Комментарии о рассказе об украденном хлебе солдатом. Подготовка к егэ по русскому языку - коллекция текстов

Когда хлеб был разделен, а я забыто стоял в стороне, бочком подошли ко мне двое: мужичонка в расползшейся пилотке, нос пуговицей, дряблые губы во влажной улыбочке, и угловатый кавказец, полфизиономии погружено в мрачную небритость, глаза бархатные.

Братишечка, - осторожным шепотком, - ты зря тушуешься. Три к носу - все пройдет.

Правыл-но сдэлал. Ма-ла-дэц!

Ты нам скажи - где? Тебе-то несподручно, а мы - мигом.

Дэлым на тры, па совесты!

Я послал их, как умел.

Мы шли еще более суток. Я ничего не ел, но голода не чувствовал. Не чувствовал я и усталости. Много разных людей прошло за эти сутки мимо меня. И большинство поражало меня своей красотой. Едва ли не каждый… Но встречались и некрасивые.

Мужичонка с дряблыми губами и небритый кавказец - да, шакалы, но все-таки они лучше меня - имеют право спокойно говорить с другими людьми, шутить, смеяться, я этого не достоин.

Во встречной колонне двое озлобленных и усталых солдат тащат третьего - молод, растерзан, рожа полосатая от грязи, от слез, от распущенных соплей. Раскис в походе, «лабушит» - это чаще бывает не от физической немочи, от ужаса перед приближающимся фронтом. Но и этот лучше меня - «оклемается», мое - непоправимо.

На повозке тыловик старшина - хромовые сапожки, ряха, как кусок сырого мяса, - конечно, ворует, но не так, как я, чище, а потому и честней меня.

А на обочине дороги возле убитой лошади убитый ездовой (попал под бомбежку) - счастливей меня.

Тогда мне было неполных девятнадцать лет, с тех пор прошло тридцать три года, случалось в жизни всякое. Ой нет, не всегда был доволен собой, не всегда поступал достойно, как часто досадовал на себя! Но чтоб испытывать отвращение к себе - такого не помню.

Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой. Тот, кто это носит в себе, - потенциальный самоубийца.

Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор. Но какое-то время я не падал на землю при звуке приближающегося снаряда, ходил под пулями, распрямившись во весь рост, - убьют, пусть, нисколько не жалко. Самоубийство на фронте - зачем, когда и так легко найти смерть.

Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.

Странно, но окончательно излечился от презрения к себе я лишь тогда, когда… украл второй раз. Наше наступление остановилось под хутором Старые Рогачи. Посреди заснеженного поля мы принялись долбить землянки. Я и направился на кухню с котелками. И возле этой, запряженной унылыми лошаденками, дымящейся кухни я заметил прислоненное к колесу ветровое стекло от немецкой автомашины. Кто-то из солдат раздобыл его, услужливо принес повару за лишний котелок кулеша, пайку хлеба, возможно, и за стакан водки. Мне налили в котелки похлебку, и, отправляясь к своим, я прихватил ветровое стекло. Моя совесть на этот раз была совершенно спокойна. Повар и так был наделен благами, какие нам могли только сниться, он не ползал по передовой, не рисковал жизнью каждый день, не ел из общего котла и землянку сам не долбил, за него это делали доброхоты, которых он прикармливал. И стекло это повар оплатил из нашего солдатского кошта, нашим наваром, нашей водкой. Услужливый солдатик за стекло свое получил - обижаться не мог, - а сам повар на стекло прав имел не больше, чем я, чем мои товарищи. Я же самоутверждался в своих глазах: чувствую, что можно, а что нельзя, подлости не совершу, но и удачи не упущу, перед жизнью уже не робею.

В обороне под Старыми Рогачами мы жили в светлой, с окном - моим стеклом - в крыше, землянке - роскошь, не доступная даже офицерам.

Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.

Украденный у голодных товарищей хлеб - лично для меня случай, наверное, даже более значительный, чем страшный эпизод у обледенелого колодца. Дядя Паша и Якушин заставили меня тревожно задуматься, украденные полбуханки хлеба, пожалуй, определили мою жизнь. Я узнал, что значит - презрение к самому себе! Самосуд без оправдания, самоубийственное чувство - ты хуже любого встречного, навоз среди людей! Можно ли при этом испытывать радость бытия? А существовать без радости - есть, пить, спать, встречаться с женщинами, даже работать, приносить какую-то пользу и быть отравленным своей ничтожностью - тошно! Тут уж единственный выход - крюк в потолке.

Я стал литератором, не считал себя приспособленцем, но всякий раз, обдумывая замысел новой повести, взвешивал - это пройдет, это не пройдет, прямо не лгал, лишь молчал о том, что под запретом. Молчащий писатель вдумаемся! - дойная корова, не дающая молока.

И я почувствовал, как начинает копиться неуважение к себе.

Не случись истории с украденным хлебом, я бы, наверное, не насторожился сразу, продолжал перед собой оправдывать свое угодливое умолчание, пока в один несчастный день не открыл себе - жизнь моя мелочна и бесцельна, тяну ее через силу.

Всех нас жизнь учит через малое сознавать большое: через упавшее яблоко - закон всемирного тяготения, через детское «пожалуйста» - нормы человеческого общения.

Всех учит, но, право же, не все одинаково способны учиться.

В Москве проходило очередное помпезное совещание писателей, кажется, опять съезд. Я собирался на него, чтоб потолкаться в кулуарах Колонного зала, встретить знакомых, уже натянул пальто, нахлобучил шапку, двинулся к двери, как в дверь позвонили.

На пороге стоял невысокий человек - одет вполне прилично, добротное ширпотребовское пальто, мальчиковая кепочка-"бобочка", пестрое кашне. И лицо, широкое, скуластое, с едва уловимой азиатчинкой, снующий взгляд черных глаз. Из глубины моей биографии, из толщи лет на меня поплыли зыбкие, еще бесформенные воспоминания.

Узнаешь? - спросил он.

Шурка! Шубуров!

Я. Здравствуй, Володя.

Ни мало ни много, тридцать лет назад в селе Подосиновец мы сидели с ним за одной школьной партой. Он скоро бросил школу, исчез из села.

А несколько лет спустя просочился слух - гуляет по городам, рвет, что плохо лежит.

В первые дни войны один из моих знакомых, возвращавшийся в село через Москву, встретил Шурку на Казанском вокзале. Тот был взвинчен, даже не захотел разговаривать, несколько раз появлялся и исчезал, крутился вокруг грузного мужчины с маленьким потрепанным чемоданчиком.

Наконец Шурка надолго исчез, появился лишь к вечеру, в руках его был потертый чемоданчик.

Завел в глухой закуток, стал лицом к стене.

Гляди, да не вякай. Кабана подоил.

Он приоткрыл крышку, чемодан был набит пачками денег.

Мой приятель любил присочинить. Чемодан, полный денег, - эдакая традиционная оглушающая деталь ходячего мифа об удачливом воре. Скорей всего, баснословного чемодана не было. Шурка Шубуров работал скромнее.

Вот он с прилизанными волосами, в тесноватом пиджачке - скромен и приличен - сидит передо мной. И легкий шрамик на скуле под глазом - знакомый мне с детства.

Давно завязал. У меня семья, двое детей, квартира в Кирове, но жизни нет, съедают, не верят, что жить по-человечески могу.

Он скупенько рассказал, что прошел по всем лагерям:

По колено в крови, бывало, ходил…

Реальный текст ЕГЭ 2018. Тендряков. О хлебе. Основная волна. тексты по русскому языку егэ 2018. варианты егэ по русскому языку 2018. Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2018.

Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. Мы, это так - остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки. Отправку на фронт встретили с радостью.

Очередной хутор на нашем пути. Лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку.

Через полчаса старшина вернулся.

Ребята! - объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара!
Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.
у меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая.
Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина.
Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.
Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!
В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание:не выучил задание - надо было дочитать книгу, подрался снова — так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел…
Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку!
С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.

В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

А где?.. Тут полбуханка была!

Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!

Я молчал.
Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:

Лучше, парень, будет, коли признаешься.
В голосе пожилого солдата - крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.

Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку.

И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.

Не бойся! - с презрением проговорил он. - Бить тебя… Руки пачкать.

И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные. Среди красивых людей - я уродлив.
Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой.
Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор.Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.
Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.


В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться со своим уличным врагом Игорем Рявкиным, и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел толстый, как полено, пожелтевший от старости голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание: наврал учителю, что был болен, не выучил задание - надо было дочитать книгу, которую мне дали на один день, подрался снова с Игорем, так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - рыбацкое воровство! - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел…

Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку! Но, расправив плечи, заломив фуражку, вышагивал старшина-кормилец, ни на шаг нельзя от него отстать.

Я был бы рад, если б сейчас налетели немецкие самолеты, шальной осколок - и меня нет. Смерть - это так привычно, меня сейчас ждет что-то более страшное.

С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.

В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

А где?.. Тут полбуханка была!

Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!

Я молчал.

Да ты что - за дурака меня считаешь?

Мне больше всего на свете хотелось вернуть украденный хлеб: да будь он трижды проклят! Вернуть, но как? Вести людей за этим спрятанным хлебом, доставать его на глазах у всех, совершить то, что уже совершил, только в обратном порядке? Нет, не могу! А ведь еще потребуют: объясни - почему, оправдывайся…

Скуластое лицо старшины, гневное вздрагивание нацеленных зрачков. Я молчал. И пыльные люди с темными лицами обступали меня.

Я же помню, братцы! Из ума еще не выжил - полбуханки тут было! На ходу тиснул!

Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:

Лучше, парень, будет, коли признаешься.

Я окаменело молчал.

И тогда взорвались молодые:

У кого рвешь, гнида?! У товарищей рвешь!

У голодных из горла!

Он больше нас есть хочет!

Рождаются же такие на свете…

Я бы сам кричал то же и тем же изумленно-ненавидящим голосом. Нет мне прощения, и нисколько не жаль себя.

А ну, подыми морду! В глаза нам гляди!

И я поднял глаза, а это так трудно! Должен поднять, должен до конца пережить свой позор, они правы от меня этого требовать. Я поднял глаза, но это вызвало лишь новое возмущение:

Гляньте: пялится, не стыдится!

Да какой стыд у такого!

Ну и люди бывают…

Не люди - воши, чужой кровушкой сыты!

Парень, повинись, лучше будет.

Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку.

И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.

Не бойся! - с презрением проговорил он. - Бить тебя… Руки пачкать.

А я хотел возмездия, если б меня избили, если б!.. Было бы легче. Я дернулся по привычке, тело жило помимо меня, оно испугалось, не я.

И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные, особенно у того парня, который поправил пилотку: "Бить тебя - руки пачкать!" Каждый из обступивших меня по-своему красив, даже старик солдат со своими голубенькими глазками в красных веках и сивым подбородком. Среди красивых людей - я безобразный.

Пусть подавится нашим хлебом, давайте делить, что есть.

Старшина покачал перед моим носом крепким кулаком.

Не возьмешь ты спрятанное, глаз с тебя не спущу! И здесь тебе - не жди - не отколется.

Он отвернулся к плащ-палатке.

Господи! Мог ли я теперь есть тот преступный хлеб, что лежал под крыльцом, - он хуже отравы. И на пайку хлеба я рассчитывать не хотел. Хоть малым, да наказать себя!

На секунду передо мной мелькнул знакомый мне старший сержант. Он стоял все это время позади всех - лицо бесстрастное, считай, что тоже осуждает. Но он-то лучше других понимал, что случилось, возможно, лучше меня самого. Старший сержант тоже казался сейчас мне красивым.

Когда хлеб был разделен, а я забыто стоял в стороне, бочком подошли ко мне двое: мужичонка в расползшейся пилотке, нос пуговицей, дряблые губы во влажной улыбочке, и угловатый кавказец, полфизиономии погружено в мрачную небритость, глаза бархатные.

Братишечка, - осторожным шепотком, - ты зря тушуешься. Три к носу - все пройдет.

Правыл-но сдэлал. Ма-ла-дэц!

Ты нам скажи - где? Тебе-то несподручно, а мы - мигом.

Дэлым на тры, па совесты!

Я послал их, как умел.

Мы шли еще более суток. Я ничего не ел, но голода не чувствовал. Не чувствовал я и усталости. Много разных людей прошло за эти сутки мимо меня. И большинство поражало меня своей красотой. Едва ли не каждый… Но встречались и некрасивые.

Мужичонка с дряблыми губами и небритый кавказец - да, шакалы, но все-таки они лучше меня - имеют право спокойно говорить с другими людьми, шутить, смеяться, я этого не достоин.

Во встречной колонне двое озлобленных и усталых солдат тащат третьего - молод, растерзан, рожа полосатая от грязи, от слез, от распущенных соплей. Раскис в походе, «лабушит» - это чаще бывает не от физической немочи, от ужаса перед приближающимся фронтом. Но и этот лучше меня - «оклемается», мое - непоправимо.

На повозке тыловик старшина - хромовые сапожки, ряха, как кусок сырого мяса, - конечно, ворует, но не так, как я, чище, а потому и честней меня.

А на обочине дороги возле убитой лошади убитый ездовой (попал под бомбежку) - счастливей меня.

Тогда мне было неполных девятнадцать лет, с тех пор прошло тридцать три года, случалось в жизни всякое. Ой нет, не всегда был доволен собой, не всегда поступал достойно, как часто досадовал на себя! Но чтоб испытывать отвращение к себе - такого не помню.

Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой. Тот, кто это носит в себе, - потенциальный самоубийца.

Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор. Но какое-то время я не падал на землю при звуке приближающегося снаряда, ходил под пулями, распрямившись во весь рост, - убьют, пусть, нисколько не жалко. Самоубийство на фронте - зачем, когда и так легко найти смерть.

Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.

(1)До сих пор вспоминаю тот разговор с отцом Сони Потехиной, который случился у меня после родительского собрания. (2)Василий Петрович тогда сам начал его:

(3) - Слышали: прямая линия короче кривой - геометрия! (4)И все верят в это, понять не хотят - в жизни-то геометрия совсем иная, там кривые пути всегда прямых короче. (5)А чему вы, преподаватель литературы, детей учите?

(6) - Русской литературе хотя бы. (7)А она тем знаменита, что лучше других разбирается в запутанной жизни. (8)Да, в запутанной, да, в сложной!

(9) - Вы учите - будь только честным и никак по-другому?

(11)- И зла никому не делай - учите?

(13) - И сильного не бойся, слабому помогай, от себя оторви - тоже учите?

(15) - А-а! - восторжествовал мой собеседник. - И это не по линеечке жить называется! (16)Не геометрию из книжек преподаёте! (17)3апутанно, сложно, а прямолинейненько-то поступай!

(18) - А вам бы хотелось, чтоб я учил - будь бесчестным, подличай, изворачивайся, не упускай случая сделать зло, перед сильным пасуй, слабому не помогай... (19)Неужели, Василий Петрович, вам хочется такой вот свою дочь видеть?

(20) - Я хочу... - Василий Петрович даже задохнулся от негодующего волнения. - Одного хочу - чтоб Сонька моя счастливой была, приспособленной! (21)Чтоб загодя знала, что и горы крутые, и пропасти в жизни встретятся, пряменько никак не потопаешь, огибай постоянно. (22)Ежели можно быть честной, то будь, а коль нельзя - ловчи, не походи на своего отца, который лез напролом да лоб расшиб... (23)Хочу, чтоб поняла, и крепко поняла, что для всех добра и люба не станешь и любви большой и доброты особо от других не жди. (24)Хочу, чтоб не кидалась на тех, кто сильней, кто легко хребет сломать может, а осторожничала, иной раз от большой нужды и поклониться могла. (25)Хочу, чтоб дурой наивной не оказалась. (26)Вот чего хочу! (27)Ясно ли? (28)Вот если бы этой сноровистой науке вы мою Соньку научили, я бы первый вам в ножки поклонился.

(29) - Всех этому научить или только одну вашу дочь?

(30) - Всех, всех, чтоб вислоухими не были!

(31) - Так что же получится, Василий Петрович, - все науку воспримут, все станут не вислоухие, а ловкачи, все будут стараться обманывать друг друга, хребет ломать тем, кто послабей... (32)В дурном же мире Соне жить придётся. (33)Не пугает это вас?

(34) - А что делать-то, когда он, мир, таков и есть, доброго слова не стоит? (35)И сменять его на другой какой, получше, нельзя - один всего. (36)Выхода нет - приспособляйся к нему.

(37) - Сменять наш мир на другой нельзя, а вот попробовать как-то исправить его...

(38) - Ой, не учите вы детей наших мир исправлять. (39)На что мне весь мир! (40)Могу ли я с ним, со всем миром, справиться? (41)Иль надеяться могу, что справится Сонька? (42)С ума ещё не сошёл - ни себя, ни её Наполеоном великим не считаю! (43)Я маленький человек, и она в крупную не вырастет.

(44)Нужно мне совсем мало - чтоб дочь родная счастливо жила. (45)А остальные уж пусть сами как-нибудь без меня устраиваются... (46)А вы!

Тендряков Владимир Фёдорович (1923-1984) - прозаик, автор остроконфликтных повестей о деревне, духовно-нравственных проблемах общества.

Основные проблемы:

1. Проблема нравственных ценностей и их выбора в воспитании подрастающего поколения (Чему нужно учить детей? Как в этом помогает русская литература?)

2. Проблема взаимоотношений человека и мира (Может ли человек в одиночку изменить мир, сделать его лучше?)

1. Детям нужно прививать вечные нравственные ценности: быть честным, добрым, сохранять чувство собственного достоинства, и русская литература в этом помогает. В основе воспитания должны лежать истинные ценности; воспитатель должен опираться на лучшие качества в человеке, а не воспитывать пройдох и приспособленцев.

Аргумента приведен Андрей Соколов из «Судьбы человека», поделившийся хлебом и салом и сюжет из «Повесть о настоящем человеке» о единственной курице, зарубленной для Алексея Мересьева? Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. Мы, это так - остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки. Отправку на фронт встретили с радостью. Очередной хутор на нашем пути. Лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку. Через полчаса старшина вернулся. - Ребята! - объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара! Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем. у меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина. Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо. Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я! В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание: не выучил задание - надо было дочитать книгу, подрался снова - так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел… Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку! С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи. Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием. В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное: - А где?.. Тут полбуханка была! Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них. - Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю! Я молчал. Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы: - Лучше, парень, будет, коли признаешься. В голосе пожилого солдата - крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление. - Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку. И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку. - Не бойся! - с презрением проговорил он. - Бить тебя… Руки пачкать. И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные. Среди красивых людей - я уродлив. Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой. Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор.Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других. Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.




Top