Мой домик в деревне. Жизнь в глухой деревне: интересный рассказ и сильные фотографии - koyger — ЖЖ Домик в деревне рассказ

Я давно порывался сжечь эту макулатуру. Растопить от нее печку. Но книг в шкафу еще много, а мебели на дрова еще больше. Да и уголь должны скоро привезти на санях. Так что пусть еще полежит.

Оставлю внукам. Пусть почитают, когда мы уже покинем этот мир. Может, кого-то из них развлекут эти строки. Может, наша личная драма покажется им смешной на фоне того, что случилось потом. Их право.

Итак, как говорил поэт: "профессор, снимите очки-велосипед. Я вам расскажу о времени и о себе".



Все, что начинается хорошо, кончается плохо. Но если все плохо с самого начала, дальше будет полный звездец.

Я понял это не раньше всех, но одним из первых. Возможно, в первой тысяче из 140-миллионного населения страны - еще в те времена, когда о грядущих катаклизмах заикались только параноики. Да и тех поднимали на смех как городских сумасшедших.

Кругом царила тишь да гладь, а я уже знал, что мифический зверь Жаренный Петух на подлете, и ничто не остановит его неумолимого приближения. Это знание я не мог разделить ни с кем из близких. Они бы мне не поверили.

Я ошибался только по поводу причины Кризиса. Я верил в байки алармистов и готовился к исчерпанию энергоресурсов. Думал, что без нефти остановятся электростанции, встанут автомобили, разрушится единая система международной торговли, а затем придут голод и мор.

Нефть не кончилась. Не успела. Но в остальном я оказался прав.


Мой мир рухнул не в тот день, когда посреди декабрьских морозов отключили свет и тепло. Много раньше. Еще в середине солнечного июля. Когда я как обычно вернулся вечером с работы и по ее глазам понял, что она все знает.

Ах, если б можно было повернуть время вспять... - этот вечный вопль трусов и эгоистов.

"Если б можно было, я был бы умнее, - подумал я тогда. - И не дал бы ей узнать о своем проступке. Сохранил бы это в себе. Для ее же блага. Разве что на исповеди сказал бы: "Грешен, отче", не вдаваясь в подробности".

Почему-то я не удивился. Не раз представлял себе этот момент, прокручивал ситуацию перед глазами. С битьем посуды, своим расцарапанным лицом, ее истерикой, валерьянкой и корвалолом.

Но не в одном из моих видений она не отреагировала так. Зная ее характер, ожидал увидеть бурю и разгром в квартире, но увидел только ее глаза, наполненные болью. И это было много хуже крика. Лучше бы она смотрела на меня взглядом чистой ненависти. Лучше б сказала "Чтоб ты сдох, ублюдок". Не было бы так жутко и мерзко на душе.

Да не переживай, - вроде бы спокойно сказала моя любимая, беря меня за руку. - Жить мы с тобой будем. Я не уйду, так что расслабься. Тебе же только это нужно. А любовь... нет никакой любви, ты сам знаешь.

К этому нельзя подготовиться. Земля начала уходить из-под ног. Я попытался обнять ее (Настю, а не землю), но она отстранилась. Наверно, я мазохист, но в минуты гнева она всегда казалась мне самой привлекательной. В этом коротком халате особенно. Да, такой я бесстыдный.

Мы ссорились и раньше. Почти каждый день. Она отнюдь не паинька. Но обычно после таких вспышек гнева наступало примирение, и мы были счастливы.

Вот и теперь я хотел, чтоб она закричала. Или кинула в меня вазу со шкафа. Я бы увернулся, или поймал. Да даже если бы получил по своей глупой башке... все лучше.

Но она просто смотрела на меня. Вот уж точно, иногда молчание подобно крику.

Хотелось упасть перед ней на колени и прижаться к ее ногам. Может, я так и сделал бы, если бы не подумал, как выгляжу со стороны. И вдруг устыдился своей слабости.

"Да что я, эмо, что ли? Тоже мне, мужик. Слабак. Все так живут... Все так делают. И ничего, не каются всю жизнь".

Много позже мне будет стыдно за этот стыд. Она не все, и я это знал. Может, те, кто встречались мне до этого... Может, им мимолетное предательство не нанесло бы раны... потому что они сами могли проделать это не один раз. А она была другой. И обидеть такую все равно что изжарить на гарнир к картошке птичку колибри. Как бы она не притворялась иногда тигрицей, я-то хорошо знал, как она ранима.

Я знаю, ты хороший, - заговорила вдруг Настя. - Все оступаются. Это я виновата. Думала, что ты, - она нервно хохотнула - не поверишь, не такой как все. Что ты единственный в целом свете, кто меня понимает. Тот, кого я искала все эти годы. А ты... ты чужой. И все это время, что ты был со мной, ты жил двойной жизнью. Знаешь, тот принц с зелеными глазами, которого я увидела и не могла забыть, для меня умер. А с тобой я останусь только ради ребенка.

Как же она любила мелодрамы, черт возьми. "Люк, я твой отец!"

Я молчал, переваривая услышанное. Видели бы вы мое лицо.

Почему она мне ничего не сказала, хотя знала уже два месяца? Выбирала время. Хотела сделать мне сюрприз, а вышло так, что это я его сделал.

Моральный урод...

Она хотела, чтоб тот день запомнился навсегда. Так и вышло.

То были ее последние слова, как близкого человека. После этого мы разговаривали только на бытовые темы, словно два соседа по коммуналке.



Она не представляла, насколько была права. Я действительно жил двойной жизнью. Но она не догадывалась, что моя вторая жизнь не имела ничего общего с глупой интрижкой, сломавшей судьбу нам обоим.

Я ждал и готовился. Я был членом тайного братства параноиков.

Оптимисты еще верили правительству и президенту ("Все хорошо, прекрасная маркиза..."), а умные люди уже понимали, что пациент скорее мертв, чем жив.

И пока другие брали в кредит плазменные телевизоры и радовались жизни, эти под шумок приобретали оружие, запасали тушенку, делали нычки вдоль будущих маршрутов эвакуации из городов-миллионников, устраивали заимки в глухой тайге со складами всего необходимого для автономной жизни. Самые упертые даже рыли подземные убежища.

Самым разумным и спокойным пик кризиса виделся как скачкообразный рост цен, безработицы и гиперинфляция. К этому готовились. Другие готовились к мировому конфликту, оккупации и гражданской войне. Самые запущенные случаи носились с идеей полной автономности от гибнущей цивилизации. Готовились переселиться на землю, добровольно отказаться от благ цивилизации и устроить себе натуральное хозяйство по типу доиндустриального. Анастасийцы, последователи Мегрэ (не комиссара), двинутые экологи и конспирологи всех стран и народов. Читая их откровения, я понимал, что у меня все еще не зашло так далеко.

Я никогда не чувствовал призвания к земледелию. А ко всей этой параноидальной публике относился как к нудистам. То есть к людям, которые все время нудят, потому что у них слишком много свободного времени. Я думал, что не для того выгрыз зубами красный диплом, чтоб ковыряться в навозе.

1

Домик в деревне

Я давно порывался сжечь эту макулатуру. Растопить от нее печку. Но книг в шкафу еще много, а мебели на дрова еще больше. Да и уголь должны скоро привезти на санях. Так что пусть еще полежит.

Оставлю внукам. Пусть почитают, когда мы уже покинем этот мир. Может, кого-то из них развлекут эти строки. Может, наша личная драма покажется им смешной на фоне того, что случилось потом. Их право.

Итак, как говорил поэт: "профессор, снимите очки-велосипед. Я вам расскажу о времени и о себе".

Все, что начинается хорошо, кончается плохо. Но если все плохо с самого начала, дальше будет полный звездец.

Я понял это не раньше всех, но одним из первых. Возможно, в первой тысяче из 140-миллионного населения страны - еще в те времена, когда о грядущих катаклизмах заикались только параноики. Да и тех поднимали на смех как городских сумасшедших.

Кругом царила тишь да гладь, а я уже знал, что мифический зверь Жаренный Петух на подлете, и ничто не остановит его неумолимого приближения. Это знание я не мог разделить ни с кем из близких. Они бы мне не поверили.

Я ошибался только по поводу причины Кризиса. Я верил в байки алармистов и готовился к исчерпанию энергоресурсов. Думал, что без нефти остановятся электростанции, встанут автомобили, разрушится единая система международной торговли, а затем придут голод и мор.

Нефть не кончилась. Не успела. Но в остальном я оказался прав.

Мой мир рухнул не в тот день, когда посреди декабрьских морозов отключили свет и тепло. Много раньше. Еще в середине солнечного июля. Когда я как обычно вернулся вечером с работы и по ее глазам понял, что она все знает.

Ах, если б можно было повернуть время вспять... - этот вечный вопль трусов и эгоистов.

"Если б можно было, я был бы умнее, - подумал я тогда. - И не дал бы ей узнать о своем проступке. Сохранил бы это в себе. Для ее же блага. Разве что на исповеди сказал бы: "Грешен, отче", не вдаваясь в подробности".

Почему-то я не удивился. Не раз представлял себе этот момент, прокручивал ситуацию перед глазами. С битьем посуды, своим расцарапанным лицом, ее истерикой, валерьянкой и корвалолом.

Но не в одном из моих видений она не отреагировала так. Зная ее характер, ожидал увидеть бурю и разгром в квартире, но увидел только ее глаза, наполненные болью. И это было много хуже крика. Лучше бы она смотрела на меня взглядом чистой ненависти. Лучше б сказала "Чтоб ты сдох, ублюдок". Не было бы так жутко и мерзко на душе.

Да не переживай, - вроде бы спокойно сказала моя любимая, беря меня за руку. - Жить мы с тобой будем. Я не уйду, так что расслабься. Тебе же только это нужно. А любовь... нет никакой любви, ты сам знаешь.

К этому нельзя подготовиться. Земля начала уходить из-под ног. Я попытался обнять ее (Настю, а не землю), но она отстранилась. Наверно, я мазохист, но в минуты гнева она всегда казалась мне самой привлекательной. В этом коротком халате особенно. Да, такой я бесстыдный.

Мы ссорились и раньше. Почти каждый день. Она отнюдь не паинька. Но обычно после таких вспышек гнева наступало примирение, и мы были счастливы.

Вот и теперь я хотел, чтоб она закричала. Или кинула в меня вазу со шкафа. Я бы увернулся, или поймал. Да даже если бы получил по своей глупой башке... все лучше.

Но она просто смотрела на меня. Вот уж точно, иногда молчание подобно крику.

Хотелось упасть перед ней на колени и прижаться к ее ногам. Может, я так и сделал бы, если бы не подумал, как выгляжу со стороны. И вдруг устыдился своей слабости.

"Да что я, эмо, что ли? Тоже мне, мужик. Слабак. Все так живут... Все так делают. И ничего, не каются всю жизнь".

Много позже мне будет стыдно за этот стыд. Она не все, и я это знал. Может, те, кто встречались мне до этого... Может, им мимолетное предательство не нанесло бы раны... потому что они сами могли проделать это не один раз. А она была другой. И обидеть такую все равно что изжарить на гарнир к картошке птичку колибри. Как бы она не притворялась иногда тигрицей, я-то хорошо знал, как она ранима.

Я знаю, ты хороший, - заговорила вдруг Настя. - Все оступаются. Это я виновата. Думала, что ты, - она нервно хохотнула - не поверишь, не такой как все. Что ты единственный в целом свете, кто меня понимает. Тот, кого я искала все эти годы. А ты... ты чужой. И все это время, что ты был со мной, ты жил двойной жизнью. Знаешь, тот принц с зелеными глазами, которого я увидела и не могла забыть, для меня умер. А с тобой я останусь только ради ребенка.

Как же она любила мелодрамы, черт возьми. "Люк, я твой отец!"

Я молчал, переваривая услышанное. Видели бы вы мое лицо.

Почему она мне ничего не сказала, хотя знала уже два месяца? Выбирала время. Хотела сделать мне сюрприз, а вышло так, что это я его сделал.

Моральный урод...

Она хотела, чтоб тот день запомнился навсегда. Так и вышло.

То были ее последние слова, как близкого человека. После этого мы разговаривали только на бытовые темы, словно два соседа по коммуналке.

Она не представляла, насколько была права. Я действительно жил двойной жизнью. Но она не догадывалась, что моя вторая жизнь не имела ничего общего с глупой интрижкой, сломавшей судьбу нам обоим.

Я ждал и готовился. Я был членом тайного братства параноиков.

Оптимисты еще верили правительству и президенту ("Все хорошо, прекрасная маркиза..."), а умные люди уже понимали, что пациент скорее мертв, чем жив.

И пока другие брали в кредит плазменные телевизоры и радовались жизни, эти под шумок приобретали оружие, запасали тушенку, делали нычки вдоль будущих маршрутов эвакуации из городов-миллионников, устраивали заимки в глухой тайге со складами всего необходимого для автономной жизни. Самые упертые даже рыли подземные убежища.

Самым разумным и спокойным пик кризиса виделся как скачкообразный рост цен, безработицы и гиперинфляция. К этому готовились. Другие готовились к мировому конфликту, оккупации и гражданской войне. Самые запущенные случаи носились с идеей полной автономности от гибнущей цивилизации. Готовились переселиться на землю, добровольно отказаться от благ цивилизации и устроить себе натуральное хозяйство по типу доиндустриального. Анастасийцы, последователи Мегрэ (не комиссара), двинутые экологи и конспирологи всех стран и народов. Читая их откровения, я понимал, что у меня все еще не зашло так далеко.

Я никогда не чувствовал призвания к земледелию. А ко всей этой параноидальной публике относился как к нудистам. То есть к людям, которые все время нудят, потому что у них слишком много свободного времени. Я думал, что не для того выгрыз зубами красный диплом, чтоб ковыряться в навозе.

Я не пошевелился, даже когда была оглашена федеральная, а затем и областная программа "Село-2011" (проект сначала назывался "Сельхоз-эвакуация" - но название умные чиновники поменяли, потому что от слова "эвакуация" веяло холодной жутью).

Не потрудился даже разузнать детали. А зря. Они меня бы заинтересовали.

Долгосрочные кредиты на обзаведение хозяйством. Стройматериалы почти бесплатно. До гектара земли на 50 лет в аренду за полкопейки. Даже по десять кролов и три десятка кур на каждого. Все при условии, что вы будете жить в деревне не менее 5 лет.

Остряки в Интернете над этим смеялись. А губернатор, видать, был не так прост. Жаль, что я понял это слишком поздно, когда поезд уже ушел.

Нам и здесь было хорошо. Я хотел жить в городе с тремя большими торговыми центрами, в доме с отоплением, горячей водой и лифтом, в пяти минутах ходьбы от супермаркета, рядом с детским садом и школой, куда, как я был, уверен, будут ходить наши дети.

Увы, никто меня не стал спрашивать.

Тем вечером я вышел за хлебом. Это была официальная версия. Конечно, не только за этим. Мне надо было подышать "свежим" воздухом улицы и привести свои мысли в порядок. Мне это иногда нужно, а теперь в особенности.

Светящаяся зеленая точка в темнеющем (но не темном!) небе, горящая даже ярче луны привлекла мое внимание.

"В небе комета - близких несчастий верный знак", вспомнил я. И, придя домой, узнал из Интернета, что в небе северного полушария действительно появилась комета "Сунь-мэй" (по имени какого-то китайского народного демона). Астрономы заметили ее еще месяц назад. Но, естественно, опасности столкновения не было.

Проклятая комета сияла как изумруд в сто карат.

Я так задумался, что забыл о том, зачем пошел и вернулся домой с пустыми руками. Там ждала жена, носившая моего ребенка. И ненавидевшая меня, хоть и скрывавшая это под маской презрительного равнодушия.

Естественно, я узнал о себе много нового. Вяло отбрехиваясь, я думал о том, что чудеса должны случаться. Я молил бога, чтоб курс этого болида пересекся с орбитой Земли в нужном месте, и местом падения стала бы Западная Сибирь. Пусть все закончится быстро. Пусть тут будет лавовое море. Сгореть в эпицентре взрыва в 100 гигатонн, наверно, не больно. Лишь бы не видеть ее глаз.

Август выдался сухим и жарким. Комета разминулась с Землей, и конец света был отложен еще на 12 лет, до прилета астероида Икар.

Я сидел перед телевизором, даже не заметив, как вошла она. Как всегда великолепная, грациозная как лань. Я узнал зеленое платье, в котором она была в наш первый вечер. От нее пахло духами, запах которых я тоже не мог не узнать. Куда-то уходит? Кого-то нашла себе? Или просто хочет меня помучить?

Что ж, ей это удалось.


В одном из самых глухих уголков юга Брянской области, в десятке километров от границы с Украиной, рядом с заповедником «Брянский лес» затерялась деревенька в пятнадцать жителей - Чухраи. Здесь я живу уже почти два десятка лет. Благодаря бездорожью, в Чухраях до совсем недавнего времени сохранялся уклад жизни прежних веков: деревня почти нечего не получала от внешнего мира, производя на месте все необходимое для жизни.
В документах Генерального межевания 1781 года упоминается, что Красная Слобода со Слободою Смелиж, Будой Чернь и деревней Чухраевкой принадлежат графу Петру Борисовичу Шереметьеву и крестьяне «на оброке платят в год графу по два рубля». Значит есть вклад чухраевцев в строительство чудных шереметьевских дворцов в Кусково и Останкино! И так всю историю: внешний мир вспоминал о деревушке, когда надо было получить с мужиков налоги, солдат для войны, голоса для выборов.

Расположены Чухраи на невысоком, но длинном песчаном холме среди болотистой поймы реки Неруссы. Единственная улица из пятнадцати домов, заросших сиренью и черемухой, вся перекопана дикими кабанами. Зимой по снегу на улице постоянно встречаются волчьи следы. Деревянные крыши большинства домов провалились. Столбы электролинии, проведенной сюда в шестидесятых годах прошлого века, да тройка телевизионных антенн - вот все признаки нынешнего века.. Диссонирует с деревней мой дом из красного кирпича со спутниковыми тарелками для телевизора и интернета. Кирпичный дом пришлось строить потому, что в первые годы после создания заповедника “Брянский лес” шла нешуточная война с браконьерами, поэтому для жилья мне нужна была крепость... А вообще-то здесь жили и живут на редкость приветливые и любопытные люди, для которых появление нового человека - событие. Помню, уже около тридцати лет назад в своих странствиях по Брянскому лесу я впервые забрел в Чухраи. Только я подошел к колодцу и заглянул вниз, чтобы посмотреть, чистая ли вода, как распахнулось окошко у ближайшего дома под раскидистой вербой и дородная пожилая хозяйка предложила напиться кваса-березовика из холодного погреба. Через минуту я был уже в прохладном доме и добрейшая Мария Андреевна Болохонова, жена здешнего лесника, выпытывала из меня все анкетные сведения, для чего я сюда прибыл и с великой охотой отвечала на мои вопросы. Тем временем поглядеть на меня подошли ее соседи: дед-фронтовик и две бабки, тоже все по фамилии Болохоновы. Оказывается, во всей деревне только две фамилии: Болохоновы и Пресняковы, поэтому каждый имеет уличную кличку, которая словно неофициальная фамилия часто передается по наследству. Оказывается деда-фронтовика Михаила Алексеевича Болохонова по уличному Пожилой, а его бабку - Пожилиха. Вторую старуху, партизанку Евдокию Трофимовну Болохонову звали Марфина. В деревне жили два соседа, оба Балахоновы Иваны Михайловичи, оба 1932 года рождения. Один, который конюх, известен под уличным именем Калинёнок, а другой, бригадир, - Кудиненок. Оба получают письма от родственников, но почтальон Болохонова Антонина Ивановна (уличное имя - Почтарка) всегда вручала письма правильному адресату, потому что знает, что Калиненку пишут письма из Навли и далекой Ухты, а Кудиненку из Подмосковья. Уличное имя часто передается по наследству с прибавлением уменьшительных суффиксов: сын Калины - Калиненок, сын Калиненка - Калиненочек.
Я удивился, как обходятся жители без магазина, но они отвечали, что без магазина деньги целее. Спички, соль и муку привозят зимой в автолавке, а водку хлеб и все остальное готовят сами. Ближайший магазин в Смелиже, но путь туда через Липницкие болота, да и в котомке много не принесешь. Поэтому хлеб пекут каждый себе в русских печах на поду. Мария Андреевна посетовала на мою худобу и заставила взять с собой ржаную ковригу килограмма на три. Вкуснее этого хлеба я еще не ел. Тем временем появился из обхода сам хозяин Иван Данилович, тоже фронтовик-малоземелец и стал требовать у Марии Андреевны по случаю гостя «ковтнуть», то есть на местном наречии выпить, но я отказался, чем очень огорчил красноносого Ивана Даниловича. Кстати, через несколько дней я встретился ним в лесу и он выговорил мне за то, что я отказался, мол, из-за меня и ему не перепало.
Перед войной в Чухраях был свой колхоз «Наш путь». Кроме того, молодежь работала на лесозаготовках. В соседнюю, за семь километров, деревню Смелиж была отличная дорога, по которой лошадьми и волами вывозили лес, через Липницкие и Рудницкие болота, непроезжие сейчас, тогда были настелены бревенчатые гати.
Лет пятнадцать назад я записывал на магнитофон рассказы жителей деревни о прошлом, а недавно переложил их на бумагу.
Рассказывает Михаил Федорович Пресняков (Шаморной), 1911 года рождения:
«До войны тутока тайга была. Давали план на рубки сельсовету. И нас, молодёжь, посылали лес резать на всю зиму. А весною на конях лес возили, тогда ж машин не было. Когда кулачили, самых хороших коней в лес забрали. Сараи кулацкие туда перевезли, рабочих из-за Десны пригнали. И брат мой там робил. Рыбы дадут, сахарку дадут, крупы дадут - чтоб не жравши не сдохли. И одёжу давали в счёт зарплаты. А весной плотали лес. До десяти тысяч кубометров у нас на луг вывозили, весь сенокос лесом занят был. Плоты до Чернигова гоняли -целый месяц на воде. В Макошено за Новгород-Северский часто гоняли, там евреи лес принимали.
На Конском болоте канавы рыли. Я эти канавы рыл и жердями обкладал. Контора была из Трубчевска - забыл, как называлась. Были прорабы Травников и Островский. Я ходил им доску носил, на которой они номера смотрели. Они меня звали: «Пойдём с нами, мы тебя доучим.» Платили они здорово. Восемнадцать рублёв в тое время платили. Нам давали бахилы из кожи. Копали вручную. А трактора пни рвали. Высушили всё, мосты построили. Конопля была под твой потолок. Капуста родила хорошая, гурки вот такущие во, а овёс плохой был. Высушили всё, мосты построили. В тридцать втором году весной страшная вода пришла, катилась валом, как с горы. В нашем доме только на два пальца до окна не достала. Ехала комиссия с райсполкому нас спасать, так на Ершовом поле ихню лодку об дуб как вдарило, взлезли они на дуб, кричат на убой: "Рятуйте!" Ездили их стягивать.
И в тридцать третьем тоже большая вода пришла. И дожди шли, целое лето стояла вода, что посеяли - всё отмякло. Государство ничего не дало и негде было добыть. Голод большой был, полдеревни передохло. Даже мой батька помёр. Молодые хлопца померли. Матка ходила в город, побиралась: капусты приносила листья горького Попорезали коров, а дальше есть нечего. Поуехали многие на Украину, и там голод. А в тридцать четвёртом картоха уродила, морква была рамером как бураки.»

Во время войны здесь был центр партизанского края. Здесь действовали не только местные отряды, но и соединения орловских, курских, украинских и белорусских партизан. Их число доходило до шестидесяти тысяч. Нынешние чухраевские и смелижские древние старики, бывшие почти семьдесят лет назад подростками, хорошо помнят легендарных командиров Ковпака и Сабурова, начинавших свои знаменитые рейды по вражеским тылам отсюда. Между Чухраями и соседней деревней Смелиж в лесу находился объединенный штаб партизан, центральный госпиталь, аэродром. Здесь впервые прозвучала песня «Шумел сурово брянский лес», привезенная в подарок партизанам к 7 ноября 1942 года поэтом А. Сафроновым. В мае 1943 году немцы выжгли партизанскую деревню дотла, а жителей угнали в концлагеря.

Трофимовна всю жизнь прожила одна, мужики ее поколения не вернулись с войны.

Похороны Трофимовны.

Рассказывает Болохонова Евдокия Трофимовна (Марфина), 1923 года рождения:
«Я была в отряде имени Малинковского. Командиром у нас был Митя Баздеркин, потом он погиб. Нас было 160 человек.
Мы, девки, еродромы для самолетов расчищали, землянки делали, летом огороды по полянам садовили. Зимой сидели в Чухраях, шили. У моей крестной машинка была своя, да партизаны нам машинок собрали. Парашютов привезут нам целую кучу, мы пороли их и рубахи шили, халаты белые шили - чтоб на снегу незаметно было.
Кого из партизан поранят - отправляли их на большую землю, так ее называли, потому что мы были на малой земле. Было в день партизана поранят, а к ночи его уже отправляли, не страдал здесь. Самолеты к нам кажную ночь прилетали. Жрать нам привозили, а то мы подохли бы здесь. Привозили концентрату, соли привозили. Мужчины больше всего табак ждали. Сухарев привозили в пачках. Все привозили. Мне сейчас хуже, чем тогда.
Шли мы раз на Миличи, там просо на поляне сеяли, хорошо родило. Идем, слышим - стогнет кто-то. Хлопчик молодой, высокий лежит. Обе коленки пулями перебиты. Белый, худой: «Восемнадцать дней я тут лежу - вы первые, кто пришли». Восемнадцать днёв не евши - не пивши! Сделался белый-белый. Всю кругом себя траву поел. Треба что-нибудь делать. Насекли палок, его на палки положили и потащили на еродром. А еродром был промежу Нового Двора и Рожковскими Хатками. Мы его расчищали. Отнесли его, а документы у нас остались. После освобождения послали их к его батьке-матке. И пришла благодарность: сын остался живой. И ён благодарность нам прислал.
А бывало, что тяжелых раненых пристреливали… Людей тут погибло…
В сорок третьем на Духов день немцы лес чистить начали. Сюда, в Чухраи, наш, местный их привел. Скобиненком его звали по уличному. Сколько тут людей побили… Моя тетка не побежала прятаться: «А что бог даст…» И сразу погибло четыре головы: два сынка, мужик и дед. А ее не тронули, только мужчин убивали. А многим не дали тут умереть, в Брасово погнали. Там могила братская. 160 только наших, чухраевских, малых хлопчиков и стариков. После войны ездили отгадывали своих. А ведь это наш, чухраевский, сюда немцев привел. Скобиненком по уличному звали. Ён тут все немцам показывал. А пришла Красная Армия, и его самого показательно повесили. Его самого и сына его…
Трудно, Трудно… Только два погреба от Чухраев остались…»

Когда после освобождения в в 1943 году в Чухраи вернулись уцелевшие люди, сразу начали строиться. Государство бесплатно отвело лес, но в деревне не было не то что ни одной машины или трактора - даже ни одной лошади! Здоровые мужики были на фронте. Сосновые стволы таскали на себе из леса старики, женщины и подростки, поэтому выбирали по силам: покороче да потоньше. Поэтому большинство хат в Чухраях маленькие. Дубы для фундамента заготавливали рядом, в пойме реки и по большой весенней воде сплавляли их прямо на место. Глину для печей тоже возили на лодках и лепили из нее сырец. Настоящие обожженные кирпичи были наперечет - уцелевшие из довоенных печей; их использовали только на печной под и трубы. Крыши делали из дора - деревянных пластин, которые нащипывали из сосновых плах. Такое жилище, сооруженное из местных материалов с минимальными затратами энергии было экологично при сооружении; экологично при эксплуатации (в чем автор убедился, прожив в таком доме в Чухраях немало лет); и экологично при утилизации: когда люди перестают жить в доме и ухаживать за ним, все деревянные материалы сгнивают, а глинобитная печь раскисает от дождей. Через несколько лет на месте жилья остается только заросшее дерниной углубление от бывшего подполья.
Послевоенное население достигло своего наибольшего числа в пятидесятых годах, когда здесь было полторы сотни дворов. Избы теснились так, что вода с одной крыши лилась на соседнюю. Огородов в деревне не было: незаливаемой весенним паводком земли хватало только на постройки. Огорода делали за околицей в болотистой пойме, а чтобы урожай не вымокал, копали дренажные канавки, поднимали гряды. В иной сырой год картошку удавалось посадить только в июне, когда подсыхало настолько, что лошади с плугами переставали топиться в сыром грунте. Зато сейчас в деревне просторно: при укрупнении колхозов контору и сельсовет перенесли за десять километров в Красную Слободу, которая за тремя болотами. За дорогами и гатями перестали следить и деревня оказалась как на острове. Да еще тяжелая, почти бесплатная работа в колхозе. Народ начал разбегаться кто куда мог. Большинство домов и рубленых сараев по твердой зимней дороге вывезли в соседние райцентры Суземку и Трубчевск.

Калинёнок признавал только выращенный им самим табак.

Рассказывает Болохонов Иван Михайлович (Калинёнок), 1932 года рождения, малолетний узник:
"Я сразу, как вернулся из плена, хлопчиком пошел в колхоз робить. Молоко в Красную Слободу на волах возил четыре сезона. Везешь литров триста-четыреста. Я раз с голодухи сливок переел, так до сих пор на молоко глядеть не могу. Волов звали Мирон и Комик. Ходили только шагом. Мирон крепко давал прикурить. Обязательно в кусты или в воду затянет! Не подчинялся! Плачешь от него. А Комик был послушный. Потом конюхом работал при всех председателях. Двадцать пять запряжных коней было, да молодежь. Сено косили за 10 процентов - сначала девять стогов для колхоза ставишь, потом тебе один разрешают накосить. Детей мучали своих, заставляли помогать. При Хрущеве стали за двадцать процентов косить.
Сталин обложил нас кругом. Агент по заготовкам у нас был Коротченков из Денисовки. Сдай за год 250 яичек, 253 литра молока, 20 килограммов мяса. Сдай картох, уже не помню сколько… И 250 дней должен отробить в колхозе за трудодни и ни грамочки не платили. Хоть стой, да не лежи! Председатель, бригадиры, учетчики за нами смотрели, чтоб не украли. А тех кто не выработал 250 дней, то судили. Деда Лагуна бабу судили, не успела минимум выробить. Забрала милиция, увезли в Суземку. Через несколько дней отпустили. Тая власть что хотела, то делала.
А выжили тем, что садовили картоху, да делали сани, да продавали скотину. Сено в Трубчевск продавали. Самогонку бабы гнали, в Чухраях была самая дешевая в районе. Я за зиму делал до тридцати саней, кадушки, дежки, бочки. Днем в колхозе роблю, а приду домой и за два вечера кадушку делаю.
Дуб для поделок воровали весной по большой воде. Свалишь вечером, а ночью разрабатываешь. А утром гонтье на лодку и домой везешь. Раз с дедом Долбичом дуба повалили у Неруссы, а лесником там был Степан ямновский. Вода в тот год неисчисленно здоровая пришла. И откуда ни возьмись, Степан подходит. Здоровый дядя. Кругом вода, тикать некуда. А мы: «Степан Гаврилович, но надо же чем-то жить…» А ён: «Да вы спросили бы…» А мы: «Да что спрахивать, спросишь, так Вы не разрешите…» А ён: «Ну что с вами делать? Протокол писать - так вы хатами не рассчитаетесь, ведь дуба вы подвалили метровой толщины…» Отпустил ён нас. Мы отвезли ему на кордон горелки да с пуд муки. Ён тоже хочет жить, ему теми сталинскими грошиками четыреста рублев платили. Ух, ён горелку любил - ведро выпьет и пьяным не бывает. От водки потом и помер.»

Остались в деревне лишь те, кому бежать некуда и не по силам. Теперь деревню быстро захватывает лесная чащоба, среди которой разбросаны последние огородики дряхлых жителей.

Мой сосед Василий Иванович Болохонов принимает ванну.

Чухраи славились самым дешевым в районе самогоном, но теперь местный эликсир жизни можно купить только в соседнем Смелиже.

Во все трудные моменты истории лес сильно выручал русского человека, служил ему убежищем в лихолетье. Лес с его промыслами, а не сельское хозяйство, был основой материального существования чухраевцев. Кроме конных саней Чухраи славились дубовыми бочками, кадушками, деревянными маслобойками, дугами, деревянными лодками. Кадушки и бочки грузили на новые лодки и плыли либо в Трубчевск вниз по течению до Десны, на которой стоит этот древний город; либо вверх по течению до впадения в Неруссу речки Сев, по которой поднимались до Севска. Вместе с товаром продавали и лодки, домой возвращались пешком. Уже в советские времена многие чухраевцы зимой работали на лесоповале, а весной и летом сплавляли лес до Десны и дальше на безлесную Украину.

Рассказывает Болохонова Ольга Ивановна (Купчиха), 1921 года рождения:
«Хлеба у нас веками не сеяли. Только при колхозах заставили сеять. Сей - не сей, все равно зерно не родится. А огороды были у каждого. А у кого было две-три лошади, да два-три сына - своя рабочая сила, раскапывали огроды большие. В двадцать девятом и тридцатом начали раскулачивать их.
Коноплю сажали, конопля хорошая родилась. До колхозов ее каждый у себя в огородах сажал. У каждого своя рубаха, свои штаны, свои онучки - все из полотна.
У нас тут каждый своим мастерством занимался. Колеса делали, катки, а сани и сейчас делают. Обод гнут. Раньше парня была, в парне парили этот дубок, гнут полоз. И возили продавали, далеко, до Дмитрова довозили на своих лошадях раньше. И бочки продавали - тоже из дуба делали. А под сало кублы осиновые делали.
У нас кругом дуб. В особенности мужчины заготавливали дуб весной, на лодках. Воровали дубы. Вот настанет разлив, поедут на лодках, дуб срежут, побьют его там на гонтье, потом на клепку, на лодках привезут. Спрячут по чердакам до зимы. А зимой делают. Дубы больше резали по ту сторону Неруссы. Леса государственные, лесники ловили - это нам еще мать рассказывала. Дуб завалят, узнает лесник, придет - угостят лесника. И все - лес как шумел, так и шумит.»

Рубили лес себе, рубили государству... С послевоенного времени и до семидесятых годов двадцатого века в Брянском лесу рубилось древесины в два раза больше, чем прирастало. Как раз в это время на смену лучковой пиле и конной тяге пришли бензопилы, трелевочные трактора и мощные лесовозы. С помощью новых технологий окрестности лесных поселений в радиусе многих километров были превращены в бескрайние вырубки, и жизнь в них потеряла смысл. Теперь только на картах остались Скрипкино, Кадуки, Старое Ямное, Коломина, Хатунцево, Усух, Земляное, Воловня, Скуты. На одной только лесной речке Солька, которая длиной всего-то сорок километров в шестидесятые годы было пять населенных пунктов: Мальцевка, Пролетарский (до революции - Государев Завод), Нижний, Скуты, Солька - имеющих школы, пекарни, магазины, производственные помещения. Сейчас на месте этих поселков уже поднялся молодой лес и только уцелевшие кое-где кусты сирени да почерневшие от старости могильные кресты на заброшенных кладбищах намекают о еще недавнем прошлом.



В деревню привезли продукты на тракторной телеге.

Чухраи быстро вымирают. Давно нет Данчонка - пьяный попал под лошадь. Умерла и его Мария Андреевна. Умерли Пожилой, Шаморной, Калиненок, Марфина и другие рассказчики историй, которые вы только прочитали. Их дети разбросаны по всему пространству бывшего Советского Союза. Уходят люди, исчезает уникальный быт и накопленный многими поколениями опыт ведения натурального хозяйства. Исчезает духовное и физическое единение людей с природой, пласт жизни неумолимо превращается в историю…

Сейчас жизнь в деревне теплится благодаря заповеднику "Брянский лес". Летом в Чухраях бывает шумно - на новенькой базе заповедника проходят практику студенты-биологи, работают ученые. На это время деревня становится экологической столицей Брянского леса. Зимой, когда я частенько уезжаю на Камчатку и деревню заметает снегом, инспекторские уазики пробивают дорогу жизни.

Понравился рассказ про деревню Глеба Шульпякова, хочу предложить прочитать всем читателям нашего сайта «Свой домик в деревне».

Тема родная и знакомая — деревенская. Вопросы о деревенской жизни остаются спорными — и некоторые наши публикации тому подтверждение. Статьи опубликованы 2-3 года назад — и сейчас появляются свежие комментарии о том, что в деревне живут одни неудачники, или наоборот, только в деревне человек обретает смысл жизни и по-настоящему ощущает течение времени.

Кто-то соглашается на жизнь в глуши и получает удовольствие от прожитых минут вблизи природы, кто-то недоумевает, как можно пол жизни просидеть на огороде, не видя и не слыша никого вокруг, кроме соседки бабы Зины, или пьяницы Леньки, как у Шульпякова в рассказе.

Еще один интересный взгляд на деревенскую жизнь. Для подписчиков журнала будет доступна PDF версия рассказа «Моя счастливая деревня» на .

Приятного прочтения!

МОЯ СЧАСТЛИВАЯ ДЕРЕВНЯ

Современный человек не успевает за временем - декорации меняются быстрее, чем он привыкает к ним. Ни в памяти, ни в мыслях от этого времени ничего не остается. Прошлое пусто. Даже вещи исчезают из обихода, так и не состарившись. «Куда все исчезло? Зачем было?» Тоже лейтмотив жизни.

В ящике моего стола лежат зарядные устройства. Провода спутаны в клубок, видно, что адаптерами никто не пользуется. «Надо бы выбросить…» Чешу затылок. Но мне почему-то жалко. Я отдаю адаптеры сыну, он сооружает из них заправочные станции. Но жалость, жалость.

В прошлом году я купил избу в деревне.

«В глухомани, настоящую…» - рассказываю.

«Ну и где твоя “глухомань”? - Друзья мне не верят. - Кратово? Ильинка?»

Я показываю на карте: «За Волочком, в Тверской…»

Друзья кивают, но в гости почему-то не торопятся.

«Вы будете в Москве в это время?» - на том конце женский голос.

Я прикидываю в уме, считаю: «Нет, я буду в деревне. Давайте через неделю».

«О, у вас дом в деревне!» - трещит трубка.

«Как это хорошо - дом, природа. Я хотела бы…»

«Изба! - кричу. - Изба!»

Конец связи.

В прошлом году я купил избу в деревне. В нашей деревне нет мобильной связи, нигде и никакой. Правда, алкаш Леха (он же Ленька) утверждает, что одна палкабывает за избой Шлёпы. Я полдня ползаю вдоль стены, пропарываю гвоздем сапог. Чертыхаюсь - нет, не ловит.

Первое время ладонь машинально шарит по карману, однако на второй день о телефоне забыто. Я вспоминаю про трубку, когда пора выходить на связь. Телефон валяется в дровах у лежанки - наверное, выпал из кармана, когда я возился с печкой. С изумлением Робинзона разглядываю кнопки, мертвый экран.

Я пропадаю в деревне неделями, и связь мне все-таки требуется. Доложить своим, что жив-здоров, не голодаю и не мерзну. Что не был подвергнут нападению хищников, не утонул в болоте и не свалился в колодец, не покалечил себя топором или вилами, не угорел в бане и не подрался с Лехой-Ленькой.

«Главное, дождись, чтобы угли прогорели…»

«Ложный гриб на разрезе темнеет…»

«Воду кипяти…»

«Топор ночью в доме - на всякий случай…»

«Клади от мышей сверху камень…»

Наивные люди.

Мобильная связь есть на Сергейковской Горке, но там ловит чужой оператор. Мой ловит в сторону Фирово, но туда в слякоть плохая дорога - ее разбили лесовозами, когда вывозили ворованный лес. И вот спустя месяц я узнаю, что связь есть еще в одном месте. И что там работают все операторы.

В нашей деревне шесть изб, это практически хутор. Две семьи живут круглый год, одна съезжает на зиму в Волочек, в двух избах наездами тусуются дачники (я и еще один тип, известный старожил). Крайняя, Шлёпина, пустует.

– А где хозяин? - разглядываю через выбитые окна горы бутылок и рванины.

– Удавился, - безразлично отвечает Леха.

Еще есть лошадь Даша, корова, теленок и две собаки. Одна собака, Лехина, похожа на героя из мультфильма, такая же черная и осунувшаяся, с седыми проплешинами. Про себя я называю собаку «Волчок». Он сидит на привязи и выскакивает над забором, когда проходишь мимо - как черт из табакерки. А вторую зовут Ветка, она бегает свободно.

Через лес в деревню ведет проселок - от главной дороги, где кладбище. Погост, каких в любой области множество, полузаброшен. Кресты криво торчат из крапивы, в кустах поблескивает облупленная эмаль. Сквозь буйную, особой кладбищенской сочности зелень чернеет ржавчина. Куски кирпичной кладки, церковная ограда. Пейзаж вокруг под стать погосту. Первое время ощущение скудности, неброскости, глухости невероятно угнетает меня. Зачем я вообще сюда забрался? Но это впечатление, разумеется, мнимое. Чтобы ощутить подспудное, замкнутое в себе и на себе обаяние этих земель, несравнимое с картинными косогорами где-нибудь в Орловской области - или полями за Владимиром, - надо, чтобы человек забыл про пейзаж, не думал о нем. Ничего не ждал от него, не требовал. И тогда пейзаж сам откроется человеку.

Рельеф приземистый, стелящийся. Верхняя линия занижена - так выглядит невысоким сарай, заросший травой, или изба, наполовину ушедшая в землю. И возникает чувство неловкости; несоразмерности себя тому, что видишь; на фоне чего находишься. Лес непролазен и густ, настоящий бурелом. Облака идут настолько низко, что хочется пригнуть голову. Пейзажные линии пунктирны и нигде не сходятся. Ничего, что можно назвать картиной природы, не образуют. Такое ощущение, что сюда свалили выбракованные и разрозненныеэлементы других пейзажей. Да так и оставили.

В действительности это купол, крыша. Макушка огромного геологического колпака. Высшая точка Валдайской возвышенности (450 метров над уровнем) лежит в соседней деревне, то есть моя изба - страшно подумать - висит немного выше Останкинской башни. И тогда все видишь другими глазами. Все становится понятным, объяснимым. Ведь это бесконечный пологий спуск - вокруг тебя. Скат, по которому сползают леса и пригорки. Отсюда и вид, его характер - фрагментарный, как пейзаж в долине горного перевала. Ощущение высоты настигает внезапно. В точке, откуда рельеф выстреливает, как пружина. Таких мест немного, но они есть. Специально открыть их невозможно, хотя пару деревень на холмах с абсолютно гималайскими видами я знаю. Просто выбредаешь на край огромной пустоши и - раз! - покатились из-под ног валики холмов, раздвинулась ширма неба. Отъехал за горизонт задник, и огромная, с хребет сказочного кита, сцена открылась. И этого кита - с перелесками и деревнями на хребте - видно.

Кит, сцена, ширма - да. Но. Требовались конкретные ориентиры, зарубки. Засечки на местности, опознавательные знаки. Не проскочить поворот, не проехать развилку, не угодить в выбоину. Вот впереди римские руины Льнозавода - значит, скоро «проблемный участок дороги». А вот двухъярусная церковь, что от нее осталось (короб), - развилка. Заброшенный Дом культуры, от него через дорогу сельпо.

У дороги мелькает памятный крест, сваренный из арматуры.

– Шлёпу насмерть… - мрачно комментирует Леха-Ленька. - Машиной.

Я послушно давлю на сигнал.

За карьером поворот, где кладбище. Последний отрезок. Я вкатываюсь на едва заметную в темноте аллею, притормаживаю. Оглядываюсь. На кладбище две или три фигуры - бродят между могил, как сомнамбулы, приложив к щеке руку. Выключаю фары, неслышно возвращаюсь. Они разговаривают вполголоса, сами с собой. Их лица, подсвеченные странным голубым светом, мерцают в темноте, как медузы. Пожав плечами, разворачиваюсь. Всматриваюсь напоследок в кладбищенские сумерки - никого, стихло. Однако спустя минуту наверху, на дороге, раздается шорох. На шоссе из кустов выходит человек, потом другой. Третий. И молча расходятся.

Я машинально лезу за телефоном (невроз, знакомый каждому). Сигнал есть.

Изба есть механизм, усваивающий время. Так мне, во всяком случае, первые дни кажется. Естественное старение материала - то, как оседают венцы или замысловато тянется трещина - как уходит в землю валун, на котором крыльцо - как древесина становится камнем, куда уже не вобьешь гвозди, - во всем этом я вижу время, его равномерное, слой за слоем, откладывание в прошлое. Туда, откуда, как из годовых колец дерево, складывается настоящее и будущее.

К тому же Леха-Ленька, его алкогольные циклы - их амплитуда тоже поражает природным каким-то постоянством и предсказуемостью. Знать эту фазу в деревне мне крайне важно, ведь на Лехе в деревне электрика, дрова и лошадь. Эта фаза хорошо читается с первым снегом. Если следы ведут от избы к баньке, значит, сосед «выхаживается». Если снег протоптан к соседской избе - Леха на старте, но пару дней еще будет вязать лыко. Если следы в лес, Леха не пьет, торчит в лесу, рубит дрова.

Ну а если в деревне беспорядочно натоптано - как, например, сегодня - Леха на пике. В этот промежуток он не столько опасен, сколько назойлив. Чтобы избавиться от его общества, я всегда держу в багажнике пузырь дешевой водки и баклажку пива. Водку надо сунуть вечером, когда он подкатит к «барину» «с приездом». Она «прибьет» его на ночь. А пиво - на утро, поскольку с похмелюги он притащится обязательно, как только увидит дымок над крышей («Кто Леху поил?»). Досуг следующего вечера он, как правило, организовывает себе сам. То есть попросту исчезает из деревни.

Мой деревенский быт - незначительный, но докучный. Серьезных дел нет, но: натаскать и вымести, заткнуть и высушить, приподнять и подпереть, заменить и настроить, протопить - и так далее, далее.

Время в таких делах летит быстро. Вот соседка Таня в лес прошла мимо окон - а вот уже возвращается с полной корзиной. Только что улетучился с поля утренний туман, пористый и прозрачный - как с другого конца уже наползает густой вечерний. Но странное дело, это необременительное, быстрое время, наполненное незначительными мелочами - время, утекающее незаметно и безболезненно, - оставляет в тебе ощущение весомости, значимости. Никакими подвигами не отмеченное, оно не уходит в песок, не проходит даром - как то, городское время. А попадает прямиком в прошлое, в его подпол. Где и накапливается, и зреет.

И тут сосед говорит мне:

– Послушай Леху, сходи на кладбище!

(Во время запоя он переходит на третье лицо.)

– Леха плохого не посоветует.

Старый ватник стоит на спине колом, Леха похож на горбатого. В кармане у него булькает разведенный спирт, основное деревенское пойло.

– Че ты мучаешься!

Прикладывается, вытирает рот рукавом.

Тычет потухшей спичкой в сторону проселка.

В лесу темно, но когда проселок выходит на аллею, видно макушки сосен, выкрашенные закатом в рыжий. Эта аллея - береза-сосна, береза-сосна - «барская», ее высадили для прогулок через поле. Так, по крайней мере, говорит легенда. Поле давно заросло березовой рощей, от усадьбы остались четыре стены и пруд с ключами.

А старые деревья, кривые и корявые, стоят.

По дороге на кладбище мне нравится воображать, как хорошо продолжить аллею до нашего хутора. В деревне первое время люди вообще немного Маниловы, так что список неотложных планов у меня огромный. Например, мне обязательно надо:

Обустроить родник;

Сделать на речке купальню;

Приделать к избе веранду;

Поставить баню;

Залатать протекающую крышу (срочно!);

И построить на поле буддийскую ступу.

Чтобы залатать крышу, надо найти непьющего мужика, потому что у пьющего «нет времени» плюс «страхи» - на крышу он не полезет, побоится упасть (при том, что еще вчера этот человек сутки провалялся в канаве при ночных заморозках). И вот большая удача, спустя неделю разъездов непьющий найден. Это Фока, он же Володя, - мужик лет пятидесяти, живущий за Льнозаводом.

– Ендова! - радостно орет мне этот Фока, озирая крышу. - Ендова у тебя текуть, понял?

Я таращу глаза, но ничего не вижу. «Какие к черту ендова?»

Тогда Фока складывает «ендова» из газеты. Объясняет мне, как они устроены и что для их перекрытия надо перестилать скат всей крыши. Я слежу за его большими узловатыми пальцами, настоящими клешнями - это руки человека, который умеет держать инструмент.

Когда я приезжаю через неделю, Фока с парнишкой все перекрыли. Мы рассчитываемся. Складывая тысячные купюры в кошелек, Фока говорит, что собрался женится. И что немного нервничает.

– Молодая, из города. - Он смотрит в пол. - Попросила, чтобы купил в машину музыку…

Я желаю ему удачи.

Осенью я сажаю за домом сосенку. Ендова и сосенка - на этом моя маниловщина кончается. Больше ничего предпринимать не буду, ну их. Так на человека действует великая инерция деревенской жизни. Сила, накопленная веками, которая противится любому начинанию, если это начинание не имеет прямого отношения кнасущному, то есть к теплу и пище.

Однако баня просто необходима. К соседу не набегаешься, неловко - а поставить новый сруб баснословно дорого. Еще вариант, можно взять старую. Одна такая, заброшенная, есть в соседней деревне. И вот мы - я и Леха - едем.

На вид баня очень страшная. Вся в лепестках сажи (топили по-черному), кривая, со съехавшей набекрень крышей. Но Леха спокоен. Если поменять пару венцов, говорит он, и поставить новую печку, будет нормально.

– Чья баня? - спрашиваю на всякий случай.

– Шлёпина.

– Угорел в бане по пьяни.

На кладбище темно, над головой шумят березы.

Вытянув руку с трубкой, иду, как сапер, вдоль оград.

Ничего, ноль. Снова пусто.

Делаю шаг между травяных холмиков, огибаю одну могилу, вторую.

В трубке потрескивание, шорохи. Сигнал между заброшенным погостом истолицей вот-вот наладится. «Алло!» - наконец раздается на том конце. «Ал-ло!»

Через пятки, упертые в натопленную лежанку, тепло растекается по телу. Мухи проснулись, жужжат - значит, изба натоплена как надо, до утра хватит.

Я читаю «Философию общего дела» Николая Федорова.

«…призываются все люди к познанию себя сынами, внуками, потомками предков. И такое познание есть история, не знающая людей недостойных памяти….»

«…истинно мировая скорбь есть сокрушение о недостатке любви к отцам и об излишке любви к себе самим; это скорбь о падении мира, об удалении сына от отца, следствия от причины…»

«…единство без слияния, различие без розни есть точное определение “сознания” и “жизни”…»

«…если религия есть культ предков, или совокупная молитва всех живущих о всех умерших, то в настоящее время нет религии, ибо при церквах уже нет кладбищ, а на самих кладбищах царствует мерзость запустения…»

«…для кладбищ, как и для музеев, недостаточно быть только хранилищем, местом хранения…»

«…запустение кладбищ есть естественное следствие упадка родства и превращение его в гражданство… кто же должен заботиться о памятниках, кто должен возвратить сердца сынов отцам? Кто должен восстановить смысл памятников?»

«…для спасения кладбищ нужен переворот радикальный, нужно центр тяжести общества перенести на кладбище…»

Речь в книге густая, неразрывная - мысль рассеяна по каждой капсуле, вытащить цитату практически невозможно. Да и вне речи фраза выглядит нелепо, вздорно (что значит «перенести жизнь на кладбище»? Как вы себе это представляете?). Между тем, речь в «Философии» не оставляет сомнения в абсолютной, неоспоримой истинности. Завораживает именно это убеждение Федорова в собственной правоте. Не умозрительной, логической - а внутренней, личной. Как будто это вопрос его жизни и смерти, буквально.

Но почему этот вопрос не дает мне покоя тоже?

«Почему, - спрашиваю я себя, - когда стали переиздавать русскую философию, Николай Федоров прошел мимо меня? Почему я не заметил его?»

Я вспоминаю конец восьмидесятых, настоящий книжный бум. Толпы у лотков, очереди в магазинах. «Кого я читал тогда?»

Это был Бердяев - конечно. На газетной бумаге, в мягких обложках. Многотысячными тиражами, которых все равно не хватало. Я читал его как откровение, залпом.

«Так вот в какой стране я живу!» Задыхался от возбуждения.

«Вот какой у нее замысел!»

В отделах обмена книг (были такие при букинистах) Бердяева можно было выменять на Агату Кристи или Чейза. Прекрасно помню это ощущение - превращение воды в вино, ничто в золото. Или купить шальной экземпляр в газетном киоске на Пушкинской, где «Московские новости» (откровение в киоске, нормально).

Почему именно Бердяев? Почему сперва он, а после другие (Розанов, Лосев, Флоренский, Шпет)? Я объясняю это довольно просто - тем, что юноше требовалось обоснование страны, ее смысл. Юноше казалось, что связь с тойстраной сразу после распада Империи Зла восстановится. Что у меня появится великое прошлое - ведь то, что я учил в «Истории СССР-КПСС», прошлым я назвать никак не мог. Тогда мне казалось, что с падением СССР программа по реализации сверхзамысла страны, о котором говорил Бердяев, включится автоматически. Не может не включиться - после того, как они тут жили. Каких дров наломали.

А тут Федоров, музей на кладбищах. Сыны, отцы. Троица. Неурожаи. Слишком фантасмагорично - и вместе с тем уж очень обыденно, бытово. По сравнению с бердяевским-то волхованием о судьбах Родины, о сверхидеях. О миссии.

Но проходит четверть века, и круг - кто бы мог подумать! - замыкается. Страна погружается в привычный и потому не очень страшный сон. В серую партийную спячку, изредка прерываемую терактами и показательными судами. Олимпиадами и юбилеями. Пожарами и техногенными катастрофами. Сквозь наспех, легкими чернилами набросанный в 90-х текст «новой, свободной России» в людях старшего поколения все отчетливее проступают старые, вбитые в комсомольской юности догмы. Они то ярче, то тусклее, да. Но они есть, никуда не делись. Сохранились - там, на самом жестком из дисков нашего сознания. И ты с ужасом понимаешь, что ничего другого эти люди так и не приобрели - за все отпущенное время. Не поменяли, остались со своим недалеким прошлым. Предпочли его - будущему.

Давно забыты и Бердяев, и Розанов, и Флоренский. Нет иллюзий, что история может пойти в ту сторону, куда они показывали. Что русский европеизм возможен не только в отдельных умах, не исключительно на бумаге. Пророком оказался не Достоевский, а Чаадаев. Миссия невыполнима - нет ни объекта, ни субъекта этой миссии. Старый материал безвозвратно уничтожен, а новый видоизменен. Какая уж тут миссия? После всего, что случилось за последние десять лет, сомнений почти не осталось.

«Простите, отцы-философы, - не оправдали».

И вот однажды по дороге в деревню я заезжаю в Торжок. Я набираю продуктов, а заодно заглядываю в книжный, купить почитать (деревня возвращает наслаждение чтением). И вот в книжном мне случайно попадается томик Федорова. И я приезжаю в деревню, открываю книгу.

Боже мой, как все просто и правильно. Как точно - стоит поменять «кладбище» на «прошлое» («…для спасения прошлого нужен переворот радикальный, нужно центр тяжести общества перенести в прошлое…»).

«Где мое прошлое?» - спрашиваю себя.

«Кто наследует этот заброшенный погост и разрушенную церковь?»

«Льнозавод и Дом культуры?»

«Гнилые избы?»

«Кто наследник времени, когда все это стояло нетронутым?»

«А кто - когда было разрушено?»

«Какое прошлое брать за основу, за образец? За точку отсчета?»

Клубок вопросов кажется неразрешимым. Так вот откуда эта страсть - обнулять прошлое! Еще недавно я готов был объяснить этот феномен всеобщим российским пьянством (по принципу «вчерашнее лучше не вспоминать»). Но, боюсь, тут вещи посильнее русского пьянства.

И еще один вопрос: если это не наше кладбище - то где наше кладбище?

Я медленно возвращаюсь по аллее в деревню.

Деревья в небе обметаны звездами, за лесом стучит карьер, подчеркивая тишину, которая в этих местах - оглушающая.

Человек живет прошлым, говорю я себе. Причем буквально, бытово - прошлым как накопленным опытом. Ничего, кроме собственного опыта - то есть прошлого, - у человека просто нет. И этот опыт, это прошлое есть макет будущего, ведь каждый твой шаг во времени мотивирован этим опытом. Но точно так же живут и общества, и страны. Стоят цивилизации. Объявляя отношение к прошлому, ты показываешь расчетное будущее. То, чему берешься соответствовать дальше. Чего придерживаться.

Есть страны, где сносят памятники одной эпохи, чтобы поставить памятники другой, - бывшая советская Средняя Азия. И мне понятно, куда такая страна движется. В странах Европы каждый кирпич пронумерован, прошлое не сдвинешь - и тут тоже все ясно. Но что ждать от страны, прошлое которой в такомсостоянии? Полуразрушенное или недовосстановленное, не до конца уничтоженное или полузаброшенное, мерцающее - онооставляет прекрасную возможность: не отвечать за сегодня и завтра. Такое прошлое можно подминать под себя, трактовать так, как удобно - по ситуации. А что? Очень удобно, ноу-хау нашего времени. Федорову и не снилось.

Сознание живет памятью - ну, в том числе. Усилием обрести, восстановить прошлое. Это одна из высших форм его активности, способ существования. Способ самовоспроизведения. Особенно если рассматривать эту активность без эмоциональной нагрузки. Но отказаться от этой нагрузки - от эмоций, связанных с прошлым, - я тоже не могу. Не хочу, не желаю! Это - одна из форм моей душевной жизни, причем самая жизнетворная. Из тех, которые только и держат меня здесь, на поверхности. В жизни.

Можно обнулить прошлое, лишить память материала, а сознание - формы жизни. Можно вытеснить переживание любой потери, включая главную потерю - прошлого (или отцов, как сказал бы Федоров), позитивным раздражителем, лишь бы этот раздражитель поступал к потребителю бесперебойно, как это в потребительских обществах и бывает. И тогда не нужно будет никаких кладбищ, никакого прошлого. Но готов ли человек при здравом размышлении согласиться на это?

Федоров говорил: общая память о прошлом делает людей «едиными», но не «слитными», «различными», но не «розными». Между прочим, на этой гениальной по простоте идее стоят современные цивилизации. Но философ не мог предвидеть масштаба, охвата. Генетической катастрофы советских лет и послесоветского смешения народов. Великой миграции, обнулившей прошлое эллинов и иудеев и перемешавшей их. Что считает своим прошлым московский дворник из Туркмении? московский клерк из Пензы? Где свое кладбище у московского художника из Баку или московского поэта из Ташкента?

– А че? - хрипит он с того конца деревни. - Лехе можно, к Лехе друг приехал!

Ковыляя в мою сторону, он зачерпывает левым сапогом невидимые лужи. Из кармана торчит бутылка. Забравшись ко мне на пригорок, он садится на корточки. Раскачиваясь, закуривает. Мы молча смотрим, как на поле выползает вечерний туман - длинными войлочными косами. В тумане бродит лошадь, но отсюда видно только ее голову и круп. Верхушки деревьев на розовом небе постепенно сливаются в черную строчку, набранную готическим шрифтом. Зрелище невероятно картинное, эталонное, сошедшее с экрана - и в то же время натуральное, с комарами и запахами, Лехиными хрипами и далеким стуком карьера. И от всего этого, несовместимого и вместе с тем наглядного - и от избытка кислорода, конечно, - голова кружится.

– А че ты один-то? Че без друга? - Я невольно перенимаю его интонации.

– Порнушку смотрит. - Леха щурится на лес. - Поставил на видео.

Он оглядывает меня, подталкивает:

– Сходи посмотри, че ты…

Я никогда не был в избе у Лехи и потому иду, конечно. Я готов к худшему, но нет, в избе натоплено и чисто. Никакого алкоголического разора, только след общей скудости, истонченности, «застиранности» жизни лежит на всех предметах. За печкой в кухне возится Лехина мать. То, что Леха живет со старухой-матерью, я узнал совсем недавно - в деревне ее было совсем не видно. Да и Лехино прошлое я тоже узнаю по обмолвкам, фрагментам. Работал в Волочке на заводе, пока тот не закрылся; когда пропил все, что имел в городе, перебрался к матери на ПМЖ («пока мать жива») - где и живет. Это вариант в деревне самый распространенный: можно пить не работая, пока есть материнская пенсия (баклашка спирта стоит полтинник, закуска растет в огороде, дрова стоят в лесу бесплатно - что еще?). Если мать пьет вместе с сыном, шансы на выживание у них равные, то есть равно минимальные. Если не пьет, сын погибает раньше.

Из комнаты налево, действительно, долетают недвусмысленные крики и стоны. Я отодвигаю занавеску, вхожу. Никого - только перед телевизором, где содрогаются части тел, стоит пустой стул. Опускаю занавеску, тихо выхожу на улицу.

– Понравилось? - Леха сидит в той же позе, но уже по колено в тумане.

– Хороший у тебя друг.

– Надежный, - соглашается он.

– Как зовут?

Утром, слезая с кровати, опускаешь ноги в выстуженный, обжигающий воздух - первые заморозки. Но с вечера я набил лежанку дровами, и теперь они, легкие и высохшие, занимаются от первой спички. Печка топится, можно не вставать, полежать еще - пока не нагреется. Но вставать надо, ведь сегодня мы едем за Люськой. Так мы решили, дачники, - поселить в деревне Люську, поскольку в этот раз на зиму в город съедут все, кроме Лехи, а оставлять на Леху лошадь (да и вообще оставлять Леху) опасно. А Люська - баба надежная, умелая. Непьющая. У себя в деревне ей живется не очень, поскольку функции одинокой бабы - давать в долг на водку или наливать самой - она выполнять не хочет. Вот мы и предлагаем ей перезимовать у нас, где никого, тихо.

– Вот разве что Леха… - говорю я.

– Со скотиной язык имеется…– серьезно кивает Люська.

Я вопросительно смотрю на соседа. Когда Люська ныряет в подпол, тот рассказывает, что в прошлой жизни она была скотницей, то есть работала кнутом и окриком. И что алкаши ее побаиваются.

– Проблем не будет, мальчишки, - из подпола высовывается кудлатая голова.

И «мальчишки» перевозят ее кота и транзистор, десяток цветочных горшков и кастрюли, валенки и лыжи. А Люська едет следом на своем антикварном велосипеде.

– Люсь, посуда. - Я открываю створки, показываю. - Пользуйся.

– У меня свое, мальчик, - что ты.

В сенях на лавке выстраиваются банки с соленьями. На окна и печку Люська вешает пестрые занавески, в избе сразу становится уютно. Настольная лампа, абажур. Цветы на окнах.

– А ну! - замахивается в окно.

Леха отскакивает и, злобно бормоча, уходит.

Глядя, как ловко и аккуратно, деликатно обустроилась Люська - с какой легкостью принимает на себя такую обузу, зимовать в чужой избе, пасти чужую деревню - как неловко ей оттого, что мы все еще сомневаемся в правильности того, что делаем, - мне вдруг приходит в голову, что перед нами, возможно,праведник. Тот самый, без которого не стоит село. Только такой вот, заемный. Арендованный.

В последний перед отъездом день сосед-старожил решает покатать меня по окрестным деревням. Конечная точка - Федоров Двор. От нас туда километров двадцать, но по развороченным «тонарами» дорогам на это уйдет часа два. «Если вообще проедем…»

Дорога - две залитые водой ямы, где отражаются трава и макушки елей. Сосед перебирает рычажки в машине, как четки. И джип медленно, но уверенно карабкается. Мы встаем посреди огромной лесной прогалины. На взгорье лежит полоска леса. В траве несколько сосновых рощиц, как будто лес вокруг вырубили, а про эти сосны забыли. Постепенно глаз различает спрятанные в соснах курганы высотой метров около пяти-шести. Всего их пять, правильной формы - равнобедренный треугольник в разрезе. Кое-где курганы подкопаны.

– Зря старались. - Сосед закуривает. - В девятом веке сжигали, а не закапывали.

Я смотрю на серое низкое небо, и как волнами колышется сухая трава. На приземистый мрачный лес, торчащий из-за пригорка. Мне не слишком верится, что у такого пейзажа - у этой невзрачной неуютной холодной земли - может бытьтакое прошлое. Однако оно есть, и от этой мысли - и от сознания того, что рядом теперь есть и моя изба, мой кусок земли, - на душе становится радостно и страшно.

Пригорки сменяются балками, холмы сбегают в самые настоящие ущелья. Я не верю глазам - на дне одного такого ущельица течет меж влажных валунов абсолютно горная, мелкая и ледяная, речка. Таких полно на Алтае, Кавказе - но здесь? Выше по течению в кустах полощет белье женщина. Сосед гудит, она поднимает голову, улыбается. Мы едем дальше. Деревня Федоров Двор забралась на макушку лысого холма. Склон подкатывает к нам по-театральному внезапно, как декорация на колесах. С третьей попытки, по спирали, мы, наконец, поднимаемся.

Я выхожу из машины, озираюсь - и медленно сажусь на мокрую траву. За ущельем один за другим - холмы. Красные, желтые, зеленые (клен, береза, ель - осень!) - они лежат, как на картинах у Рериха, насколько хватает взгляда. До горизонта. Над холмами низко ползут сливовые тучи. В разрывах между ними бьет солнце, отчего холмы попеременно вспыхивают, как бывает, если на сцене в театре пробовать свет. Но с Осветителем, который поставил свет в этом спектакле, соревноваться бессмысленно, разумеется.

Я ловлю себя на ощущении, что впервые за много лет вижу красоту, которая для меня - как бы это сказать? - небезосновательна. Потому что эта красота является частью реальности, живущей не только в настоящем времени - как все, виденные мной доселе, красоты мира. Именно эту реальность я приобрел вместе с избой - за бесценок, как и положено самым удивительным вещам в жизни. Именно в этой реальности сочетались вещи, неспособные уложиться в моем сознании еще год назад. И вот теперь это нелепое, неразумное, дикое сочетание - языческих курганов и обреченных на вымирание деревень, гималайских просторов и заброшенных кладбищ с мобильной связью на могилах, этих алкоголических сумерек, где блуждают целые села - и людей вроде Фоки и Люськи, благодаря которым эти деревни еще не до конца померкли, вымерли, - именно это сочетание разбудило во мне то, что я мог бы назвать ощущением прошлого. Помогло мне найти, включить его. Активизировать. Возможно, это ощущение иллюзорно - не знаю! Но даже если это так (а это, скорее всего, так) - мне хочется не терять эту иллюзию как можно дольше. Сохранить, растянуть ее - поскольку другой иллюзии, настолько глубокой и бескорыстной, у меня еще не было. Ведь лучше считать себя усыновленным полузабытой деревней - считать своим заброшенное кладбище, - чем жить без прошлого или с тем прошлым, которое за тебя придумают те, на горке. Потому что это, спущенное сверху прошлое, будет уж точно не в мою пользу.

Кстати, этот процесс идет быстрее, чем кажется.




Top