Короткие рассказы максима горького для детей. А.М

Произведение «Дворянское гнездо» было написано в 1858 году. Тургенев ставил перед собой задачу изобразить типичный образ русской помещичьей усадьбы, в которой протекала жизнь всего провинциального дворянства того времени. Что представляло собой это общество? Блеск и убогость сливались здесь в единое полотно светского существования. Жизнь дворян состояла из приемов, балов, выездов в театр, погони за западной модой, стремления выглядеть «достойно». В этом произведении Тургенев раскрыл понятие «дворянского гнезда» не только как имения дворянского рода, но и как социальное, культурное и психологическое явление.

Дело происходило в 1842 г. Весенним погожим днем в доме Калитиных становится известно, что приезжает некий Лаврецкий. Это значительное событие для города. Федор Иванович Лаврецкий прибывает й^за границы. Был он в Париже, где ему случайно открылась измена собственной жены, красавицы Варвары Павловны. Он порвал с ней.отношения, а она в результате этого стала известной в Европе.

Известие приносит некий Гедеоновский, статский советник и большой человек. Вдова бывшего губернского прокурора Мария Дмитриевна, чей дом считается самым уважаемым в городе, питает к нему симпатию.

«Марья Дмитриевна в молодости пользовалась репутацией миленькой блондинки; и в пятьдесят лет черты ее не были лишены приятности, хотя немного распухли и сплылись. Она была более чувствительна, нежели добра, и до зрелых лет сохранила институтские замашки; она избаловала себя, легко раздражалась и даже плакала, когда нарушались ее привычки; зато она была очень ласкова и любезна, когда все ее желания исполнялись и никто ей не прекословил. Дом ее принадлежал к числу приятнейших в городе».

Тетка Марии Дмитриевны, семидесятилетняя Марфа Тимофеевна, Пестова, Гедеоновского, напротив, не любит, считая болтуном и сочинителем. Марфе Тимофеевне вообще мало кто нравится. Например, совсем она не жалует чиновника из Петербурга по особым поручениям, камер-юнкера Паншина Владимира Николаевича, которого все так любят. Первый жених в городе, замечательный кавалер, который так потрясающе играет на фортепьяно, а еще сочиняет романсы, пишет стихи, рисует, декламирует. У него очень много талантов, к тому же он с таким достоинством держится!

В город Паншин прибыл с каким-то заданием. Часто бывает у Калити-ных. Говорят, ему нравится Лиза, девятнадцатилетняя дочь Марии Дмитриевны. Наверняка он бы и предложение давно сделал, да только Марфа Тимофеевна ему спуску не дает, считая, что он Лизе не ровня. А еще его не любит учитель музыки, уже немолодой Христофор Федорович Лемм. «Наружность Лемма не располагала в его пользу. Он был небольшого роста, сутуловат, с криво выдавшимися лопатками и втянутым животом, с большими плоскими ступнями, с бледно-синими ногтями на твердых, не разгибавшихся пальцах жилистых красных рук; лицо имел морщинистое, впалые щеки и сжатые губы, которыми он беспрестанно двигал и жевал, что, при его обычной молчаливости, производило впечатление почти зловещее; седые его волосы висели клочьями над невысоким лбом; как только что залитые угольки, глухо тлели его крошечные, неподвижные глазки; ступал он тяжело, на каждом шагу перекидывая свое неповоротливое тело». Этот малопривлекательный немец очень любил свою воспитанницу Лизу.

В городе все обсуждают личную жизнь Лаврецкого и приходят к выводу, что он выглядит не слишком жалко, как предполагалось. Держится бодро, выглядит хорошо, так и пышет здоровьем. Только в глазах прячется грусть.

Лаврецкий - человек такого склада, которому непривычно раскисать. Прадед его Андрей был человеком жестким, умным, хитрым, умел за себя постоять и добиться нужного. Жена его и вовсе была цыганкой, характер у нее был вспыльчивый, обижать ее было чревато - всегда найдет, как отомстить обидчику. «Сын Андрея, Петр, Федоров дед, не походил на своего отца; это был простой степной барин, довольно взбалмошный, крикун и копотун, грубый, но не злой, хлебосол и псовый охотник. Ему было за тридцать лет, когда он наследовал от отца две тысячи душ в отличном порядке, но он скоро их распустил, частью продал свое именье, дворню избаловал... Жена Петра Андреича была смиренница; он взял ее из соседнего семейства, по отцовскому выбору и приказанию; звали ее Анной Павловной... Она прижила с ним двух детей: сына Ивана, Федорова отца, и дочь Глафиру.

Иван воспитывался у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником, одевала, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей. После ее смерти Иван не захотел остаться в теткином доме, где он из богатого наследника внезапно превратился в приживальщика. Поневоле он вернулся в деревню, к отцу. Грязным, бедным и дрянным показалось ему его родимое гнездо, и все в доме, кроме матери, недружелюбно глядели. Отец его критиковал, «все здесь не по нем, - говаривал он, - за столом привередничает, не ест, людского запаху, духоты переносить не может, вид пьяных его расстраивает, драться при нем тоже не смей, служить не хочет: слаб, вишь, здоровьем; фу ты, неженка эдакой!»

Закалка к жизненным неурядицам, очевидно, от предков перешла и к Федору Лаврецкому. Еще в младенчестве Федору пришлось хлебнуть испытаний. Его отец сошелся с горничной Маланьей, влюбился и захотел связать с ней судьбу. Отец разъярился и лишил его наследства, приказав Маланью отправить подальше. По дороге Иван ее перехватил, да и обвенчался. Оставил ее у своих дальних родственников, сам поехал в Петербург, потом за границу. У Маланьи родился сын. Долгое время старшие Лаврецкие ее не принимали, и только когда мать Ивана умирала, она попросила своего мужа принять сына с женой. Маланья Сергеевна появилась с маленьким Федором в доме родителей своего мужа. Последний приехал в Россию через двенадцать лет, когда Маланья уже умерла.

Федора воспитывала тетка Глафира Андреевна. Женщина это была страшная: злая и некрасивая, любящая власть и покорность. Федора она держала в страхе. Ей отдали его на воспитание еще при жизни матери.

По возвращении отец сам занялся воспитанием сына. Жизнь мальчика изменилась, но не стала легче. Теперь он носил шотландский костюм, его обучали математике, международному праву, геральдике ^естественным наукам, заставляли делать гимнастику, подниматься в четыре утра, обливаться холодной водой, а потом бегать вокруг столба на веревке. Кормили его один раз в день. Кроме того, его обучали ездить верхом, стрелять из арбалета, а когда Федору исполнилось семнадцать, отец стал воспитывать в нем презрение к женщинам.

Через несколько лет отец Федора умер. Молодой Лаврецкий отправился в Москву, где поступил в университет. Здесь и начали проявляться те черты, которые были взращены в нем сначала злой своенравной теткой, затем отцом. Федор ни с кем не находил общего языка. Что касается женщин, то их и вовсе будто бы не существовало в его жизни. Он избегал их и боялся.

Единственным человеком, с которым сошелся Федор, был некий Ми-халевич. Он писал стихи и смотрел на жизнь с энтузиазмом. С Федором они серьезно подружились. Когда Федору было двадцать шесть, Михале-вич свел его с красавицей Варварой Павловной Коробьиной, и Лаврецкий потерял голову. Варвара и в самом деле была хороша, обаятельна, образованна, обладала многими талантами и могла заворожить любого, а не только Федора. Из-за этого ему и пришлось пострадать в дальнейшем. Ну, а пока была свадьба, и через полгода молодые прибыли в Лаврики.

Федор не закончил университета. Вместе с молодой женой он начал семейную жизнь. Тетка Глафира больше не распоряжалась в его доме. Управляющим был назначен генерал Коробьин, отец Варвары Павловны. Молодая семья отправилась в Петербург.

Вскоре у них родился сын, однако прожил он очень недолго. Врачи советовали семье переехать в Париж для поправки здоровья. Так они и сделали.

Варваре Павловне Париж понравился сразу и навсегда. Она завоевывает французский свет, заводит себе армию поклонников. В обществе ее принимают как первую красавицу света.

Лаврецкий и в мыслях не держал сомневаться в своей супруге, однако ему в руки попала любовная записка, адресованная Варваре. В Федоре проснулся характер предков. В ярости он сначала решил уничтожить и жену, и ее любовника, но потом распорядился письмом о ежегодном денежном содержании жене и о выезде генерала Коробьина из имения, а сам отправился в Италию.

За границей до Федора продолжали доходить слухи о делах жены. Он узнал, что у нее родилась дочь, возможно, его дочь. Однако к этому времени Федору было уже все равно. Четыре года он прожил в добровольном отдалении от всего, что было в его прежней жизни. Потом, однако, решил вернуться домой в Россию, в свое имение Васильевское.

В родном городе он с первых дней приглянулся Лизе. Однако он сам предполагал ее возлюбленным Паншина, который не отходил от нее ни на шаг. Мать Лизы открыто говорила, что Паншин может стать избранником Елизаветы. Марфа Тимофеевна этому отчаянно противилась.

Лаврецкий поселился в своей усадьбе и стал жить уединенно. Он занимался хозяйством, ездил верхом, много читал. Через некоторое время он решил поехать к Калитиным. Так он встретил Лемма, с которым подружился. В разговоре старый Лемм, которого редко кто воспринимал уважительно, заговорил о Паншине. Он был уверен в том, что Лизе этот человек не нужен, что она его не любит, мать понукает ею. Лемм плохо отзывался о Паншине как о человеке и считал, что Лиза просто не может полюбить такое ничтожество.

Лиза рано лишилась отца, впрочем, он мало занимался ею. «Заваленный делами, постоянно озабоченный приращением своего состояния, желчный, резкий, нетерпеливый, он не скупясь давал деньги на учителей, гувернеров, на одежду и прочие нужды детей; но терпеть не мог, как он выражался, нянчиться с писклятами, - да и некогда ему было нянчиться с ними: он работал, возился с делами, спал мало, изредка играл в карты, опять работал; он сам себя сравнивал с лошадью, запряженной в молотильную машину...

Марья Дмитриевна, в сущности, не много больше мужа занималась Лизой, хотя она и хвасталась перед Лаврецким, что одна воспитала детей своих; она одевала ее, как куколку, при гостях гладила ее по головке и называла в глаза умницей и душкой - и только: ленивую барыню утомляла всякая постоянная забота». При жизни отца Лиза находилась на руках гу-вфнантки, девицы Моро из Парижа; а после его смерти за ее воспитание взялась Марфа Тимофеевна. Тургенев показывает типичное отношение родителей к детям в так называемых «дворянских гнездах».

Лиза и Лаврецкий сближаются. Они много общаются, и очевидно, что в их отношениях присутствует обоюдное доверие. Однажды в сильном смущении Лиза поинтересовалась у Лаврецкого, почему он порвал с женой. По ее мнению, невозможно разрывать то, что Бог соединил, и Лаврецкий должен был простить супругу, что бы она ни сделала. Сама Лиза живет по принципу всепрощения. Она покорна, потому что ее научили этому еще в детстве. Когда Лиза была совсем маленькой, ее няня по имени Агафья водила ее в церковь, рассказыывала ей про жизнь Пречистой Девы, святых и отшельников. Она и сама представляла собой пример покорности, кротости, а чувство долга было для нее главным жизненным принципом.

Нежданно в Васильевское приезжает Михалевич, постаревший, явно живущий небогато, но по-прежнему горящий жизнью. Он «не унывал и жил себе циником, идеалистом, поэтом, искренно радея и сокрушаясь о судьбах человечества, о собственном призвании - и весьма мало заботясь о том, как бы не умереть с голоду. Михалевич женат не был, но влюблялся без счету и писал стихотворения на всех своих возлюбленных; особенно пылко воспел он одну таинственную чернокудрую\<панну»... Ходили, правда, слухи, будто эта панна была простая жидовка, хорошо известная многим кавалерийским офицерам... но, как подумаешь -чразве и это не все равно?»

Лаврецкий и Михалевич долго спорят на тему жизненного счастья. Что способно подарить человеку радость, вывести его из апатичного существования? - вот предмет их спора. Лемм следит за ходом их мыслей, не вмешиваясь в обсуждение.

В Васильевское приезжают Калитины. Лиза и Лаврецкий очень много общаются, видно, что обоим это доставляет удовольствие. Они становятся друзьями, что подтверждают при прощании в ходе короткого диалога.

На следующий день Лаврецкий, чтобы чем-то занять себя, просматривает французские журналы и газеты. В одной из них содержится сообщение о том, что царица модных парижских салонов мадам Лаврецкая скоропостижно скончалась. Федор Иванович таким образом оказывается свободным.

Утром он отправляется к Калитиным, чтобы встретиться с Лизой и рассказать ей новость. Однако Лиза приняла его достаточно прохладно, сказав, что стоит думать не о своем новом положении, а о том, чтобы получить прощение. В свою очередь, Лиза говорит, что Паншин сделал ей предложение. Она не любит его, однако мама настойчиво убеждает ее выходить за него замуж.

Лаврецкий умоляет Лизу подумать прежде, не выходить замуж без любви. «- Об одном только прошу я вас... не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку - и в таком случае не за господина Паншина вам выходить: он не может быть вашим мужем... Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?

Лиза хотела ответить Лаврецкому - и ни слова не вымолвила, не оттого, что она решилась «спешить»; но оттого, что сердце у ней слишком сильно билось и чувство, похожее на страх, захватило дыхание».

Она тут же говорит Паншину, что пока не готова дать ответ и должна поразмышлять. В тот же вечер она сообщила о своих словах Лаврецкому, а потом как будто пропала на несколько дней. Когда он спросил о том, что она решила в отношении Паншина, Лиза ушла от ответа.

Однажды на светском рауте Паншин начинает говорить о новом поколении. По его мнению, Россия отстала от Европы. В качестве аргументов он приводит, например, то, что даже мышеловки не выдумали в России. Очевидна его злость и раздражение, относительно темы разговора - России - Паршин демонстрирует презрение. Лаврецкий вступает в спор, неожиданно для всех.

«Лаврецкий отстаивал молодость и самостоятельность России; отдавал себя, свое поколение на жертву, - но заступался за новых людей, за их убеждения и желания; Паншин возражал раздражительно и резко, объявил, что умные люди должны все переделать, и занесся, наконец, до того, что, забыв свое камер-юнкерское звание и чиновничью карьеру, назвал Лаврецкого отсталым консерватором, даже намекнул - правда, весьма отдаленно - на его ложное положение в обществе».

В результате Паншин со своими аргументами оказывается поверженным. Он раздражен этим фактом, в особенности потому, что Лиза явно симпатизирует Лаврецкому. В споре она принимала его точку зрения.

Лаврецкий говорит, что, пока вокруг суета и многочисленные реформы, лично он намерен как можно лучше и добросовестнее пахать землю.

Лизу обижает и оскорбляет, что Паншин так отзывается о России. Она окончательно от него отдаляется, а к Лаврецкому, напротив, чувствует стойкую симпатию. Она видит, что у них много общего. Единственное расхождение - отношение к Богу, но и здесь Лиза надеется, что ей удастся приобщить Лаврецкого к вере.

Сам Лаврецкий тоже чувствует потребность видеть Лизу, быть с ней. Гости расходятся со светской вечеринки, однако Федор не торопится. Он выходит в ночной сад, садится на скамью и зовет проходящую мимо Лизу. Когда она приблизилась, он признается ей в любви.

После признания радостный и счастливый впервые за долгое время Лаврецкий возвращается домой. В заснувшем городе он вдруг слышит дивные, манящие звуки музыки. Они льются из жилища Лемма. Лаврецкий завороженно слушает, а потом, позвав старика, обнимает его.

На другой день Лаврецкого настиг неожиданный удар - вернулась его супруга. Ее многочисленные вещи заполонили всю гостиную, а она сама молит его простить ее.

« - Вы можете жить где вам угодно; и если вам мало вашей пенсии...

Ах, не говорите таких ужасных слов, - перебила его Варвара Павловна, - пощадите меня, хотя... хотя ради этого ангела... - И, сказавши эти слова, Варвара Павловна стремительно выбежала в другую комнату и тотчас же вернулась с маленькой, очень изящно одетой девочкой на руках. Крупные русые кудри падали ей на хорошенькое румяное личико, на большие черные заспанные глаза; она и улыбалась, и щурилась от огня, и упиралась пухлой ручонкой в шею матери».

Дочь Ада приехала вместе с Варварой, и та заставляет ее тоже умолять отца о прощении.

Лаврецкий предложил Варваре Павловне поселиться в Л авриках, однако никогда не рассчитывать на возобновление отношений. Она кротко соглашается, однако в этот же день отправляется к Калитиным.

Между тем у Калитиных состоялось окончательное объяснение между Лизой и Паншиным. Варвара Павловна располагает всех к еврей персоне, ведя светские беседы, добивается расположения Марии Дмитриевны и Паншина. Мать Лизы обещает ей посодействовать в примирении с мужем. Помимо прочего, Варвара намекает, что он еще не забыл "fee. Лиза по этому поводу очень переживает, но старается держаться изо всех сил.

«Сильно и болезненно забилось сердце у Лизы: она едва переломила себя, едва усидела на месте. Ей казалось, что Варвара Павловна все знает и, тайно торжествуя, подтрунивает над ней. К счастью ее, Гедеоновский заговорил с Варварой Павловной и отвлек ее внимание. Лиза склонилась над пяльцами и украдкой наблюдала за нею. «Эту женщину, - думала она, - любил он». Но она тотчас же изгнала из головы самую мысль о Лаврецком: она боялась потерять власть над собою; она чувствовала, что голова у ней тихо кружилась».

Лаврецкий получает записку от Лизы с просьбой о визите и отправляется к Калитиным. Там он прежде всего видит Марфу Тимофеевну. Благодаря ее содействию Федор и Лиза остаются наедине. Лиза говорит, что теперь не остается ничего, кроме как исполнить свой долг, Федор Иванович должен помириться с женой. Теперь, говорит она, нельзя не видеть, что счастье зависит не от людей, а от Бога.

Лаврецкий по приглашению слуги отправляется к Марье Дмитриевне. Та пытается уговорить его простить жену. Она убеждает его в ее огромном раскаянии, затем выводит из-за ширмы саму Варвару Павловну, и уже они оба умоляют его сжалиться. Лаврецкий поддается на уговоры и обещает, что будет жить с нею под одной крышей, но только при условии, что она не будет выезжать из имения. На следующее утро он отвез жену и дочь в Лаврики и через неделю уехал в Москву.

На следующий день к Варваре Павловне приехал Паншин и остался у нее на три дня.

Лиза в разговоре с Марфой Тимофеевной говорит, что хочет уйти в монастырь. «Я все знаю, и свои грехи, и чужие... Все это отмолить, отмолить надо. Вас мне жаль, жаль мамаши, Леночки; но делать нечего; чувствую я, что мне не житье здесь; я уже со всем простилась, всему в доме поклонилась в последний раз; отзывает меня что-то; тошно мне, хочется мне запереться навек. Не удерживайте меня, не отговаривайте, помогите мне, не то я одна уйду...»

Прошел год. Лаврецкому стало известно, что Лиза постриглась в монахини. Она теперь пребывала в монастыре, расположенном в одном из наиболее отдаленных краев России. Через какое-то время Лаврецкий поехал туда. Лиза его явно заметила, но сделала вид, что не узнала. Они даже не поговорили.

Варвара Павловна в скором времени переехала в Петербург, а затем снова отправилась в Париж. Федор Иваныч дал ей на себя вексель и откупился от возможности вторичного неожиданного наезда. Она постарела и потолстела, но все еще мила и изящна. У нее был новый любовник, гвардеец, «некто Закурдало-Скубырников, человек лет тридцати восьми, необыкновенной крепости сложения. Французские посетители салона г-жи Лаврецкой называют его „1е gros taureau de 1’Ukraine» («тучный бык с Украины», франц.). Варвара Павловна никогда не приглашает его на свои модные вечера, но он пользуется ее благорасположением вполне».

Прошло восемь лет, и Лаврецкий вновь поехал в родной город. В доме Калитиных многие уже умерли. В доме всем заправляли теперь молодые, младшая сестра Лиза и ее жених. Сквозь шум и веселые голоса Федор Лаврецкий прошелся по дому, увидел все то же фортепьяно, ту же обстановку, которую он запомнил. Его охватило «чувство живой грусти об исчезнувшей молодости, о счастье, которым когда-то обладал». В саду все та же скамейка и та же аллея напомнили ему о безвозвратно потерянном. Только он уже ни о чем не жалел, так как перестал желать собственного счастья.

«И конец? - спросит, может быть, неудовлетворенный читатель. - А что же сталось потом с Лаврецким? с Лизой?» Но что сказать о людях, еще живых, но уже сошедших с земного поприща, зачем возвращаться к ним?»

Это произведение не зря было названо «Дворянское гнездо». Тема подобных «гнезд» была близка Тургеневу. С величайшим талантом он передавал атмосферу подобных мест, описывал страсти, кипевшие в них, переживал за судьбу героев - российских дворян, прогнозировал их перспективы. Данное произведение подтверждает, что в творчестве писателя эта тема пользуется уважением.

Однако данный роман нельзя назвать оптимистическим с точки зрения судьбы конкретного «дворянского гнезда». Тургенев пишет о вырождении подобных мест, что подтверждается многими элементами: репликами героев, описанием крепостнического строя и - по контрасту, «барства дикого», идолопоклонничества перед всем европейским, образами самих героев.

На примере рода Лаврецких автор показывает, как влияют события эпохи на становление личностей, живущих в это время. Читателям становится ясно, что человек не может жить в отрыве от того, что масштабно происходит вокруг него. Он описывает характерные черты дикого барства, с его вседозволенностью и стереотипностью, затем переходит к обличению идолопоклонничества перед Европой. Все это - история одного рода русского дворянства, весьма типичного для своего времени.

Переходя к описанию современного дворянского семейства Калитиных, Тургенев отмечает, что в этом, казалось бы, благополучном семействе никому нет никакого дела до переживаний Лизы, родители не уделяют внимания детям, отсутствует доверие в отношениях, в то же время высоко ценится материальное. Так, мать Лизы пытается выдать ее замуж за человека, которого та не любит. Женщина руководствуется соображениями богатства и престижа.

Предки Лаврецкого, старый сплетник Гедеоновский, лихой отставной штаб-ротмистр и известный игрок отца Панигина, любитель казенных денег отставной генерал Коробьин - все эти образы символизируют время. Очевидно, что в российском обществе процветают многочисленные пороки, а «дворянские гнезда» представляют собой плачевные места, в которых нет места духовному. Между тем сами аристократы считают себя лучшими людьми. Налицо кризис российского общества.

I

Весенний, светлый день клонился к вечеру, небольшие розовые тучки стояли высоко в ясном небе и, казалось, не плыли мимо, а уходили в самую глубь лазури.

Перед раскрытым окном красивого дома, в одной из крайних улиц губернского города О… (дело происходило в 1842 году), сидели две женщины: одна лет пятидесяти, другая уже старушка, семидесяти лет.

Первую из них звали Марьей Дмитриевной Калитиной. Ее муж, бывший губернский прокурор, известный в свое время делец, – человек бойкий и решительный, желчный и упрямый, – умер лет десять тому назад. Он получил изрядное воспитание, учился в университете, но, рожденный в сословии бедном, рано понял необходимость проложить себе дорогу и набить деньгу. Марья Дмитриевна вышла за него по любви: он был недурен собою, умен и, когда хотел, очень любезен. Марья Дмитриевна (в девицах Пестова) еще в детстве лишилась родителей, провела несколько лет в Москве, в институте, и, вернувшись оттуда, жила в пятидесяти верстах от О…, в родовом своем селе Покровском, с теткой да с старшим братом. Брат этот скоро переселился в Петербург на службу и держал и сестру и тетку в черном теле, пока внезапная смерть не положила предела его поприщу. Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но недолго жила в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы, и в то же время Калитин приобрел дом в городе О…, где и поселился с женою на постоянное жительство. При доме находился большой сад; одной стороной он выходил прямо в поле, за город. «Стало быть, – решил Калитин, большой неохотник до сельской тишины, – в деревню таскаться незачем». Марья Дмитриевна не раз в душе пожалела о своем хорошеньком Покровском с веселой речкой, широкими лугами и зелеными рощами; но она ни в чем не прекословила мужу и благоговела пред его умом и знанием света. Когда же, после пятнадцатилетнего брака, он умер, оставив сына и двух дочерей, Марья Дмитриевна уже до того привыкла к своему дому и к городской жизни, что сама не захотела выехать из О…

Марья Дмитриевна в молодости пользовалась репутацией миленькой блондинки; и в пятьдесят лет черты ее не были лишены приятности, хотя немного распухли и сплылись. Она была более чувствительна, нежели добра, и до зрелых лет сохранила институтские замашки; она избаловала себя, легко раздражалась и даже плакала, когда нарушались ее привычки; зато она была очень ласкова и любезна, когда все ее желания исполнялись и никто ей не прекословил. Дом ее принадлежал к числу приятнейших в городе. Состояние у ней было весьма хорошее, не столько наследственное, сколько благоприобретенное мужем. Обе дочери жили с нею; сын воспитывался в одном из лучших казенных заведений в Петербурге.

Старушка, сидевшая с Марьей Дмитриевной под окошком, была та самая тетка, сестра ее отца, с которою она провела некогда несколько уединенных лет в Покровском. Звали ее Марфой Тимофеевной Пестовой. Она слыла чудачкой, нрав имела независимый, говорила всем правду в глаза и при самых скудных средствах держалась так, как будто за ней водились тысячи. Она терпеть не могла покойного Калитина, и как только ее племянница вышла за него замуж, удалилась в свою деревушку, где прожила целых десять лет у мужика в курной избе. Марья Дмитриевна ее побаивалась. Черноволосая и быстроглазая даже в старости, маленькая, востроносая, Марфа Тимофеевна ходила живо, держалась прямо и говорила скоро и внятно, тонким и звучным голоском. Она постоянно носила белый чепец и белую кофту.

– О чем ты это? – спросила она вдруг Марью Дмитриевну. – О чем вздыхаешь, мать моя?

– Так, – промолвила та. – Какие чудесные облака!

– Так тебе их жалко, что ли?

Марья Дмитриевна ничего не отвечала.

– Что это Гедеоновский нейдет? – проговорила Марфа Тимофеевна, проворно шевеля спицами (она вязала большой шерстяной шарф). – Он бы повздыхал вместе с тобою, – не то соврал бы что-нибудь.

– Как вы всегда строго о нем отзываетесь! Сергей Петрович – почтенный человек.

– Почтенный! – повторила с укоризной старушка.

– И как он покойному мужу был предан! – проговорила Марья Дмитриевна, – до сих пор вспомнить о нем равнодушно не может.

– Еще бы! тот его за уши из грязи вытащил, – проворчала Марфа Тимофеевна, и спицы еще быстрее заходили в ее руках.

– Глядит таким смиренником, – начала она, снова, – голова вся седая, а что рот раскроет, то солжет или насплетничает. А еще статский советник! Ну, и то сказать: попович!

– Кто же без греха, тетушка? Эта слабость в нем есть, конечно. Сергей Петрович воспитания, конечно, не получил, по-французски не говорит; но он, воля ваша, приятный человек.

– Да, он ручки у тебя все лижет. По-французски не говорит, – эка беда! Я сама не сильна во французском «диалехте». Лучше бы он ни по-каковски не говорил: не лгал бы. Да вот он, кстати, легок на помине, – прибавила Марфа Тимофеевна, глянув на улицу. – Вон он шагает, твой приятный человек. Экой длинный, словно аист!

Марья Дмитриевна поправила свои локоны. Марфа Тимофеевна с усмешкой посмотрела на нее.

– Что это у тебя, никак седой волос, мать моя? Ты побрани свою Палашку. Чего она смотрит?

– Уж вы, тетушка, всегда… – пробормотала с досадой Марья Дмитриевна и застучала пальцами по ручке кресел.

– Сергей Петрович Гедеоновский! – пропищал краснощекий казачок, выскочив из-за двери.

II

Вошел человек высокого роста, в опрятном сюртуке, коротеньких панталонах, серых замшевых перчатках и двух галстухах – одном черном сверху, другом белом снизу. Все в нем дышало приличием и пристойностью, начиная с благообразного лица и гладко причесанных висков до сапогов без каблуков и без скрипу. Он поклонился сперва хозяйке дома, потом Марфе Тимофеевне и, медленно стащив перчатки, подошел к ручке Марьи Дмитриевны. Поцеловав ее почтительно и два раза сряду, он сел не торопясь в кресла и с улыбкой, потирая самые кончики пальцев, проговорил:

– А Елизавета Михайловна здоровы?

– Да, – отвечала Марья Дмитриевна, – она в саду.

– И Елена Михайловна?

– Леночка в саду тоже. Нет ли чего новенького?

– Как не быть-с, как не быть-с, – возразил гость, медленно моргая и вытягивая губы. – Гм!.. да вот пожалуйте, есть новость, и преудивительная: Лаврецкий Федор Иваныч приехал.

– Федя! – воскликнула Марфа Тимофеевна. – Да ты, полно, не сочиняешь ли, отец мой?

– Никак нет-с, я их самолично видел.

– Ну, это еще не доказательство.

– Очень поздоровели, – продолжал Гедеоновский, показывая вид, будто не слышал замечания Марфы Тимофеевны, – в плечах еще шире стали, и румянец во вею щеку.

– Поздоровел, – произнесла с расстановкой Марья Дмитриевна, – кажется, с чего бы ему здороветь?

– Да-с, – возразил Гедеоновский, – другой на его месте и в свет-то показаться посовестился бы.

– Это отчего? – перебила Марфа Тимофеевна, – это что за вздор? Человек возвратился на родину – куда ж ему деться прикажете? И благо он в чем виноват был!

– Муж всегда виноват, сударыня, осмелюсь вам доложить, когда жена нехорошо ведет себя.

– Это ты, батюшка, оттого говоришь, что сам женат не был.

Гедеоновский принужденно улыбнулся.

– Позвольте полюбопытствовать, – спросил он после небольшого молчания, – кому назначается этот миленький шарф?

Марфа Тимофеевна быстро взглянула на него.

– А тому назначается, – возразила она, – кто никогда не сплетничает, не хитрит и не сочиняет, если только есть на свете такой человек. Федю я знаю хорошо; он только тем и виноват, что баловал жену. Ну, да и женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, – прибавила старушка, косвенно взглянув на Марью Дмитриевну и вставая. – А ты теперь, мой батюшка, на ком угодно зубки точи, хоть на мне; я уйду, мешать не буду. – И Марфа Тимофеевна удалилась.

– Вот она всегда так, – проговорила Марья Дмитриевна, проводив свою тетку глазами, – всегда!

– Лета ихние! Что делать-с! – заметил Гедеоновский. – Вот они изволят говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал: что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается – все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.

Марья Дмитриевна слабо улыбнулась и протянула Гедеоновскому свою пухлую руку с отделенным пятым пальчиком. Он приложился к ней губами, а она пододвинула к нему свое кресло и, слегка нагнувшись, спросила вполголоса:

– Так видели вы его? В самом деле он – ничего, здоров, весел?

– Весел-с, ничего-с, – возразил Гедеоновский шепотом.

– А не слыхали вы, где его жена теперь?

– В последнее время в Париже была-с; теперь, слышно, в итальянское государство переселилась.

– Это ужасно, право, – Федино положение; я не знаю, как он переносит. Случаются, точно, несчастья со всяким; но ведь его, можно сказать, на всю Европу распубликовали.

Гедеоновский вздохнул.

– Да-с, да-с. Ведь она, говорят, и с артистами, и с пиянистами, и, как там по-ихнему, со львами да со зверями знакомство вела. Стыд потеряла совершенно…

– Очень, очень жалко, – проговорила Марья Дмитриевна. – По-родственному, ведь он мне, Сергей Петрович, вы знаете, внучатный племянник.

– Как же-с, как же-с. Как мне не знать-с всего, что до вашего семейства относится? Помилуйте-с.

– Придет он к нам, как вы думаете?

– Должно полагать-с; а впрочем, они, слышно, к себе в деревню собираются.

Марья Дмитриевна подняла глаза к небу.

– Ах, Сергей Петрович, Сергей Петрович, как я подумаю, как нам, женщинам, нужно осторожно вести себя!

– Женщина женщине розь, Марья Дмитриевна. Есть, к несчастию, такие – нрава непостоянного… ну, и лета; опять правила не внушены сызмала. (Сергей Петрович достал из кармана клетчатый синий платок и начал его развертывать.) Такие женщины, конечно, бывают. (Сергей Петрович поднес угол платка поочередно к своим глазам.) Но вообще говоря, если рассудить, то есть… Пыль в городе необыкновенная, – заключил он.

– Maman, maman, – вскричала, вбегая в комнату, смазливая девочка лет одиннадцати, – к нам Владимир Николаевич верхом едет!

Марья Дмитриевна встала; Сергей Петрович тоже встал и поклонился. «Елене Михайловне наше нижайшее», – проговорил он и, отойдя в угол для приличия, принялся сморкать свой длинный и правильный нос.

– Какая у него чудесная лошадь! – продолжала девочка. – Он сейчас был у калитки и сказал нам с Лизой, что к крыльцу подъедет.

Послышался топот копыт, и стройный всадник на красивом гнедом коне показался на улице и остановился перед раскрытым окном.

III

– Здравствуйте, Марья Дмитриевна! – воскликнул звучным и приятным голосом всадник. – Как вам нравится моя новая покупка?

Марья Дмитриевна подошла к окну.

– Здравствуйте, Woldemar! Ax, какая славная лошадь! У кого вы ее купили?

– У ремонтера… Дорого взял, разбойник.

– Как ее зовут?

– Орландом… Да это имя глупо; я хочу переменить… Eh bien, eh bien, mon garçon… Какой неугомонный!

Конь фыркал, переступал ногами и махал опененною мордой.

– Леночка, погладьте ее, не бойтесь…

Девочка протянула из окна руку, но Орланд вдруг взвился на дыбы и бросился в сторону. Всадник не потерялся, взял коня в шенкеля, вытянул его хлыстом по шее и, несмотря на его сопротивление, поставил его опять перед окном.

– Prenez garde, prenez garde, – твердила Марья Дмитриевна.

– Леночка, поласкайте его, – возразил всадник, – я не позволю ему вольничать.

Девочка опять протянула руку и робко коснулась трепетавших ноздрей Орланда, который беспрестанно вздрагивал и грыз удила.

– Браво! – воскликнула Марья Дмитриевна, – а теперь слезьте и придите к нам.

Всадник лихо повернул коня, дал ему шпоры и, проскакав коротким галопом по улице, въехал на двор. Минуту спустя он вбежал, помахивая хлыстиком, из дверей передней в гостиную; в то же время на пороге другой двери показалась стройная, высокая черноволосая девушка лет девятнадцати – старшая дочь Марьи Дмитриевны, Лиза.

IV

Молодой человек, с которым мы только что познакомили читателей, прозывался Владимиром Николаичем Паншиным. Он служил в Петербурге чиновником по особым поручениям в министерстве внутренних дел. В город О… он приехал для исполнения временного казенного поручения и состоял в распоряжении губернатора, генерала Зонненберга, которому доводился дальним родственником. Отец Паншина, отставной штабс-ротмистр, известный игрок, человек с сладкими глазами, помятым лицом и нервической дерготней в губах, весь свой век терся между знатью, посещал английские клубы обеих столиц и слыл за ловкого, не очень надежного, но милого и задушевного малого. Несмотря на всю свою ловкость, он находился почти постоянно на самом рубеже нищеты и оставил своему единственному сыну состояние небольшое и расстроенное. Зато он, по-своему, заботился об его воспитании: Владимир Николаич говорил по-французски прекрасно, по-английски хорошо, по-немецки дурно. Так оно и следует: порядочным людям стыдно говорить хорошо по-немецки; но пускать в ход германское словцо в некоторых, большею частью забавных, случаях – можно, c’est même très chic, как выражаются петербургские парижане. Владимир Николаич с пятнадцатилетнего возраста уже умел не смущаясь войти в любую гостиную, приятно повертеться в ней и кстати удалиться. Отец Паншина доставил сыну своему много связей; тасуя карты между двумя робберами или после удачного «большого шлема», он не пропускал случая запустить словечко о своем «Володьке» какому-нибудь важному лицу, охотнику до коммерческих игр. С своей стороны, Владимир Николаич во время пребывания в университете, откуда он вышел с чином действительного студента, познакомился с некоторыми знатными молодыми людьми и стал вхож в лучшие дома. Его везде охотно принимали; он был очень недурен собою, развязен, забавен, всегда здоров и на все готов; где нужно – почтителен, где можно – дерзок, отличный товарищ, un charmant garçon. Заветная область раскрылась перед ним.

Паншин скоро понял тайну светской науки; он умел проникнуться действительным уважением к ее уставам, умел с полунасмешливой важностью заниматься вздором и показать вид, что почитает все важное за вздор; танцевал отлично, одевался по-английски. В короткое время он прослыл одним из самых любезных и ловких молодых людей в Петербурге. Паншин был действительно очень ловок, – не хуже отца; но он был также очень даровит. Все ему далось: он мило пел, бойко рисовал, писал стихи, весьма недурно играл на сцене. Ему всего пошел двадцать восьмой год, а он был уже камер-юнкером и чин имел весьма изрядный. Паншин твердо верил в себя, в свой ум, в свою проницательность; он шел вперед смело и весело, полным махом; жизнь его текла как по маслу. Он привык нравиться всем, старому и малому, и воображал, что знает людей, особенно женщин: он хорошо знал их обыденные слабости. Как человек, не чуждый художеству, он чувствовал в себе и жар, и некоторое увлечение, и восторженность, и вследствие этого позволял себе разные отступления от правил: кутил, знакомился с лицами, не принадлежавшими к свету, и вообще держался вольно и просто; но в душе он был холоден и хитер, и во время самого буйного кутежа его умный карий глазок все караулил и высматривал; этот смелый, этот свободный юноша никогда не мог забыться и увлечься вполне. К чести его должно сказать, что он никогда не хвастался своими победами. В дом Марьи Дмитриевны он попал тотчас по приезде в О… и скоро освоился в нем совершенно. Марья Дмитриевна в нем души не чаяла.

Паншин любезно раскланялся со всеми находившимися в комнате, пожал руку у Марьи Дмитриевны и у Лизаветы Михайловны, слегка потрепал Гедеоновского по плечу и, повернувшись на каблуках, поймал Леночку за голову и поцеловал ее в лоб.

– И вы не боитесь ездить на такой злой лошади? – спросила его Марья Дмитриевна.

– Помилуйте, она пресмирная; а вот, я доложу вам, чего я боюсь: я боюсь играть в преферанс с Сергеем Петровичем; вчера у Беленицыных он обыграл меня в пух.

Гедеоновский засмеялся тоненьким и подобострастным смехом: он заискивал в молодом блестящем чиновнике из Петербурга, губернаторском любимце. В разговорах своих с Марьей Дмитриевной он часто упоминал о замечательных способностях Паншина. Ведь вот, рассуждал он, как не похвалить? И в высшей сфере жизни успевает молодой человек, и служит примерно, и гордости ни малейшей. Впрочем, Паншина и в Петербурге считали дельным чиновником: работа кипела у него в руках; он говорил о ней шутя, как оно и следует светскому человеку, не придающему особенного значения своим трудам, но был «исполнитель». Начальники любят таких подчиненных; сам он не сомневался в том, что, если захочет, будет со временем министром.

– Вы изволите говорить, что я обыграл вас, – промолвил Гедеоновский, – а на прошлой неделе кто у меня выиграл двенадцать рублей? да еще…

– Злодей, злодей, – перебил его Паншин с ласковой, но чуть-чуть презрительной небрежностью и, не обращая более на него внимания, подошел к Лизе.

– Я не мог найти здесь увертюру Оберона, – начал он. – Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, – на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, – продолжал он, – я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам спою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, – я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.

– Зачем же после? – вмешалась Марья Дмитриевна, – отчего же не теперь?

– Слушаю-с, – промолвил Паншин с какой-то светлой и сладкой улыбкой, которая у него и появлялась и пропадала вдруг, – пододвинул коленом стул, сел за фортепьяно и, взявши несколько аккордов, запел, четко отделяя слова, следующий романс:


Луна плывет высоко над землею
Меж бледных туч;
Но движет с вышины волной морскою
Волшебный луч.
Моей души тебя признало море
Своей луной,
И движется – и в радости и в горе –
Тобой одной.
Тоской любви, тоской немых стремлений
Душа полна;
Мне тяжело… Но ты чужда смятений,
Как та луна.

Второй куплет был спет Паншиным с особенным выражением и силой; в бурном аккомпанементе слышались переливы волн. После слов: «Мне тяжело…» – он вздохнул слегка, опустил глаза и понизил голос – morendo. Когда он кончил, Лиза похвалила мотив, Марья Дмитриевна сказала: «Прелестно», а Гедеоновский даже крикнул: «Восхитительно! и поэзия и гармония одинаково восхитительны!..» Леночка с детским благоговением посмотрела на певца. Словом, всем присутствовавшим очень понравилось произведение молодого дилетанта; но за дверью гостиной в передней стоял только что пришедший, уже старый человек, которому, судя по выражению его потупленного лица и движениям плечей, романс Паншина, хотя и премиленький, не доставил удовольствия. Подождав немного и смахнув пыль с сапогов толстым носовым платком, человек этот внезапно съежил глаза, угрюмо сжал губы, согнул свою, и без того сутулую, спину и медленно вошел в гостиную.

– А! Христофор Федорыч, здравствуйте! – воскликнул прежде всех Паншин и быстро вскочил со стула. – Я и не подозревал, что вы здесь, – я бы при вас ни за что не решился спеть свой романс. Я знаю, вы не охотник до легкой музыки.

– Я не слушиль, – произнес дурным русским языком вошедший человек и, раскланявшись со всеми, неловко остановился посреди комнаты.

– Вы, мосье Лемм, – сказала Марья Дмитриевна, – пришли дать урок музыки Лизе?

– Нет, не Лисафет Михайловне, а Елен Михайловне.

– А! Ну, что ж – прекрасно. Леночка, ступай наверх с господином Леммом.

Старик пошел было вслед за девочкой, но Паншин остановил его.

– Не уходите после урока, Христофор Федорыч, – сказал он, – мы с Лизаветой Михайловной сыграем бетховенскую сонату в четыре руки.

Старик проворчал себе что-то под нос, а Паншин продолжал по-немецки, плохо выговаривая слова:

– Мне Лизавета Михайловна показала духовную кантату, которую вы ей поднесли, – прекрасная вещь! Вы, пожалуйста, не думайте, что я не умею ценить серьезную музыку, – напротив: она иногда скучна, но зато очень пользительна.

Старик покраснел до ушей, бросил косвенный взгляд на Лизу и торопливо вышел из комнаты.

Марья Дмитриевна попросила Паншина повторить романс; но он объявил, что не желает оскорблять ушей ученого немца, и предложил Лизе заняться бетховенскою сонатой. Тогда Марья Дмитриевна вздохнула и, с своей стороны, предложила Гедеоновскому пройтись с ней по саду. «Мне хочется, – сказала она, – еще поговорить и посоветоваться с вами о бедном нашем Феде». Гедеоновский осклабился, поклонился, взял двумя пальцами свою шляпу с аккуратно положенными на одном из ее полей перчатками и удалился вместе с Марьей Дмитриевной. В комнате остались Паншин и Лиза: она достала и раскрыла сонату; оба молча сели за фортепьяно. Сверху доносились слабые звуки гамм, разыгрываемых неверными пальчиками Леночки.

Весенний, светлый день клонился к вечеру, небольшие розовые тучки стояли высоко в ясном небе и, казалось, не плыли мимо, а уходили в самую глубь лазури.

Перед раскрытым окном красивого дома, в одной из крайних улиц губернского города О… (дело происходило в 1842 году), сидели две женщины: одна лет пятидесяти, другая уже старушка, семидесяти лет.

Первую из них звали Марьей Дмитриевной Калитиной. Ее муж, бывший губернский прокурор, известный в свое время делец, – человек бойкий и решительный, желчный и упрямый, – умер лет десять тому назад. Он получил изрядное воспитание, учился в университете, но, рожденный в сословии бедном, рано понял необходимость проложить себе дорогу и набить деньгу. Марья Дмитриевна вышла за него по любви: он был недурен собою, умен и, когда хотел, очень любезен. Марья Дмитриевна (в девицах Пестова) еще в детстве лишилась родителей, провела несколько лет в Москве, в институте, и, вернувшись оттуда, жила в пятидесяти верстах от О…, в родовом своем селе Покровском, с теткой да с старшим братом. Брат этот скоро переселился в Петербург на службу и держал и сестру и тетку в черном теле, пока внезапная смерть не положила предела его поприщу. Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но недолго жила в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы, и в то же время Калитин приобрел дом в городе О…, где и поселился с женою на постоянное жительство. При доме находился большой сад; одной стороной он выходил прямо в поле, за город. «Стало быть, – решил Калитин, большой неохотник до сельской тишины, – в деревню таскаться незачем». Марья Дмитриевна не раз в душе пожалела о своем хорошеньком Покровском с веселой речкой, широкими лугами и зелеными рощами; но она ни в чем не прекословила мужу и благоговела пред его умом и знанием света. Когда же, после пятнадцатилетнего брака, он умер, оставив сына и двух дочерей, Марья Дмитриевна уже до того привыкла к своему дому и к городской жизни, что сама не захотела выехать из О…

Марья Дмитриевна в молодости пользовалась репутацией миленькой блондинки; и в пятьдесят лет черты ее не были лишены приятности, хотя немного распухли и сплылись. Она была более чувствительна, нежели добра, и до зрелых лет сохранила институтские замашки; она избаловала себя, легко раздражалась и даже плакала, когда нарушались ее привычки; зато она была очень ласкова и любезна, когда все ее желания исполнялись и никто ей не прекословил. Дом ее принадлежал к числу приятнейших в городе. Состояние у ней было весьма хорошее, не столько наследственное, сколько благоприобретенное мужем. Обе дочери жили с нею; сын воспитывался в одном из лучших казенных заведений в Петербурге.

Старушка, сидевшая с Марьей Дмитриевной под окошком, была та самая тетка, сестра ее отца, с которою она провела некогда несколько уединенных лет в Покровском. Звали ее Марфой Тимофеевной Пестовой. Она слыла чудачкой, нрав имела независимый, говорила всем правду в глаза и при самых скудных средствах держалась так, как будто за ней водились тысячи. Она терпеть не могла покойного Калитина, и как только ее племянница вышла за него замуж, удалилась в свою деревушку, где прожила целых десять лет у мужика в курной избе. Марья Дмитриевна ее побаивалась. Черноволосая и быстроглазая даже в старости, маленькая, востроносая, Марфа Тимофеевна ходила живо, держалась прямо и говорила скоро и внятно, тонким и звучным голоском. Она постоянно носила белый чепец и белую кофту.

– О чем ты это? – спросила она вдруг Марью Дмитриевну. – О чем вздыхаешь, мать моя?

– Так, – промолвила та. – Какие чудесные облака!

– Так тебе их жалко, что ли?

Марья Дмитриевна ничего не отвечала.

– Что это Гедеоновский нейдет? – проговорила Марфа Тимофеевна, проворно шевеля спицами (она вязала большой шерстяной шарф). – Он бы повздыхал вместе с тобою, – не то соврал бы что-нибудь.

– Как вы всегда строго о нем отзываетесь! Сергей Петрович – почтенный человек.

– Почтенный! – повторила с укоризной старушка.

– И как он покойному мужу был предан! – проговорила Марья Дмитриевна, – до сих пор вспомнить о нем равнодушно не может.

– Еще бы! тот его за уши из грязи вытащил, – проворчала Марфа Тимофеевна, и спицы еще быстрее заходили в ее руках.

– Глядит таким смиренником, – начала она, снова, – голова вся седая, а что рот раскроет, то солжет или насплетничает. А еще статский советник! Ну, и то сказать: попович!

– Кто же без греха, тетушка? Эта слабость в нем есть, конечно. Сергей Петрович воспитания, конечно, не получил, по-французски не говорит; но он, воля ваша, приятный человек.

– Да, он ручки у тебя все лижет. По-французски не говорит, – эка беда! Я сама не сильна во французском «диалехте». Лучше бы он ни по-каковски не говорил: не лгал бы. Да вот он, кстати, легок на помине, – прибавила Марфа Тимофеевна, глянув на улицу. – Вон он шагает, твой приятный человек. Экой длинный, словно аист!

Марья Дмитриевна поправила свои локоны. Марфа Тимофеевна с усмешкой посмотрела на нее.

– Что это у тебя, никак седой волос, мать моя? Ты побрани свою Палашку. Чего она смотрит?

– Уж вы, тетушка, всегда… – пробормотала с досадой Марья Дмитриевна и застучала пальцами по ручке кресел.

– Сергей Петрович Гедеоновский! – пропищал краснощекий казачок, выскочив из-за двери.

Вошел человек высокого роста, в опрятном сюртуке, коротеньких панталонах, серых замшевых перчатках и двух галстухах – одном черном сверху, другом белом снизу. Все в нем дышало приличием и пристойностью, начиная с благообразного лица и гладко причесанных висков до сапогов без каблуков и без скрипу. Он поклонился сперва хозяйке дома, потом Марфе Тимофеевне и, медленно стащив перчатки, подошел к ручке Марьи Дмитриевны. Поцеловав ее почтительно и два раза сряду, он сел не торопясь в кресла и с улыбкой, потирая самые кончики пальцев, проговорил:

– А Елизавета Михайловна здоровы?

– Да, – отвечала Марья Дмитриевна, – она в саду.

– И Елена Михайловна?

– Леночка в саду тоже. Нет ли чего новенького?

– Как не быть-с, как не быть-с, – возразил гость, медленно моргая и вытягивая губы. – Гм!.. да вот пожалуйте, есть новость, и преудивительная: Лаврецкий Федор Иваныч приехал.

– Федя! – воскликнула Марфа Тимофеевна. – Да ты, полно, не сочиняешь ли, отец мой?

– Никак нет-с, я их самолично видел.

– Ну, это еще не доказательство.

– Очень поздоровели, – продолжал Гедеоновский, показывая вид, будто не слышал замечания Марфы Тимофеевны, – в плечах еще шире стали, и румянец во вею щеку.

– Поздоровел, – произнесла с расстановкой Марья Дмитриевна, – кажется, с чего бы ему здороветь?

– Да-с, – возразил Гедеоновский, – другой на его месте и в свет-то показаться посовестился бы.

– Это отчего? – перебила Марфа Тимофеевна, – это что за вздор? Человек возвратился на родину – куда ж ему деться прикажете? И благо он в чем виноват был!

– Муж всегда виноват, сударыня, осмелюсь вам доложить, когда жена нехорошо ведет себя.

– Это ты, батюшка, оттого говоришь, что сам женат не был.

Гедеоновский принужденно улыбнулся.

– Позвольте полюбопытствовать, – спросил он после небольшого молчания, – кому назначается этот миленький шарф?

Марфа Тимофеевна быстро взглянула на него.

– А тому назначается, – возразила она, – кто никогда не сплетничает, не хитрит и не сочиняет, если только есть на свете такой человек. Федю я знаю хорошо; он только тем и виноват, что баловал жену. Ну, да и женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, – прибавила старушка, косвенно взглянув на Марью Дмитриевну и вставая. – А ты теперь, мой батюшка, на ком угодно зубки точи, хоть на мне; я уйду, мешать не буду. – И Марфа Тимофеевна удалилась.

Иван Сергеевич Тургенев

Дворянское гнездо

Дворянское гнездо
Иван Сергеевич Тургенев

Школьная библиотека (Детская литература)
В книгу вошел роман замечательного русского писателя И. С. Тургенева «Дворянское гнездо». Это произведение – один из лучших образцов русской литературы XIX века, «начало любви и света, во всякой строке бьющее живым ключом» (М. Е. Салтыков-Щедрин).

В качестве приложений помещены критические статьи о романе: Д. И. Писарев «Дворянское гнездо. Роман И. С. Тургенева» и А. Григорьев «И. С. Тургенев и его деятельность. По поводу романа «Дворянское гнездо».

И. С. Тургенев

Дворянское гнездо

© Издательство «Детская литература». 2002

© В. П. Панов. Иллюстрации, 1988

Дворянское гнездо

Весенний, светлый день клонился к вечеру; небольшие розовые тучки стояли высоко в ясном небе и, казалось, не плыли мимо, а уходили в самую глубь лазури.

Перед раскрытым окном красивого дома, в одной из крайних улиц губернского города О… (дело происходило в 1842 году), сидели две женщины – одна лет пятидесяти, другая уже старушка, семидесяти лет.

Первую из них звали Марьей Дмитриевной Калитиной. Ее муж, бывший губернский прокурор, известный в свое время делец, – человек бойкий и решительный, желчный и упрямый, – умер лет десять тому назад. Он получил изрядное воспитание, учился в университете, но, рожденный в сословии бедном, рано понял необходимость проложить себе дорогу и набить деньгу. Марья Дмитриевна вышла за него по любви: он был недурен собою, умен и, когда хотел, очень любезен. Марья Дмитриевна (в девицах Пестова) еще в детстве лишилась родителей, провела несколько лет в Москве, в институте, и, вернувшись оттуда, жила в пятидесяти верстах от О…, в родовом своем селе Покровском, с теткой да с старшим братом. Брат этот скоро переселился в Петербург на службу и держал и сестру и тетку в черном теле, пока внезапная смерть не положила предела его поприщу. Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но не долго жила в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы; и в то же время Калитин приобрел дом в городе О…, где и поселился с женою на постоянное жительство. При доме находился большой сад; одной стороной он выходил прямо в поле, за город. «Стало быть, – решил Калитин, большой неохотник до сельской тишины, – в деревню таскаться незачем». Марья Дмитриевна не раз в душе пожалела о своем хорошеньком Покровском с веселой речкой, широкими лугами и зелеными рощами; но она ни в чем не прекословила мужу и благоговела пред его умом и знанием света. Когда же, после пятнадцатилетнего брака, он умер, оставив сына и двух дочерей, Марья Дмитриевна уже до того привыкла к своему дому и к городской жизни, что сама не захотела выехать из О…

Марья Дмитриевна в молодости пользовалась репутацией миленькой блондинки; и в пятьдесят лет черты ее не были лишены приятности, хотя немного распухли и сплылись. Она была более чувствительна, нежели добра, и до зрелых лет сохранила институтские замашки; она избаловала себя, легко раздражалась и даже плакала, когда нарушались ее привычки; зато она была очень ласкова и любезна, когда все ее желания исполнялись и никто ей не прекословил. Дом ее принадлежал к числу приятнейших в городе. Состояние у ней было весьма хорошее, не столько наследственное, сколько благоприобретенное мужем. Обе дочери жили с нею; сын воспитывался в одном из лучших казенных заведений в Петербурге.

Старушка, сидевшая с Марьей Дмитриевной под окошком, была та самая тетка, сестра ее отца, с которою она провела некогда несколько уединенных лет в Покровском. Звали ее Марфой Тимофеевной Пестовой. Она слыла чудачкой, нрав имела независимый, говорила всем правду в глаза и при самых скудных средствах держалась так, как будто за ней водились тысячи. Она терпеть не могла покойного Калитина и, как только ее племянница вышла за него замуж, удалилась в свою деревушку, где прожила целых десять лет у мужика в курной избе. Марья Дмитриевна ее побаивалась. Черноволосая и быстроглазая даже в старости, маленькая, востроносая, Марфа Тимофеевна ходила живо, держалась прямо и говорила скоро и внятно, тонким и звучным голоском. Она постоянно носила белый чепец и белую кофту.

– О чем ты это? – спросила она вдруг Марью Дмитриевну. – О чем вздыхаешь, мать моя?

– Так, – промолвила та. – Какие чудесные облака!

– Так тебе их жалко, что ли?

Марья Дмитриевна ничего не отвечала.

– Что это Гедеоновский нейдет? – проговорила Марфа Тимофеевна, проворно шевеля спицами (она вязала большой шерстяной шарф). – Он бы повздыхал вместе с тобою, – не то соврал бы что-нибудь.

– Как вы всегда строго о нем отзываетесь! Сергей Петрович – почтенный человек.

– Почтенный! – повторила с укоризной старушка.

– И как он покойному мужу был предан! – проговорила Марья Дмитриевна, – до сих пор вспомнить о нем равнодушно не может.

– Еще бы! тот его за уши из грязи вытащил, – проворчала Марфа Тимофеевна, и спицы еще быстрее заходили в ее руках.

– Глядит таким смиренником, – начала она снова, – голова вся седая, а что рот раскроет, то солжет или насплетничает. А еще статский советник! Ну, и то сказать: попович!

– Кто же без греха, тетушка? Эта слабость в нем есть, конечно. Сергей Петрович воспитания, конечно, не получил, по-французски не говорит; но он, воля ваша, приятный человек.

– Да, он ручки у тебя всё лижет. По-французски не говорит, – эка беда! Я сама не сильна во французском «диалехте». Лучше бы он ни по-каковски не говорил: не лгал бы. Да вот он, кстати, легок на помине, – прибавила Марфа Тимофеевна, глянув на улицу. – Вон он шагает, твой приятный человек. Экой длинный, словно аист!

Марья Дмитриевна поправила свои локоны. Марфа Тимофеевна с усмешкой посмотрела на нее.

– Что это у тебя, никак, седой волос, мать моя? Ты побрани свою Палашку. Чего она смотрит?

– Уж вы, тетушка, всегда… – пробормотала с досадой Марья Дмитриевна и застучала пальцами по ручке кресел.

– Сергей Петрович Гедеоновский! – пропищал краснощекий казачок, выскочив из-за двери.

Вошел человек высокого роста, в опрятном сюртуке, коротеньких панталонах, серых замшевых перчатках и двух галстуках – одном черном, сверху, другом белом, снизу. Всё в нем дышало приличием и пристойностью, начиная с благообразного лица и гладко причесанных висков до сапогов без каблуков и без скрыпу. Он поклонился сперва хозяйке дома, потом Марфе Тимофеевне и, медленно стащив перчатки, подошел к ручке Марьи Дмитриевны. Поцеловав ее почтительно и два раза сряду, он сел не торопясь в кресла и с улыбкой, потирая самые кончики пальцев, проговорил:

– А Елизавета Михайловна здоровы?

– Да, – отвечала Марья Дмитриевна, – она в саду.

– И Елена Михайловна?

– Леночка в саду тоже. Нет ли чего новенького?

– Как не быть-с, как не быть-с, – возразил гость, медленно моргая и вытягивая губы. – Гм!.. да вот пожалуйте, есть новость, и преудивительная: Лаврецкий Федор Иваныч приехал.

– Федя! – воскликнула Марфа Тимофеевна. – Да ты, полно, не сочиняешь ли, отец мой?

– Никак нет-с, я их самолично видел.

– Ну, это еще не доказательство.

– Очень поздоровели, – продолжал Гедеоновский, показывая вид, будто не слышал замечания Марфы Тимофеевны, – в плечах еще шире стали, и румянец во всю щеку.

– Поздоровел, – произнесла с расстановкой Марья Дмитриевна, – кажется, с чего бы ему здороветь?

– Да-с, – возразил Гедеоновский, – другой на его месте и в свет-то показаться посовестился бы.

– Это отчего? – перебила Марья Тимофеевна, – это что за вздор? Человек возвратился на родину – куда ж ему деться прикажете? И благо он в чем виноват был!

– Муж всегда виноват, сударыня, осмелюсь вам доложить, когда жена нехорошо ведет себя.

– Это ты, батюшка, оттого говоришь, что сам женат не был.

Гедеоновский принужденно улыбнулся.

– Позвольте полюбопытствовать, – спросил он после небольшого молчания, – кому назначается этот миленький шарф?




Top