История жизни души. Морщины: история жизни и души

Душа, пережившая тело

Ариадна Эфрон. История жизни, история души. Т. 1. Письма. 1937—1955. Т. 2. Письма. 1955—1975. Воспоминания. Проза. Стихи. Устные рассказы. Переводы. Составление: Р.Б. Вальбе. — М.: Возвращение, 2008.

Нынешний читатель, чуть ли не пресыщенный человеческими трагедиями, в частности так называемой лагерной литературой, вряд ли потянется к этой книге, разве что имя автора заинтересует: Ариадна Эфрон, дочь Марины Цветаевой, принадлежащей к поэтам Серебряного века, ныне сделавшегося предметом моды.

Между тем, Ариадна Сергеевна — не только “часть” материнской биографии и едва ли не главная из тех, кому мы обязаны “воскрешением” Цветаевой на родине — выходом ее книг (о чем — позже), но и сама по себе заслуживает самого пристального внимания и — огромного уважения.

Увезенная из России девочкой, она потом затосковала по ней и рвалась туда. Бунин ругал: “Дура!”, стращал (и напророчил, напророчил!), а потом вдруг: “Если бы мне — было — столько — лет, сколько тебе, — пешком бы пошел… и пропади они все (Франция, Канны… — А.Т. ) пропадом!”.

Мечта осуществилась. Аля, как звали ее родные и друзья, видит СССР тридцать седьмого года восторженными, доверчивыми глазами (“Наши, все наши, все наше, мое”), шлет во Францию наивные, полные ликования статьи, окружена друзьями, любима мужем. “Счастлива была я — за всю свою жизнь — только в этот период”, — напишет она долгие и тяжкие годы спустя.

А потом началось, по ее горько-ироническому выражению, “восьмиклассное образование”. В Лубянском “классе”, как она впоследствии будет писать Генеральному прокурору, “избивали резиновыми “дамскими вопросниками”, в течение 20 суток лишали сна, вели круглосуточные “конвейерные” допросы, держали в холодном карцере, раздетую, стоя навытяжку, проводили инсценировки расстрела”. Выколотили показания и против себя, и против отца…

В лагере постепенно узнала о самоубийстве матери и гибели брата на фронте (о расстреле отца — много позже). Вроде бы и сил больше не было, “все оставила там ” — в тюрьме, — писала она мужу. “До полудня (посадки. — А.Т. ) — детство, а с полудня — старость”, — скажет десять лет спустя в письме Пастернаку, всячески ей помогавшему.

Но: “Я решила жить во что бы то ни стало”, — напишет она тетке, Анастасии (тоже с “образованием”!). Все ее мысли — о матери: “Мне важно сейчас продолжить ее дело, собрать ее рукописи, письма, вещи, вспомнить и записать все о ней , что помню…”. И далее — слова, тогда, в разгар войны, в 1942 году, выглядевшие как чистейшее мечтанье: “Скоро-скоро займет она в советской, русской литературе свое большое место, и я должна помочь ей в этом”.

Скоро-скоро?! Как бы не так… “Специальное образование” не ограничивается нервной тюремно-лагерной “восьмилеткой”. Немногим больше года удается пожить на воле, в Рязани, где талантливой художнице с ее “волчьим билетом” — особого рода паспортом — не дают работать в местном училище.

Ан — жив курилка! “…Но глаза по старой привычке впитывают в себя и доносят до сердца, минуя рассудок, великую красоту ни на кого не похожей Сибири… устаю зверски, настоящая замарашка — но меня радует, что кругом столько ребятишек, шуму, нелепых прыжков, пронзительных криков на переменах”.

Ее письма замечательны! “Ты — писательница, — восхищается Пастернак, — и больно, когда об этом вполголоса проговариваются твои письма…”

“Я сплю под всеми этими снегами, — грустно отвечает она, — не зная даже, придет ли моя поздняя весна… Или не пробить мне ледяной корки никогда?” А то — с грустным юмором: “…Ссыхаюсь, как цветок, засушенный в Уголовно-процессуальном кодексе…”.

“Весна” и правда запаздывает, да и приходит-то в виде нестойкой “оттепели”.

В 1954-м, все еще в Туруханске, Аля узнает о расстреле мужа (еще в пору “дела врачей”) и чувствует себя “четвертованной” (мать, отец, брат, муж) — “теперь осталось только голову снести…”.

Ответа от Генерального прокурора все нет и нет. А если и будет положительный “куда и на какие средства ехать и чем заниматься, чем зарабатывать на жизнь и где?”.

“Здесь тоска у-у какая!” — “…лезет из тайги, воет ветром по Енисею, исходит беспросветными осенними дождями, смотрит глазами ездовых собак, белых оленей, выпуклыми, карими, древнегреческими очами тощих коров”.

Впрочем, когда, освобожденная, но не получив жилья в Москве, она окажется в Тарусе, то и тут “зимой здорово смахивает на ссылку”.

Однако, по собственному выражению, натренированная годами обходиться без всего, она со своими “ослиными доблестями — упрямством и терпением” принимается за давно задуманное: добиться издания цветаевской книги.

И судьба (Бог?) посылает ей счастливейшую встречу. В писательском клубе ее знакомят с человеком со скучающими глазами, говорят, кто она…

“И тут происходит поразительное, — напишет впоследствии в воспоминаниях о нем Ариадна Сергеевна (и напишет поразительно талантливо, страстно, навек благодарно). — Все, только что бывшее лицом Казакевича, мгновенно схлынуло , как румянец, сменяющийся бледностью; словно кто-то дернул и, сверху донизу, от лба до подбородка, сорвал вялую, лоснящуюся кожу сытно пообедавшего, мирно-равнодушного, чужого человека, и я увидела лицо его души .

…Прекрасное, детское по незащищенности и мужское по железной собранности, по стремлению защитить, братское, отцовское, материнское, самое несказанно-близкое человеческое “я” рванулось навстречу моему — недоверчивому, изуродованному, искаженному — подняло его, обняло, вобрало в себя, уберегло, вознесло — единой вспышкой золотых, проницательных, грустных глаз.

Вот с этой-то секунды и началась моя истинная реабилитация”.

Нет, недаром и другой вскорости пришедший Ариадне Сергеевне на помощь человек, критик А.К. Тарасенков, вслед за Пастернаком объявил ее талантом, которому грех романы не писать.

Только до романов ли ей было! Мало того что при подготовке текстов стихов и комментариев к ним приходилось, как говорила “старая дочь бессмертной матери” (Алино “самоопределение”), идти “сплошной целиной”. Впереди было столько препятствий, предубеждений, просто чиновничьих страхов и перестраховки, злобных печатных выпадов по адресу “белоэмигрантки” и “декадентки”!

После одного гнустнейшего фельетона даже принимавший в Алиной “затее” живейшее участие Эренбург советовал “повременить и никуда не соваться”. “Это как раз тот вид деятельности, который мне лучше всего удается”, — иронически (и несправедливо) заметила Ариадна Сергеевна.

“На днях буду в Москве, пойду узнавать, в план какого столетия включена — если включена — книга”, — невесело шутит она еще через три года.

Величайшего труда потребовали и эта первая маленькая книга, и объемистый том в “Библиотеке поэта”, и последующие издания, и воспоминания о матери.

А ведь надо было при этом еще зарабатывать на жизнь, и Ариадна Сергеевна переводила, как каторжная. До собственной прозы и стихов руки редко доходили.

Между тем во всем этом, писавшемся урывками, столько ума, наблюдательности, доброты и — щедрости! Подозреваю, что последней отмечены и переводы. Читаешь, к примеру:

Вокруг меня — тоски свинцовые края,
Безжизненна земля и небеса беззвездны.
Шесть месяцев в году здесь стынет солнца свет.
А шесть — кромешный мрак и ночи окаянство…
Как нож, обнажены полярные пространства:
Хоты бы тень куста! Хотя бы волчий след.

И думаешь: не “одарен” ли здесь Шарль Бодлер самой переводчицей с ее драматическим опытом? Опытом, прямо сказавшимся в собственных стихах:

Солдатским письмом треугольным
В небе стая.
Это гуси на сторону вольную
Улетают.
……………………………………
Нам останется ночь полярная,
Изба черная, жизнь угарная,
Как клеймо на плече, позорная,
Поселенская, поднадзорная.

Мне б яблочка российского разок куснуть,
В том доме, где я выросла, разок уснуть!

А как пленительны строки, внезапно озаряющиеся доброй улыбкой:

А снег лежит на берегу
От детских лыж в полоску,
Как будто снятой на бегу
Тельняшкою матросской.

И какое счастье, что все это наконец полностью собрано в трехкнижии, любовно и тщательно подготовленном Руфью Борисовной Вальбе, которую Ариадна Сергеевна недаром в одном из писем своих последних лет назвала в своей улыбчивой манере не только верным другом, но и “нашим последним верблюдом в этой жизни, становящейся такой пустыней, такой-такой Сахарой”!

Слова о пустыне сказаны неспроста. “На десятки, ну на сотню душ, переживших тело, сколько тел, переживающих душу!” — горько и едко заметила однажды А. Эфрон.

Ее-то душа тело пережила! Пусть ей не посчастливилось совершить все, на что была способна (в горестную минуту сама с усмешкой говорила о прожитом как о некоем “журнальном варианте жизни”: “Ведь ничего еще не сделано, и не столько прожито, сколько вытерплено”.

Казакевич, незадолго до смерти побывав в Италии, сказал: “Принято считать, что там умеют беречь красоту . Мне кажется — это неверно. Там, где красоте ничто не угрожает, кроме течения времени, людям нет нужды ее беречь — с ней сосуществуют, как со всем привычным. Поверьте, нигде в мире ее не берегут и не отстаивают так отчаянно, голыми руками, как у нас, в России …”.

Это как будто об Ариадне Эфрон сказано — сберегшей и отстоявшей поэзию Марины, как она с детства называла мать.

Он сказал, что не уйдет из жизни пока не увидит своего ребенка. Когда ему принесли только что рожденную дочь, он засмеялся беззубым ртом и затрясся в старческом кашле. Через несколько часов старик Ма уснул и больше не проснулся.

Юлии, надо было охладить тело, оно все горело. Ей семнадцать лет, и она буквально сутки назад исторгла из себя ребенка, столь ненавистную девочку, которая забирала силы из её тела.
Молодая мать, помнила озеро за деревней, в которой она жила. Будучи маленькой, она ходила туда купаться с другими детьми.
Зима, раннее утро, Юлия выбежала из дома, ей нужно было попасть к озеру, окунуться в его прохладные воды. Чувствуя, что своим теплом она растапливает снег под ногами, девушка шла всё медленнее. Выбиваясь из сил, она добралась до озера, которое еще не успело промерзнуть, а лишь покрылось тонким льдом. Юля бросилась с причала в воду и проломив хрупкую преграду, стала опускаться на дно, в тишину и темноту воды.

Еще сотни раз Юлии нужно было родится что бы прожить опыт жизни, в которой она дала новую жизнь. Рождаться и умирать- снова и снова.

В одной из жизней она была деревом, прекрасным, вбиравшем в себя силы из почвы. Когда оно достигло пика своей молодости, расправило ветви и стало вытягиваться к солнцу, готовое начать плодоносить, случился ураган. Ветер вырвал его с корнями из земли. Тончайшими корешками, растение стало цепляться за жизнь. Никто его не поднял, оно так и лежало многие десятилетия, иссыхая, и только несколькими отростками от некогда могучих корней, получало питание и старалось прожить еще немного. Но лесные жители, дожди и ветра -со временем уничтожили лежащие дерево и из него ушла жизнь, окончательно.

Юлия родилась в обычной семье, родители и братья её любили не сильно, но как умели. Девушка любила весь мир и свою жизнь, она старалась, росла и училась. В семнадцать лет в её жизни случилась встреча с Константином. Он вырвал её из отчего дома, взял в жены и надеялся, что свой красотой и заботой, она создаст вместе с ним крепкую семью.

Спустя пару лет брака у молодоженов родился сын, хороший спокойный мальчик. Муж для Юлии был как плотина, сдерживал её проявление любви и к себе, и к их сыну. Как жена и мать, женщина вроде бы счастлива, но как-то однобоко, без полного проявления своих чувств к миру и окружающим родным.

В сорок лет, Константин задумался о жизни. Он и дом построил, хороший такой, в частном секторе. И дерево можно сказать, точнее бизнес основал с нуля, который приносил хорошие плоды. И сына вырастил, и оплатил ему образование. Однажды утром, он объявил жене, что подал документы на развод. И спустя несколько месяцев уехал на поиски себя, куда-то в туристические места юго-восточной Азии. Себя, он, конечно не нашел, но еще около тридцати лет проводил время достаточно весело и насыщенно.

Юлии, искать никого не надо было, она прекрасно себя знала.
Спустя четыре года после развода, Юлия встретила Максима. Это было понимание с первого взгляда. Частички душ обоих людей увидели друг друга, и вспомнили общую историю, одного из первых рождений. Вспомнили всё страдание, которое сопровождало их множество жизней. Вспомнили то исцеление, к которому они пришли, прожив тысячелетия воплощений и годы этой жизни. С первого взгляда, в них обоих зародилась взаимная любовь друг к другу. Мужчина и женщина сочетались узами законного брака, и через пару лет у них родилась желанная и любимая дочь. Они прожили долгую совместную жизнь, наполненную любовью и взаимной поддержкой. И умерли стариками в окружении любящих внуков и правнуков.
После этой жизни они больше не рождались, пройдя долгий путь к принятию любви.

£rj if-AU+mui

Ариадна Эфрон

История жизни, история души

Там I Письма 1937-1955

Еего+АЩШис

УДК 821.161.1-09 ББК 84(2Рос=Рус)6-4 Э94

Эфрон, А. С.

Э94 История жизни, история души: В 3 т. Т. 1. Письма 1937-1955 гг. / Сост., подгот. текста, подгот. ил., примем. Р.Б. Вальбе. - Москва: Возвращение, 2008. - 360 с., ил.

ISBN 978-5-7157-0166-4

Трехтомник наиболее полно представляет эпистолярное и литературное наследие Ариадны Сергеевны Эфрон: письма, воспоминания, прозу, устные рассказы, стихотворения и стихотворные переводы. Издание иллюстрировано фотографиями и авторскими работами.

В первый том вошли письма 1937-1955 годов. Письма расположены в хронологическом порядке.

УДК 821.161.1 ББК 84(2Рос=Рус)6-5

ISBN 978-5-7157-0166-4

© А. С. Эфрон, наследник, 2008 © Р Б. Вальбе, сост., подгот. текста, подгот. ил., примем., 2008 © Р. М. Сайфулин, оформ, 2008 © Возвращение, 2008

К Аде Александровне Федерольф меня привела Зоя Дмитриевна Марченко - они вместе отбывали срок на Колыме.

Гладко причесанная, в сером полушалке, слепая женщина долго не отпускала мою руку. Она знала, зачем я приехал, - на столе лежали подготовленные для меня папки. На каждую из них был прикреплен тетрадный лист, на котором крупно, синим карандашом: «Ариадна Эфрон» и название произведений.

Мы сели за стол. Я объяснил, что сборник «Доднесь тяготеет» из произведений репрессированных женщин в основном подготовлен и мне надо несколько дней, чтобы ответить, что из этих рукописей может в него войти.

И в ответ: «Пишите расписку!»

До сих пор мне не предлагали такого. За хранение подобных «клеветнических» рукописей совсем недавно грозила тюрьма. Я поднялся, чтобы уйти, но женщины удержали меня.

В 1989 году в издательстве «Советский писатель» стотысячным тиражом вышел сборник «Доднесь тяготеет». В нем среди 23 авторов - узниц ГУЛАГа были и Ариадна Эфрон, и Ада Федерольф.

С тех пор я навещал Аду Александровну много раз. Она рассказывала, а я обсуждал с ней и записывал вставки к ее воспоминаниям «Рядом с Алей» - так называли Ариадну самые близкие.

Поначалу я невзлюбил Ариадну Эфрон - не мог ни понять, ни оправдать ее полную отстраненность от трагедии 1937 года, когда каток репрессий прошелся по ее родным и друзьям цветаевской семьи.

Вернувшуюся из Парижа Ариадну определили на работу в журнал «Revue de Moscou». Какая-то чекистская компания, в которой один влюбился в Ариадну, а другой, спустя недолгое время, допрашивал и бил ее на Лубянке.

Какими бы насилием, ложью, страданиями ни открывалась ей советская действительность, она по-детски верила в идею, не имевшую ничего общего с этой действительностью. Верила истово, относясь к своим

страданиям как к искушениям, не должным опорочить идею, которой они с отцом служили. «Аля была как ребенок, - говорила Ада Александровна, - она судила о политике на уровне “Пионерской правды”».

Из-за слепоты Ады Александровны мне приходилось читать ей рукописи вслух. Иногда, за вечер - всего несколько абзацев. И начиналась свободная игра памяти. Она вспоминала Алю. То Аля на утлой лодчонке переправляется через Енисей на покос и Ада смотрит ей вслед и молит Бога, чтобы на стрежне не перевернуло лодку, то Аля в Париже, участница каких-то тайных встреч, детективных историй, - напористый писательский талант Цветаевой-дочери требовал работы воображения. И подруга все это слушала и запоминала в долгие зимние вечера в одиноком домике на берегу Енисея.

Наконец мы добрались до рассказов о Желдорлаге, где Ариадна Сергеевна отбывала срок. В годы войны она работала мотористкой на промкомбинате, строчила для солдат гимнастерки. Она была примерной заключенной, не отказывалась от работы, не нарушала режим, не вела политических разговоров. И вдруг, в 1943 году, заключенную Эфрон этапируют в штрафной лагерь.

«Зная, что Аля общительная, что люди к ней тянутся, - рассказывала Ада Александровна, - оперуполномоченный решил сделать из нее стукачку, чтобы она доносила на своих товарок. Ее таскали в “хитрый домик” много раз, а Аля все говорила “нет”. И ее с больным сердцем отправили в тайгу на штрафную командировку - умирать».

Тамара Сланская, в прошлом парижанка, соседка Ариадны по нарам, помнила адрес Самуила Гуревича, которого Ариадна называла своим мужем, и написала ему. Он смог добиться перевода Али в Мордовию, в инвалидный лагерь. Там она расписывала деревянные ложки.

Пыточная тюрьма. Лагерь. Недолгая тусклая свобода. И снова тюрьма. Ссылка в Заполярье, в Туруханск.

«Твое письмо глядит на меня живой женщиной, у него есть глаза, его можно взять за руку...» - писал ей в Туруханск Борис Пастернак. «Если, несмотря на все испытанное, ты так жива еще и не сломлена, то это только живущий Бог в тебе, особая сила души твоей, все же торжествующая и поющая всегда в последнем счете, и так далеко видящая и так насквозь! Вот особый истинный источник того, что еще будет с тобой, колдовской и волшебный источник твоей будущности, которой нынешняя твоя судьба лишь временная внешняя, пусть и страшно затянувшаяся часть...»

Эпистолярное наследие Ариадны Эфрон велико. Ее письма - праздник русской речи. В них светятся ненаписанные повести и романы. В них жизнь, неотделимая от нашей. Цветаева-мать, с ее лебединым станом, и Цветаева-дочь, с ее миражами и прозрением. Одаряя нас живым словом, они идут в будущее.

С. С. Виленский

Человек, который так видит, так думает и так говорит, может совершенно положиться на себя во всех обстоятельствах жизни. Как бы она ни складывалась, как бы ни томила и даже ни пугала временами, он вправе с легким сердцем вести свою, с детства начатую, понятную и полюбившуюся линию, прислушиваясь только к себе и себе доверяя.

Радуйся, Аля, что ты такая.

- Сивилла! Зачем моему Ребенку - такая судьбина? Ведь русская доля - ему...

И век ей: Россия, рябина...

Марина Цветаева «Але». 1918 г.

«if***»* Ci^ucUi», -ЦП

ty****"1" Cjf, fuOJbd/ue c. }


Top