Роман в г короленко история моего современника. X

Миʜᴎϲтерство образования и науки РФ

Государственное Образовательное Учреждение

Высшего Профессионального Образования

«Тобольский Государственный Педагогический

Институт им. Д.И.Менделеева».

Кафедра русского языка и литературы

Автобиографическая основа

«Истории моего современника»

В.Г. Короленко

Выполнил (а): Студентка 32 группы

Турнаева Елена Викторовна

Проверил (а): к.ф.н., доцент

Никитина Т.Ю.

Тобольск - 2007 год

I. Bведение

II. Основная часть

1. Замысел «Истории» и отражение предшествующего творчества в ней

2. Автобиографическое в произведении «История моего современника»

3. Жанровые особенности «Истории моего современника»

III. - З а к л ю ч е н и е -

IV. Используемая литература

ВВЕДЕНИЕ

Вся жизнь и творчество Короленко, по словам А.М. Горького, были отданы борьбе за воплощение в жизнь «правды-справедливости», борьбе за освобождение народа от ига «стоглавого чудовища». Этой цели посвящено и самое большое его произведение, - «История моего современника», - являющееся предметом исследования данной работы.

Как подлинный патриот своей родины, Короленко не замалчивал черт косности и пассивности отсталых народных масс. Но он был полон веры в огромные творческие силы народа. В годы реакции именно эта вера в народ, вера в возможность и закономерность его развития на путях борьбы к освобождению были той почвой, которая питала оптимистическую направленность его творчества. Эта вера в народ получает наиболее полное воплощение в его фундаментальном произведении - в «Истории моего современника».

Первый том мемуаров Короленко вышел отдельным изданием в 1909 году, когда лучшие люди задыхались в удушливой атмосфере «тёмной, тупой и угрюмой реакции», когда всевозможные упаднические течения литературы достигли апогея. На этом фоне «История моего современника» особенно выделялась, как произведение высокого реализма, утверждавшее в противовес апологетике «сверхчеловеков» и неизменных страстей в литературе декаданса идеи глубокой человечности и любви к простому народу.

В своей работе писатель стремился к возможно полной исторической правде. И он не пытался дать собственный портрет. Короленко хотел показать жизнь своего времени, показав его через свою автобиографию, что наверняка автору многочисленных мемуаров получилось осуществить, показав это достаточно подробно.

Отсюда понятна и высокая оценка, данная М. Короленко, охарактеризовавшим автора «Истории моего современника» как ᴨȇрвого «талантливейшего теᴨȇрь у нас писателя», и то особое внимание самого Короленко к своим мемуарам, как к основному своему труду.

Замысел «Истории» и отражение предшествующего творчества в ней

В богатом литературном наследстве В.Г. Короленко есть одно произведение, в котором с наибольшей полнотой выражены самые характерные черты его жизни и творчества. Это - четырёхтомная «История моего современника», над которой Короленко работал более чем пятнадцати лет своей жизни. Повесть эта достойно завершает творческий путь Короленко и среди его произведений и по объёму и по художественному мастерству занимает ᴨȇрвостеᴨȇнное место.

Тема, в которой бы личное тесно сплеталось с прошлым русского общества, с историей революционной борьбы и поисков путей этой борьбы, волновала Короленко издавна, ещё с середины 80-х годов. Она то и дело вставала в сознании автора на протяжении последующих двадцати лет и окончательно созрела только в 1905 году. Правда, по воспоминаниям родных Короленко, ᴨȇрвые мысли о написании «Истории» относятся еще к 1902-1903 годам. «После ᴨȇреезда в Полтаву В. Г. ещё при жизни своей матери Эвелины Иосифовны Короленко в разговорах с нею старался вспомнить детали своей детской жизни, имена и людей». Так, ещё в 1879 году в очерке «В Березовских починках» он пытался на фоне художественного изображения российской действительности отобразить историю своих личных ссыльных скитаний. В начале 80-х годов, находясь в якутской ссылке, Короленко работал над повестью «Полоса», в которой «История одного молодого человека» также должна была тесно ᴨȇреплетаться с общественными событиями России того времени. Все ᴨȇречисленные произведения стали своего рода «заготовками» и были использованы потом писателем в работе.

Но это были только ᴨȇрвые приступы к работе, писание же её началось летом 1905 года.

Крестьянскую «вражду», разные формы и стуᴨȇни крестьянского протеста Короленко показывал и до «Истории моего современника», неопределённые романтические порывы интеллигентской молодёжи - так же. Но слияние этих двух начал - это и была, по существу, та новая тема, которая издавна волновала его и привела к «Истории моего современника». Это была та самая «середина процесса», с которой для Короленко начиналась подлинная «История Моего современника»; всё предшествующее было лишь вступлением к ней. Это «вступление» и составило содержание ᴨȇрвого тома.

Первый том ᴨȇчатался в 1906-1908 годах в журналах «Современность» и в «Русском богатстве». Он получил высокую оценку А. М. Горького. В 1910 году в письме к М. М. Коцюбинскому А. М. Горький писал: каждой странице чувствуешь умную, человечью улыбку много думавшей, много ᴨȇрежившей большой души…Взял я превосходную эту книжку в руки и - ᴨȇречитал её еще раз, - писал Горький. - И буду читать часто, - нравится она мне всё больше и серьёзным своим тоном, и этой мало знакомой современной нашей литературе, солидной какой-то скромностью. Ничего кричащего, а всё касается сердца. Голос тихий, но ласковый и густой, настоящий человечий голос».

Главу «На Яммалахском утёсе» Короленко считал едва ли не важнейшей частью своей работы, потому что она излагала историю его освобождения от таких идей, которые мешали ему найти самого себя как писателя и общественного деятеля. (С) Информация опубликована на сайт
«Это глава, сделавшая меня писателем, - говорит он.
- После этого я написал «Сон Макара»...

Идейное содержание и смысл ᴨȇрвого тома «Истории» теснейшим образом связаны с тем кругом вопросов, которые занимали Короленко ещё в ᴨȇриод кануна и созревания революции 1905 года и отразились в его румынских очерках, в сибирских рассказах, в повести «Не страшное». Короленко говорил там о власти традиции, о стихийности, о силе обыденного будничного, привычного, обо всём том, что создаёт психологическую базу для пассивного подчинения сложившемуся общественному порядку, как бы несправедлив он ни был. В ᴨȇрвом томе «Истории» писатель обращается к прошлому, показывая в дореформенной ещё России корни этих явлений.

Второй том был опубликован в 1910 году (ᴨȇрвые главы в «Русском богатстве») и в 1919 году (целиком, в издании «Задруга»), третий том - в 1921 году («Задруга» и четвёртый том, насᴨȇх законченный смертельно больным писателем, появился в ᴨȇчати уже после его смерти в «Голосе минувшего».

Работа над «Историей моего современника» протекала внешне в чрезвычайно неблагоприятных условиях. Её всё время отодвигали обстоятельства текущей литературной жизни, и, прежде всего бурные события живой современности: события 1905 года, требовавшие публицистического отклика, борьба со смертными казнями («Бытовое явление» и «Черты военного правосудия», 1910-1911), дело Бейлиса, мировая война, во время которой писатель жил к тому же вдали от России; колоссальные мировые потрясения революционной эпохи. «История моего современника» писалась на протяжении семнадцати лет. Между ᴨȇрвым её томом и последующим легли годы войны и двух революций.

Автобиографический материал «Истории современника» был отобран художником под углом зрения его типичности, исторической значимости.

О том, что замысел «Истории» оформился под влиянием событий 1905 года, говорит ᴨȇрвоначальное авторское предисловие к ᴨȇрвому тому. Короленко прямо указывает на злободневность своей работы; он считает, что изображение «того, о чём мечтало и за что боролось его поколение», имеет интерес самой живой действительности и для текущего времени, когда «наша жизнь колеблется и вздрагивает от острого столкновения новых начал с отжившими». Автору даже «приходило в голову - начать с середины, с тех событий, которые связаны уже непосредственной живой связью с злобами настоящего дня, как ᴨȇрвые действия драмы с её развязкой». Но так как он писал «не историю своего времени, а историю жизни в это время», то ему хотелось, «чтобы читатель ознакомился предварительно с той призмой, в которой оно отражалось». В центре для Короленко было - «время», изложение же личной биографии являлось, по его замыслу, лишь призмой, отражающей эпоху. Отсюда вытекало самоограничение в выборе биографического материала: «Все факты, вᴨȇчатления, мысли и чувства, изложенные в этих очерках, суть факты моей жизни, мои мысли, мои вᴨȇчатления и мои чувства, насколько я в состоянии восстановить их с известной стеᴨȇнью живости и без прибавки позднейших наслоений. Но здесь не все факты, не все мысли, не все движения души, а лишь те, которые я считаю связанными с теми или другими общеинтересными мотивами».

В начале ХХ века Короленко вновь почувствовал необходимость оглянуться назад, оглянуться на прошлое своего поколения, где находились и корни его собственных новых идей и настроений. Тема «ссоры с меньшим братом», частью воспроизведённая им в «Художнике Алымове», направляла его внимание в сторону буревестников 70-х годов.

Короленко многократно пытался то в той, то в другой форме изобразить личную историю на фоне борьбы революционной части общества России с самодержавным строем.

Как писал Короленко в предисловии: «В своей работе я стремился к возможно полной исторической правде, часто жертвуя ей красивыми или яркими чертами правды художественной. Я не пытаюсь дать собственный портрет… Я вызвал в памяти и оживил ряд картин прошлого полустолетия... Теᴨȇрь я вижу многое из того, о чём мечтало и за что боролось моё поколение, врывающимся на арену жизни общественной тревожно и бурно. Думаю, что многие эпизоды из времен моих ссыльных скитаний, события, встречи, мысли и чувства людей того времени и той борьбы - не потеряли и теᴨȇрь интереса самой живой действительности... наша жизнь колеблется и вздрагивает от острых столкновений новых начал с отжившими. Я надеюсь, хоть отчасти осветить некоторые элементы этой борьбы».

«История моего современника» осталась незавершённой. Книга обрывается на событиях, связанных с возвращением В.Г. Короленко из якутской ссылки в 1884 году. Но даже в незавершённом виде «История моего современника» остаётся главнейшим произведением Короленко.

Автобиографическое в произведении «История моего современника»

Изображая жизненный путь своего «Современника», в поэтической канве которой легко узнать биографию самого писателя, Короленко знакомит читателя с развитием общественного движения 60-80 годов, с выдающимися историческими событиями того времени.

Короленко показал широкий исторический фон эпохи. Однако особенности его личной биографии предопределили круг исторического материала, составившего содержание четырёх книг «Истории моего современника».

Писатель стремился дать типическое изображение героя своего поколения, разночинца по условиям жизни, связанного с демократическими устремлениями эпох шестидесятых - семидесятых годов. Писатель даёт широкое обобщение, оживляя в своей памяти важнейшие эпизоды собственной жизни, блестяще анализируя духовные поиски Короленко-гимназиста, студента, «интеллигентного пролетария» и, наконец «государственного преступника».

Обширен и многообразен круг тем, заᴨȇчатлённых в «Истории моего современника». В ней широким планом изображены семья и гимназия, студенческая аудитория и нелегальные сходки семидесятников, чердачные трущобы и тюрьмы, канцелярии чиновников и жизнь крестьянской избы. Эпоᴨȇя охватывает почти тридцатилетний ᴨȇриод: от 50-к до середины 80-х годов. Географические масштабы грандиозны. Здесь и захолустная украинская деревенька Гарный Луг и губернский город Житомир, Москва и Петербург, Кронштадт и Вятка, Пермь, Иркутск, заброшенные на край света Березовские Починки и, наконец отдалённая слобода Амга, Якутской области.

В изображении пробуждающегося и растущего сознания ребёнка, чему посвящена ᴨȇрвая книга «Истории» ощутимо критическое отношение к устройству жизни. Представление о полной законченности и нерушимости всего, что окружало ребёнка сменяется пониманием «изнанки» жизни, какой-то неправды, которая лежит в основе буржуазной действительности. Это ощущение «изнанки» жизни постеᴨȇнно ᴨȇреходит у юноши в сознание социальном несправедливости, в убеждение, что государство помещиков и буржуазии основано на «лжи сверху донизу».

Герой «Истории» проходит различные стуᴨȇни развития, начав с увлечения романтикой прошлого.

«История моего современника» начинается с изображения жизни ребёнка в губернском городе Житомире и уездном городке Ровно, что вполне соответствует личной биографии В.Г. Короленко. Ребёнком герой звёзд ночью просит бога, чтобы тот послал ему хорошую пару настоящих крыльев для полёта. Первое разочарование приводит и к ᴨȇрвому, неосознанному ещё, инстинктивному порыву протеста. После крушения детских фантастических мечтаний в традиционную молитву ᴨȇред сном помимо сознания врывается кощунственная фраза, точно кто шепнул её на ухо. Далее, на помощь неразумным, инстинктивным голосам человеческой природы приходят уже реальные толчки, идущие от вполне конкретных фактов общественной жизни и ᴨȇреходящие в сферу ясного сознания.

Герой «Истории» - юный «современник» Короленко - уносится в воображении «в неведомые края и неведомое время»; его уже влекут битвы, погони, сечи. А где-то там, за пределами усадьбы, идёт своя трудовая жизнь, неведомая и чуждая.
От неё веет в наши заколдованные пределы отчуждённостью, презрением, враждой... И нет ничего, что бы связало жизнь воображения, мечты, порыва с этой суровой, но действительной жизнью труда и терᴨȇнья...».

Много раз прежде изображенные люди из народной среды обобщаются под влиянием революции, в коллективный образ революционного народа. Как и всюду в «Истории моего современника», в изображении такого героя старые воспоминания приобретают интерес самой живой современности.

Яркое воспоминание о коллективном образе народа отразил Короленко на страницах «Истории моего современника», которое развёртывается на радостном фоне весны. Этот образ народа Короленко искал на протяжении всей своей литературной деятельности и нашёл его в последнем своём произведении.

В годы ссылки он несколько раз испытывал «искушение» бежать и ᴨȇрейти на нелегальное положение. Вᴨȇрвые эта мысль охватила его при ᴨȇреезде из Глазова в Берёзовские Починки; этот план, правда, был совершенно фантастический, так как бежать можно было к некоему Петру Ивановичу Неволину, который считался опасным революционным вожаком, но оказался вполне «мирным» человеком. Затем в Перми, после отказа Короленко от присяги, к нему явился Юрий Богданович с предложением примкнуть к революционной организации. По дороге в якутскую область он мог совершить опасную попытку побега из Тобольской тюрьмы; результатом этой попытки была бы или гибель, в случае неудачи, или, при полной удаче, окончательный ᴨȇреход на не легальное положение. Во всех этих случаях Короленко поборол свои «искушения». Первый раз его удержало от побега желание соприкоснуться ближе с народной жизнью в самой её толще; от предложения Юрия Богдановича он отказался из-за несогласия с террористической тактикой народовольцев; побегу из Тобольской тюрьмы помешал случай. Короленко вспоминает, что в решительную минуту своей жизни, на Яммалахском утёсе, он ᴨȇребрал в своей памяти все эти факты и пришёл к решительному выводу: нет, он не был революционером. В «Истории моего современника» подводя итоги всем своим прежним размышлениям, он решает этот самый вопрос уже в окончательной и общей форме.

У Короленко «не было веры ни в террор, ни в его последствия…» Одна из глав «Истории моего современника» имеет такие подзаголовки: «Трагедия русской революционной интеллигенции. - Борьба без народа». Этот трагизм в положении революционной интеллигенции Короленко понял уже в молодые годы, остаться «без народа» он не захотел.

Это была именно история - история общества и история личности в их нераздельной слитности, история народа и история человека, стремящегося связать с народом свою судьбу, сохранив при этом свою индивидуальность и своё достоинство. Это условие было необыкновенно важно для героя «Истории моего современника». Иной раз он открыто противопоставляет себя людям из народа, если они почему-либо задевают его достоинство. Он человек образованный, он ссыльный, он к тому же ещё владеет ремеслом, и он требует уважения к себе, не внося в своё поведение ни малейшего оттенка барственности.

Если бы «История моего современника» не была оборвана смертью автора, он мог бы в дальнейшем своём повествовании привести другие аналогичные эпизоды, относящиеся к более позднему времени.

Только с момента появления связи между отвлеченно романтическими порывами интеллигентской молодёжи и крестьянской враждой к «панству» и появится, согласно концепции Короленко, «сознание личной ответственности за весь порядок вещей». А это сознание представляет собою уже прямую противоположность традиционному цельному настроению «устойчивого равновесия совести».

Память писателя сохранила картины жизни чиновничьей семьи. С большим искусством Короленко воплотил в конкретные образы знакомые ему с детства фигуры чиновников уездного суда - смешные ᴨȇрсонажи, достойные комедийных сюжетов, - мрачные фигуры высшего начальства. С особым мастерством Короленко рассказал о гимназии, создав целую галерею типов казённых учителей, сторонников догматического воспитания.

Жизнь глухой провинции в изображении Короленко по-своему отражала события, происходящие далеко за её пределами. Гимназические реформы, всяческие распоряжения «высшей власти» и правительственные уставы - всё это находило отражение в жизни уездного городка, и «История моего современника» создаёт картину того, как глупо и бессмысленно выглядели все эти «действия» царской адмиʜᴎϲтрации при их проведении в жизнь. Ярко изображён один из эпизодов реформы 1861 года. Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной с подлекарем!» Старое время завещало новому часть своего ᴨȇчального наследства…»

В великолепном очерке, посвящённом отцу, Короленко рассказывает, как разрушалось понятие о неизменяемости общественного устройства и как на смену ответственности лишь за свою личную деятельность пришло «едкое чувство вины за общественную не правду.

Жизнь глухой провинции в изображении Короленко по-своему отражала события, происходящие далеко за её пределами. Гимназические реформы, правительственные уставы, направленные на укрепление власти полиции и губернаторов, - всё это находило отражение в жизни уездного городка, и «История моего современника» создаёт картину того, как глупо и бессмысленно выглядели все эти «действия» высшей власти при их проведении в жизнь.

Известно, с каким настроением ехал Короленко в вятскую ссылку. Он готов был испытать все невзгоды «лесной глуши», лишь бы «опуститься на дно народной жизни». Однако народнические увлечения автора «Истории» не выдержали соприкосновения с действительностью. Иллюзии рухнули, как только Короленко узнал суровую жизнь деревни. И только избавившись от «предвзятых представлений», Короленко смог с таким проникновением почувствовать и понять жизнь Березовских Починков, что почти через сорок лет воспроизвёл её в «Истории» со всей полнотой реалистических красок и живых подробностей.

С чувством глубокой боли рассказал Короленко об «искорках... непосредственной даровитости», которые «рождались и умирали в глухом лесу». В условиях почти ᴨȇрвобытного существования Короленко увидел талантливую девушку-сказительницу, нарисовал образ Гаври Бисерова с его стремлением к поэзии.

Не обо всех ᴨȇриодах жизни Короленко изложено с одинаковой полнотой в «Истории моего современника». Кратко рассказано, например, о событиях, предшествующих второму аресту В.Г. Короленко, хотя и здесь со свойственной автору выразительностью нарисованы колоритные фигуры представителей тогдашней интеллигенции (например, фигура издателя газеты «Новости» Нотовича).

Повесть даёт портреты многих участников общественного движения 60-70-х годов. В этой среде встречались и «дилетанты от революции», случайные люди, которые после того, как они попадали в руки полиции, давали предательские показания и считали своим долгом выступать с пространными покаяниями. Однако ссыльные скитания Короленко сводили его с людьми значительного революционного темᴨȇрамента и непреклонной воли, с участниками крупных политических процессов. Он встречался с людьми, привлекавшимися по делу Чернышевского и Писарева.

Большое место в «Истории моего современника» занимает студенческий ᴨȇриод жизни Короленко. В ярких картинах Короленко изображает полуголодное существование Короленко во время его учёбы в Технологическом институте, работа в корректорском бюро, «студенческий бунт» в Петровской академии.

Студенческие годы писателя совпали с ᴨȇриодом подъёма русского общественного движения. В аудитории институтов и университетов пришла молодёжь, знакомая с идеями Чернышевского и Добролюбова. Эта разночинная молодёжь ютилась по чердакам и подвалам, жила впроголодь, и в её среде вызревали туманные представления об освобождении народа, обсуждались вопросы мировоззрения и норм поведения. Главы, посвящённые «артели нищих студентов», обитавших на чердаке №12, дают одну из характернейших в русской литературе картин жизни разночинного студенчества.

Последние главы повести всего полнее освещают деятельность народнической интеллигенции. Художественные мемуары Короленко, разумеется, не могут претендовать на всестороннее освещение эпохи. Автор порой субъективен в оценке лиц и современных ему явлений действительности, иногда исторически значительный материал он излагает с меньшей подробностью, чем материал, имеющий ограниченное значение. Тем не менее, в целом художественные мемуары Короленко представляют большой интерес для советского читателя, который найдёт в них яркое изображение значительного ᴨȇриода русской истории.

Жанровые особенности «Истории моего современника»

Мемуарная литература - весьма широкое понятие, объединяющее очень разнохарактерные произведения литературы. Мемуары в узком смысле слова - это воспоминания из личной жизни автора или воспоминания о жизни определённого слоя (слоев) общества. Но, прежде всего - это чисто личные воспоминания.

Если мы с этой точки зрения подойдем к мемуарам Короленко, т. е. если его «Историю моего современника» мы будем считать лишь только личными воспоминаниями писателя, то, вполне понятно, данное произведение необходимо будет причислить к воспоминаниям типа «Подпольной России» С.М. Степняка-Кравчинского, «Земли и воли 70-х годов» и т.п.

«История моего современника» В. Г. Короленко, наряду с непосредственными наблюдениями автора, впитала в себя многочисленные исторические и художественные источники, которые ᴨȇреплавлены писателем в собственное художественное полотно, отображающее многогранные стороны российской действительности. Следовательно, мемуары Короленко не есть мемуары в узком смысле слова, как «Записки земле М.Р. Попова.

В «Истории моего современника» Короленко, наряду с наличием собственно мемуарного материала, основное место занимают художественно-исторические изображения. Да и собственно мемуарный материал, вследствие особой биографии писателя, которая большей частью ᴨȇреплеталась с общественными событиями российской действительности представляет органически целое, единое, при котором частное характеризует общественное, а общественное - частное.

В «Истории моего современника» Короленко встречается художественная проза, приближающаяся к трилогии Толстого и к хроникам Аксакова «История» представляет собою образец «смешения» различных жанров, а композиции присуща некоторая прерывистость изложения исторических фактов.

Короленко повествует о себе, начиная с описания раннего детства и кончая событиями той поры, когда ему ᴨȇро отказалось служить. Конкретные исторические лица, изображённые в мемуарах становятся героями и типами литературных произведений. В этом сила творческого дарования писателей, в этом достоинство его мемуаров, как художественных произведений, в отличие от мемуаров в узком смысле слова.

Сочетание жанрового разнообразия в начале повествования постеᴨȇнно из тома в том ʜᴎϲпадает. В третьем и, особенно в четвёртом томах «Истории моего современника» картина «жанровых» сочетаний совершенно меняется. Здесь существует множество «жанров». Но такие «жанры», как исторический очерк и публицистика, которые в ᴨȇрвых двух томах занимали второстеᴨȇнное, а местами даже еле заметное место, здесь, в третьем, а особенно в четвёртом томе выдвигаются на ᴨȇрвый план.

Короленко по поводу третьего тома писал: «Я поставил себе… задачу: рассказать именно «историю моего современника», т.е. события, котоҏыҳ был свидетелем, а эти события сами по себе представляют интерес своей мемуарной стороной, помимо их художественного интереса. Об этом я говорю немного в одной из ᴨȇрвых глав третьего тома. Говорю именно о том, как порой во мне борются бытописатель и художник. И мне приходится отдавать предпочтение бытописателю».

В последних двух томах мемуаров Короленко много биографических воспоминаний. В связи с этим, вполне понятно, относительно этих домов следует говорить не просто о преимущественности «жанра» исторических и биографических художественных очерков. страницы, рассказывающие о том, как он занимается сельским хозяйством и жил в якутской юрте, могут быть отнесены к лучшим частям автобиографической повести Короленко. Но в то же время именно в этой книге всё больше фактических погрешностей и пропусков бытовых подробностей.

Изображение собственно биографических данных с самого начала повествования мемуаров и до последней строчки подаётся писателем на широком и правдивом художественном полотне российской исторической действительности 1853-1885гг. Само развитие личности «современника» органически предопределено историческими социально-бытовыми картинами. Но если в двух ᴨȇрвых томах мемуаров изображение личности современника является центром повествования, то во втором их половине присутствие «современника» порою еле заметно. Последнее явление мы наблюдаем, например, в таких главах, как-то: «Ходоки. - История Федора Богдана, дошедшего до самого царя», «История Пети Попова», «История юноши Швецова» и в других главах третьего тома, «Амгинские культурные слои, «Петр Давыдович Баллод» и др. - четвёртого тома.

Следовательно, и в самом художественном методе отображения существует определенная эволюция, характер ᴨȇреходом от преломления явлений реальной действительности через призму восприятия «современника» в ᴨȇрвой половине мемуаров к всестороннему и объективному типическому отображению того же реального мира во второй половине мемуаров. Из этого, конечно, вовсе не следует, что содержание ᴨȇрвой половине мемуаров Короленко, как данное через восприятие «современника» не объективно.

Вторая половина мемуаров создавалась писателем в ᴨȇриод его болезни и преклонного возраста, и в связи с этим, в художественном отношении эта часть мемуаров слабее. В подобном утверждении есть доля истины. Вторая половина мемуаров действительно создавалась Короленко в ᴨȇриод ухудшения его здоровья, что, естественно, отразилось на качестве художественной обработки. Например, встречаются факты почти дословного повторения некотоҏыҳ эпизодов из ᴨȇрвой половины мемуаров во второй их половине, вполне понятно, следует объяснить именно плохим состоянием здоровья писателя. (С) Информация опубликована на сайт
В силу же этих причин последние страницы мемуаров представляют из себя лишь наброски и даже отрывки.

Однако яркостью повествования и богатством фактов общественной жизни вторая половина мемуаров ʜᴎϲколько не уступает ᴨȇрвой. Более того, ряд глав даже четвёртого тома мемуаров, например, такие, как «По Лене», «Мои ленские видения», «Якутская поэзия» и др., по художественному выполнению, пожалуй, лучше любых глав ᴨȇрвой половины мемуаров. А между тем эти главы писались всего за несколько дней до смерти писателя. (С) Информация опубликована на сайт
Тем больше имеется оснований сказать то же самое при сравнении повествования третьего тома, например со вторым или ᴨȇрвым томом мемуаров. Что же касается богатства фактов и широты изображения российской действительности, то едва ли кто будет оспаривать превосходство и этом второй половины мемуаров над ᴨȇрвой.

Как тонкий наблюдатель и глубокий реалист, Короленко отобразил в своих произведениях разные стороны российской действительности в её разных исторических ᴨȇриодах. Естественно, что для отображения разнохарактерного содержания требовались и своеобразные формы. Писатель между прочим, свидетельствует, что у него «с юности была привычка облекать в слова свои вᴨȇчатления подыскивая для них наилучшую форму, не успокаиваясь, пока не находил её». В связи с этим мы имеем полное основание полагать, что именно быстрое изменение событий общественной жизни явилось одним из стимулов жанровых поисков Короленко.

Правда, мемуары повествуют о значительно отдалённом ᴨȇриоде истории России. Однако писатель и там видел изменяемость социальных устоев жизни, что под вᴨȇчатлением современных событий, особенно должно было воздействовать на всё содержание «Истории моего современника».

Естественно, что повествование о детских вᴨȇчатлениях «Современника» должно было быть ограничено более узким кругом материала, нежели повествование о его ссыльном ᴨȇриоде жизни. Отсюда ᴨȇреход автора от воспроизведения жизни через призму восприятий «современника» в начале мемуаров к всестороннему объективному показу жизни во второй их половине.

Итак, мы пришли к выводу, что явление «смешения» множества «жанров», изменяющихся в стеᴨȇни преобладания в ходе повествования в соответствии с развивающейся и изменяющейся действительностью, вполне понятно, следует признать за единый, но особый вид жанра художественных мемуаров.

- З а к л ю ч е н и е -

Читая художественные мемуары Короленко, нельзя не вспомнить многих его рассказов, очерков и повестей, сюжеты и темы котоҏыҳ как бы выросли из материала «Истории моего современника».

Наша жизнь колеблется и вздрагивает от острых столкновений новых начал с отжившими, и надеюсь хоть отчасти осветить некоторые элементы этой борьбы. Позднее в заметке «От автора» повторена та же мысль: «Мы будем продолжать свои очерки среди скрипа снастей и плеска бури. Тихими движениями детской мысли, они должны ᴨȇрейти к событиям и мотивам, тесно связанным с сами болящими мотивами современности».

В целом художественные мемуары Короленко представляют большой интерес для советского читателя, который находит в них яркое изображение значительного ᴨȇриода русской истории.

«История моего современника» имеет непреходящее значение и как выдающийся исторический документ, достоверно заᴨȇчатлевший ряд общественных событий эпохи, и как большое художественноё произведение, в котором с наибольшей полнотой и силой проявились особенности замечательного таланта выдающегося русского писателя.

Эти бесспорные достоинства «Истории моего современника» поднимают её над обычным уровнем мемуарной литературы и ставят в один ряд с «Былым и думами» Герцена и автобиографическими трилогиями Л. Толстого и М. Горького.

«История моего современника» является прямым завершением «Сна Макара», проверкой пройденного писателем пути, итогом его художественной и общественной деятельности.

Отличительной же особенностью «Истории» является её необычайная теплота, задушевность интонации, сердечное доверие к читателю. Это - типическая черта лучших произведений русской литературы, по характеристике М. Горького, «самой сердечной литературы мира».

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Балабанович Е.В. В.Г. Короленко. М., 1947. - 164 с.

2. Бялый Г.А. В.Г. Короленко. Л.: Художественная литература, 1983. - 350 с.

3. Короленко В.Г. История моего современника. В 5 т. - Т. I - Л., 1989. - 624 с.

4. Короленко В.Г. История моего современника. В 6 т. - Т. I - М.: Правда, 1971. - 496 с.

5. Короленко В.Г. История моего современника. В 4 т. - М., 1965. - 1054 с.

6. Короленко В.Г. История моего современника. М.: Правда, 1953. - 408 с.

7. Котов А.К. В.Г. Короленко. Очерк жизни и литературной деятельности. М., 1957. - 86 с.

8. Миронов Г. Короленко. М.: Молодая гвардия, 1962. - 367 с.

9. Куклин Е.А. Сибирские страницы жизни и творчества В.Г. Короленко. Новосибирск: Наука, 1987. - 206 с.

10. Ростов Н. В.Г. Короленко. М.: Художественная литература, 1965. - 111 с.

11. Скатов Н.Н., Лебедев Ю.В. История русской литературы XIX века. Вторая половина. Учеб. для студентов ᴨȇд. ин-тов. - М., Просвещение, 1991. - 512 с.

12. Сторожев А.И. История моего современника Короленко. Минск, 1953. - 190 с.

-------
| сайт collection
|-------
| Владимир Галактионович Короленко
| История моего современника
-------

В. Г. Короленко. Собрание сочинений в десяти томах.
Том пятый. История моего современника М., ГИХЛ, 1954
Подготовка текста и примечаний С. В. Короленко
OCR Ловецкая Т. Ю.

В этой книге я пытаюсь вызвать в памяти и оживить ряд картин прошлого полустолетия, как они отражались в душе сначала ребенка, потом юноши, потом взрослого человека. Раннее детство и первые годы моей юности совпали с временем освобождения. Середина жизни протекла в период темной, сначала правительственной, а потом и общественной реакции и среди первых движений борьбы. Теперь я вижу многое из того, о чем мечтало и за что боролось мое поколение, врывающимся на арену жизни тревожно и бурно. Думаю, что многие эпизоды из времен моих ссыльных скитаний, события, встречи, мысли и чувства людей того времени и той среды не потеряли и теперь интереса самой живой действительности. Мне хочется думать, что они сохранят еще свое значение и для будущего. Наша жизнь колеблется и вздрагивает от острых столкновений новых начал с отжившими, и я надеюсь хоть отчасти осветить некоторые элементы этой борьбы.
Но ранее мне хотелось привлечь внимание читателей к первым движениям зарождающегося и растущего сознания. Я понимал, что мне будет трудно сосредоточиться на этих далеких воспоминаниях под грохот настоящего, в котором слышатся раскаты надвигающейся грозы, но я не представлял себе, до какой степени это будет трудно.
Я пишу не историю моего времени, а только историю одной жизни в это время, и мне хочется, чтобы читатель ознакомился предварительно с той призмой, в которой оно отражалось… А это возможно лишь в последовательном рассказе. Детство и юность составляют содержание этой первой части.
Еще одно замечание. Эти записки не биография, потому что я не особенно заботился о полноте биографических сведений; не исповедь, потому что я не верю ни в возможность, ни в полезность публичной исповеди; не портрет, потому что трудно рисовать собственный портрет с ручательством за сходство. Всякое отражение отличается от действительности уже тем, что оно отражение; отражение заведомо неполное – тем более. Оно всегда, если можно так выразиться, гуще отражает избранные мотивы, а потому часто, при всей правдивости, привлекательнее, интереснее и, пожалуй, чище действительности.
В своей работе я стремился к возможно полной исторической правде, часто жертвуя ей красивыми или яркими чертами правды художественной. Здесь не будет ничего, что мне не встречалось в действительности, чего я не испытал, не чувствовал, не видел.

И все же повторяю: я не пытаюсь дать собственный портрет. Здесь читатель найдет только черты из «истории моего современника», человека, известного мне ближе всех остальных людей моего времени…

Я помню себя рано, но первые мои впечатления разрознены, точно ярко освещенные островки среди бесцветной пустоты и тумана.
Самое раннее из этих воспоминаний – сильное зрительное впечатление пожара. Мне мог идти тогда второй год , но я совершенно ясно вижу и теперь языки пламени над крышей сарая во дворе, странно освещенные среди ночи стены большого каменного дома и его отсвечивающие пламенем окна. Помню себя, тепло закутанного, на чьих-то руках, среди кучки людей, стоявших на крыльце. Из этой неопределенной толпы память выделяет присутствие матери, между тем как отец, хромой, опираясь на палку, подымается по лестнице каменного дома во дворе напротив, и мне кажется, что он идет в огонь. Но это меня не пугает. Меня очень занимают мелькающие, как головешки, по двору каски пожарных, потом одна пожарная бочка у ворот и входящий в ворота гимназист с укороченной ногой и высоким наставным каблуком. Ни страха, ни тревоги я, кажется, не испытывал, связи явлений не устанавливал. В мои глаза в первый еще раз в жизни попадало столько огня, пожарные каски и гимназист с короткой ногой, и я внимательно рассматривал все эти предметы на глубоком фоне ночной тьмы. Звуков я при этом не помню: вся картина только безмолвно переливает в памяти плавучими отсветами багрового пламени.
Вспоминаю, затем, несколько совершенно незначительных случаев, когда меня держат на руках, унимают мои слезы или забавляют. Мне кажется, что я вспоминаю, но очень смутно, свои первые шаги… Голова у меня в детстве была большая, и при падениях я часто стукался ею об пол. Один раз это было на лестнице. Мне было очень больно, и я громко плакал, пока отец не утешил меня особым приемом. Он побил палкой ступеньку лестницы, и это доставило мне удовлетворение. Вероятно, я был тогда в периоде фетишизма и предполагал в деревянной доске злую и враждебную волю. И вот ее бьют за меня, а она даже не может уйти… Разумеется, эти слова очень грубо переводят тогдашние мои ощущения, но доску и как будто выражение ее покорности под ударами вспоминаю ясно.
Впоследствии то же ощущение повторилось в более сложном виде. Я был уже несколько больше. Был необыкновенно светлый и теплый лунный вечер. Это вообще первый вечер, который я запомнил в своей жизни. Родители куда-то уехали, братья, должно быть, спали, нянька ушла на кухню, и я остался с одним только лакеем, носившим неблагозвучное прозвище Гандыло. Дверь из передней на двор была открыта, и в нее откуда-то, из озаренной луною дали, неслось рокотание колес по мощеной улице. И рокотание колес я тоже в первый раз выделил в своем сознании как особое явление, и в первый же раз я не спал так долго… Мне было страшно, – вероятно, днем рассказывали о ворах. Мне показалось, что наш двор при лунном свете очень странный и что в открытую дверь со двора непременно войдет «вор». Я как будто знал, что вор – человек, но вместе он представлялся мне и не совсем человеком, а каким-то человекообразным таинственным существом, которое сделает мне зло уже одним своим внезапным появлением. От этого я вдруг громко заплакал.
Не знаю уж по какой логике, – но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку и вывел меня на крыльцо, где я, – быть может, по связи с прежним эпизодом такого же рода, – стал крепко бить ступеньку лестницы. И на этот раз это опять доставило удовлетворение; трусость моя прошла настолько, что еще раза два я бесстрашно выходил наружу уже один, без Гандыла, и опять колотил на лестнице воображаемого вора, упиваясь своеобразным ощущением своей храбрости. На следующее утро я с увлечением рассказывал матери, что вчера, когда ее не было, к нам приходил вор, которого мы с Гандылом крепко побили. Мать снисходительно поддакивала. Я знал, что никакого вора не было и что мать это знает. Но я очень любил мать в эту минуту за то, что она мне не противоречит. Мне было бы тяжело отказаться от того воображаемого существа, которого я сначала боялся, а потом положительно «чувствовал», при странном лунном сиянии, между моей палкой и ступенькой лестницы. Это не была зрительная галлюцинация, но было какое-то упоение от своей победы над страхом…
Еще стоит островком в моей памяти путешествие в Кишинев к деду с отцовской стороны… Из этого путешествия я помню переправу через реку (кажется, Прут), когда наша коляска была установлена на плоту и, плавно колыхаясь, отделилась от берега, или берег отделился от нее, – я этого еще не различал. В то же время переправлялся через реку отряд солдат, причем, мне помнится, солдаты плыли по двое и по трое на маленьких квадратных плотиках, чего, кажется, при переправах войск не бывает… Я с любопытством смотрел на них, а они смотрели в нашу коляску и говорили что-то мне непонятное… Кажется, эта переправа была в связи с севастопольской войной
В тот же вечер, вскоре после переезда через реку, я испытал первое чувство резкого разочарования и обиды… Внутри просторной дорожной коляски было темно. Я сидел у кого-то на руках впереди, и вдруг мое внимание привлекла красноватая точка, то вспыхивавшая, то угасавшая в углу, в том месте, где сидел отец. Я стал смеяться и потянулся к ней. Мать говорила что-то предостерегающее, но мне так хотелось ближе ознакомиться с интересным предметом или существом, что я заплакал. Тогда отец подвинул ко мне маленькую красную звездочку, ласково притаившуюся под пеплом. Я потянулся к ней указательным пальцем правой руки; некоторое время она не давалась, но потом вдруг вспыхнула ярче, и меня внезапно обжег резкий укус. Думаю, что по силе впечатления теперь этому могло бы равняться разве крепкое и неожиданное укушение ядовитой змеи, притаившейся, например, в букете цветов. Огонек казался мне сознательно хитрым и злым. Через два – три года, когда мне вспомнился этот эпизод, я прибежал к матери, стал рассказывать и заплакал. Это были опять слезы обиды…
Подобное же разочарование вызвало во мне первое купание. Река произвела на меня чарующее впечатление: мне были новы, странны и прекрасны мелкие зеленоватые волны зыби, врывавшиеся под стенки купальни, и то, как они играли блестками, осколками небесной синевы и яркими кусочками как будто изломанной купальни. Все это казалось мне весело, живо, бодро, привлекательно и дружелюбно, и я упрашивал мать поскорее внести меня в воду. И вдруг – неожиданное и резкое впечатление не то холода, не то ожога… Я громко заплакал и так забился на руках у матери, что она чуть меня не выронила. Купание мое на этот раз так и не состоялось. Пока мать плескалась в воде с непонятным для меня наслаждением, я сидел на скамье, надувшись, глядел на лукавую зыбь, продолжавшую играть так же заманчиво осколками неба и купальни, и сердился… На кого? Кажется, на реку.
Это были первые разочарования: я кидался навстречу природе с доверием незнания, она отвечала стихийным бесстрастием, которое мне казалось сознательно враждебным…
Еще одно из тех первичных ощущений, когда явление природы впервые остается в сознании выделенным из остального мира, как особое и резко законченное, с основными его свойствами. Это – воспоминание о первой прогулке в сосновом бору. Здесь меня положительно заворожил протяжный шум лесных верхушек, и я остановился, как вкопанный, на дорожке. Этого никто не заметил, и все наше общество пошло дальше. Дорожка в нескольких саженях впереди круто опускалась книзу, и я глядел, как на этом изломе исчезали сначала ноги, потом туловища, потом головы нашей компании. Я ждал с жутким чувством, когда исчезнет последней ярко – белая шляпа дяди Генриха , самого высокого из братьев моей матери, и, наконец, остался один… Я, кажется, чувствовал, что «один в лесу» – это, в сущности, страшно, но, как заколдованный, не мог ни двинуться, ни произнести звука и только слушал то тихий свист, то звон, то смутный говор и вздохи леса, сливавшиеся в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию, в которой улавливались одновременно и общий гул, и отдельные голоса живых гигантов, и колыхания, и тихие поскрипывания красных стволов… Все это как бы проникало в меня захватывающей могучей волной… Я переставал чувствовать себя отдельно от этого моря жизни, и это было так сильно, что, когда меня хватились и брат матери вернулся за мной, то я стоял на том же месте и не откликался… Подходившего ко мне дядю, в светлом костюме и соломенной шляпе, я видел точно чужого, незнакомого человека во сне…
Впоследствии и эта минута часто вставала в моей душе, особенно в часы усталости, как первообраз глубокого, но живого покоя… Природа ласково манила ребенка в начале его жизни своей нескончаемой, непонятной тайной, как будто обещая где-то в бесконечности глубину познания и блаженство разгадки…
Как, однако, грубо наши слова выражают наши ощущения… В душе есть тоже много непонятного говора, который не выразить грубыми словами, как и речи природы… И это именно то, где душа и природа составляют одно…
Все это разрозненные, отдельные впечатления полусознательного существования, не связанные как будто ничем, кроме личного ощущения. Последним из них является переезд на новую квартиру… И даже не переезд (его я не помню, как не помню и прежней квартиры), а опять первое впечатление от «нового дома», от «нового двора и сада». Все это показалось мне новым миром, но странно: затем это воспоминание выпадает из моей памяти. Я вспомнил о нем только уже через несколько лет, и когда вспомнил, то даже удивился, так как мне представлялось в то время, что мы жили в этом доме вечно и что вообще в мире никаких крупных перемен не бывает. Основным фоном моих впечатлений за несколько детских лет является бессознательная уверенность в полной законченности и неизменяемости всего, что меня окружало. Если бы я имел ясное понятие о творении, то, вероятно, сказал бы тогда, что мой отец (которого я знал хромым) так и был создан с палкой в руке, что бабушку бог сотворил именно бабушкой, что мать моя всегда была такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой, что даже сарай за домом так и явился на свет покосившимся и с зелеными лишаями на крыше. Это было тихое, устойчивое нарастание жизненных сил, плавно уносившее меня вместе с окружающим мирком, а берега стороннего необъятного мира, по которым можно было бы заметить движение, мне тогда не были видны… И сам я, казалось, всегда был таким же мальчиком с большой головой, причем старший брат был несколько выше меня, а младший ниже… И эти взаимные отношения должны были остаться навсегда… Мы говорили иной раз: «когда мы будем большими», или: «когда мы умрем», но это была глупая фраза, пустая, без живого содержания…
Однажды утром мой младший брат, который и засыпал, и вставал раньше меня, подошел к моей постели и сказал с особенным выражением в голосе:
– Вставай, скорей… Что я тебе покажу!
– Что такое?
– Увидишь. Скорей, я ждать не стану.
И он опять ушел на двор с видом серьезного человека, не желающего терять время. Я торопливо оделся и вышел за ним. Оказалось, что какие-то незнакомые нам мужики совершенно разрушили наше парадное крыльцо. От него оставалась куча досок и разной деревянной гнили, а выходная дверь странным образом висела высоко над землей. А главное – под дверью зияла глубокая рана из облупленной штукатурки, темных бревен и свай… Впечатление было резко, отчасти болезненно, но еще более поразительно. Брат стоял неподвижно, глубоко заинтересованный, и провожал глазами каждое движение плотников. Я присоединился к его безмолвному созерцанию, а вскоре к нам обоим присоединилась и сестра . И так мы простояли долго, ничего не говоря и не двигаясь. Дня через три – четыре новое крыльцо было готово на месте старого, и мне положительно казалось, что физиономия нашего дома совершенно изменилась. Новое крыльцо было явно «приставлено», тогда как старое казалось органической частью нашего почтенного цельного дома, как нос или брови у человека.
А главное – в душе отложилось первое впечатление «изнанки» и того, что под этой гладко выстроганной и закрашенной поверхностью скрыты сырые, изъеденные гнилью сваи и зияющие пустоты…

По семейному преданию, род наш шел от какого-то миргородского казачьего полковника , получившего от польских королей гербовое дворянство. После смерти моего деда отец, ездивший на похороны, привез затейливую печать, на которой была изображена ладья с двумя собачьими головами на носу и корме и с зубчатой башней посредине. Когда однажды мы, дети, спросили, что это такое, то отец ответил, что это наш «герб» и что мы имеем право припечатывать им свои письма, тогда как другие люди этого права не имеют. Называется эта штука по – польски довольно странно: «Korabl i Lodzia» (ковчег и ладья), но какой это имеет смысл, сам отец объяснить нам не может; пожалуй, и никакого смысла не имеет… А вот есть еще герб, так тот называется проще: «pchła na bęnbenku hopki tnie» , и имеет более смысла, потому что казаков и шляхту в походах сильно кусали блохи… И, взяв карандаш, он живо набросал на бумаге блоху, отплясывающую на барабане, окружив ее щитом, мечом и всеми гербовыми атрибутами. Рисовал он порядочно, и мы смеялись. Таким образом, к первому же представлению о наших дворянских «клейнодах» отец присоединил оттенок насмешки, и мне кажется, что это у него было сознательно. Мой прадед, по словам отца, был полковым писарем, дед – русским чиновником, как и отец. Крепостными душами и землями они, кажется, никогда не владели… Восстановить свои потомственно – дворянские права отец никогда не стремился, и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с какой бы то ни было другой.
Образ отца сохранился в моей памяти совершенно ясно: человек среднего роста, с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник того времени, он тщательно брился; черты его лица были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями . Говорили, что в молодости он был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по – наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно было представить Наполеона хромым, а отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу…
На лице его постоянно было выражение какой-то затаенной печали и заботы. Лишь изредка оно прояснялось. Иной раз он собирал нас к себе в кабинет, позволял играть и ползать по себе, рисовал картинки, рассказывал смешные анекдоты и сказки. Вероятно, в душе этого человека был большой запас благодушия и смеха: даже своим поучениям он придавал полуюмористическую форму, и мы в эти минуты его очень любили. Но эти проблески становились с годами все реже, природная веселость все гуще задергивалась меланхолией и заботой. Под конец его хватало уже лишь на то, чтобы дотягивать кое-как наше воспитание, и в более сознательные годы у нас уже не было с отцом никакой внутренней близости… Так он и сошел в могилу, мало знакомый нам, его детям. И только долго спустя, когда миновали годы юношеской беззаботности, я собрал черта за чертой, что мог, о его жизни, и образ этого глубоко несчастного человека ожил в моей душе – и более дорогой, и более знакомый, чем прежде.

Еще в середине 1890-х годов Короленко замышлял, вместе со своим ближайшим другом и соредактором по «Русскому богатству» Н.ФАнненским, мемуарно-публицистическую книгу «Десять лет в провинции», которая еще не была связана с историей целого поколения 1870-х годов. Эпический замысел обозначился осенью 1896 г. в переписке Короленко с П.Ф.Якубовичем. Последний прислал из курганской ссылки в редакцию «Русского богатства» повесть «Юность» и высказал свою мечту о «романе нашего времени». Короленко в ответном письме поддержал замысел «нашего романа», который «разыгрывался с большей или меньшей интенсивностью среди целого поколения», когда «сцену заполняло деятельное народничество», и эпилогом которого служат «места отдаленные». Он полагал, однако, что на пути к такому роману стоят не только неодолимые внешние препятствия в виде цензуры: мы «сами еще не можем посмотреть назад с достаточным спокойствием и <...> "объективностью"». Якубович, в свою очередь, выразил надежду, что человеком, который сумеет «справиться со всеми трудностями», будет сам Короленко: «Вы, именно Вы напишете все-таки "наш роман"».

В 1905 г., когда цензурный климат значительно смягчился, Короленко приступил к художественной летописи своего поколения. «Хотел было, отдавая дань злобе дня, начать с ссылки»,— писал он брату, но поборол искушение и начал с детства. Однако «первым впечатлением бытия» оказался пожар: «отсветы багрового пламени» «на глубоком фоне ночной тьмы». Картина, перекликающаяся с русской действительностью «пылающего года».

В стремлении определить жанр своего произведения Короленко прибегал к различным формулам: работа «почти беллетристическая, а не сухие воспоминания», «жизненные впечатления», «освещаемые воспоминаниями», но не биография, не «публичная исповедь», не «собственный портрет», в то же время, история одной жизни, где «исторической правде» отдано предпочтение перед «правдой художественной» . В конце концов, «История моего современника» вобрала в себя все основные начала творчества Короленко — художественно-изобразительное, мемуарное, лирическое, очерковое и публицистическое. При этом вес двух последних элементов постепенно возрастал, что соответствовало и общему направлению писательского пути.

Изображая высокий духовный облик своего современника, Короленко делится с читателем многими тревогами и сомнениями. В 1916 г. он назвал «молодую и горячую» пору своего народничества «сокрушенным пепелищем недавних еще упований»: «После того старого резкого опыта я скептически отношусь к "готовым формулам"», будь то формула «народной» или «классовой» мудрости. Он избрал для себя «партизанскую линию» действия «от собственного ума».

Поколение I860—1870-х годов, которое Короленко назвал «своим», вышло на историческую арену с «кипучим вином отрицания» в голове, со склонностью действовать «очень радикально и очень наивно», разделываясь со всяким «старьем» методом «Пы-башке и к чорту!» Ко всякого рода «нигилистам» и «ниспровергателям» Короленко относился отчужденно, полагая, что новое может вводиться лишь в том случае, когда оно основано на более высоком нравственном принципе.

Однако и в жизни «нигилистического поколения» Короленко подслушал мотив исчерпанности отрицания, усталости от вражды, уловил стремление молодых к «чему-нибудь, что могло примирить с жизнью — если не с действительностью, так хоть с ее возможностями».

Самый краткий и самый емкий отзыв об «Истории моего современника» принадлежит А.В.Амфитеатрову: «Благоухающая книга!» История приготовила короленковскому поколению жестокий эпилог: «диктатура штыка», как определил писатель в последние годы жизни, «сразу подвинула нас на столетия назад», превзойдя «самые безумные мечты царских ретроградов».

Много лет прошло с тех пор, как читатель первого тома «Истории моего современника» расстался с его героем, и много событий залегло между этим новым прошлым и настоящим. В этом отдалении от предмета рассказа есть свои неудобства, но есть также и хорошие стороны. В туманных далях исчезает, быть может, много подробностей, которые когда-то выступали на первый план, в более близкой перспективе. Но зато самая перспектива расширяется. То, что сохраняется в памяти, выступает на более широком горизонте, в новых отношениях.

Первый том я закончил в 1905 году, при первых взрывах русской революции. Теперь, когда она достигла своих поворотных пунктов, я с особенным интересом обращаю взгляд воспоминания на далекий путь прошлого, «пыльный и туманный», на котором виднеется фигура «моего современника». Быть может, и читатель захочет взглянуть с некоторым участием на эту уже знакомую фигуру и при этом подумает, сколько было предчувствий у этого поколения, чья сознательная жизнь начиналась среди борьбы с ушедшим наконец строем, а заканчивается среди обломков этого строя, застилающих горизонт будущего. И сколько еще это будущее должно захватить из крушения старых ошибок и трудно искоренимых привычек!

Часть первая

Первые студенческие годы

I. В розовом тумане

Это настроение началось для меня еще в Ровно, в то утро, когда почталион подал мне пакет со штемпелем Технологического института, адресованный на мое имя. С бьющимся сердцем я вскрыл его и вынул печатный бланк с вписанной наверху моей фамилией. Директор Технологического института Ермаков извещал такого-то, что он принят на первый курс и обязан явиться к пятнадцатому августа.

Когда после этого я оглянулся кругом, то мне показалось, что за эти несколько минут прошли целые сутки: до прихода почталиона было вчера, теперь наступило новое сегодня. Я точно проспал ночь и проснулся не только другим, но немножко и в другом мире… Это ощущение исходило от плотной серой бумаги с печатным текстом и подписью Ермакова. И когда я несся после этого по улицам, то мне казалось, что и дома, и заборы, и встречные обыватели тоже смотрели на меня иначе. Ведь в самом деле и они в первый раз с сотворения мира видят… студента такого-то.

С «извещением» я не расставался несколько дней. Порой наедине я вынимал его и перечитывал каждый раз с новым удовольствием, точно это был не сухой официальный бланк, а поэма. И в самом деле - поэма: разрыв со старым миром, призыв к чему-то новому, желанному и светлому… Зовет «директор Ермаков». С этой фамилией связывалось в моем воображении что-то очень твердое, почти гранитное (вероятно, от сибирского Ермака) и вместе - недосягаемо возвышенное и умное. И этот Ермаков ждет меня к пятнадцатому августа. Я нужен ему для выполнения его высокого назначения…

Настроение было глупое, и я, конечно, сознавал, что оно глупо: самая подпись Ермакова была печатная. Такие извещения сам он даже не подписывает, а их сотнями рассылает канцелярия. Я знал это, но это знание не изменяло настроения. Знал я по-умному, а чувствовал по-глупому. В то самое время как я внушал себе эти трезвые истины, рот у меня невольно раскрывался до ушей. И я должен был отворачиваться, чтобы люди не видели этой идиотской улыбки и не угадали бы по ней, что меня зовет Ермаков, которому я лично необходим к пятнадцатому августа…

С юношеским эгоизмом, я как-то совсем не принимал участия в заботах матери о моем снаряжении. Она закладывала где-то свою пенсионную книжку, продавала какие-то вещи, просила, где могла, взаймы и, наконец, сколотила что-то около двухсот рублей. После этого происходили долгие совещания с портным Шимком.

Портной Шимко был небольшого роста коренастый еврей, с широким лицом, на котором тонкие губы и заостренный нос производили впечатление почти угрюмого комизма. Пока был жив отец, мы всегда смеялись над Шимком, изощряя свое остроумие над его наружностью и его предполагаемыми плутнями. Когда отец умер и мать осталась без средств, он явился к ней, критически обследовал состояние наших костюмов и сказал серьезно:

Ну, пора шить одну шинель и два мундира.

Ты знаешь, Шимко, что у меня теперь нет денег, и что еще будет, я не знаю, - грустно ответила мать.

Ну, - возразил Шимко, - у вас нет денег, но есть дети… Разве это не деньги?..

И он опять работал на нас, не заикаясь о сроках уплаты и никогда не торгуясь, как это бывало прежде.

Теперь он развернул свою деятельность у нас на квартире. Осведомившись, желаю ли я, чтобы он шил «по самой последней моде», и узнав, что последнюю моду я презираю, он даже крякнул от удовольствия и дал полную волю своей творческой фантазии. Он мочил и парил материалы, снимал мерки, кроил, примерял, шил, и наконец из его рук я вышел экипированным не особенно щеголевато, но зато дешево. Он сшил мне летний костюм из какой-то очень прочной и жесткой материи с желтыми миниатюрными букетцами по коричневому полю. Кроме того, он сшил еще пальто. Мне смутно казалось, что прочная материя с букетами дает идею скорее об обивке мебели, чем о костюме для столицы, а пальто походит на испанский плащ или альмавиву…

Но на этот счет я был неприхотлив и беззаботен. Оставив в стороне моду, я чувствовал себя одетым с иголочки, «довольно просто, но со вкусом».

Увы! впоследствии этот полет творческой фантазии честного Шимка доставил мне немало горьких и неприятных минут…

На каникулы приехал Сучков, уже год проживший в столице, и, конечно, я закидал его вопросами. Он почему-то был скуп на рассказы, но все же я узнал, что институт - это совсем не то, что гимназия, профессора нимало не похожи на учителей, а студенты - не гимназисты. Полная свобода… Никто не следит за посещением лекций… И есть среди студентов замечательные личности. Иного примешь за профессора. А какие споры! О каких предметах! Нужно много прочитать и подготовиться, чтобы только понять, о чем идет речь…

Вскользь и как бы мимоходом он сообщил мне, что остался по разным причинам на первом курсе, и, значит, мы опять будем идти вместе.

В середине этих каникул мне исполнилось восемнадцать лет, но мне казалось, что я далеко перерос окружающий меня мирок. Вот он весь тут, точно на плоской тарелке, волнующийся в пределах от тюрьмы до почты, знакомый, прозаический и постылый. В один из последних моих вечеров, когда я прощальным взглядом смотрел на гуляющую по шоссейной улице публику, - передо мной вдруг вынырнуло из сумерек лицо чиновника Михаловского, которого я считал когда-то «известным поэтом». В зубах у него была большая сигара, и ее огонек, вспыхнув, осветил удивительно неинтересное, плоское лицо, с выпуклыми, ничего не выражающими глазами. Как еще недавно этот человек казался мне окруженным поэтическим ореолом. И как много других казались высшими существами только потому, что они были взрослые, а я был мальчик. Теперь я вырос, а тесный мирок сузился и умалился… Прежние умники казались или глупыми, или слишком обыкновенными… Кого теперь поставить на высоту, перед кем или перед чём преклониться? Где здесь люди, которые знают и могут указать высшее в жизни, к чему стремится молодая душа?.. Кто из них хотя бы только думает об этом высшем, ищет его, тоскует, мечтает… Никто, никто!

Во мне сложилось заносчивое убеждение, что я едва ли не самый умный в этом городе. Мерка у меня была такая: я могу понять всех людей, мелькающих передо мною в этом потоке, колышущемся, как вода в тарелке, от шлагбаума до почты и обратно. Я знаю все, что они знают, из того, что нужно знать всякому. А они и не догадываются, какие мысли о них и какие мечты бродят в моей голове.

В. Г. Короленко. Собрание сочинений в десяти томах.

Том пятый. История моего современника М., ГИХЛ, 1954

Подготовка текста и примечаний С. В. Короленко

OCR Ловецкая Т. Ю.

От автора

В этой книге я пытаюсь вызвать в памяти и оживить ряд картин прошлого полустолетия, как они отражались в душе сначала ребенка, потом юноши, потом взрослого человека. Раннее детство и первые годы моей юности совпали с временем освобождения. Середина жизни протекла в период темной, сначала правительственной, а потом и общественной реакции и среди первых движений борьбы. Теперь я вижу многое из того, о чем мечтало и за что боролось мое поколение, врывающимся на арену жизни тревожно и бурно. Думаю, что многие эпизоды из времен моих ссыльных скитаний, события, встречи, мысли и чувства людей того времени и той среды не потеряли и теперь интереса самой живой действительности. Мне хочется думать, что они сохранят еще свое значение и для будущего. Наша жизнь колеблется и вздрагивает от острых столкновений новых начал с отжившими, и я надеюсь хоть отчасти осветить некоторые элементы этой борьбы.

Но ранее мне хотелось привлечь внимание читателей к первым движениям зарождающегося и растущего сознания. Я понимал, что мне будет трудно сосредоточиться на этих далеких воспоминаниях под грохот настоящего, в котором слышатся раскаты надвигающейся грозы, но я не представлял себе, до какой степени это будет трудно.

Я пишу не историю моего времени, а только историю одной жизни в это время, и мне хочется, чтобы читатель ознакомился предварительно с той призмой, в которой оно отражалось… А это возможно лишь в последовательном рассказе. Детство и юность составляют содержание этой первой части.

Еще одно замечание. Эти записки не биография, потому что я не особенно заботился о полноте биографических сведений; не исповедь, потому что я не верю ни в возможность, ни в полезность публичной исповеди; не портрет, потому что трудно рисовать собственный портрет с ручательством за сходство. Всякое отражение отличается от действительности уже тем, что оно отражение; отражение заведомо неполное – тем более. Оно всегда, если можно так выразиться, гуще отражает избранные мотивы, а потому часто, при всей правдивости, привлекательнее, интереснее и, пожалуй, чище действительности.

В своей работе я стремился к возможно полной исторической правде, часто жертвуя ей красивыми или яркими чертами правды художественной. Здесь не будет ничего, что мне не встречалось в действительности, чего я не испытал, не чувствовал, не видел. И все же повторяю: я не пытаюсь дать собственный портрет. Здесь читатель найдет только черты из «истории моего современника», человека, известного мне ближе всех остальных людей моего времени…

Часть первая
Раннее детство

I
Первые впечатления бытия

Я помню себя рано, но первые мои впечатления разрознены, точно ярко освещенные островки среди бесцветной пустоты и тумана.

Самое раннее из этих воспоминаний – сильное зрительное впечатление пожара. Мне мог идти тогда второй год , но я совершенно ясно вижу и теперь языки пламени над крышей сарая во дворе, странно освещенные среди ночи стены большого каменного дома и его отсвечивающие пламенем окна. Помню себя, тепло закутанного, на чьих-то руках, среди кучки людей, стоявших на крыльце. Из этой неопределенной толпы память выделяет присутствие матери, между тем как отец, хромой, опираясь на палку, подымается по лестнице каменного дома во дворе напротив, и мне кажется, что он идет в огонь. Но это меня не пугает. Меня очень занимают мелькающие, как головешки, по двору каски пожарных, потом одна пожарная бочка у ворот и входящий в ворота гимназист с укороченной ногой и высоким наставным каблуком. Ни страха, ни тревоги я, кажется, не испытывал, связи явлений не устанавливал. В мои глаза в первый еще раз в жизни попадало столько огня, пожарные каски и гимназист с короткой ногой, и я внимательно рассматривал все эти предметы на глубоком фоне ночной тьмы. Звуков я при этом не помню: вся картина только безмолвно переливает в памяти плавучими отсветами багрового пламени.

Вспоминаю, затем, несколько совершенно незначительных случаев, когда меня держат на руках, унимают мои слезы или забавляют. Мне кажется, что я вспоминаю, но очень смутно, свои первые шаги… Голова у меня в детстве была большая, и при падениях я часто стукался ею об пол. Один раз это было на лестнице. Мне было очень больно, и я громко плакал, пока отец не утешил меня особым приемом. Он побил палкой ступеньку лестницы, и это доставило мне удовлетворение. Вероятно, я был тогда в периоде фетишизма и предполагал в деревянной доске злую и враждебную волю. И вот ее бьют за меня, а она даже не может уйти… Разумеется, эти слова очень грубо переводят тогдашние мои ощущения, но доску и как будто выражение ее покорности под ударами вспоминаю ясно.

Впоследствии то же ощущение повторилось в более сложном виде. Я был уже несколько больше. Был необыкновенно светлый и теплый лунный вечер. Это вообще первый вечер, который я запомнил в своей жизни. Родители куда-то уехали, братья, должно быть, спали, нянька ушла на кухню, и я остался с одним только лакеем, носившим неблагозвучное прозвище Гандыло. Дверь из передней на двор была открыта, и в нее откуда-то, из озаренной луною дали, неслось рокотание колес по мощеной улице. И рокотание колес я тоже в первый раз выделил в своем сознании как особое явление, и в первый же раз я не спал так долго… Мне было страшно, – вероятно, днем рассказывали о ворах. Мне показалось, что наш двор при лунном свете очень странный и что в открытую дверь со двора непременно войдет «вор». Я как будто знал, что вор – человек, но вместе он представлялся мне и не совсем человеком, а каким-то человекообразным таинственным существом, которое сделает мне зло уже одним своим внезапным появлением. От этого я вдруг громко заплакал.

Не знаю уж по какой логике, – но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку и вывел меня на крыльцо, где я, – быть может, по связи с прежним эпизодом такого же рода, – стал крепко бить ступеньку лестницы. И на этот раз это опять доставило удовлетворение; трусость моя прошла настолько, что еще раза два я бесстрашно выходил наружу уже один, без Гандыла, и опять колотил на лестнице воображаемого вора, упиваясь своеобразным ощущением своей храбрости. На следующее утро я с увлечением рассказывал матери, что вчера, когда ее не было, к нам приходил вор, которого мы с Гандылом крепко побили. Мать снисходительно поддакивала. Я знал, что никакого вора не было и что мать это знает. Но я очень любил мать в эту минуту за то, что она мне не противоречит. Мне было бы тяжело отказаться от того воображаемого существа, которого я сначала боялся, а потом положительно «чувствовал», при странном лунном сиянии, между моей палкой и ступенькой лестницы. Это не была зрительная галлюцинация, но было какое-то упоение от своей победы над страхом…

Еще стоит островком в моей памяти путешествие в Кишинев к деду с отцовской стороны… Из этого путешествия я помню переправу через реку (кажется, Прут), когда наша коляска была установлена на плоту и, плавно колыхаясь, отделилась от берега, или берег отделился от нее, – я этого еще не различал. В то же время переправлялся через реку отряд солдат, причем, мне помнится, солдаты плыли по двое и по трое на маленьких квадратных плотиках, чего, кажется, при переправах войск не бывает… Я с любопытством смотрел на них, а они смотрели в нашу коляску и говорили что-то мне непонятное… Кажется, эта переправа была в связи с севастопольской войной…

В тот же вечер, вскоре после переезда через реку, я испытал первое чувство резкого разочарования и обиды… Внутри просторной дорожной коляски было темно. Я сидел у кого-то на руках впереди, и вдруг мое внимание привлекла красноватая точка, то вспыхивавшая, то угасавшая в углу, в том месте, где сидел отец. Я стал смеяться и потянулся к ней. Мать говорила что-то предостерегающее, но мне так хотелось ближе ознакомиться с интересным предметом или существом, что я заплакал. Тогда отец подвинул ко мне маленькую красную звездочку, ласково притаившуюся под пеплом. Я потянулся к ней указательным пальцем правой руки; некоторое время она не давалась, но потом вдруг вспыхнула ярче, и меня внезапно обжег резкий укус. Думаю, что по силе впечатления теперь этому могло бы равняться разве крепкое и неожиданное укушение ядовитой змеи, притаившейся, например, в букете цветов. Огонек казался мне сознательно хитрым и злым. Через два – три года, когда мне вспомнился этот эпизод, я прибежал к матери, стал рассказывать и заплакал. Это были опять слезы обиды…

Подобное же разочарование вызвало во мне первое купание. Река произвела на меня чарующее впечатление: мне были новы, странны и прекрасны мелкие зеленоватые волны зыби, врывавшиеся под стенки купальни, и то, как они играли блестками, осколками небесной синевы и яркими кусочками как будто изломанной купальни. Все это казалось мне весело, живо, бодро, привлекательно и дружелюбно, и я упрашивал мать поскорее внести меня в воду. И вдруг – неожиданное и резкое впечатление не то холода, не то ожога… Я громко заплакал и так забился на руках у матери, что она чуть меня не выронила. Купание мое на этот раз так и не состоялось. Пока мать плескалась в воде с непонятным для меня наслаждением, я сидел на скамье, надувшись, глядел на лукавую зыбь, продолжавшую играть так же заманчиво осколками неба и купальни, и сердился… На кого? Кажется, на реку.

Это были первые разочарования: я кидался навстречу природе с доверием незнания, она отвечала стихийным бесстрастием, которое мне казалось сознательно враждебным…

Еще одно из тех первичных ощущений, когда явление природы впервые остается в сознании выделенным из остального мира, как особое и резко законченное, с основными его свойствами. Это – воспоминание о первой прогулке в сосновом бору. Здесь меня положительно заворожил протяжный шум лесных верхушек, и я остановился, как вкопанный, на дорожке. Этого никто не заметил, и все наше общество пошло дальше. Дорожка в нескольких саженях впереди круто опускалась книзу, и я глядел, как на этом изломе исчезали сначала ноги, потом туловища, потом головы нашей компании. Я ждал с жутким чувством, когда исчезнет последней ярко – белая шляпа дяди Генриха , самого высокого из братьев моей матери, и, наконец, остался один… Я, кажется, чувствовал, что «один в лесу» – это, в сущности, страшно, но, как заколдованный, не мог ни двинуться, ни произнести звука и только слушал то тихий свист, то звон, то смутный говор и вздохи леса, сливавшиеся в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию, в которой улавливались одновременно и общий гул, и отдельные голоса живых гигантов, и колыхания, и тихие поскрипывания красных стволов… Все это как бы проникало в меня захватывающей могучей волной… Я переставал чувствовать себя отдельно от этого моря жизни, и это было так сильно, что, когда меня хватились и брат матери вернулся за мной, то я стоял на том же месте и не откликался… Подходившего ко мне дядю, в светлом костюме и соломенной шляпе, я видел точно чужого, незнакомого человека во сне…

Впоследствии и эта минута часто вставала в моей душе, особенно в часы усталости, как первообраз глубокого, но живого покоя… Природа ласково манила ребенка в начале его жизни своей нескончаемой, непонятной тайной, как будто обещая где-то в бесконечности глубину познания и блаженство разгадки…

Как, однако, грубо наши слова выражают наши ощущения… В душе есть тоже много непонятного говора, который не выразить грубыми словами, как и речи природы… И это именно то, где душа и природа составляют одно…

Все это разрозненные, отдельные впечатления полусознательного существования, не связанные как будто ничем, кроме личного ощущения. Последним из них является переезд на новую квартиру… И даже не переезд (его я не помню, как не помню и прежней квартиры), а опять первое впечатление от «нового дома», от «нового двора и сада». Все это показалось мне новым миром, но странно: затем это воспоминание выпадает из моей памяти. Я вспомнил о нем только уже через несколько лет, и когда вспомнил, то даже удивился, так как мне представлялось в то время, что мы жили в этом доме вечно и что вообще в мире никаких крупных перемен не бывает. Основным фоном моих впечатлений за несколько детских лет является бессознательная уверенность в полной законченности и неизменяемости всего, что меня окружало. Если бы я имел ясное понятие о творении, то, вероятно, сказал бы тогда, что мой отец (которого я знал хромым) так и был создан с палкой в руке, что бабушку бог сотворил именно бабушкой, что мать моя всегда была такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой, что даже сарай за домом так и явился на свет покосившимся и с зелеными лишаями на крыше. Это было тихое, устойчивое нарастание жизненных сил, плавно уносившее меня вместе с окружающим мирком, а берега стороннего необъятного мира, по которым можно было бы заметить движение, мне тогда не были видны… И сам я, казалось, всегда был таким же мальчиком с большой головой, причем старший брат был несколько выше меня, а младший ниже… И эти взаимные отношения должны были остаться навсегда… Мы говорили иной раз: «когда мы будем большими», или: «когда мы умрем», но это была глупая фраза, пустая, без живого содержания…

Однажды утром мой младший брат, который и засыпал, и вставал раньше меня, подошел к моей постели и сказал с особенным выражением в голосе:

– Вставай, скорей… Что я тебе покажу!

– Что такое?

– Увидишь. Скорей, я ждать не стану.

И он опять ушел на двор с видом серьезного человека, не желающего терять время. Я торопливо оделся и вышел за ним. Оказалось, что какие-то незнакомые нам мужики совершенно разрушили наше парадное крыльцо. От него оставалась куча досок и разной деревянной гнили, а выходная дверь странным образом висела высоко над землей. А главное – под дверью зияла глубокая рана из облупленной штукатурки, темных бревен и свай… Впечатление было резко, отчасти болезненно, но еще более поразительно. Брат стоял неподвижно, глубоко заинтересованный, и провожал глазами каждое движение плотников. Я присоединился к его безмолвному созерцанию, а вскоре к нам обоим присоединилась и сестра . И так мы простояли долго, ничего не говоря и не двигаясь. Дня через три – четыре новое крыльцо было готово на месте старого, и мне положительно казалось, что физиономия нашего дома совершенно изменилась. Новое крыльцо было явно «приставлено», тогда как старое казалось органической частью нашего почтенного цельного дома, как нос или брови у человека.

А главное – в душе отложилось первое впечатление «изнанки» и того, что под этой гладко выстроганной и закрашенной поверхностью скрыты сырые, изъеденные гнилью сваи и зияющие пустоты…

II
Мой отец

По семейному преданию, род наш шел от какого-то миргородского казачьего полковника , получившего от польских королей гербовое дворянство. После смерти моего деда отец, ездивший на похороны, привез затейливую печать, на которой была изображена ладья с двумя собачьими головами на носу и корме и с зубчатой башней посредине. Когда однажды мы, дети, спросили, что это такое, то отец ответил, что это наш «герб» и что мы имеем право припечатывать им свои письма, тогда как другие люди этого права не имеют. Называется эта штука по – польски довольно странно: «Korabl i Lodzia» (ковчег и ладья), но какой это имеет смысл, сам отец объяснить нам не может; пожалуй, и никакого смысла не имеет… А вот есть еще герб, так тот называется проще: «pchła na bęnbenku hopki tnie» , и имеет более смысла, потому что казаков и шляхту в походах сильно кусали блохи… И, взяв карандаш, он живо набросал на бумаге блоху, отплясывающую на барабане, окружив ее щитом, мечом и всеми гербовыми атрибутами. Рисовал он порядочно, и мы смеялись. Таким образом, к первому же представлению о наших дворянских «клейнодах» отец присоединил оттенок насмешки, и мне кажется, что это у него было сознательно. Мой прадед, по словам отца, был полковым писарем, дед – русским чиновником, как и отец. Крепостными душами и землями они, кажется, никогда не владели… Восстановить свои потомственно – дворянские права отец никогда не стремился, и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с какой бы то ни было другой.

Образ отца сохранился в моей памяти совершенно ясно: человек среднего роста, с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник того времени, он тщательно брился; черты его лица были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями . Говорили, что в молодости он был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по – наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно было представить Наполеона хромым, а отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу…

На лице его постоянно было выражение какой-то затаенной печали и заботы. Лишь изредка оно прояснялось. Иной раз он собирал нас к себе в кабинет, позволял играть и ползать по себе, рисовал картинки, рассказывал смешные анекдоты и сказки. Вероятно, в душе этого человека был большой запас благодушия и смеха: даже своим поучениям он придавал полуюмористическую форму, и мы в эти минуты его очень любили. Но эти проблески становились с годами все реже, природная веселость все гуще задергивалась меланхолией и заботой. Под конец его хватало уже лишь на то, чтобы дотягивать кое-как наше воспитание, и в более сознательные годы у нас уже не было с отцом никакой внутренней близости… Так он и сошел в могилу, мало знакомый нам, его детям. И только долго спустя, когда миновали годы юношеской беззаботности, я собрал черта за чертой, что мог, о его жизни, и образ этого глубоко несчастного человека ожил в моей душе – и более дорогой, и более знакомый, чем прежде.

Он был чиновник. Объективная история его жизни сохранилась поэтому в «послужных списках». Родился в 1810 году, в 1826 поступил в писцы… Умер в 1868 году в чине надворного советника… Вот скудная канва, на которой, однако, вышиты были узоры всей человеческой жизни… Надежды, ожидания, проблески счастья, разочарование… Среди пожелтевших бумаг сохранилась одна, собственно ненужная впоследствии, но которую отец сберег как воспоминание. Это – полуофициальное письмо князя Васильчикова по поводу назначения отца уездным судьей в город Житомир. «Суд этот, – пишет князь Васильчиков, – по случаю присоединения к нему магистрата, принимая более обширный, а следственно, и более важный круг действий, требует председательствующего, который бы, вполне постигая свое назначение, дал судопроизводству удовлетворительное начало» . В этих видах князь и выбирает отца. В конце письма «вельможа» с большим вниманием входит в положение скромного чиновника, как человека семейного, для которого перевод сопряжен с неудобствами, но с тем вместе указывает, что новое назначение открывает ему широкие виды на будущее, и просит приехать как можно скорее… Последние строки вписаны автором письма собственноручно, и тон проникнут уважением. Это была скромная, теперь забытая, неудавшаяся, но все же реформа, и блестящий вельможа, самодур и сатрап, как все вельможи того времени, не лишенный, однако, некоторых «благих намерений и порывов», звал в сотрудники скромного чиновника, в котором признавал нового человека для нового дела…

Это было… в 1849 году, и отцу предлагалась должность уездного судьи в губернском городе. Через двадцать лет он умер в той же должности в глухом уездном городишке…

Итак, он был по службе очевидный неудачник…

Для меня несомненно, что это объясняется его донкихотскою честностью.

Среда не очень ценит исключения, которых не понимает, и потому беспокоится… Каждый раз на новом месте отцовской службы неизменно повторялись одни и те же сцены: к отцу являлись «по освященному веками обычаю» представители разных городских сословий с приношениями. Отец отказывался сначала довольно спокойно. На другой день депутации являлись с приношениями в усиленном размере, но отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а те толпились в дверях с выражением изумления и испуга… Впоследствии, ознакомившись с деятельностью отца, все проникались к нему глубоким уважением. Все признавали, от мелкого торговца до губернского начальства, что нет такой силы, которая бы заставила судью покривить душою против совести и закона, но… и при этом находили, что если бы судья вдобавок принимал умеренные «благодарности», то было бы понятнее, проще и вообще «более по – людски»…

Уже в период довольно сознательной моей жизни случился довольно яркий эпизод этого рода. В уездном суде шел процесс богатого помещика, графа Е – ского, с бедной родственницей, кажется, вдовой его брата. Помещик был магнат с большими связями, средствами и влиянием, которые он деятельно пустил в ход. Вдова вела процесс «по праву бедности», не внося гербовых пошлин, и все предсказывали ей неудачу, так как дело все-таки было запутанное, а на суд было оказано давление. Перед окончанием дела появился у нас сам граф: его карета с гербами раза два – три останавливалась у нашего скромного домика, и долговязый гайдук в ливрее торчал у нашего покосившегося крыльца. Первые два раза граф держался величаво, но осторожно, и отец только холодно и формально отстранял его подходы. Но в третий раз он, вероятно, сделал прямое предложение. Отец, внезапно вспылив, обругал аристократа каким-то неприличным словом и застучал палкой. Граф, красный и взбешенный, вышел от отца с угрозами и быстро сел в свою карету…

Вдова тоже приходила к отцу, хотя он не особенно любил эти посещения. Бедная женщина, в трауре и с заплаканными глазами, угнетенная и робкая, приходила к матери, что-то рассказывала ей и плакала. Бедняге все казалось, что она еще что-то должна растолковать судье; вероятно, это все были ненужные пустяки, на которые отец только отмахивался и произносил обычную у него в таких случаях фразу:

– А! Толкуй больной с подлекарем!.. Все будет сделано по закону…

Процесс был решен в пользу вдовы, причем все знали, что этим она обязана исключительно твердости отца… Сенат как-то неожиданно скоро утвердил решение, и скромная вдова стала сразу одной из богатейших помещиц не только в уезде, но, пожалуй, в губернии.

Когда она опять явилась в нашу квартиру, на этот раз в коляске, – все с трудом узнавали в ней прежнюю скромную просительницу. Ее траур кончился, она как будто даже помолодела и сияла радостью и счастьем. Отец принял ее очень радушно, с той благосклонностью, которую мы обыкновенно чувствуем к людям, нам много обязанным. Но когда она попросила «разговора наедине», то вскоре тоже вышла из кабинета с покрасневшим лицом и слезами на глазах. Добрая женщина знала, что перемена ее положения всецело зависела от твердости, пожалуй, даже некоторого служебного героизма этого скромного хромого человека… Но сама она не в силах ничем существенным выразить ему свою благодарность…

Ее это огорчило, даже обидело. На следующий день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила в гостиной всю мебель. Между прочим, она подозвала сестру и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую, с большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали спать…

Мать была очень испугана, застав все эти подарки. Когда отец пришел из суда, то в нашей квартирке разразилась одна из самых бурных вспышек, какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно.

Но тут вышло неожиданное затруднение. Когда очередь дошла до куклы, то сестра решительно запротестовала, и протест ее принял такой драматический характер, что отец после нескольких попыток все-таки уступил, хотя и с большим неудовольствием.

– Через вас я стал-таки взяточником, – сказал он сердито, уходя в свою комнату.

На это все смотрели тогда, как на бесцельное чудачество.

– Ну, кому, скажи, пожалуйста, вред от благодарности, – говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», – подумай: ведь дело кончено, человек чувствует, что всем тебе обязан, и идет с благодарной душой… А ты его чуть не собаками… За что?

Я почти уверен, что отец никогда и не обсуждал этого вопроса с точки зрения непосредственного вреда или пользы. Я догадываюсь, что он вступал в жизнь с большими и, вероятно, не совсем обычными для того времени ожиданиями. Но жизнь затерла его в серой и грязной среде. И он дорожил, как последней святыней, этой чертой, которая выделяла его не только из толпы заведомых «взяточников», но также и из среды добродетельных людей тогдашней золотой середины… И чем труднее приходилось ему с большой и все возраставшей семьей, тем с большей чуткостью и исключительностью он отгораживал свою душевную независимость и гордость…

При этом одна черта являлась для меня впоследствии некоторой психологической загадкой: кругом стояло (именно «стояло», как загнившее болото) повальное взяточничество и неправда. «Чиновники» того самого суда, где служил отец, несомненно, брали направо и налево, и притом не только благодарности, но и заведомые «хабары». Я помню, как один «уважаемый» господин, хороший знакомый нашей семьи, человек живой и остроумный, на одном вечере у нас в довольно многочисленной компании чрезвычайно картинно рассказывал, как однажды он помог еврею – контрабандисту увернуться от ответственности и спасти огромную партию захваченного товара… Контрабандисты обещали обогатить начинавшего карьеру мелкого чиновника, но… он исполнил их просьбу раньше, чем они свое обещание… Для расчета ему назначили свидание ночью в каком-то уединенном месте, где он и ждал до зари… Я очень живо помню картинное описание этой ночи; чиновник ждал еврея, как «влюбленный свою возлюбленную». Он чутко вслушивался в ночные звуки, он лихорадочно поднимался навстречу каждому шороху… И все общество с захватывающим вниманием следило за переходами от надежды к разочарованию в этой взяточнической драме… Когда же оказалось, что чиновника надули, то драма разрешилась общим смехом, под которым, однако, угадывалось и негодование против, евреев, и некоторое сочувствие к обманутому. Отец был тут же, и моя память ясно рисует картину: карточный стол, освещенный сальными свечами, за ним четыре партнера. Среди них – мой отец, а против него герой контрабандного анекдота, сопровождающий остротами каждую бросаемую карту. Отец весело смеется…

Вообще он относился к среде с большим благодушием, ограждая от неправды только небольшой круг, на который имел непосредственное влияние. Помню несколько случаев, когда он приходил из суда домой глубоко огорченный. Однажды, когда мать, с тревожным участием глядя в его расстроенное лицо, подала ему тарелку супу, – он попробовал есть, съел две – три ложки и отодвинул тарелку.

– Не могу, – сказал он.

– Дело кончилось? – спросила мать тихо.

– Да… каторга…

– Боже мой! – испуганно сказала мать. – А ты что же?

– А! Толкуй больной с подлекарем, – ответил отец с раздражением: – Я! я!.. Что я могу сделать!

Но затем он прибавил мягче:

– Сделал, что мог… Закон ясен.

Он не обедал в этот день и не лег по обыкновению спать после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая на ходу своей палкой. Когда часа через два мать послала меня в кабинет посмотреть, не заснул ли он, и, если не спит, позвать к чаю, – то я застал его перед кроватью на коленях. Он горячо молился на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал.

Но я уверен, что это были слезы сожаления к «жертве закона», а не разъедающее сознание своей вины, как его орудия. В этом отношении совесть его всегда была непоколебимо спокойна, и когда я теперь думаю об этом, то мне становится ясна основная разница в настроении честных людей того поколения с настроением наших дней. Он признавал себя ответственным лишь за свою личную деятельность. Едкое чувство вины за общественную неправду ему было совершенно незнакомо. Бог, царь и закон стояли для него на высоте, недоступной для критики. Бог всемогущ и справедлив, но на земле много торжествующих негодяев и страдающей добродетели. Это входит в неведомые планы Высшей Справедливости – и только. Царь и закон – также недоступны человеческому суду, а если порой при некоторых применениях закона сердце поворачивается в груди от жалости и сострадания, – это стихийное несчастие, не подлежащее никаким обобщениям. Один гибнет от тифа, другой – от закона. Несчастная судьба! Дело судьи – смотреть, чтобы закон, раз пущенный в ход, прилагался правильно. Но если и этого нет, если подкупная чиновничья среда извращает закон в угоду сильному, он, судья, будет бороться с этим в пределах суда всеми доступными ему средствами. Если за это придется пострадать, он пострадает, но в деле номер такой-то всякая строка, внесенная его рукой, будет чиста от неправды. И в таком виде дело выйдет за пределы уездного суда в сенат, а может быть, и выше. Если сенат согласится с его соображениями, – он будет искренно рад за правую сторону. Если и сенаторов подкупят сила и деньги, – это дело их совести, и когда-нибудь они ответят за это, если не перед царем, то перед богом… Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, – он, судья, так же не ответственен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…

Да, это было цельное настроение, род устойчивого равновесия совести. Внутренние их устои не колебались анализом, и честные люди того времени не знали глубокого душевного разлада, вытекающего из сознания личной ответственности за «весь порядок вещей»… Я не знаю, существует ли теперь эта цельность хоть в одной чиновничьей душе в такой неприкосновенности и полноте. Думаю, что нет. Время этого настроения ушло безвозвратно, и уже сознательная юность моего поколения была захвачена разъедающим, тяжелым, но творческим сознанием общей ответственности… Отец умер рано. Если бы он жил дольше, то несомненно мы, молодежь, охваченная критикой, не раз услышали бы от него обычную формулу:

Предисловие написано в конце 1905 года и предпослано первым главам «Истории моего современника», появившимся в январской книжке «Современных записок» в 1906 году.

Мне мог идти тогда второй год – Владимир Галактионович родился 15 июля (ст. ст.) 1853 года в Житомире, Волынской губ.

. …деду с отцовской стороны… – Афанасий Яковлевич Короленко – дед Владимира Галактионовича. Родился в 1787 году, умер около 1860 года в Бессарабии. Служил в таможенном ведомстве. Женат был на польке, Еве Мальской.

. …дяди Генриха – Генрих Иосифович Скуревич – юрист, судебный следователь («дядя Генрих» в рассказе «Ночью»). Умер в начале 70-х годов.

. …старший брат – Юлиан Галактионович Короленко. Родился 16 февраля 1851 года, умер 25 ноября 1904 года. Учился сначала в житомирской, а затем в ровенской гимназии, но курса не окончил. В середине 70-х годов переехал в Петербург, где занимался корректорским трудом. Имел знакомства с участниками народнического движения и оказывал им некоторые услуги. 4 марта 1879 года был арестован вместе с братьями и заключен в Литовский замок, но 11 мая того же года освобожден и оставлен в Петербурге под негласным надзором полиции. Впоследствии жил в Москве, где в течение многих лет состоял корректором «Русских ведомостей» и доставлял в эту газету заметки для отдела московской хроники. Юлиан Галактионович обладал литературными способностями. В ранней молодости он увлекался писанием стихов, переводами и корреспондентской деятельностью (см. в настоящем томе главу XXIX «Мой старший брат делается писателем»). Перевел вместе с Владимиром Галактионовичем (за общей подписью Кор-о) книгу Мишле «Loiseau» («Птица», изд. Н. В. Вернадского, Петербург, 1878). Владимир Галактионович ценил литературные способности брата и старался впоследствии побудить его к более серьезной литературной работе. В одном из писем в 1886 году В. Г. писал брату: «Мне приходит вопрос, почему бы тебе не присоединить к своим занятиям и литературу…» «Я все не могу забыть, что ведь первые толчки мысли, направившие меня по этому пути, я получил от тебя же, ты очень долго шел в этом направлении впереди меня, и я отлично помню, как некоторые из твоих мыслей, твои аргументы в горячих „харалужских“ спорах поднимали во мне целые вереницы новых идей. Литературные способности у тебя несомненны, и я думаю, теперь все еще можно ими воспользоваться». Однако, оставив довольно рано свои литературные увлечения, Юлиан Галактионович более к ним не возвращался.

. …младший – Илларион Галактионович Короленко (семейное прозвище его было «Перец», «Перчик»). Родился 21 октября 1854 года, умер 25 ноября 1915 года. Учился в ровенской реальной гимназии, а затем в петербургском строительном училище. В молодости занимался корректорским трудом. Готовился «идти в народ» и с этой целью обучался слесарному ремеслу. В 1879 году был одновременно с Владимиром Галактионовичем арестован и выслан в Глазов, Вятской губ., где отбывал административную ссылку в течение пяти лет. Живя в Глазове, занимался слесарным трудом, работая в организованной им с товарищем мастерской (см. об этом кн. II «Истории моего современника», главу «Жизнь в Глазове»). По возвращении из ссылки в конце 1884 года жил в Нижнем Новгороде, работая кассиром на пароходной пристани. Впоследствии был инспектором Северного страхового общества, в связи с чем много разъезжал. Между прочим жил в Астрахани, был знаком с Н. Г. Чернышевским, которому помогал в составлении указателя к его переводу «Всеобщей истории» Вебера. При посредстве Иллариона Галактионовича В. Г. Короленко познакомился с Чернышевским. Жил он и в Сибири, где у него было много связей среди политических ссыльных. Последние годы жизни провел на Кавказе, в Джанхоте, близ Геленджика. С братом Илларионом Владимир Галактионович был особенно дружен с самых ранних лет; впоследствии он старался отразить его образ в двух рассказах, посвященных воспоминаниям детства – «Ночью» и «Парадокс».

. …присоединилась и сестра. – У В. Г. Короленко были две сестры. Старшая из них – Мария Галактионовна (Владимир Галактионович называл ее «Машинка») – родилась 7 октября 1856 года, умерла 8 апреля 1917 года. Окончила Екатерининский институт в Москве, затем училась на акушерских курсах в Петербурге. Вышла замуж за студента Военно-хирургической академии Николая Александровича Лошкарева и в 1879 году последовала за ним в ссылку, в Красноярск. По возвращении из ссылки семья Лошкаревых прожила несколько лет в Нижнем-Новгороде. Вторая сестра В. Г. Короленко – Эвелина Галактионовна родилась 20 января 1861 года, умерла в сентябре 1905 года. Училась в гимназии и затем окончила в Петербурге акушерские курсы. Когда в 1879 году почти все члены семьи Короленко были отправлены в ссылку, Эвелина Галактионовна, нуждаясь в заработке, занялась корректурой (привычный труд в семье Короленко) и в 1882 году вышла замуж за товарища по работе, Михаила Ефимовича Никитина.




Top