Знакомое читателю озеро в селе Грачах чуть-чуть рябело от лёгкой зыби. Глаза невольно зажимались от слепительного блеска солнечных лучей, сверкавших то алмазными, то изумрудными искрами в воде. Плакучие берёзы купали в озере свои ветви, и кое-где берега поросли осокой, в которой прятались большие жёлтые цветы, покоившиеся на широких плавучих листьях. На солнце набегали иногда лёгкие облака; вдруг оно как будто отвернётся от Грачей; тогда и озеро, и роща, и село – всё мгновенно потемнеет; одна даль ярко сияет. Облако пройдёт – озеро опять заблестит, нивы обольются точно золотом.

Анна Павловна с пяти часов сидит на балконе. Что её вызвало: восход солнца, свежий воздух или пение жаворонка? Нет! она не сводит глаз с дороги, что идёт через рощу. Пришла Аграфена просить ключей. Анна Павловна не поглядела на неё и, не спуская глаз с дороги, отдала ключи и не спросила даже зачем. Явился повар: она, тоже не глядя на него, отдала ему множество приказаний. Другой день стол заказывался на десять человек.

Анна Павловна осталась опять одна. Вдруг глаза её заблистали; все силы её души и тела перешли в зрение: на дороге что-то зачернело. Кто-то едет, но тихо, медленно. Ах! это воз спускается с горы. Анна Павловна нахмурилась.

– Вот кого-то понесла нелёгкая! – проворчала она, – нет, чтоб объехать кругом; все лезут сюда.

Она с неудовольствием опустилась опять в кресло и опять с трепетным ожиданием устремила взгляд на рощу, не замечая ничего вокруг. А вокруг было что заметить: декорация начала значительно изменяться. Полуденный воздух, накалённый знойными лучами солнца, становился душен и тяжёл Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава – всё облеклось в безразличный, какой-то зловещий цвет.

Анна Павловна очнулась и взглянула вверх. Боже мой! С запада тянулось, точно живое чудовище, чёрное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам. Всё затосковало в природе. Коровы понурили головы; лошади обмахивались хвостами, раздували ноздри и фыркали, встряхивая гривой. Пыль под их копытами не поднималась вверх, но тяжело, как песок, рассыпалась под колёсами. Туча надвигалась грозно. Вскоре медленно прокатился отдалённый гул.

Всё притихло, как будто ожидало чего-то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Всё спряталось и безмолвствовало, и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились; только изредка наклонялись верхушками между собою, как будто взаимно предупреждая себя шёпотом о близкой опасности. Туча уже обложила горизонт и образовала какой-то свинцовый, непроницаемый свод. В деревне все старались убраться вовремя по домам. Наступила минута всеобщего, торжественного молчания. Вот от лесу как передовой вестник пронёсся свежий ветерок, повеял прохладой в лицо путнику, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах. Следом за ним мчится бурный вихрь, медленно двигая по дороге столб пыли; вот ворвался в деревню, сбросил несколько гнилых досок с забора, снёс соломенную кровлю, взвил юбку у несущей воду крестьянки и погнал вдоль улицы петухов и кур, раздувая им хвосты.

Пронёсся. Опять безмолвие. Всё суетится и прячется; только глупый баран не предчувствует ничего: он равнодушно жуёт свою жвачку, стоя посреди улицы, и глядит в одну сторону, не понимая общей тревоги; да пёрышко с соломинкой, кружась по дороге, силятся поспеть за вихрем.

Упали две, три крупные капли дождя – и вдруг блеснула молния. Старик встал с завалинки и поспешно повёл маленьких внучат в избу; старуха, крестясь, торопливо закрыла окно.

Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно, царственно прокатился в воздухе. Испуганный конь оторвался от коновязи и мчится с верёвкой в поле; тщетно преследует его крестьянин. А дождь так и сыплет, так и сечёт, всё чаще и чаще, и дробит в кровли и окна сильнее и сильнее. Беленькая ручка боязливо высовывает на балкон предмет нежных забот – цветы.

При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона.

– Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где-нибудь остановился, разве к ночи.

Вдруг послышался стук колёс, только не от рощи, а с другой стороны. Кто-то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце.

«Как же оттуда? – думала она, – разве не хотел ли он тайком приехать? Да нет, тут не дорога».

Она не знала, что подумать; но вскоре всё объяснилось. Через минуту вошёл Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щёки отекли от бездействия и объедения. На нём был тот же сюртук, те же широкие панталоны.

– Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было.

– Грех это думать! к кому другому, матушка – так! меня не ко всякому залучишь… только не к вам. Замешкался не по своей вине: ведь я нынче на одной лошадке разъезжаю.

– Что так? – спросила рассеянно Анна Павловна, подвигаясь к окну.

Умберто Боччони. Улица входит в дом. 1911

20 февраля 1909 года был опубликован "Первый манифест футуризма".
Футуризм (от лат. futurum будущее) - общее название литературно-художественных авангардистских движений в искусстве 1910-х - начала 1920-х годов. Это течение зародилось в Италии, было теоретически обосновано и получило широкое распространение в Европе, а также и в России. 20 февраля 1909 года на первой странице французской газеты "Фигаро" был напечатан текст в виде платного объявления под названием "Обоснование и манифест футуризма", подписанный известным итальянским литератором и поэтом Филиппо Томазо Маринетти (1876-1944).


Основатель и главный идеолог футуризма Филиппо Томазо Маринетти

От этой даты и принято отсчитывать историю футуризма - одного из крупнейших течений европейского искусства начала XX века. В манифесте футуризма, который стал основополагающим документом этого авангардистского течения, была заявлена "антикультурная, антиэстетическая и антифилософская" его направленность.
Основатель движения и главный идеолог футуризма Маринетти заявил, что "Главными элементами нашей поэзии будут: храбрость, дерзость и бунт". Манифест состоял из двух частей: текста-вступления и программы, включавшей 11 основополагающих пунктов-тезисов футуристической идеи. В нем провозглашался культ будущего и разрушение прошлого; восхвалялось стремление к скорости, бесстрашие, необычные формы; отвергались страхи и пассивность; отрицались все логические, любые синтаксические связи и правила. Основной целью ставилось напугать и встряхнуть обывателя: "Не существует красоты вне борьбы. Нет шедевров без агрессивности!". Oтвoдя ceбe poль пpooбpaзa иcкyccтвa бyдyщeгo, фyтypизм в кaчecтвe ocнoвнoй пpoгpaммы выдвигaл идeю paзpyшeния кyльтypныx cтepeoтипoв и пpeдлaгaл взaмeн aпoлoгию тexники и ypбaнизмa кaк глaвныx пpизнaкoв нacтoящeгo и гpядyщeгo.


Антонио Сант"Элиа. Урбанистический рисунок

Маринетти провозгласил "всемирно историческую задачу футуризма", которая заключалась в том, чтобы "ежедневно плевать на алтарь искусства". Футуристы проповедовали разрушение форм и условностей искусства ради слияния его с ускоренным жизненным процессом XX века. Для них характерно преклонение перед действием, скоростью, силой и агрессией; возвеличивание себя и презрение к слабому; упоение войной и разрушением. Текст манифеста вызвал бурную реакцию в обществе, но, однако, положил начало новому "жанру". Футуризм быстро нашел единомышленников - сначала в литературной среде, а потом и практически во всех сферах художественного творчества - в музыке, живописи, скульптуре, театре, кино и фотографии - как самой Италии, так и далеко за ее пределами.

Джакомо Балла. Динамизм собачки на поводке, 1912

В принципе, любое модернистское течение в искусстве утверждало себя путем отказа от старых норм, канонов, традиций. Однако футуризм отличался в этом плане крайне экстремистской направленностью, строя "искусство будущего" при отрицании всего предшествующего художественного опыта и традиционной культуры с ее нравственными и художественными ценностями. Футуризм начинался с манифестов и деклараций, а вскоре стал важным политическим движением. Очень быстро новые манифесты появились буквально в каждом кружке футуристов разных направлений искусства Италии, России и других странах Европы. А приемы эпатажа широко использовались всеми модернистскими школами, поскольку футуризм нуждался в повышенном к себе внимании. Равнодушие было для него абсолютно неприемлемым, необходимым условием существования являлась атмосфера скандала.

Джакомо Балла. Скорость мотоцикла, 1913

Первая значительная выставка итальянских художников-футуристов прошла в Париже в 1912 и затем проехала по всем художественным центрам Европы. Везде она имела скандальный успех, но не привлекла серьезных последователей. До России выставка не доехала, но русские художники в то время сами часто и подолгу жили за границей, теория и практика итальянского футуризма оказались во многом созвучны их собственным исканиям.

Альфредо Гауро Амбрози. Аэропортрет дуче, 1930

В 1913 году итальянский художник-футурист Луиджи Руссоло написал Манифест "Искусство шумов", который был адресован другому видному футуристу Франческо Балилла Прателла.
В своём манифесте Руссоло описывал возможность и необходимость использования различных шумов при создании музыки. Руссоло не остановился на теоретической постановке вопроса и в отличие от того же Балилла Прателла, который оставался довольно консервативен в музыкальном плане, начал конструировать шумогенераторы, которые назвал "intonarumori".

Итальянский футуризм был хорошо известен в России почти с самого рождения. Манифест футуризма Маринетти был переведен и напечатан в газете "Вечер" 8 марта 1909. Итальянский корреспондент газеты "Русские ведомости" М.Осоргин регулярно знакомил русского читателя с футуристическими выставками и выступлениями. В.Шершеневич оперативно переводил практически все, что писал Маринетти. Поэтому, когда в начале 1914 Маринетти приехал в Россию, его выступления не произвели никакой сенсации. Главное же, к этому времени в русской литературе расцвел собственный футуризм, который почитал себя лучше итальянского и не зависимым от него. Первое из этих утверждений бесспорно: в русском футуризме были таланты такого масштаба, которых не знал футуризм итальянский.
В России направление футуризма носило название - кyбoфyтypизм, оно было основано на соединении принципов французского кубизма и общеевропейских установок футуризма. Русский футуризм весьма отличался от своего западного варианта, унаследовав лишь пафос строителей "искусства будущего". А учитывая общественно-политическую ситуацию в России тех лет, зерна данного течения упали на благодатную почву. Хотя для большинства кубофутуристов "программные опусы" были важнее самого творчества, но русские авангардисты начала 20 века вошли в историю культуры как новаторы, совершившие переворот в мировом искусстве - как в поэзии, так и в других областях творчества.

Давид Давидович Бурлюк. Головы, 1911

1912-1916 годы - это период расцвета футуризма в России, когда прошли сотни выставок, поэтических чтений, спектаклей, докладов, диспутов. Стоит отметить, что кубофутуризм не вылился в целостную художественную систему, и этим термином обозначались самые разные тенденции русского авангарда.
Футуристами называли себя члены петербургского "Союза молодежи" - В.Татлин, П.Филонов, А.Экстер; поэты - В.Хлебников, В.Каменский, Е.Гуро, В.Маяковский, А.Крученых, братья Бурлюки; художники-авангардисты - М.Шагал, К.Малевич, М.Ларионов, Н.Гончарова.

Владимир Маяковский. Рулетка


Давид Бурлюк. Портрет песнебойца футуриста Василия Каменского


Казимир Малевич. Жизнь в большой гостинице


Любовь Попова. Человек + воздух + пространство, 1912

Всю ночь просидели мы с друзьями в электрическом свете. Медные колпаки над лампами, как купола мечети, напоминали в своей сложности и причудливости нас самих. Но под ними бились электрические сердца. Впереди роилась лень, но мы все сидели и сидели на дорогих персидских коврах, мололи несусветную чушь и марали бумагу.

Мы очень гордились собой: только мы одни не спали в этот час, маяки или разведчики против целого скопища звезд, этих наших врагов, устроивших свой яркий лагерь высоко в небе.

Одни, совсем одни вместе с кочегаром у топки гигантского парохода, одни с черным призраком у докрасна раскаленного чрева взбесившегося паровоза, одни с пьяницей, когда он летит домой как на крыльях, то и дело задевая ими за стены!

И вдруг совсем рядом мы услыхали грохот. Это проносились мимо и подпрыгивали огромные, все в разноцветных огоньках двухэтажные трамваи. Будто деревушки на реке По в какой-нибудь праздник, сорванные вышедшей из берегов рекой с места и неудержимо несущиеся через водопады и водовороты прямо к морю.

Потом все стихло. Мы слышали только, как жалобно стонет старый канал да хрустят кости полуразвалившихся замшелых дворцов. И вдруг у нас под окнами, словно голодные дикие звери, взревели автомобили.

Ну, друзья, - сказал я, - вперед! Мифология, мистика - все это уже позади! На наших глазах рождается новый кентавр - человек на мотоцикле, - а первые ангелы взмывают в небо на крыльях аэропланов! Давайте-ка саданем хорошенько по вратам жизни, пусть повылетают напрочь все крючки и засовы!.. Вперед! Вот уже над землей занимается новая заря!.. Впервые своим алым мечом она пронзает вековечную тьму, и нет ничего прекраснее этого огненного блеска!

Там стояли и фыркали три автомобиля. Мы подошли и ласково потрепали их по загривку. У меня в авто страшная теснота, совсем как в гробу. Но тут вдруг руль уперся мне в грудь, резанул, как топор палача, и я сразу ожил.

В бешеном вихре безумия нас вывернуло наизнанку, оторвало от самих себя и потащило по горбатым улицам, по этому глубокому руслу пересохшей реки. То тут, то там в окнах мелькали жалкие тусклые огоньки, которые говорили: не верьте глазам своим, если вы смотрите на мир слишком трезво!

Чутья! - крикнул я. - Дикому зверю хватит и чутья!..

И как молодые львы, мы кинулись вдогонку за смертью. Впереди в бескрайнем лиловом небе мелькала ее черная шкура с едва заметными блеклыми крестами. Небо переливалось и трепетало, и до него можно было дотронуться рукой.

Но не было у нас ни вознесенной в заоблачные выси Прекрасной Дамы, ни жестокой Королевы - а значит, нельзя было, скрючившись в три погибели византийским кольцом замертво пасть к ее ногам!.. Не за что нам было умереть, разве только чтоб сбросить непосильную ношу собственной смелости!

Мы неслись сломя голову. Из подворотен выскакивали цепные псы, и мы тут же давили их - после наших раскаленных колес от них не оставалось ничего, даже мокрого места, как не остается морщин на воротничке после раскаленного утюга.

Смерь была страшно довольна. На каждом повороте она то забегала вперед и ласково протягивала свои костяшки, то со скрежетом зубовным поджидала меня, лежа на дороге и умильно поглядывая из луж.

Давайте вырвемся из насквозь прогнившей скорлупы Здравого Смысла и приправленными гордыней орехами ворвемся в разверстую пасть и плоть ветра! Пусть проглотит нас неизвестность! Не с горя идем мы на это, а чтоб больше стало и без того необъятной бессмыслицы!

Так сказал я и тут же резко развернулся. Точно так же, забыв обо всем на свете, гоняются за своим собственным хвостом пудели. Вдруг, откуда ни возьмись, два велосипедиста. Им это не понравилось, и они оба замаячили передо мной: так иногда в голове вертятся два довода, и оба достаточно убедительны, хотя и противоречат друг другу. Разболтались тут на самой дороге - ни проехать, ни пройти… Вот черт! Тьфу!.. Я рванул напрямик, и что же?-раз! перевернулся и плюхнулся прямо в канаву…

Ох ты, матушка-канава, залетел в канаву - напейся на славу! Ох уж эти мне заводы и их сточные канавы! Я с наслажденьем припал к этой жиже и вспомнил черные сиськи моей кормилицы-негритянки!

Я встал во весь рост, как грязная, вонючая швабра, и радость раскаленным ножом проткнула мне сердце.

И тут все эти рыбаки с удочками и ревматические друзья природы сперва переполошились, а потом сбежались посмотреть на этакую невидаль. Не торопясь, со знанием дела они закинули свои огромные железные неводы и выловили мое авто - эту погрязшую в тине акулу. Как змея из чешуи, оно стало мало-помалу выползать из канавы, и вот уже показался его роскошный кузов и шикарная обивка. Они думали, моя бедная акула издохла. Но стоило мне ласково потрепать ее по спине, как она вся затрепетала, встрепенулась, расправила плавники и сломя голову понеслась вперед.

Лица наши залиты потом, перепачканы в заводской грязи вперемешку с металлической стружкой и копотью из устремленных в небо заводских труб. Переломанные руки забинтованы. И вот так, под всхлипывания умудренных жизнью рыбаков с удочками и вконец раскисших друзей природы, мы впервые объявили всем живущим на земле свою волю:

1. Мы намерены воспеть любовь к опасности, привычку к энергии и бесстрашию.

2. Мужество, отвага и бунт будут основными чертами нашей поэзии.

3. До сих пор литература восхваляла задумчивую неподвижность, экстаз и сон. Мы намерены воспеть агрессивное действие, лихорадочную бессонницу, бег гонщика, смертельный прыжок, удар кулаком и пощечину.

4. Мы утверждаем, что великолепие мира обогатилось новой красотой — красотой скорости. Гоночная машина, капот которой, как огнедышащие змеи, украшают большие трубы; ревущая машина, мотор которой работает как на крупной картечи, — она прекраснее, чем статуя Ники Самофракийской.

5. Мы хотим воспеть человека у руля машины, который метает копье своего духа над Землей, по ее орбите.

6. Поэт должен тратить себя без остатка, с блеском и щедростью, чтобы наполнить восторженную страсть первобытных стихий.

7. Красота может быть только в борьбе. Никакое произведение, лишенное агрессивного характера, не может быть шедевром. Поэзию надо рассматривать как яростную атаку против неведомых сил, чтобы покорить их и заставить склониться перед человеком.

8. Мы стоим на последнем рубеже столетий!.. Зачем оглядываться назад, если мы хотим сокрушить таинственные двери Невозможного? Время и Пространство умерли вчера. Мы уже живем в абсолюте, потому что мы создали вечную, вездесущую скорость.

9. Мы будем восхвалять войну — единственную гигиену мира, милитаризм, патриотизм, разрушительные действия освободителей, прекрасные идеи, за которые не жалко умереть, и презрение к женщине.

10. Мы разрушим музеи, библиотеки, учебные заведения всех типов, мы будем бороться против морализма, феминизма, против всякой оппортунистической или утилитарной трусости.

11. Мы будем воспевать огромные толпы, возбужденные работой, удовольствием и бунтом; мы будем воспевать многоцветные, многозвучные приливы революции в современных столицах; мы будем воспевать дрожь и ночной жар арсеналов и верфей, освещенных электрическими лунами; жадные железнодорожные вокзалы, поглощающие змей, разодетых в перья из дыма; фабрики, подвешенные к облакам кривыми струями дыма; мосты, подобно гигантским гимнастам, оседлавшие реки и сверкающие на солнце блеском ножей; пытливые пароходы, пытающиеся проникнуть за горизонт; неутомимые паровозы, чьи колеса стучат по рельсам, словно подковы огромных стальных лошадей, обузданных трубами; и стройное звено самолетов, чьи пропеллеры, словно транспаранты, шелестят на ветру и, как восторженные зрители, шумом выражают свое одобрение.

Не откуда-либо еще, а именно из Италии мы провозглашаем всему миру этот наш яростный, разрушительный, зажигающий манифест. Этим манифестом мы учреждаем сегодня Футуризм, потому что хотим освободить нашу землю от зловонной гангрены профессоров, археологов, краснобаев и антикваров. Слишком долго Италия была страной старьевщиков. Мы намереваемся освободить ее от бесчисленных музеев, которые, словно множество кладбищ, покрывают ее.

Музеи — кладбища!.. Между ними, несомненно, есть сходство в мрачном смешении множества тел, неизвестных друг другу. Музеи: общественные спальни, где одни тела обречены навечно покоиться рядом с другими, ненавистными или неизвестными. Музеи: абсурдные скотобойни художников и скульпторов, беспощадно убивающих друг друга ударами цвета и линии на арене стен!

Раз в год паломничество в музей, подобно посещению кладбища в День поминовения усопших, — с эти можно согласиться. Положить раз в год букет цветов у портрета Джоконды — с этим я согласен… Но я против того, чтобы наши печали, наше хрупкое мужество, наша болезненная неугомонность ежедневно выводились на экскурсию по музеям. Зачем травить себя? Зачем гнить?

Да и что можно увидеть в старой картине кроме вымученных потуг художника, бросающегося на барьеры, которые не позволяют ему до конца выразить свои фантазии? Млеть перед старой картиной — то же самое, что выливать эмоции в погребальную урну вместо того, чтобы дать выпустить их на простор в бешеном порыве действия и созидания.

Неужели вы хотите растратить все свои лучшие силы на это вечное и пустое почитание прошлого, из которого выходишь фатально обессиленным, приниженным, побитым?

Уверяю вас, что каждодневные посещения музеев, библиотек и учебных заведений (кладбищ пустых усилий, голгоф распятых мечтаний, реестров неудавшихся начинаний!) для людей искусства так же вредны, как затянувшийся надзор со стороны родителей над некоторыми молодыми людьми, опьяненными талантом и честолюбивыми желаниями. Когда будущее для них закрыто, замечательное прошлое может стать утешением для умирающего больного, слабого, пленника… Но мы не желаем иметь с прошлым ничего общего, мы, молодые и сильные футуристы!

Пусть же они придут, веселые поджигатели с испачканными сажей пальцами! Вот они! Вот они!.. Давайте же, поджигайте библиотечные полки! Поверните каналы, чтобы они затопили музеи!.. Какой восторг видеть, как плывут, покачиваясь, знаменитые старые полотна, потерявшие цвет и расползшиеся!.. Берите кирки, топоры и молотки и крушите, крушите без жалости седые почтенные города!

Самому старшему из нас 30 лет, так что у нас есть еще, по крайней мере, 10 лет, чтобы завершить свое дело. Когда нам будет 40, другие, более молодые и сильные, может быть, выбросят нас, как ненужные рукописи, в мусорную корзину — мы хотим, чтобы так оно и было!

Они, наши преемники, выступят против нас, они придут издалека, отовсюду, пританцовывая под крылатый ритм своих первых песен, поигрывая мышцами кривых хищных лап, принюхиваясь у дверей учебных заведений, как собаки, к едкому запаху наших разлагающихся мозгов, обреченных на вечное небытие в литературных катакомбах.

Но нас там не будет… Наконец они найдут нас, однажды зимней ночью, в открытом поле, под печальной крышей, по которой стучит монотонный дождь. Они увидят нас, съежившихся возле своих трясущихся аэропланов, согревающих руки у жалких маленьких костров, сложенных из наших сегодняшних книг, когда те загорятся от взлета наших фантазий.

Они будут бесноваться вокруг нас, задыхаясь от презрения и тоски, а затем они все, взбешенные нашим гордым бесстрашием, набросятся, чтобы убить нас; их ненависть будут тем сильнее, чем более их сердца будут опьянены любовью к нам и восхищением.

Несправедливость, сильная и здоровая, загорится в их глазах.

Искусство, по существу, не может быть ничем иным, кроме как насилием, жестокостью и несправедливостью.

Самому старшему из нас 30 лет. Но мы уже разбросали сокровища, тысячу сокровищ силы, любви, мужества, прозорливости и необузданной силы воли; выбросили их без сожаления, яростно, беспечно, без колебаний, не переводя дыхания и не останавливаясь… Посмотрите на нас! Мы еще полны сил! Наши сердца не знают усталости, потому что они наполнены огнем, ненавистью и скоростью!.. Вы удивлены? Это и понятно, поскольку вы даже не можете вспомнить, что когда-либо жили! Гордо расправив плечи, мы стоим на вершине мира и вновь бросаем вызов звездам!

У вас есть возражения?.. Полно, мы знаем их… Мы все поняли!.. Наш тонкий коварный ум подсказывает нам, что мы — перевоплощение и продолжение наших предков. Может быть!.. Если бы это было так! Но не все ли равно? Мы не хотим понимать!.. Горе тому, кто еще хоть раз скажет нам эти постыдные слова!

Поднимите голову! Гордо расправив плечи, мы стоим на вершине мира и вновь бросаем вызов звездам!

Le Figaro, 20 февраля 1909 года.

Текст о Маринетти с большим количеством редких фотографий опубликован на Переменах .




Top