Писатель поляков читать по ту сторону вдохновения. Юрий Поляков: По ту сторону вдохновения (сборник)

Когда писатель сочиняет прозу, он невольно рассказывает свою жизнь. Когда писатель рассказывает свою жизнь, он невольно сочиняет прозу А жизнь литератора, понятно, не ограничивается сидением за рабочим столом, точно так же, как дни и ночи врача не исчерпываются выписыванием рецептов и осмотром больных организмов – в зависимости от специализации.

В своей «базовой» жизни будущий мастер или подмастерье слова сначала, как и все, благополучно или не очень растет в семье, ходит в детский сад, потом в школу. Учится, хорошо или плохо, что на писательской судьбе обычно не сказывается. Далее потенциальный литератор выбирает профессию (часто далекую от творчества), влюбляется (иногда многократно), женится (тоже порой не один раз), растит детей и даже внуков. Попутно он читает книги, смотрит фильмы, спектакли, посещает выставки, путешествует, бывает, и за казенный счет. Являясь гражданином и патриотом, писатель живет заботами своей страны, посещает выборы и митинги. А будучи космополитом, он может эмигрировать или не любить Отечество, не покидая родины. Труженик пера участвует в литературной и политической борьбе, заканчивающейся иногда плачевно, страдает от цензуры, бьется с критикой, с идейно-эстетическими врагами, радеет друзьям и соратникам, отвоевывает себе место на Парнасе, тесном, точно в час пик вагон метро, куда иной раз и не впихнешься…

Все эти события так или иначе находят отражение в его книгах, иногда напрямую, как у Лимонова, который даже не меняет имен и фамилий прототипов. Однажды меня попросили передать ему в Париже впервые выпущенный в СССР роман «Это я, Эдичка». Издатель честно предупредил:

– Эдуард обязательно поведет тебя обмывать книжку, будь осторожен!

– Почему?

– Сболтнешь лишнего, он выведет тебя в новом романе под твоей же фамилией полным идиотом.

– Творческий метод у него такой. По-другому не умеет.

Кстати, этот эпизод я щедро подарил Геннадию Скорятину, герою моего романа «Любовь в эпоху перемен». Не читали? Напрасно. А вы знаете, что я никогда не придумываю фамилии героев, а беру их у реальных людей, живых или умерших. Фамилию Скорятин я позаимствовал у одной давней сослуживицы, а потом у Даля прочел: старинный глагол «скорятиться» означает среднее между «покориться» и «смириться». Но ведь именно такова судьба моего героя! Что это – мистика или особо устроенный слух литератора? Многие имена для персонажей позаимствованы мной с надгробных плит. Да-да! Например, Труд Валентинович из романа «Замыслил я побег…» или Суперштейн из комедии «Чемоданчик». Фамилия реального человека, пусть и ушедшего, сообщает вымышленному образу необъяснимый витальный импульс, приближает художника к тому, что я называю «выдуманной правдой». И наоборот: искусственная фамилия делает героя подобным муляжу. Вот вам лишь один из секретов моей надомной творческой лаборатории. Есть и другие…

Иногда жизненный опыт автора присутствует на страницах произведения в прихотливо измененном, даже фантастическом виде, как у Булгакова или Владимира Орлова, автора незабвенного «Альтиста Данилова». В таких случаях по книгам реконструировать подлинную судьбу создателя текста довольно трудно. Не уверен, что экскременты в быту Владимира Сорокина и галлюциногенные грибы в интернет-бдениях Виктора Пелевина играют такую же важную роль, как в их сочинениях. Впрочем, авторы вольны в полетах своих фантазий и грез, если, конечно, их не заносит в сферу психопатологии. Тогда лучше – к врачу. «В ваших стихах мне не хватает сумасшедшинки!» – любил повторять Вадим Сикорский, чей семинар я посещал, будучи начинающим поэтом. Но когда к нам на обсуждение забрел реально ненормальный пиит, Вадим Витальевич пришел в ужас и не знал, как от него отделаться.

Одни писатели рассказывают о годах, проведенных на грешной земле, до такой степени прямо и откровенно, что порой совестно читать. Давний мой литературный знакомец подарил мне как-то свою исповедальную повесть и, позвонив через неделю, спросил:

– Почитал?

– Прочитал.

– Ну, понял теперь, каков я подлец?

– Теперь понял, – подтвердил я, хотя о низких моральных качествах этого сочинителя весь литературный мир был давно осведомлен.

Другие, наоборот, шифруются или выбирают из своего опыта лишь благородные и драгоценные эпизоды. Читая такие книги, чувствуешь себя, будто переночевал в кондитерской. Подобная самоочистка была характерна для советской эпохи. Ну в самом деле, мог ли лауреат Ленинской премии, видный литературовед И. А. (не путать с осликом, другом Винни-Пуха) признаться в своих мемуарах, что писал доносы на коллег? А ведь будучи опытным поисковиком, открывшим в архивах множество тайн, он явно догадывался, что когда-нибудь исследователи докопаются до этих мрачных эпизодов, ведь доносы, как и рукописи, не горят. Интересно, как ему спалось? Не заходили к нему в сны несчастные «в широких шляпах, в длинных сюртуках»?

Зато теперь у нас «в тренде и бренде» саморазоблачения, выпячивание внутренних мерзостей и концентрация негатива, столь ценимая экспертами премиальных ареопагов, особенно если все это касается страны проживания – России. На иных почетных дипломах я бы так и писал: «Каков подлец!» Причем это относилось бы и к лауреату, и к председателю жюри.

А вот другой случай. Один известный писатель был женат на очень строгой и бдительной даме, поэтому в своих толстых романах он обходился вообще без эротических сцен, к которым и жена, и советская власть относились резко отрицательно. Когда же автор умер, в его рукописях нашли десятки глав, не включенных в опубликованные версии. Все они живописали постельные эпизоды с такой профессиональной разнузданностью, что вдова, она же председатель комиссии по наследию покойного, упала в обморок. Специалисты же ахнули и заявили: если бы он в свое время не побоялся вынести эти главы на суд читателей, хотя бы в рукописи, пущенной по рукам, то прославился бы среди современников. Но теперь, как говорится, поезд ушел, рельсы убрали, а эротикой современного читателя поразить так же трудно, как танк резиновой пулей.

Меня нередко спрашивают, как соотносятся в текстах вымысел и реальный жизненный опыт? Рискну предложить такую вот аллегорию. Жизненный опыт – это как бы хаотичная россыпь, даже насыпь, самых разных камней и минералов. Тут драгоценные алмазы, изумруды, рубины… Полудрагоценные: аметист, опал, жад, топаз, аквамарин… Есть и камни попроще: сердолик, кремень, авантюрин, гагат, разноцветные галечные окатыши… Ну и, конечно, в изобилии разные окаменевшие фракции предосудительного происхождения. Куда ж без них? Так вот, произведение – это мозаичная картина, и ты складываешь ее, выбирая необходимые или уместные камешки из россыпей пережитого. Разумеется, каждое сравнение хромает, но все-таки…

Однако иногда у писателя возникает желание забросить очередную мозаику и просто, без затей заняться камешками из кучи, брать их в руки, рассматривать, вспоминать, какой откуда, показывать читателям, объяснять их происхождение – драгоценных, полудрагоценных, обычных и даже мусорных. Зачем? А зачем мы рассказываем случайному попутчику то, что скрываем даже от психотерапевта? У каждого человека в судьбе есть события, вроде бы рядовые, но сыгравшие особенную роль. Я, например, понял, что отрочество закончилось не тогда, когда, скажем, впервые проник в тайну женской благосклонности. Нет, случилось иначе.

Мы с друзьями-первокурсниками шумно шли из пивного бара и в Переведеновском переулке, недалеко от моей 348-й школы, повстречали юную женщину с коляской. То была моя одноклассница, с которой мы однажды поцеловались в подъезде, почти невинно. Она меня узнала, покраснела и, холодно кивнув с высот своего раннего материнства, величаво проследовала мимо. Именно в тот момент в моей душе совершилось некое скачкообразное взросление. Почему? Если бы каждый мог ответить на такой вопрос, не нужны были бы ни Достоевский, ни Толстой, ни Флобер, ни Чехов… Со стороны вроде бы заурядная сценка, по нашей классификации – так себе, шпат полевой. А в моей жизни это воспоминание – по меньшей мере топаз, возможно, дымчатый.

Вступив в мемуарный жизненный период, господин Поляков быстренько создал книгу воспоминаний, здраво рассудив, что при звуках последнего аккорда формальной свободы слова эта возможность исключительная и последняя. Можно бы было и в дальнейшем писать между строк и с искаженными фамилиями, но не будет того эффекта да и не мальчик уже. Хотя...Что мне всегда нравилось в Полякове - что бы там ни было, о чем бы он не писал, но тема литературная всегда остается главной. Нет долгих и нудных рассказов о собственной семье, чудесных поездках, работе и т.д. Видно - что действительно волнует человека по жизни. "По ту сторону вдохновения" по сути отчет о проделанной работе, где подробно и скрупулезно описывается создание всех его произведений. Только "Небо падших" автор нарочито обошел вниманием, как Ленин Достоевского. Ну, так понятно, что произведение слишком личное. Еще жена прочитает. Тссссс. Я никому не скажу.

Конечно, подобный труд следовало и хорошо бы было написать от начала и до конца, а не собирать его вновь из кусочков, которые периодически наслаиваются друг на друга и повторяются. Натыкаешься на знакомый текст и читаешь его вновь который уже раз в надежде узреть что-то новое. Понятно, что ни к чему опять пережевывать одно и то же, но почему этим должны заниматься читатели, а не сам автор. Ему, определенно, интереснее. Всегда любил прозу Полякова, но не всю, а где-то начиная с "Козленка в молоке" и по сей день. Проблемные его произведения не застал в силу возраста (прочитанные позже они, естественно, не впечатлили), пьесы тем более оценить по достоинству невозможно. Экранизации же произведений Полякова просто ненавижу. Все это низкопошибная дурновкусица. Полякова нужно читать, чтобы за нагромождениями хаотичного и скабрезного (так, хотя он и мнит себя великим писателем) разглядеть что-то действительно ценное.

Драматургия для современного писателя в настоящее время - это единственный способ осязаемо потрогать за вымя собственную писанину. А что уж из этого вымени хлынет - это совершенно непредсказуемо. Рабочий стих, что порою нападает на любого автора, напоминает известного домовенка Кузьку, тоскующего по типу "половички что ли снежком почистить". С той лишь разницей, что эти самые половички писателю придется сначала купить, затем испачкать (не проблема) и дождаться снега на улице. Писатель же нынешний российский просто заказывает по интернету грязные уже половички (совсем не проблема) и снег. Да и чистят за него часто другие люди. "Мои пьесы собирают полные залы". Не проводил подобного исследования, но, как человек, посещающий московские театры, могу сказать, что все в МХАТе, Театре Сатиры, Театре РосАрмии(малый зал), где там еще идут поляковские пьесы, - народ пойдет абсолютно на любое действо, что и происходит. Большинству совершенно до лампочки - что там за пьеса и кто автор. Зал иногда смеется и ладно. А! Театр "Модернъ". Здесь вообще хохма. На поляковские спектакли все пустующие места заполняются некими юношами и девушками, которые хором смеются по чьей-то команде и аплодируют, причем частенько совсем не к месту, что смешит гораздо больше того, что происходит на сцене. Не только, конечно, на поляковские. И не только в театре "Модернъ". В общем, московские театры в настоящее время - это те места, где растолстевшие предложения не успевают бежать за спросом. Что касается конкретно пьес по Полякову, то по соотношению "цена - качество", я на эти предполагаемые 6 тысяч за пару в театральной Москве гораздо лучше проведу время на другом спектакле. "Всего сыграли около пятисот пятидесяти шести спектаклей" (это Поляков про свои спектакли). Да кто ж будет считать.

И вот еще что - как бы не хвалил себя автор, все его труды имеют четкую привязку ко времени, поэтому даже любителей его прозы типа меня никогда не покинет ощущение собственного субъективизма. "За "Апофигей" я сел в начале 88-го". Речь, судя по всему, о чем-то вроде следственного изолятора "Матросская тишина". Странно, но никогда не слышал о том, что автор сидел в тюрьме. Он бы неприменимо об этом рассказал. Еще одно достоинство Полякова, вернее, даже два - неумение молчать.

Что в итоге мы имеем. Патриотизм головного мозга у автора наигранный и благоприобретенный, но культ собственной личности - врожденный. О последнем ясно всем, кто его читал. Все остальное для человека на 7-м десятке лет в пределах нормы.

P.s. Цитаты, как всегда, прекрасны.

Шестидесятники, умевшие элегантно дерзить советской власти, не выпуская из губ ее питательных сосцов
- скоропостижная слава обладает уникальным оглупляющим эффектом
- Разумеется, писатель на белый свет может взирать отовсюду, даже из унитаза, но в таком случае у читателей складывается ложное впечатление, что наш мир населен исключительно задницами и гениталиями
- критики по сути своей очень напоминают (за редким исключением) лакеев, допивающих остатки из хозяйских бокалов, но воображающих себя при этом дегустаторами, а то и виноделами
- Учительство сильно влияет на человека, через несколько лет ты вдруг, не замечая того, даже с продавцом в гастрономе начинаешь разговаривать так, словно, положив на весы не тот кусок колбасы, он злостно нарушил дисциплину в классе или не выполнил домашнее задание.
- в искусстве, прежде всего в литературе, существуют заговор и круговая порука бездарей
- Премии, звания и прочие искусственные лавры ничего не меняют. Разве Светлана Алексиевич, получив Нобелевскую премию за русофобский лепет, стала от этого большим писателем? Нет, как была, так и осталась провинциальной конъюнктурной журналисткой, за успехи в пропаганде и агитации награжденной в 1984 году «Веселыми ребятами» – орденом «Знак Почета». Просто конъюнктура радикально поменялась: была советской, а стала антисоветской.
- наша власть относится к искусству как буфетчик консерватории к симфонической музыке, он даже усвоил, что от Чайковского выручка круче, нежели от Губайдуллиной, но не более того

© Поляков Ю. М.

© ООО «Издательство АСТ», 2017

Жизнь как повод
Вместо предисловия

Когда писатель сочиняет прозу, он невольно рассказывает свою жизнь. Когда писатель рассказывает свою жизнь, он невольно сочиняет прозу А жизнь литератора, понятно, не ограничивается сидением за рабочим столом, точно так же, как дни и ночи врача не исчерпываются выписыванием рецептов и осмотром больных организмов – в зависимости от специализации.

В своей «базовой» жизни будущий мастер или подмастерье слова сначала, как и все, благополучно или не очень растет в семье, ходит в детский сад, потом в школу. Учится, хорошо или плохо, что на писательской судьбе обычно не сказывается. Далее потенциальный литератор выбирает профессию (часто далекую от творчества), влюбляется (иногда многократно), женится (тоже порой не один раз), растит детей и даже внуков. Попутно он читает книги, смотрит фильмы, спектакли, посещает выставки, путешествует, бывает, и за казенный счет. Являясь гражданином и патриотом, писатель живет заботами своей страны, посещает выборы и митинги. А будучи космополитом, он может эмигрировать или не любить Отечество, не покидая родины. Труженик пера участвует в литературной и политической борьбе, заканчивающейся иногда плачевно, страдает от цензуры, бьется с критикой, с идейно-эстетическими врагами, радеет друзьям и соратникам, отвоевывает себе место на Парнасе, тесном, точно в час пик вагон метро, куда иной раз и не впихнешься…

Все эти события так или иначе находят отражение в его книгах, иногда напрямую, как у Лимонова, который даже не меняет имен и фамилий прототипов. Однажды меня попросили передать ему в Париже впервые выпущенный в СССР роман «Это я, Эдичка». Издатель честно предупредил:

– Эдуард обязательно поведет тебя обмывать книжку, будь осторожен!

– Почему?

– Сболтнешь лишнего, он выведет тебя в новом романе под твоей же фамилией полным идиотом.

– Творческий метод у него такой. По-другому не умеет.

Кстати, этот эпизод я щедро подарил Геннадию Скорятину, герою моего романа «Любовь в эпоху перемен». Не читали? Напрасно. А вы знаете, что я никогда не придумываю фамилии героев, а беру их у реальных людей, живых или умерших. Фамилию Скорятин я позаимствовал у одной давней сослуживицы, а потом у Даля прочел: старинный глагол «скорятиться» означает среднее между «покориться» и «смириться». Но ведь именно такова судьба моего героя! Что это – мистика или особо устроенный слух литератора? Многие имена для персонажей позаимствованы мной с надгробных плит. Да-да! Например, Труд Валентинович из романа «Замыслил я побег…» или Суперштейн из комедии «Чемоданчик». Фамилия реального человека, пусть и ушедшего, сообщает вымышленному образу необъяснимый витальный импульс, приближает художника к тому, что я называю «выдуманной правдой». И наоборот: искусственная фамилия делает героя подобным муляжу. Вот вам лишь один из секретов моей надомной творческой лаборатории.

Есть и другие…

Иногда жизненный опыт автора присутствует на страницах произведения в прихотливо измененном, даже фантастическом виде, как у Булгакова или Владимира Орлова, автора незабвенного «Альтиста Данилова». В таких случаях по книгам реконструировать подлинную судьбу создателя текста довольно трудно. Не уверен, что экскременты в быту Владимира Сорокина и галлюциногенные грибы в интернет-бдениях Виктора Пелевина играют такую же важную роль, как в их сочинениях. Впрочем, авторы вольны в полетах своих фантазий и грез, если, конечно, их не заносит в сферу психопатологии. Тогда лучше – к врачу. «В ваших стихах мне не хватает сумасшедшинки!» – любил повторять Вадим Сикорский, чей семинар я посещал, будучи начинающим поэтом. Но когда к нам на обсуждение забрел реально ненормальный пиит, Вадим Витальевич пришел в ужас и не знал, как от него отделаться.

Одни писатели рассказывают о годах, проведенных на грешной земле, до такой степени прямо и откровенно, что порой совестно читать. Давний мой литературный знакомец подарил мне как-то свою исповедальную повесть и, позвонив через неделю, спросил:

– Почитал?

– Прочитал.

– Ну, понял теперь, каков я подлец?

– Теперь понял, – подтвердил я, хотя о низких моральных качествах этого сочинителя весь литературный мир был давно осведомлен.

Другие, наоборот, шифруются или выбирают из своего опыта лишь благородные и драгоценные эпизоды. Читая такие книги, чувствуешь себя, будто переночевал в кондитерской. Подобная самоочистка была характерна для советской эпохи. Ну в самом деле, мог ли лауреат Ленинской премии, видный литературовед И. А. (не путать с осликом, другом Винни-Пуха) признаться в своих мемуарах, что писал доносы на коллег? А ведь будучи опытным поисковиком, открывшим в архивах множество тайн, он явно догадывался, что когда-нибудь исследователи докопаются до этих мрачных эпизодов, ведь доносы, как и рукописи, не горят. Интересно, как ему спалось? Не заходили к нему в сны несчастные «в широких шляпах, в длинных сюртуках»?

Зато теперь у нас «в тренде и бренде» саморазоблачения, выпячивание внутренних мерзостей и концентрация негатива, столь ценимая экспертами премиальных ареопагов, особенно если все это касается страны проживания – России. На иных почетных дипломах я бы так и писал: «Каков подлец!» Причем это относилось бы и к лауреату, и к председателю жюри.

А вот другой случай. Один известный писатель был женат на очень строгой и бдительной даме, поэтому в своих толстых романах он обходился вообще без эротических сцен, к которым и жена, и советская власть относились резко отрицательно. Когда же автор умер, в его рукописях нашли десятки глав, не включенных в опубликованные версии. Все они живописали постельные эпизоды с такой профессиональной разнузданностью, что вдова, она же председатель комиссии по наследию покойного, упала в обморок. Специалисты же ахнули и заявили: если бы он в свое время не побоялся вынести эти главы на суд читателей, хотя бы в рукописи, пущенной по рукам, то прославился бы среди современников. Но теперь, как говорится, поезд ушел, рельсы убрали, а эротикой современного читателя поразить так же трудно, как танк резиновой пулей.

Меня нередко спрашивают, как соотносятся в текстах вымысел и реальный жизненный опыт? Рискну предложить такую вот аллегорию. Жизненный опыт – это как бы хаотичная россыпь, даже насыпь, самых разных камней и минералов. Тут драгоценные алмазы, изумруды, рубины… Полудрагоценные: аметист, опал, жад, топаз, аквамарин… Есть и камни попроще: сердолик, кремень, авантюрин, гагат, разноцветные галечные окатыши… Ну и, конечно, в изобилии разные окаменевшие фракции предосудительного происхождения. Куда ж без них? Так вот, произведение – это мозаичная картина, и ты складываешь ее, выбирая необходимые или уместные камешки из россыпей пережитого. Разумеется, каждое сравнение хромает, но все-таки…

Однако иногда у писателя возникает желание забросить очередную мозаику и просто, без затей заняться камешками из кучи, брать их в руки, рассматривать, вспоминать, какой откуда, показывать читателям, объяснять их происхождение – драгоценных, полудрагоценных, обычных и даже мусорных. Зачем? А зачем мы рассказываем случайному попутчику то, что скрываем даже от психотерапевта? У каждого человека в судьбе есть события, вроде бы рядовые, но сыгравшие особенную роль. Я, например, понял, что отрочество закончилось не тогда, когда, скажем, впервые проник в тайну женской благосклонности. Нет, случилось иначе.

Мы с друзьями-первокурсниками шумно шли из пивного бара и в Переведеновском переулке, недалеко от моей 348-й школы, повстречали юную женщину с коляской. То была моя одноклассница, с которой мы однажды поцеловались в подъезде, почти невинно. Она меня узнала, покраснела и, холодно кивнув с высот своего раннего материнства, величаво проследовала мимо. Именно в тот момент в моей душе совершилось некое скачкообразное взросление. Почему? Если бы каждый мог ответить на такой вопрос, не нужны были бы ни Достоевский, ни Толстой, ни Флобер, ни Чехов… Со стороны вроде бы заурядная сценка, по нашей классификации – так себе, шпат полевой. А в моей жизни это воспоминание – по меньшей мере топаз, возможно, дымчатый.

Обычно книги, подобные моей, называются литературными мемуарами или мемуарной прозой. Среди них есть выдающиеся сочинения. Например, воспоминания Греча, Фета, Станиславского, Короленко, Пастернака, Белого, Ходасевича, Анастасии Цветаевой, Катаева, Нагибина, Бородина… Это не просто развернутые автобиографии, не рассказы про житье-бытье. Авторы приобщают нас к своей жизненной и творческой философии, спорят с оппонентами, критиками-зоилами, довоевывают с давними литературными недругами, пытаются сами оценить свое творчество в контексте эпохи и вечности. Любому писателю, даже великому, кажется, что современники его не поняли до конца, недооценили. Но лучше, на мой взгляд, быть недооцененным, чем переоцененным. Последнее заканчивается посмертным и даже прижизненным дефолтом.

Однажды на банкете по случаю вручения какой-то литературной премии я обратил внимание на знакомого поэта весьма средней руки, который, опрокидывая рюмки с ритмичностью робота-манипулятора, качал головой и бормотал себе что-то под нос. Заинтересовавшись, я подошел и прислушался. Не сразу, но мне удалось разобрать то, что он бубнил:

– Идиоты! Вот стоит и пьет водку гениальный поэт, а никто даже не догадывается! Козлы!

Гениальный поэт, как вы понимаете, он сам. Что ж, «блажен, кто верует, тепло ему на свете». Но полагаю, Грибоедов ценил в себе дипломата куда выше, чем поэта. Бывает. А почему он так и не написал ничего равноценного «Горю от ума»? Служба заела? Почему же она не заела Тютчева, тоже дипломата? Почему гениальный Артюр Рембо в 20 лет плюнул на стихи и занялся работорговлей? Почему ранний Николай Тихонов содрогает сердце, а поздний оставляет равнодушным, вызывая лишь филологический интерес. А вот с Николаем Заболоцким все с точностью до наоборот. Как в человеке вспыхивает талант и почему потом гаснет? Искра божия – это метафора или реальность? Что происходит по ту сторону вдохновенья? По какую именно? По обе стороны.

В моем поэтическом поколении, стартовавшем в начале 1970-х, сразу выделились несколько молодых поэтов, которым прочили громкое будущее. Но никто из них не стал явным чемпионом эпохи. Одним не хватило таланта, другим жизни, оказавшейся слишком короткой, третьи, традиционалисты, оказались в начале 1990-х искусственно выброшены на обочину процесса, четвертые ушли в эксперимент и затерялись в стеклянном лабиринте пробирок и реторт. Но большинство моих сверстников сошли с дистанции на первом же круге. Их талант рассосался, как ложная беременность. Почему? Не знаю. И что есть талант? Вирус рецидивирующего вдохновения или упорный труд, доводящий до озарения? Почему хорошие поэты пьют, как сукины дети, и уходят раньше срока, а плохие, как правило, умеренны во всем, в творчестве, к сожалению, тоже. Их сочинения напоминают мне гигиенический секс по расписанию, где все оргазмы рассчитаны наперед.

Книга, которую вы держите в руках и, надеюсь, прочтете, как раз об этом. Нет, не о сексе, хотя роль интимного опыта в зарождении и осуществлении художественного замысла я тоже рассматриваю, рискуя вызвать внутрисемейное расследование. Но больше меня волнует другой вопрос, я пытаюсь понять жизнь как повод к вдохновению и сочинительству. Моя книга тоже принадлежит к жанру автобиографической прозы. Но есть одна особенность: почти каждое эссе посвящено истории и судьбе моих сочинений, как-то: «Сто дней до приказа», «Апофегей», «Парижская любовь Кости Гуманкова», «Демгородок», «Козленок в молоке», «Гипсовый трубач». Есть и рассказы о нереализованных замыслах, например о сценарии «Неуправляемая», который я писал в соавторстве с Евгением Габриловичем. «Неуправляемую» (ее должна была играть Ирина Муравьева) запретили в разгар перестройки и гласности по личному указанию члена Политбюро Яковлева.

Будучи по гражданской специальности учителем-словесником и литературоведом, я пытаюсь взглянуть на собственные сочинения как бы со стороны, глазами исследователя, в частности, проследить историю создания от замысла, смутного импульса, невнятного прообраза, сюжетного эмбриона до полноценного воплощения в тексте. Но и о «постпечатной» судьбе моих сочинения, включая экранизации и инсценировки, я тоже рассказываю. Думаю, читателя заинтересует роковой поединок автора с режиссером, в котором гибнет искусство. Поскольку мои ранние повести «Сто дней до приказа» и «ЧП районного масштаба» побывали под запретом цензуры, я делюсь опытом преодоления прежних запретов и свежими навыками борьбы с «либеральной жандармерией». Особое место в книге занимает полемика с критиками. Это племя стойко меня не любит. За что? Об этом я тоже пишу.

Судьба каждого человека вплетена, как нить, в сложную узорную ткань времени, впутана в бытовые, социальные и политические коллизии, драматические, трагические или комические. По складу характера и литературной ориентации мне интереснее вспоминать забавные случаи. Я даже придумал для подобных историй особый жанр «мемуарески». И таких «мемуаресок» в книге немало. Вот одна из них.

Однажды, участвуя в круглом столе «Патриотизм без экстремизма», который проводил в Краснодаре президент Путин, я откровенно заявил, что в культуре и информационной сфере России труднее всего приходится почему-то именно патриотам и государственникам. Более того, искренне любить родину сегодня даже невыгодно: молодой писатель или журналист, объявивший себя патриотом, практически сразу ставит крест на карьере – не видать ему ни премий, ни командировок, ни грантов. Уж либеральные держиморды постараются. Услышав мое утверждение, что деятеля культуры, объявившего себя патриотом, тут же затрут, как «Красина» во льдах, Путин посмотрел на меня долгим грустным и понимающим взглядом:

– Неужели так плохо?

– Хуже, чем вы думаете. Вот «Литературка» – патриотическое издание, а мы можем рассчитывать только на себя. И это в рыночных-то условиях! Зато любое либеральное издание, хамящее Кремлю по всякому поводу, сосет и западных грантодателей, и отечественное вымя.

– Напишите мне письмо! – посоветовал президент.

– Уже написал.

– Отдадите, когда закончим разговор. Ну, коллеги, продолжим. Смелее! Высказывайтесь! Не тридцать седьмой год на дворе…

Актер Василий Лановой, сидевший рядом, поощрительно ткнул меня в бок. Дожидаясь окончания прений, я ловил на себе сочувственные взгляды участников дискуссии и неприязнь разного рода чиновников, но особенно злопамятно поглядывал чиновник, похожий на конферансье Апломбова из образцовского «Необыкновенного концерта». Едва круглый стол завершился, я ринулся к лидеру страны, но был остановлен охраной: «Нельзя!»

– У меня письмо.

– Давайте, я передам, – ласково предложил «Апломбов» и выдернул из моих пальцев конверт.

Вдруг на пороге Путин оглянулся, нашел глазами меня и спросил:

– Письмо-то где?

– У меня его забрали.

– Вот… он… – Я кивнул глазами на чиновника.

– Э-э, нет, этот обязательно потеряет. Давайте мне…

Взяв письмо и приложенный к нему свежий номер «ЛГ», президент покинул режимное помещение. А мы двинулись к автобусам. Я прошел мимо группы чиновников, обсуждавших круглый стол. Донеслись слова недовольства, касавшиеся меня, неуправляемого. Они полагали, обсуждение проблем патриотического воспитания должно проходить в тихом благолепии, как именины парализованной бабушки. На подъезде к аэропорту автобус был неожиданно остановлен. Вошли два стриженых крепыша:

– Кто Поляков?

– Я! – откликнулся я.

– И я! – встал политолог Леонид Поляков.

– Юрий Михайлович?

– Пойдемте!

– Ну вот, а сказали, не тридцать седьмой! – вдогонку вздохнул Лановой. – Держись, Юра!

На улице мне дали в руки большой телефон с антенной и предупредили:

– Говорите громче. В вертолете плохо слышно.

И действительно, из трубки сквозь стрекот донесся голос Путина:

– Юрий Михайлович, я прочитал и письмо, и газету. Вы все правильно пишете. Жаль, что тем, кто меня поддерживает, живется так непросто. Постараюсь помочь. Я уже дал поручение… – он назвал имя «Апломбова»…

– Спасибо, Владимир Владимирович… – чуть не заплакал я.

– Держитесь!

– Держусь!

Когда я вернулся в автобус, меня спросили, конечно, зачем и куда уводили.

– С Путиным говорил. Он звонил из вертолета…

Стало слышно, как тикают дорогие часы на руке у шефа «Роспечати». Пока летели из Краснодара в Москву, я перечокался и переобнимался с руководителями всех уровней. Такого количества добрых слов от чиновников и деятелей культуры я не слышал никогда. Остается добавить, что хитрым аппаратным маневром «Апломбов» свел обещанную первым лицом помощь газете к таким смехотворным результатам, что и вспоминать-то неловко. Да уж, непросто живут в России те, кто поддерживает Путина…

Вот такая «мемуареска»…

Но, возможно, кому-то больше придутся по душе мои размышления о природе, смысле и назначении творчества. Кого-то заинтересует моя версия поздней советской и новейшей истории Отечества. А кто-то воздаст должное ехидным зарисовкам литературных нравов, продолжающим и развивающим темы «Козленка в молоке».

У каждого автора найдутся тексты, которые он мог бы и не писать. У меня, к сожалению, такие тоже имеются. Есть произведения, которые писатель не мог не сочинить. Книга «По ту сторону вдохновения» именно из этого разряда. А то, что автор не мог не написать, нельзя не прочитать. Уж поверьте на слово! Иногда нам, литераторам, можно верить.

Переделкино, февраль 2017 года

Колебатель основ

1. Проснуться знаменитым

В один из январских дней 1985 года (теперь уже не помню, в какой именно) я проснулся, извините за прямоту, знаменитым на всю страну Уснул среднеизвестным поэтом, а проснулся знаменитым прозаиком. Случилось это в тот день, когда январский номер «Юности» очутился в почтовых ящиках трех миллионов подписчиков. Я тоже достал из железной ячейки долгожданный журнал, предусмотрительно вложенный почтальоном в газету (дефицитную периодику в подъездах тогда уже подворовывали), раскрыл и огорчился: с фотоснимка на меня нагло смотрел длинноносый парень, неумело канающий под задумчивого. По советскому же канону фотопортрет должен был улучшать автора, приближая его к идеалу, когда в человеке все прекрасно – далее по Чехову. За образец брали портреты членов Политбюро, висевшие в присутственных местах. Позже пришла мода на «охаривание» лиц известных людей. Мол, такой же человек, как мы с вами! Вон какая бородавка на носу! О том, что это тенденция, имеющая дальние цели, до меня дошло, когда в телевизоре появились уродливые дикторы, которыми можно на ночь пугать детей. Но я забежал вперед.

А тогда, прижимая к груди журнал, я подхватился и поехал в редакцию «Юности», располагавшуюся на «Маяковке» в многоэтажном доме начала XX века над рестораном «София». На второй этаж вела лестница, достаточно широкая для того, чтобы две даже очень крупные фигуры советской литературы, пребывающие в идейно-эстетической вражде, могли свободно разминуться. Тогда писатели противоположного образа мысли печатались в одном и том же журнале. И это было нормально. Теперь же если почвенник и забредет в «Новый мир», то лишь в состоянии полного самонепонимания, – как мужик, который с пьяных глаз ломится в дамскую комнату. Но я снова забежал вперед.

Главный редактор журнала Андрей Дементьев встретил меня своей знаменитой голливудской улыбкой:

– Поздравляю! Чего грустный?

– Вот фотография плохо вышла…

– Какая фотография, Юра! Ты даже не понимаешь, что теперь начнется!

Он не ошибся. В те годы публикация острого романа, выход на экраны полежавшего на полке фильма или открытое письмо какого-нибудь искателя правды, обиженного режимом еще в утробе матери, – все это вызывало умственное брожение и общественное смущение, которые чрезвычайно беспокоили серьезных людей, облеченных властью. Они спорили, совещались, приглашали вольнодумцев в свои кабинеты, гоняли с ними чаи, обещали льготы в обмен на сдержанность, а если те упорствовали, наказывали страшно: высылали из СССР прямо в гостеприимные объятья западных спецслужб, приготовивших изгнанцам неплохое трудоустройство, скажем, обозревателем радиостанции «Свобода». Удивительные времена! Судьбу какого-нибудь нудного романа решали на заседании Политбюро, коллегиально, взвешивая все за и против. А вот Крым могли отдать Украине просто так, с кондачка, со всей волюнтаристской дури! Странные времена….

Тем, кому сегодня за сорок, не нужно объяснять, что такое «ЧП районного масштаба». Зато продвинутые представители «поколения пепси», читая повесть, могут удивиться: неужели вполне заурядная история личных и служебных неприятностей первого секретаря никогда не существовавшего Краснопролетарского райкома комсомола Николая Шумилина, изложенная начинающим в общем-то прозаиком, могла потрясти воображение современников? Ведь тогда по всей стране, от Бреста до Сахалина, стихийно прошли тысячи читательских конференций, бесчисленные комсомольские собрания, на которых до хрипоты спорили читатели моей повести. Все печатные органы, включая «Правду», откликнулись на «ЧП…» резко критическими, мягко разгромными или сурово поощрительными рецензиями. Началось с Виктора Липатова (не путать с талантливым Вилем Липатовым, автором «Деревенского детектива»), напечатавшего в «Комсомольской правде» статью «Человек со стороны». Статья была явно заказана комсомольским начальством, не ожидавшим такого ажиотажа вокруг повести о райкоме.


В мае в издательстве "АСТ" выходит в свет новая книга Юрия Полякова "По ту сторону вдохновения". Сам автор относит её к редкому жанру "мемуарной публицистики". Предлагаем вниманию читателей фрагмент эссе "Как я построил "Демгородок".

Шабаш непослушания

Сегодня, спустя четверть века после обвала Советского Союза, мне трудно даже передать отчаяние, охватившее мою душу при виде происходившего. Великая страна, Родина, держава, огромное, местами обветшалое, где-то торопливо и невпопад нагромождённое, но в целом величественное и устойчивое историческое со-оружение, пережившее самую страшную за всю историю войну, дрогнуло, качнулось и осело, превращаясь в пыль, подобно старому небоскрёбу, в самые уязвимые точки которого по всем правилам взрывотехники заложили заряды. Бу-ух – и груда щебня. Толпящиеся вокруг зеваки, журналисты, международная публика щёлкают вспышками, цокают языками, восклицают "вау!", весело обсуждая геополитическую сенсацию. Мол, ещё вчера, казалось, не обойти, не объехать эту громадину, а теперь осталось лишь убрать мусор.
Отречение жалкого Горбачёва и триумф хмельного, надувшегося, как индюк, Ельцина, – всё это, показанное по телевизору, вызывало отчаяние и тоску. Вокруг нового начальника обкромсанной по краям страны суетились непонятные люди. В телевизор набилось, на удивление, много радостных соплеменников, как будто шёл бесконечный репортаж с весёлого национального праздника. Любой разговор они обязательно сворачивали на свою тематику, вызывая раздражение у всех, кому не повезло с "пятым пунктом". Даже меня, воспитанного в духе непререкаемого советского интернационализма, переходящего в родовое бесчувствие, это злило и озадачивало. Известный советский критик Михаил Синельников, с которым я дружил, кипел: "Не понимаю! Такое впечатление, что им поручили разжечь антисемитизм в стране!" Вскоре Михаил Хананович умер, убитый происходящим.
Когда в Кремле спустили флаг СССР, я напился.
Страна превратилась в огромную кунсткамеру, уродцы, сидевшие при советской власти в спирту, повыскакивали из банок и устроили шабаш непослушания. Телевизор без конца являл нам Егора Гайдара, он, закатывая поросячьи глазки, хрюкал что-то про умный рынок и про удочку, которую реформаторы дадут народу вместо рыбы. На прилавках было шаром покати, с витрин исчезли даже пыльные пирамиды банок с несъедобным "Завтраком туриста". За водку бились в очередях насмерть. Сизый дымок всенародного самогоноварения подёрнул Отечество. А вот удочкой, точнее, навороченным спиннингом, стала Останкинская башня, с её помощью в мутное море перемен забрасывались пустые блёсны, и за ними гонялось сбитое с толку народонаселение.
По ТВ показывали правительство "молодых реформаторов". У некоторых в глазах ещё стоял испуг валютного спекулянта, взятого возле "Метрополя" за перекупку долларов у интуристов. Парни, кажется, до конца не поняли, что на самом деле победили и вся страна в их жадных неумелых руках. Во власть полезли странные типы вроде кучерявого эмигрантского вьюноши Бревнова. Он, кажется, учился вместе с кем-то из реформаторов в одной спецшколе и вдруг возглавил "Газпром" или "Роснефть" – не помню точно. Помню лишь: когда теледиктор назвал его зарплату, моя жена резала хлеб и чуть не отхватила себе ножом палец. Жил Бревнов в Нью-Йорке, летая на рабочую пятидневку в Москву особым самолётом. Следом за ним на другом казённом лайнере следовала его тёща: она просыпалась позже. Похмельному гаранту наябедничали, что личный самолёт есть не только у президента, случился скандал, и Бревнов с тёщей исчезли. Сколько таких бревновых, озолотившихся на обломках страны, вернулись потом в свои манхэттены и палестины, никто не знает...
Постоянно с какими-то вздорными идеями возникали в эфире Лившиц, Чубайс, Авен, Бурбулис, Шахрай, Немцов, Борис Фёдоров, Гавриил Попов, Починок, Сосковец и Носовец, а также Станкевич, похожий на увеличенного в человеческий рост целлулоидного Кена – друга куклы Барби. Все они были, по сути, персонажами комическими, если бы не жуткий результат их косорукой деловитости. Страну растаскивали, как горящий склад дефицитов, – жуткий сюжет, напророченный Распутиным в повести "Пожар". Если когда-нибудь решат подсчитать, сколько в те годы всего спёрли и сплавили за рубеж, к аудиторам надо бы приставить психиатров, иначе счетоводы просто спятят от масштабов украденного.
Всех реформаторов объединяло общее хитрованское выражение лиц, словно они знали про нас всех что-то очень забавное, но пока ещё не говорили вслух. Замелькало вороватое словечко "ваучер". Министр обороны почему-то тоже всегда ухмылялся, и офицеры, которых тысячами гнали из армии, звали его "человек, который смеётся". Иногда транслировали по телевизору мстительную физиономию Руслана Хасбулатова, председателя Верховного Совета, решившего, кажется, поквитаться за все обиды чеченского, а заодно и ингушского народов. От занудных лекторских интонаций Имрановича хотелось впасть в летаргический сон. Зато кипели депутаты, сообразившие, что они натворили, поддержав роспуск СССР. Задиристо крутил бретёрские усы вице-президент Руцкой, грозя открыть свои чемоданы с компроматом на младореформаторов. Так и не открыл: украли. Олигархов словно специально подбирали по фамилиям: Гусинский, Смоленский, Березовский, Ходорковский... Огонёк неприязни к оборотистым инородцам загорался в обиженных сердцах, к тому же нувориши вели себя с комиссарской развязностью и нэпманской кичливостью, выставляя напоказ своё внезапное богатство.
В Доме правительства целый этаж отдали американским консультантам, помогавшим нам проводить реформы. Как нарочно, постоянно показывали по ТВ мрачного низколобого генерала Стерлигова. С людоедским блеском в глазах он грозил вскоре покончить с антинародным и антинациональным режимом. Интересно, сколько ему за это платили? Эфир заполонили проповедники самых затейливых сект, а также колдуны и знахарки, на расстоянии лечившие народ мановением рук. Ельцин, пугая граждан тяжёлым набрякшим лицом, обещал, если что не так, лечь на рельсы. Но верили ему только те, кто страдал провалами в памяти. На Северном Кавказе начали грабить пассажирские и товарные поезда. С помощью фальшивых авизо туда уходили огромные средства, потраченные потом "повстанцами" на войну с "федералами", именно так именовало сражавшиеся стороны российское телевидение. Говоруны в эфире откровенно веселились, разительно отличаясь развязностью от похоронной степенности советских дикторов. Сначала это забавляло, но бесконечные шуточки, приколы, хохмы, перемигивания вскоре осточертели, и я бы дорого дал, чтобы услышать державный бас Балашова, читающего доклад генсека.
Мои друзья-журналисты, ещё недавно бившиеся за свободу слова, менялись на глазах. В 1988 году я летал в Америку на встречу "Восходящих лидеров". В делегацию тогда включили всех "взглядовцев" во главе с Владом Листьевым. В самолёте во время долгого пути мы выпивали, спорили, обсуждали новости. Они были очень горды тем, что, несмотря на запрет Горбачёва, пустили в эфир сюжет про Шеварднадзе. Тот, объявив о возможности фашистского переворота в стране, пригрозил отставкой. Не знаю, где уж он нашёл у нас фашистов? Впрочем, красно-коричневой угрозой тогда все пугали друг друга, как в пионерском лагере мы стращали сами себя сказкой про гроб на колёсиках. Все политики не дружат с правдой, но Шеварднадзе был уникальным, эпическим интриганом и лжецом, что потом и подтвердил, став президентом Грузии. Я тогда ответил "взглядовцам", мол, бывают ситуации, о которых в эфире надо рассказывать осторожно, иногда и умалчивать в интересах самого же общества. Они набросились на меня с хмельной принципиальностью:
– Ты понимаешь, что сказал?! Да если нас заставят хоть на йоту поступиться правдой, мы швырнём заявление об уходе! Мы пришли в эфир ради правды! А ты хочешь цензуры?
– Я не хочу, чтобы с помощью телевидения разрушали страну!
– А мы, значит, разрушаем?!
В общем, поссорились. Прошло четыре года. Меня после большого перерыва снова позвали во "Взгляд". Там я и вывалил в эфир всё: про развал СССР, про ураганное обнищание, про бессовестных нуворишей, про новое очернение русской истории в духе пресловутого академика Покровского. Его имя, если кто забыл, почти 10 лет носил Московский государственный университет, потом, слава богу, одумались и вспомнили про Ломоносова. Листьев слушал меня с какой-то ветхозаветной грустью, но не перебивал, лишь тонко улыбался, когда я горячился, разоблачая антинародный курс Ельцина. Отговорив своё в эфире, я отправился к знакомым девушкам в редакцию "До и после полуночи" и вышел из телецентра часа через три. Долго бродил, разыскивая брошенный в спешке на обширной стоянке мой тёмно-синий "Москвич-2141", которым страшно гордился. Потом я понял, почему не сразу нашёл свою гордость: её загородил огромный никелированный джип. Такой и сейчас-то мало кому доступен, а тогда внедорожник производил впечатление инопланетного средства передвижения.
У джипа стоял Листьев. Увидав меня, он немного смутился, потом спросил:
– Как тебе тачка?
– Фантастика!
– На ней даже по болоту ездить можно.
– А как тебе моё выступление?
– Молодец. Ты знаешь, что мы теперь в записи выходим?
– Не-ет...
– Теперь так... Ну давай, не забывай нас!
Мы разъехались. Все мои филиппики против антинародного режима, конечно, вырезали. Во "Взгляд" меня больше не приглашали. А Влада вскоре убили. Из-за денег.
Тем временем пенсия в переводе на доллары составила что-то около пяти баксов, дикая инфляция сожрала всё, отложенное на чёрный день. Даже мне, по прежним меркам хорошо зарабатывавшему писателю, трудно было сводить концы с концами. Жена начала "челночить". Но тут молодой нефтяник Валерий Белоусов, возмущённый происходящим в стране, решил издавать оппозиционную газету "Гражданин России" и пригласил меня в сотрудники. Платил он в месяц сто долларов, и я чувствовал себя богатым, даже немного стеснялся своей обеспеченности, ведь по помойкам рылись пенсионеры и ветераны. Впрочем, для сравнения: Сорос платил сотрудникам либеральных изданий вроде журнала "Знамя" жалованье от тысячи долларов в месяц, сумма в ту пору невообразимая. Понятно, почему эта общечеловеческая ватага сегодня вспоминает 1990-е как золотой век. Ещё бы!

"Там человек сгорел!"

Примерно тогда же мне вдруг позвонил Сергей Станкевич. С ним я познакомился в той же поездке в Чикаго на встрече "Восходящих лидеров": я был секретарём комитета ВЛКСМ Союза писателей, а он, кажется, секретарём комитета ВЛКСМ Института общей истории АН СССР. По возвращении из США Станкевич вдруг стал одним из руководителей Народного фронта, потом вице-мэром Москвы, затем советником президента. У меня сложилось такое впечатление, что колониальную администрацию и компрадорскую буржуазию стали готовить загодя, до того, как развалился СССР. Встреча "Восходящих лидеров" была чем-то вроде смотрин. К нашей группе писателей американцы прикрепили даму по имени Наташа с хорошим русским языком и с ещё лучшей выправкой. После моего выступления на круглом столе она потеряла ко мне всякий интерес…
Позвонив, Станкевич предложил встретиться для серьёзного разговора в спортклубе у метро "Октябрьская", рядом с французским посольством. Прежде там был оздоровительный центр, выстроенный на излёте советской власти каким-то богатым оборонным заводом. Но центр приватизировали и переоборудовали, превратив в то, что теперь называется SPA. На фронтоне ещё виднелась аббревиатура завода-изготовителя, полуприкрытая ярким названием вроде "Sunny beach". Я долго ждал на ступеньках, продуваемый зимним ветром, пока не подъехал чёрный "мерседес" в сопровождении джипа охраны. Из машины устало вылез Станкевич в длинном кашемировом пальто песочного – по тогдашней моде – цвета.
– Извини, президент задержал... – хмуря государственные брови, сообщил он.
С мороза мы вошли в клуб, там зеленели пальмы и хищно цвели орхидеи. Не помню насчёт колибри, но зато юные девы в коротких, вроде туник, халатиках порхали во всех направлениях. Кресла, столики, шторы – всё укладывалось в ныне забытое советское слово "фирма" с ударением на последнем слоге. Когда в СССР снимали кино про зарубежную жизнь, даже совместными усилиями бутафоров "Мосфильма", "Ленфильма" и студии имени Довженко не удавалось воссоздать атмосферу и обстановку этого капиталистического комфорта. А тут – на тебе! Станкевич у стойки предъявил свою золотую членскую карточку, а за меня, как за гостя, заплатил пятьдесят долларов одной бумажкой. Моё сердце сжалось от классового недоумения.
– Энергетические коктейли пить будете? – спросила девушка с нежно-предупредительной улыбкой, неизвестно откуда взявшейся в нашей стране, которая ещё недавно славилась тотальным хамством в сфере обслуживания.
– Будем, – кивнул Станкевич и отдал ещё полсотни баксов.
Сердце моё заболело от классовой обиды. Напомню: сто долларов в месяц я получал в "Гражданине России", считая себя богачом в сравнении с резко обнищавшими писателями-патриотами. Не заметив моей оторопи, он повёл меня в раздевалку. Я глянул на Станкевича, облачившегося в радужный адидасовский комплект и кроссовки стерильной белизны, и почувствовал себя в советском "тренике" крестьянским ходоком, забредшим в высший свет. Мы уселись на велотренажёры с дисплеями и стали накручивать километры, оставаясь на месте. Станкевич рассказывал мне о сложном политическом моменте, о назревающем конфликте между президентом и Верховным Советом. Он задумал выпускать газету "Ступени", у него имелись свои виды на будущее России, но ему нужен был главный редактор с именем, чтобы раскрутить новое издание. Из его осторожного рассказа стало ясно: амбиции бывшего комсорга простираются много дальше должности советника президента. Девушка в тунике грациозно принесла высокие стаканы с энергетическим коктейлем, очень похожим на обыкновенный яблочный мусс, который давали нам в детском саду.
– Если ситуация в этой стране будет и дальше развиваться так, как сейчас, надо сваливать... – задумчиво молвил Станкевич, хлебнув чудо-напитка.
Я чуть не рухнул с велотренажёра. Один из тех, кто затевал в стране бучу, приведшую к развалу и одичанию, один из тех, кто обещал, убрав от власти коммунистов, превратить страну в цветущий сад наподобие спортивно-оздоровительного клуба, один из тех, кто сулил рыночное изобилие, теперь собирался сваливать из "этой страны", не оправдавшей его доверия. А Станкевич уже говорил о саботаже со стороны старых кадров и вероятности введения в России диктатуры во благо демократии. М-да, изнасилование как способ полового просвещения – это вполне в духе российских либералов...
Накрутив положенное количество километров, мы поплавали в бассейне, потом он предложил позагорать и повёл меня в солярий, где стояли "вафельницы", похожие на капсулы для межгалактического сна из фильмов Стенли Кубрика. Одна "вафельница" медленно открылась, и оттуда вылез, позёвывая, узнаваемый член межрегиональной группы, водивший шахтёров стучать касками на Горбатом мосту у Белого дома.
– Эге, – подумалось мне. – Шахтёры теперь о лаву головами стучат, а этот в "Sunny beach" загорает".
– Чуть не заснул – так хорошо! – улыбнулся он, потягиваясь.
Если бы горняки увидели его здесь в таком виде, то прикончили бы на месте отбойными молотками.
Станкевич улёгся в "вафельницу". Я же не рискнул, с детства опасаясь замкнутого пространства. Мне захотелось выпить пива – от впечатлений и энергетического коктейля во рту пересохло, но, заглянув в меню и увидев, сколько стоит кружка, я ограничился водой из-под крана. Потом я снова плавал в голубом бассейне, размышляя, что, вероятно, обещанный после реформ скачок уровня жизни населения не может произойти сразу, сначала возникнут оазисы благополучия среди разрухи вроде этого клуба, потом европейские стандарты ползучим счастьем распространятся по всей державе, и граждане насладятся комфортным изобилием. Но тогда чем этот путь отличается от того, которым пошли в своё время коммунисты с их распределителями и закрытыми санаториями? Они тоже сулили народу неуклонное удовлетворение растущих потребностей, даже частично выполнили обещания. Вот и этот оздоровительный центр завод построил для работяг... Рассекавший воду в другом конце бассейна волосатый пузан, едва державшийся на плаву из-за золотой якорной цепи на жирной шее, вяло махнул рукой, и девушка в тунике метнулась к нему с энергетическим коктейлем.
Вдруг на кафельном берегу я заметил нервозную суету, заметался испуганный персонал, люди в белых халатах побежали в солярий с криками:
– Сгорел... Человек сгорел... Какой ужас!
– А вы куда смотрели?
– "Там человек сгорел!" – вспомнил я строчку из Фета и увидел, как врачи ведут под руки шатающегося Станкевича.
На фоне докторских халатов его обгоревшее тело напоминало кусок свежей, не успевшей заветриться говядины. На малиновом лице страдали огромные, белые от ужаса глаза, лохматые пшеничные брови стояли дыбом.
– Сергей! – позвал я из воды.
Он в ответ лишь плеснул детской ладошкой, прощаясь навсегда. Впрочем, ничего страшного с ним не случилось, ожог оказался не опасным. Кто ж не сгорал на море в первый день пляжной дремоты? Кошмар с ним произошёл потом, когда его обвинили во взятке, и Станкевич на десять лет скрылся в Польше, оказавшись вдруг этническим ляхом, чьи предки были сосланы в Сибирь за участие в восстании против царя. Всё-таки склонность к бузотёрству передаётся по наследству. Потом он вернулся, но на былой уровень вскарабкаться не сумел. На самом деле, думаю, его покарали за двурушническую позицию в конфликте Ельцина с Верховным Советом. Станкевич, как и положено, держал яйца в разных корзинах, в результате остался без яиц. Его нынешние выступления на телевидении напоминают мне пение политического кастрата.
Я оделся и постарался незаметно проскочить мимо рецепции, опасаясь, как бы с меня не стребовали деньги за какую-нибудь нечаянную услугу, потреблённую по неведению, а зелёных полусотен в моих карманах не было. Выйдя из оазиса будущего благоденствия, я поехал домой. Москва после 1991-го как-то сразу обветшала и замусорилась. Улица Горького, снова став Тверской, превратилась от Красной площади до Белорусского вокзала в бесконечные торговые ряды, точнее, в барахолку. На ящиках и коробках лежало всё, что можно продать: от сушёных грибов до собрания сочинений Сервантеса. Тогдашний мэр Гавриил Попов, похожий на крота, говорил, что рынок начинается с барахолки. Росли никем не убираемые помойки, крысы бегали почти беззаботно, как кошки. На задах дорогих ресторанов вроде "Метрополя" можно было увидеть кучи выеденных устричных раковин, которые страшно воняли…

Юрий Михайлович Поляков

По ту сторону вдохновения

© Поляков Ю. М.

© ООО «Издательство АСТ», 2017

Жизнь как повод

Вместо предисловия

Когда писатель сочиняет прозу, он невольно рассказывает свою жизнь. Когда писатель рассказывает свою жизнь, он невольно сочиняет прозу А жизнь литератора, понятно, не ограничивается сидением за рабочим столом, точно так же, как дни и ночи врача не исчерпываются выписыванием рецептов и осмотром больных организмов – в зависимости от специализации.

В своей «базовой» жизни будущий мастер или подмастерье слова сначала, как и все, благополучно или не очень растет в семье, ходит в детский сад, потом в школу. Учится, хорошо или плохо, что на писательской судьбе обычно не сказывается. Далее потенциальный литератор выбирает профессию (часто далекую от творчества), влюбляется (иногда многократно), женится (тоже порой не один раз), растит детей и даже внуков. Попутно он читает книги, смотрит фильмы, спектакли, посещает выставки, путешествует, бывает, и за казенный счет. Являясь гражданином и патриотом, писатель живет заботами своей страны, посещает выборы и митинги. А будучи космополитом, он может эмигрировать или не любить Отечество, не покидая родины. Труженик пера участвует в литературной и политической борьбе, заканчивающейся иногда плачевно, страдает от цензуры, бьется с критикой, с идейно-эстетическими врагами, радеет друзьям и соратникам, отвоевывает себе место на Парнасе, тесном, точно в час пик вагон метро, куда иной раз и не впихнешься…

Все эти события так или иначе находят отражение в его книгах, иногда напрямую, как у Лимонова, который даже не меняет имен и фамилий прототипов. Однажды меня попросили передать ему в Париже впервые выпущенный в СССР роман «Это я, Эдичка». Издатель честно предупредил:

– Эдуард обязательно поведет тебя обмывать книжку, будь осторожен!

– Почему?

– Сболтнешь лишнего, он выведет тебя в новом романе под твоей же фамилией полным идиотом.

– Творческий метод у него такой. По-другому не умеет.

Кстати, этот эпизод я щедро подарил Геннадию Скорятину, герою моего романа «Любовь в эпоху перемен». Не читали? Напрасно. А вы знаете, что я никогда не придумываю фамилии героев, а беру их у реальных людей, живых или умерших. Фамилию Скорятин я позаимствовал у одной давней сослуживицы, а потом у Даля прочел: старинный глагол «скорятиться» означает среднее между «покориться» и «смириться». Но ведь именно такова судьба моего героя! Что это – мистика или особо устроенный слух литератора? Многие имена для персонажей позаимствованы мной с надгробных плит. Да-да! Например, Труд Валентинович из романа «Замыслил я побег…» или Суперштейн из комедии «Чемоданчик». Фамилия реального человека, пусть и ушедшего, сообщает вымышленному образу необъяснимый витальный импульс, приближает художника к тому, что я называю «выдуманной правдой». И наоборот: искусственная фамилия делает героя подобным муляжу. Вот вам лишь один из секретов моей надомной творческой лаборатории. Есть и другие…

Иногда жизненный опыт автора присутствует на страницах произведения в прихотливо измененном, даже фантастическом виде, как у Булгакова или Владимира Орлова, автора незабвенного «Альтиста Данилова». В таких случаях по книгам реконструировать подлинную судьбу создателя текста довольно трудно. Не уверен, что экскременты в быту Владимира Сорокина и галлюциногенные грибы в интернет-бдениях Виктора Пелевина играют такую же важную роль, как в их сочинениях. Впрочем, авторы вольны в полетах своих фантазий и грез, если, конечно, их не заносит в сферу психопатологии. Тогда лучше – к врачу. «В ваших стихах мне не хватает сумасшедшинки!» – любил повторять Вадим Сикорский, чей семинар я посещал, будучи начинающим поэтом. Но когда к нам на обсуждение забрел реально ненормальный пиит, Вадим Витальевич пришел в ужас и не знал, как от него отделаться.

Одни писатели рассказывают о годах, проведенных на грешной земле, до такой степени прямо и откровенно, что порой совестно читать. Давний мой литературный знакомец подарил мне как-то свою исповедальную повесть и, позвонив через неделю, спросил:

– Почитал?

– Прочитал.

– Ну, понял теперь, каков я подлец?

– Теперь понял, – подтвердил я, хотя о низких моральных качествах этого сочинителя весь литературный мир был давно осведомлен.

Другие, наоборот, шифруются или выбирают из своего опыта лишь благородные и драгоценные эпизоды. Читая такие книги, чувствуешь себя, будто переночевал в кондитерской. Подобная самоочистка была характерна для советской эпохи. Ну в самом деле, мог ли лауреат Ленинской премии, видный литературовед И. А. (не путать с осликом, другом Винни-Пуха) признаться в своих мемуарах, что писал доносы на коллег? А ведь будучи опытным поисковиком, открывшим в архивах множество тайн, он явно догадывался, что когда-нибудь исследователи докопаются до этих мрачных эпизодов, ведь доносы, как и рукописи, не горят. Интересно, как ему спалось? Не заходили к нему в сны несчастные «в широких шляпах, в длинных сюртуках»?

Зато теперь у нас «в тренде и бренде» саморазоблачения, выпячивание внутренних мерзостей и концентрация негатива, столь ценимая экспертами премиальных ареопагов, особенно если все это касается страны проживания – России. На иных почетных дипломах я бы так и писал: «Каков подлец!» Причем это относилось бы и к лауреату, и к председателю жюри.

А вот другой случай. Один известный писатель был женат на очень строгой и бдительной даме, поэтому в своих толстых романах он обходился вообще без эротических сцен, к которым и жена, и советская власть относились резко отрицательно. Когда же автор умер, в его рукописях нашли десятки глав, не включенных в опубликованные версии. Все они живописали постельные эпизоды с такой профессиональной разнузданностью, что вдова, она же председатель комиссии по наследию покойного, упала в обморок. Специалисты же ахнули и заявили: если бы он в свое время не побоялся вынести эти главы на суд читателей, хотя бы в рукописи, пущенной по рукам, то прославился бы среди современников. Но теперь, как говорится, поезд ушел, рельсы убрали, а эротикой современного читателя поразить так же трудно, как танк резиновой пулей.

Меня нередко спрашивают, как соотносятся в текстах вымысел и реальный жизненный опыт? Рискну предложить такую вот аллегорию. Жизненный опыт – это как бы хаотичная россыпь, даже насыпь, самых разных камней и минералов. Тут драгоценные алмазы, изумруды, рубины… Полудрагоценные: аметист, опал, жад, топаз, аквамарин… Есть и камни попроще: сердолик, кремень, авантюрин, гагат, разноцветные галечные окатыши… Ну и, конечно, в изобилии разные окаменевшие фракции предосудительного происхождения. Куда ж без них? Так вот, произведение – это мозаичная картина, и ты складываешь ее, выбирая необходимые или уместные камешки из россыпей пережитого. Разумеется, каждое сравнение хромает, но все-таки…

Однако иногда у писателя возникает желание забросить очередную мозаику и просто, без затей заняться камешками из кучи, брать их в руки, рассматривать, вспоминать, какой откуда, показывать читателям, объяснять их происхождение – драгоценных, полудрагоценных, обычных и даже мусорных. Зачем? А зачем мы рассказываем случайному попутчику то, что скрываем даже от психотерапевта? У каждого человека в судьбе есть события, вроде бы рядовые, но сыгравшие особенную роль. Я, например, понял, что отрочество закончилось не тогда, когда, скажем, впервые проник в тайну женской благосклонности. Нет, случилось иначе.

Мы с друзьями-первокурсниками шумно шли из пивного бара и в Переведеновском переулке, недалеко от моей 348-й школы, повстречали юную женщину с коляской. То была моя одноклассница, с которой мы однажды поцеловались в подъезде, почти невинно. Она меня узнала, покраснела и, холодно кивнув с высот своего раннего материнства, величаво проследовала мимо. Именно в тот момент в моей душе совершилось некое скачкообразное взросление. Почему? Если бы каждый мог ответить на такой вопрос, не нужны были бы ни Достоевский, ни Толстой, ни Флобер, ни Чехов… Со стороны вроде бы заурядная сценка, по нашей классификации – так себе, шпат полевой. А в моей жизни это воспоминание – по меньшей мере топаз, возможно, дымчатый.

Обычно книги, подобные моей, называются литературными мемуарами или мемуарной прозой. Среди них есть выдающиеся сочинения. Например, воспоминания Греча, Фета, Станиславского, Короленко, Пастернака, Белого, Ходасевича, Анастасии Цветаевой, Катаева, Нагибина, Бородина… Это не просто развернутые автобиографии, не рассказы про житье-бытье. Авторы приобщают нас к своей жизненной и творческой философии, спорят с оппонентами, критиками-зоилами, довоевывают с давними литературными недругами, пытаются сами оценить свое творчество в контексте эпохи и вечности. Любому писателю, даже великому, кажется, что современники его не поняли до конца, недооценили. Но лучше, на мой взгляд, быть недооцененным, чем переоцененным. Последнее заканчивается посмертным и даже прижизненным дефолтом.




Top