Семин виталий николаевич. Тернии судьбы Виталия Сёмина

Судилище

22 августа 1921 года Красной армии был передан пленённый монгольскими революционными войсками один из руководителей Белого движения в Забайкалье, а затем диктатор Монголии и идеолог азиатского мирового владычества, командир Конной Азиатской дивизии, ярый враг большевизма, генерал-лейтенант барон Роман Унгерн фон Штейнберг. Когда Ленину доложили об этом, то он не заставил себя ждать и сразу же направил своё видение судьбы барона.

Предложения в Политбюро ЦК ВКП(б)

о предании суду Унгерна

Советую обратить на это дело побольше внимания, добиться проверки солидности обвинения и в случае, если доказанность полнейшая, в чём, по-видимому, нельзя сомневаться, то устроить публичный суд, провести его с максимальной скоростью и расстрелять.

Таким образом, ко времени ареста Анненкова и Денисова у советской власти уже было ленинское указание, как поступать с оказавшимися у неё в руках военачальниками белого сопротивления, и ей не надо было ломать голову над этой проблемой.

Во вторник, 31 мая 1927 года, рупор центрального Исполнительного Комитета Союза Советских Социалистических Республик и Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов газета «Известия» в правом нижнем углу второй страницы поместила сообщение об окончании следствия по делу генералов Анненкова и Денисова. В сообщении также перечислялись основные пункты обвинения - зверства анненковцев в отношении мирного населения в районах их действий и неоднократные обращения к Анненкову англичан после его освобождения из китайской тюрьмы с предложениями возглавить вооружённую борьбу против СССР.

Ещё задолго до окончания следствия партийные органы Семиречья получили задание организовать здесь массовые ходатайства населения о проведении процесса над Анненковым в Семипалатинске. И такие ходатайства посыпались, как из рога изобилия. Вот одно из них.

Протокол

общего собрания рабочих и служащих

Семипалатинского затона водников,

Слушали: Информационный доклад о том, что бывший палач сибирских рабочих и крестьян, белогвардейский атаман Анненков пойман и доставлен в Москву, где предстоит суд рабоче-крестьянской власти СССР.

Постановили: Общее собрание рабочих и служащих Семипалатинского затона в количестве 426 человек до сих пор не забыло, как не забыли все рабочие и крестьяне Сибири, что атаман Анненков, как верный слуга буржуазии и как защитник Колчака, будучи в 1918–1919 годах в городе Семипалатинске, произвёл неслыханные в истории издевательства, порки, насилия и массовые расстрелы трудящегося населения, независимо от того, являлся ли данный трудящийся сторонником Советской власти или нет. Не одна тысяча трудящихся была зверски замучена как в застенках тюрьмы, так и вне её на глазах остального трудящегося населения города Семипалатинска за короткий срок 1918–1919 годов <…>. А посему мы, рабочие Семипалатинского затона водников, считаем необходимым, чтобы этот палач Анненков предстал перед пролетарским судом рабочих и крестьянских масс Сибири там, где он производил зверские расправы, т.е. в г. Семипалатинске.

Посему общее собрание затона водников от своего имени поручает Семипалатинскому прокурору т. Шаповалову в категорической форме добиваться перед Центральной властью передать этого палача Анненкова на суд в город Семипалатинск.

Общее собрание поручает заверить это ходатайство президиуму данного собрания и местному комитету союза водников.

Через полтора месяца, в пятницу 15 июня, в «Правде» была опубликована большая статья под названием «Генерал Анненков и его сподвижники» с прекрасной фотографией атамана, в которой до сведения читателей России, большинству из которых имя Бориса Анненкова ничего не говорило, сообщались основные вехи его биографии, относящиеся к 1917–1926 годам, а среди сподвижников назывались русские монархисты, китайский милитарист Чжан Цзолин и, конечно же, английские и французские империалисты. В сноске к статье сообщалось, что дело Анненкова и Денисова в 20-х числах июля будет слушаться в Семипалатинске выездной сессией Военной коллегии Верховного суда СССР. Весть о том, что суд будет происходить в Семипалатинске, всколыхнула Семиречье. Именно на это и рассчитывали большевики, хорошо зная, что здесь успех судилищу будет обеспечен, потому что население региона, где проходили основные действия войск Анненкова, активно будет содействовать осуществлению стратегического замысла власти - уничтожению атамана. И Москва не ошиблась. По её указанию в прокуратуру Семипалатинска было организовано поступление десятков заявлений от граждан, желающих выступить на суде в качестве свидетелей зверств Анненкова. На всех предприятиях и в учреждениях города, в других городах, деревнях и сёлах проходили митинги с требованиями применить к обвиняемым высшую меру социальной защиты.

Отношение семиреков к процессу описал корреспондент газеты Губкома ВКП(б), Губисполкома и ГСПС «Джетысуйская искра» Пётр Новиков, командированный для освещения процесса из Алма-Аты:

«…по пути из Алма-Аты до Семипалатинска, - сообщал он, - нам пришлось видеть, как крестьянство Джетысуйской и Семипалатинской губерний живо интересуется процессом Анненкова. Семилетняя давность не смогла стереть из памяти населения похождения казачьего атамана <…> Когда мы приехали в Семипалатинск, - и здесь встретили также интерес к процессу. Весь город только и говорит о суде над Анненковым. И в Советском учреждении, и на базаре, и в Губкоме только и слышишь:

Анненков, Анненков, Анненков…

Я вижу, как на базаре крестьянин-старик, приехавший из Шемонаихи, развёртывает местную газету «Новая деревня» и читает вслух о предстоящем процессе. Вокруг него - толпа. Загорелые лица хлеборобов окружают телегу. Слушают необычайно внимательно. А после высокий рыжебородый казак в картузе подводит итог:

Сколько верёвочке не виться - конец будет!

Об этом конце, когда суровая рука советского правосудия посадит зверя-атамана на скамью подсудимых, семипалатинское крестьянство мечтало семь лет назад, затаивши дыхание. И вот этот час настал. Завтра, 25 июля, будет суд над Анненковым, завтра атаману придётся держать ответ перед рабочими и крестьянами Семипалатинской губернии».

Суд над Анненковым и Денисовым планировалось провести за 8–9 дней, но продлился он дольше, чему способствовали и болезнь Анненкова, и возникавшие на процессе непредвиденные вопросы, требовавшие для своего решения дополнительного времени.

Накануне, 23 июня, в Семипалатинск прибыли судьи Военной коллегии Верховного суда СССР: председатель суда Мелнгалв П.М., члены - Менечев и Мазюк. В качестве государственного обвинителя прибыл Военный прокурор Верховного суда Павловский П.И. К этому времени местными властями уже были назначены общественные обвинители - член КазЦик Мусабаев, редактор семипалатинской газеты «Новая деревня» Я. Ярков, от Джетысуйской губернии - рабочий Паскевич. В качестве защитников прибыли члены Новосибирской коллегии защитников Борецкий и Цветков, переводчиком казахского языка был назначен Байсенов.

На процессе были аккредитованы 12 корреспондентов центральных, сибирских и казахстанских газет.

Был определён и режим работы суда: с 9 до 13 и с 16 до 21 часа. 25 июля, во второй половине дня, вокруг театра имени Луначарского, где должен проходить процесс, уже бушевала враждебная подсудимым толпа, желавшая их крови. Над толпой алели лозунги с призывами к суду, основное содержание которых сводилось к двум словам: «Смерть Анненкову!»

Гудит автомобиль, приближается вместе с торчащими из него штыками, - вспоминает современник. - «Везут! Везут!» - и сотни глаз впиваются в окна автомобиля, стремясь рассмотреть чёрного атамана, окружённого надёжным конвоем. Усиленные наряды милиции еле сдерживали натиск тысяч обывателей, пытавшихся прорваться в зал заседания.

Наконец, двери театра открылись. Первыми пропустили делегатов от предприятий, организаций, учреждений и общественности пострадавших губерний и свидетелей, потом у дверей началась давка, и прорвавшиеся счастливчики бросились к ещё оставшимся свободными креслам. Рассчитанный на 600–700 человек зал был переполнен. Постепенно шум стих, и аудитория стала озираться.

На сцене театра - покрытые кумачом столы для суда, государственного и общественных обвинителей и защитников и два стула, огороженных деревянными балясинами - для подсудимых.

Около пяти часов вечера за столы усаживаются обвинители и защитник и на сцену вводятся Анненков и Денисов в окружении шести красноармейцев. Охрана проводит подсудимых за балясины и становится вокруг барьера.

Анненков и Денисов - оба в полувоенной форме, чисто выбриты, в начищенных до блеска сапогах. Анненков бодр, спокоен, держится с подчёркнутым достоинством. Денисов вял, сер, подавлен и старается казаться незаметным.

Ровно в пять часов в зал входят судьи.

После установления личностей обвиняемых Анненков ходатайствует о вызове из Новосибирска в качестве свидетеля бывшего Главнокомандующего войсками Директории генерала Болдырева. Ходатайство Анненкова удовлетворяется.

Государственный обвинитель Павловский делает заявление, что получено несколько сот просьб граждан, желающих выступить на суде свидетелями. Среди этих свидетелей есть 57 человек, лично пострадавших от анненковских банд или бывших непосредственными свидетелями их насилий. Государственный обвинитель ходатайствует об их допросе. Суд это ходатайство также удовлетворяет.

Покончив с ходатайствами, суд приступает к оглашению обвинительного заключения. Его чтение заняло весь остаток первого дня судебного заседания. В обвинении скрупулёзно перечислялись и описывались все собранные следствием факты насилия анненковцев в районах действий войск атамана. Заключение носило только обвинительный характер. Каких-либо смягчающих обстоятельств в отношении Анненкова и Денисова в нём не содержалось. Заключительная часть обвинения звучала так:

«На основании изложенного, Анненков Борис Владимирович, 37 лет, бывший генерал-майор, происходящий из потомственных дворян Новгородской губернии, бывший командующий отдельной Семиреченской армией, холост, беспартийный, окончивший Одесский кадетский корпус в 1906 году и Московское Александровское училище в 1908 году,

Денисов Николай Александрович, 36 лет, бывший генерал-майор, происходящий из мещан Кинешемского уезда Клеванцовской волости Иваново-Вознесенской губернии, бывший начальник штаба отдельной Семиреченской армии, холост, беспартийный, окончивший Петербургское Владимировское училище и ускоренные курсы Академии Генштаба,

обвиняются:

первый, Анненков , в том, что с момента Октябрьской революции, находясь во главе организованных им вооружённых отрядов, систематически <…> с 1917 по 1920 год вёл вооружённую борьбу с Советской властью в целях свержения её, то есть в преступлении, предусмотренном статьёй 2 Положения о государственных преступлениях. И в том, что с момента Октябрьской революции, находясь во главе организованных им вооружённых отрядов <…> систематически, на всём протяжении своего похода совершал массовое физическое уничтожение представителей Советской власти, деятелей рабоче-крестьянских организаций, отдельных граждан и вооружённой силой своего отряда подавлял восстания рабочих и крестьян, то есть в преступлении, предусмотренном статьёй 8 Положения о государственных преступлениях.

второй, Денисов , в том, что, находясь во время гражданской войны на начальствующих должностях в белых армиях и отрядах и будучи начальником Штаба отдельной Семиреченской армии и карательных отрядов Анненкова, систематически с 1918 по 1926 год вёл вооружённую борьбу с Советской властью в целях её свержения, то есть в преступлении, предусмотренном статьёй 2 Положения о государственных преступлениях, и в том, что, состоя в должности начальника штаба отдельной Семиреченской армии и карательных отрядов Анненкова, которые производили систематически на всём протяжении своего похода массовое физическое уничтожение представителей Советской власти, деятелей рабоче-крестьянских организаций, отдельных граждан, подавляли восстания рабочих и крестьян, то есть в преступлении, предусмотренном статьёй 8 Положения о государственных преступлениях».

Обвинительное заключение было составлено в Москве 20 мая 1927 года и подписано следователем по важнейшим делам Верховного суда СССР Д. Матроном. Уже после окончания процесса, ожидая решения по своему ходатайству о помиловании, Анненков вновь переживал этот эпизод: «Объявляется комендантом обвинительное заключение. Всё - в тумане… Возвращаюсь к действительности, встаю, начинаю говорить. Мысль работает лихорадочно, но постепенно я овладеваю собой. Думаю: «умел грешить, умей и отвечать». Как на экране киносеанса, шаг за шагом разворачивается вся моя жизнь: детство, юность, служба, империалистическая война и, наконец, начало борьбы с большевиками…»

На другой день, 26 июля, суд, для удобства и полноты ведения судебного следствия, разделил деятельность Анненкова и Денисова на восемь периодов:

Деятельность до Славгородского восстания;

Деятельность в период Славгородского восстания;

Деятельность в Семипалатинске;

Деятельность в Семипалатинском районе и в Сергиополе;

Деятельность на Семиреченском фронте;

Отступление к китайской границе и расстрел солдат, не пожелавших уйти за границу;

Насилие над семьёй полковника Луговских и других;

Деятельность Анненкова и Денисова в Китае.

Однако этот порядок часто нарушался: исследуя какой-нибудь период, суд часто переходил к другому, затем возвращался назад, перескакивал на третий, что, конечно, не способствовало полноте и качеству судебного следствия. Так же хаотично велись судом допросы Анненкова и Денисова. То у одного, то у другого судьи, то у государственного или общественных обвинителей возникали вопросы, и они немедленно задавали их подсудимым или свидетелям, прерывая их рассказ и заставляя переходить с одной темы на другую.

Считая процесс историческим, гособвинитель желал поразить страну его масштабностью, в частности, количеством привлечённых к нему свидетелей, которые, как он точно знал, будут топить Анненкова и Денисова и помогут тем самым выполнить волю руководства подвести подсудимых под высшую меру социальной защиты - расстрел.

В утреннем заседании 27 июля Павловский возбудил ходатайство о вызове ещё 40 свидетелей. На возражение защиты, что это только усложнит процесс, придаст ему громоздкость, что суд вполне может обойтись уже имеющимися свидетелями, тот не обращает внимания и ходатайство удовлетворяет.

Забегая вперёд, следует сказать, что такое количество свидетелей переварить было не под силу кратковременному процессу, и 31 июля гособвинитель уже выходит с ходатайством об освобождении некоторых свидетелей от дачи показаний, так как они будут только подтверждать уже сказанное другими и ничего нового не скажут.

Здесь же защита выступила с ходатайством запросить телеграфно прибытия на суд в качестве свидетеля В.В. Куйбышева, мотивируя это тем, что тот в 1917 году был председателем Самарского Совета и подтвердит, что Анненков, следуя с отрядом через Самару в Омск, принял участие в советской демонстрации. Суд ходатайство отклонил ввиду малого значения этой демонстрации в деятельности Анненкова. Тогда защита заявила ходатайство об истребовании газеты «За Родину!» - военной, общественной и литературной газеты, издававшейся в Семипалатинске штабом 2-го Степного корпуса, в которой Анненков публиковал приказы и статьи, направленные на укрепление дисциплины в войсках.

Суд удовлетворил это ходатайство, но практически выполнить его в полном объёме не удалось: 29 июля секретарь суда Печкуров доложил, что эти газеты сгорели во время пожара Семипалатинского губернского архива. Однако в распоряжении секретариата имеются разрозненные номера газеты. Определением суда эти номера были переданы защите. Кроме того, защите было разрешено иметь своих стенографисток.

Больше на протяжении всего процесса ни со стороны обвинения, ни со стороны защиты, ни со стороны подсудимых никаких ходатайств не поступало.

С началом процесса газеты запестрели корреспонденциями под рубрикой «Из зала суда». Большинство корреспондентов соревновалось друг с другом в смаковании зверств, отдельных элементов быта анненковцев и эпизодов, утрируя их беспредельно. Например, корреспондент «Джетысуйской искры» 27 июля сообщал:

«Допрос Анненкова вскрыл жуткую картину карательной деятельности атамана. Все кошмарные зверства производились под пение царского гимна «Боже, царя храни!» и молитвы «Спаси, господи, люди твоя!»».

Нужно быть большими циниками, чтобы так поступать с песнопениями, священными для каждого христианина и россиянина, которыми были и анненковцы! А ведь этот бред читали миллионы людей, и под его влиянием у них складывался имидж зверя-атамана и его подчинённых-садистов.

Следует отдать должное репортажам редактора семипалатинской газеты «Новая деревня» и общественному обвинителю на процессе Яркову. Имея возможность пользоваться всеми материалами суда, он ежедневно давал в газете обширные репортажи, которые отличались от репортажей других корреспондентов достаточной сдержанностью и объективностью. В Алматы, в редком фонде Национальной библиотеки хранится подшивка этой газеты за 1927 год. Все свои судебные репортажи Ярков разделил на отдельные небольшие статьи с собственными заглавиями. Их получилось 217! Кто-то тщательно пронумеровал их химическими чернилами. Репортажи Яркова - самые подробные и занимают две-три полосы в каждом номере. Ни одна из советских газет таких репортажей с анненковского процесса не давала!

Необъективное, однобокое освещение процесса формировало у населения враждебное отношение к Анненкову и Денисову. Этому способствовали и другие публикации. В частности, 29 июля только что хваленная мною газета под заголовком «Выстраданное» опубликовала выдержки из резолюций собраний рабочих и служащих бойни и кишечных заводов, Церобкоопа, Исправтрудома, Текстильторга, Отделения Текстильсиндиката, Адмотдела, служащих рынка и Райселькредсоюза по поводу суда над атаманом Анненковым и генералом Денисовым, часть которых приводится ниже.

«Предстоящий процесс по делу Анненкова в дни напряжённой борьбы пролетариата СССР против козней и предательских выпадов мировых хищников имеет мировое значение».

«Борьба с Советской властью, которую вёл Анненков в течение многих лет, отличалась упрямством и жестокостью».

«Гнусные действия палачей Анненкова и Денисова и их нечеловеческие и преступные деяния по отношению трудовых масс в угоду иностранным капиталистам переходили всякие пределы. Они были по своим зверствам ниже самых хищных животных. Они утопили в крови не одну тысячу человеческих жизней и разорили дотла целые районы». «В степях и лесах Сибири и Казахстана кровавым атаманом не только расстреливались, но и зверски замучивались все, кто прямо или косвенно соприкасались с рабоче-крестьянской властью».

«Много сёл и деревень, лежащих на пути шествия атамана, было разграблено и сожжено вместе с их населением. Не щадил он ни старых, ни малых».

«Ни одна тысяча сирот и вдов до сих пор не могут найти себе замену тем, кто был их кормильцем, а также прилагал все усилия к освобождению трудящихся от цепей рабства и капитализма».

«За пролитую драгоценную кровь трудящихся - женщин, детей кровавый атаман должен получить по заслугам как сознательный и опасный враг трудящихся СССР».

«Смерть капиталистическим наймитам - палачам трудящихся!! Нет и не будет пощады врагам рабочего класса!»

Главной фигурой на процессе был, конечно, Анненков. Его колоритная, яркая фигура совершенно заслонила серую фигуру Денисова, да тот и не хотел лишний раз попадать в поле зрения суда и отсидел весь процесс тише воды и ниже травы.

По-иному вёл себя Анненков. В начале процесса он был несколько скован, осторожен, но быстро освоился, был спокоен и держался свободно, активно и с достоинством. Он был всегда аккуратно одет, чисто выбрит (по его просьбе к нему ежедневно присылали парикмахера), статен, красив и невольно вызывал к себе симпатии и суда, и обвинителей, и защитников, и аудитории.

Во время процесса, после него и после расстрела Анненкова и Денисова пошли отклики на поведение Анненкова. Один из очевидцев процесса писал:

«Были очарованы поведением подсудимого Анненкова. Во время суда держал себя твёрдо, спокойно и корректно по отношению к суду и свидетелям. Сам суд был удивлён спокойствием, знанием военного дела, памятью, выправкой Анненкова…»

«Не падайте духом, бравый атаман! Вы всегда были и будете примером человека долга и чести. Хоть Вас и судят, но Вы не побеждены, и какую бы грязь на Вас ни лили газеты, им не верят, и все жалеют Вас. А что до резолюции служащих, то за 30–40 рублей своего полуголодного существования они подпишут и не такие резолюции. Мужайтесь, если и придётся умереть, Вы умрёте героем, которому нет равного в мире…

Не бойтесь смерти и не давайте повод врагам смеяться над Вами, не просите пощады, чтобы они не назвали Вас трусом. Ательстан.

Красноармейцы ГПУ: «Ну и атаман, ну и командир! Что за человек! Жаль, если расстреляют!»

Однако процесс вынужден был прерваться: 1 августа Анненков заболел. Газета «Известия» на первой полосе поместила следующую информацию:

«Болезнь Анненкова:

Семипалатинск, 2 августа (по телегр. от нашего собств. кор-та) Ввиду продолжающейся болезни Анненкова, заседания суда сегодня нет. Врачи предполагают тропическую малярию. Больному обеспечена медицинская помощь».

От себя добавлю: и несколько дней жизни.

Видимо, врачи применили всё своё искусство, для того чтобы поднять Анненкова на ноги, потому что уже 6 августа, также на первой полосе «Известий» читаем:

«Семипалатинск, 5 августа (по телегр. от нашего собств. кор-та) Анненков выздоровел. Суд возобновится завтра утром».

После пятидневного перерыва суд возобновил свою работу в субботу, в 4 часа дня. Анненкову было предоставлено право отвечать суду сидя.

И до болезни и после неё процесс шёл только с обвинительным уклоном. Все объяснения Анненкова слушались судом только одним ухом, а малейшие попытки Анненкова оправдаться отвергались с ходу. Впрочем, тот и не так уж часто прибегал к оправданиям.

Многое забыл, не помню! - говорит он суду, отвергая его обвинения в неискренности. Но, когда ему напоминали детали события, он, если оно имело место, подтверждал их или аргументированно опровергал.

Во всех цивилизованных странах при определении степени вины подсудимых учитываются и смягчающие вину обстоятельства. В случае с Анненковым и Денисовым суд должен был отнести к этим обстоятельствам и ожесточённый характер войны, и трудности в материальном снабжении войск, толкающими их к самовольному изъятию у населения продуктов, фуража, лошадей и др., и необходимость поддержания принесённого на штыках правопорядка, и отсутствие у обеих сторон пределов насилия над людьми, принадлежащих к другой стороне или даже только симпатизирующих ей, и низкий образовательный, культурный, моральный уровни бойцов, и крайнюю враждебность противников. Но никаких смягчающих обстоятельств для Анненкова и Денисова не было!

Анненков видел однобокость процесса, но верил заверениям советских властей о его формальном характере и не сомневался, что они сохранят ему и Денисову жизнь. Поэтому Анненков в тактике своей защиты проявлял недопустимое легкомыслие, он недостаточно серьёзно готовился к заседаниям суда, надеясь на свою память, ум, умение излагать мысли. Отвечая на вопросы суда, государственного и общественных обвинителей, защиты, он не всегда вникал в них, не замечал скрытых там ловушек или спасательных кругов. Он торопился с ответами, недостаточно продумывал их, старался отвечать на них, как говорится, «с ходу». Как командир, считая себя ответственным за всё, он брал на себя вину за действия, которых лично не совершал. Всем этим Анненков нередко ставил в трудное положение и себя, и защиту.

Поведение Анненкова на суде можно объяснить его полной политической безграмотностью и отсутствием всякого опыта участия в политических словесных баталиях. А именно такой баталией и был Семипалатинский процесс. Анненков и сам знал эту свою слабость и, нисколько не рисуясь, неоднократно заявлял об этом суду, который ею неоднократно пользовался и, подводя Анненкова к нужному ответу, компрометировал его:

Вы утром сегодня дали оценку русскому офицерству, что оно, вступая в армию, должно было разделять монархические убеждения, как и вы, вступив в армию, были монархистом, - обращается гособвинитель к Анненкову, не совсем понятно сформулировав свою мысль.

Да… - настораживается тот.

Следовательно, армия была политической?

Политической она не была. Она была внеклассовой! - заявляет Анненков.

По-вашему, армия была внеклассовой, но с монархическим командным составом? - каверзничает гособвинитель.

Да, так… - подтверждает Анненков и вызывает смех в зале.

Проскакав галопом по некоторым вехам жизни и деятельности Анненкова и Денисова, суд на утреннем заседании 9 августа объявил об окончании судебного следствия, ничего не исследовав и ничего не доказав. Всё, что было в материалах следствия, было им признано истиной.

Вечером того же дня суд приступил к заслушиванию сторон. Первыми выступили общественные обвинители, затем - государственный обвинитель, после него - защитники, которые камня на камне не оставили от обвинения, что срочно потребовало дополнительного выступления гособвинителя. Последними выступали подсудимые.

Прения открыл общественный обвинитель Ярков. Его речь была длинна и неконкретна. В ней уделялось много внимания истории колчаковщины, к которой подсудимые имели касательное отношение, она изобиловала рассуждениями общего характера: «Все, даже самые дикие зверства, тускнеют перед зверствами анненковских карательных отрядов!», «Партизанские отряды были шайками бандитов, сбродом всевозможного уголовного и прочего элемента!» и тому подобное.

И поэтому я, - делает заключение Ярков, - перед судом революции, от лица трудового крестьянства, казачьего населения и рабочих требую для подсудимых самой суровой меры наказания.

Единственным наказанием общественное мнение, которое выражено в сотнях, если не в тысячах, резолюций крестьянских собраний, сходов и прочее, считает - расстрел. И я думаю, что суд революции будет беспощаден!

Речь Яркова была выслушана в звенящей тишине, но большого впечатления не произвела, потому что была соткана из привычных, всем уже надоевших слов, именно таких слов аудитория от него и ждала, поэтому ничего нового он ей не сказал.

По поводу его речи Анненков сказал после процесса:

«Какая ирония судьбы: один казак Ярков разделил со мной тернистый путь изгнания и китайского плена, другой казак Ярков обвинял и требовал моего расстрела!»

Следующим держал речь Мустанбаев. Опытный оратор, он умышленно начал её робко, но постепенно его голос крепчал, звучал всё увереннее, а выступление становилось красноречивее и эмоциональнее.

Я не знаю уголовного права, - начал он, - и не буду квалифицировать действия подсудимых по отдельным статьям. Это - дело прокурора, он сумеет найти должную характеристику преступлений обвиняемых!

В истории Гражданской войны были всякие жестокости и гнусности. Бывали случаи, когда сдирали кожу с рук красноармейцев и делали из неё перчатки, но Анненков пошёл ещё дальше. Ряд пылающих деревень, заживо сожжённые люди, поднятые на штыки дети, поголовное насилование женщин - это не сон и не легенда, а трагическая действительность вчерашнего дня! - живописал он и вдруг допустил ляп, который потом вынужден был смягчать гособвинитель, - мы судим Анненкова за его монархизм, как его идею, хотя за идеи не судят! - поправляется он, но поздно: слово вылетело, обнажив суть процесса.

В республике и до сих пор немало старичков-монархистов, которые до сих пор ждут какого-нибудь Николая, - продолжал Мустанбаев. - Ему было по пути решительно со всеми, кто ведёт борьбу против советской власти. Колчак и Директория, Нокс и Хорват, Дутов и Семёнов, хоть чёрт, хоть сам сатана! А дальше? - вопрошает он и отвечает: - Кирилл, или Николай Николаевич, или Хорват и Колчак! Но почему Колчак, почему Хорват? - вновь спрашивает он сам у себя. - Почему не я? Почему мне самому не козырнуть на Наполеона?!

Представляет ли Анненков идеологического представителя заблудившихся националистических элементов, которые, может быть, заслуживают снисхождения? - звучит очередной его самовопрос. - Трижды нет! - отвечает он привычно себе. - Все действия Анненкова от Славгорода до Орлиного гнезда - сплошная уголовщина!

Не мог не остановиться Мустанбаев и на притеснениях анненковцами киргиз:

Нет овса - ну, значит, надо драть с киргиза! Если он не виноват - тоже дери!

Заканчивает речь Мустанбаев мощно:

Вспомним камыши Уч-Арала и ущелье Орлиное гнездо, где творились одни из потрясающих трагедий, какие знает мировая история, невольно возвращаешься к событиям Варфоломеевской ночи!

Соглашаясь с предложением Яркова, Мустанбаев требует для Анненкова самого сурового наказания и заканчивает речь скрытой угрозой:

Если почему-либо суд найдёт возможным оказать снисходительность, то она казакским (Так в документе. - Примеч. ред. ) населением не будет понята!!

Речь третьего общественного обвинителя рабочего Паскевича была продолжительнее всех. Его текст был чёток и продуман. В её подготовке чувствовалась чья-то опытная рука и явно не рабочий почерк.

Охарактеризовав жизнь Анненкова как служение чёрной реакции, Паскевич заявил, что послан на суд «не для того чтобы говорить о прекрасных качествах атамана Анненкова и Денисова, а для того, чтобы взвесить их общественную роль, то политическое дело, которое они сделали, тот ущерб, который причинён ими делу мировой пролетарской революции, и на основании этого анализа сказать своё слово, какой должен быть приговор атаману Анненкову и его сподвижнику Денисову» .

Перейдя к характеристике колчаковщины, «участником которой был Анненков», Паскевич говорит, что она является последней отрыжкой отжившего самодержавного строя и несёт в своём зародыше продукты собственного разорения. Оценивая социальную сущность колчаковщины, он утверждает:

Это <…> прежде всего <…> съехавшиеся со всех концов взбаламученной России в Западную Сибирь бежавшие помещики с Поволжья и других мест, затем представители сибирской промышленности, которым нужна была сила, которую можно было направить на рабочий класс и захватить в свои руки власть. Неприкосновенность частной собственности, возвращение частной собственности на землю, полное уничтожение завоеваний рабочих и крестьян - основа программы Колчака.

Собрав людей «без вчерашнего дня», - переходит Паскевич к Анненкову, - которые присваивали себе звания офицеров, ложно напяливали на себя георгиевские кресты, которые заявляли, что вместе с атаманом Анненковым готовы пограбить трудовой люд и готовы обагрить руки в крови трудящихся, Анненков отправился спасать Россию.

Здесь, на суде, - говорит он, - несколько раз мы встречали попытку отмахнуться от крови, ужас которой предстал перед нашими глазами. Мы видели здесь попытку сказать: «Я этого не видел!», «Я отдавал распоряжения, чтобы прекратить все бесчинства!» Крестьяне хорошо помнят, как их обманывал Анненков, а потом порол и расстреливал. Они не верят в искренность его раскаяний.

Когда перед ними ставится вопрос, что атамана Анненкова можно если не простить, то зачесть ему хотя бы то, что он пришёл покаяться, они говорят, что не верят в это раскаяние. Они говорят, что практически нецелесообразно оставить человека, который весь путь по Семиречью прошёл атаманом. Они говорят о том, они не верят, что атаман Анненков своё слово служить верой и правдой советской власти исполнит, что он не воспользуется первым подходящим случаем, для того чтобы активно выступить против советской власти.

Затем Паскевич даёт уже знакомую нам характеристику Денисову. Заканчивая речь, Паскевич обращается к судьям:

Разве не ясно для вас, товарищи судьи, что в течение всего процесса эти люди каялись только тогда, когда их прижимали к стене. Они каялись только в том, в чём их уличали свидетельские показания. Здесь они пытаются выставить себя: один - скромным, случайным человеком, другой держится как человек, до сих пор ещё не потерявший красу и блеск боевого генерала.

Я считаю, что вопрос этот (о наказании. - В.Г. ) уже решён, - выдаёт Паскевич заказной характер суда. - Если отбросить всё, что является сомнительным, то и остающегося вполне достаточно для того, чтобы сказать, что этим людям жить незачем!

Я считаю, что вопрос о мере наказания для подсудимых является лишним, праздным вопросом. Ни месть, ни оплата за ту кровь и нечеловеческие страдания, которые испытал народ во время Колчака, анненковщины и так далее, даже не классовая борьба и её законы, а простой учёт уголовных преступлений этих людей не оставляет в наших сердцах к ним ни слова сожаления и оправдания.

Тем более, принимая во внимание всю двусмысленность их показаний, я с твёрдой и спокойной совестью передаю ходатайство Семиречья о том, чтобы с этими людьми было покончено раз и навсегда!

«Много горькой истины пришлось услышать мне из горячей речи общественного обвинителя Паскевича, - скажет Анненков в своих предсмертных записках. - И в душе я отвечаю: «Да, я виновен и каюсь! Но зачем он ставит мне в вину, что я на суде держусь, как генерал? После 29 лет военной муштры не могу же я преобразиться, в этом отношении и «стенка» не исправит меня!.. Не щадите меня физически, но пощадите морально!»» - воскликнул он.

Тем не менее выступления общественных обвинителей, потрясшие Анненкова и Денисова требованиями их крови, и послужат для суда одним из упоров, опираясь на который он вынесет им столь жестокий приговор.

На вечернем заседании суда 10 августа на позицию выдвинулась главная артиллерия процесса - государственный обвинитель Павловский.

В первой части речи он также остановился на освещении истории развития контрреволюции и дал анализ роли атаманщины в борьбе с советской властью. Дальнейшее построение его речи почти соответствовало плану судебного следствия.

Конечно же, речь государственного обвинителя должна была носить и носила остро обвинительный характер, однако Павловский вынужден был признать поверхностность предварительного следствия и поправить ряд цифр. В то же время он отрицал ряд бесспорно установленных и подтверждённых свидетелями событий и фактов, говорящих в пользу подсудимых, называя их легендами и выдумками белогвардейцев для своего оправдания.

Словно не слыша заявлений Анненкова и Денисова и показаний свидетелей, доказательств, приводимых защитой о том, что в большинстве районов, указанных в обвинительном заключении, войск Анненкова никогда не было, гособвинитель прилагал гигантские усилия для спасения этого заключения, чтобы возложить на Анненкова ответственность за преступления, сотворенные не подчинёнными ему войсками.

Более объективным был гособвинитель, когда говорил о разграблении и уничтожении аулов по Семиреченскому тракту, сожжении сёл Константиновское, Подгорное, Перевальное, Осиновка, Пятигорское, Некрасовское и других. Но и здесь не всё творилось анненковцами, здесь действовали части и отряды и других, не подчинённых Анненкову военачальников - генералов Щербакова и Ярушина, капитанов Гарбузова, Виноградова, Ушакова и других.

Несмотря на то что вменяемые Анненкову расстрелы бригады генерала Ярушина и своих партизан в Джунгарских воротах на суде не подтвердились, гособвинитель говорил о них, как о точно установленных фактах:

Здесь ничего, кроме классовой ненависти, непримиримости, кроме необузданности, низкопробной мести со стороны атамана и его опричников не было. Это была какая-то звероподобная китайщина, - заявляет он. - Кровь стынет, когда читаешь о зверствах этих насильников, этих зверей, случайно называемых людьми!

Всё-таки зная, что материалы обвинения и судебного следствия поверхностны, уязвимы и неубедительны, гособвинитель вдруг начинает оправдываться:

Если зададут вопрос: дайте все документальные данные, дайте точные объяснения, то я должен сказать, что такую задачу обвинение не может разрешить на 100 процентов не потому, что у обвинения нет убеждённости в том, что было так, не потому, что данные, которые имеются в его распоряжении, не годятся для того, чтобы создать то или иное убеждение, а потому, что свидетели, которые могли бы подтвердить это, находятся в Китае, в эмиграции, уничтожены в Уч-Арале, на перевале Сельке, около Орлиного гнезда!

Но есть косвенные доказательства, - продолжает гособвинитель, и называет приказ Анненкова от 1 января 1920 года о дозволенности расстреливать любого, подозреваемого в большевизме, и опять связывает этот приказ с расстрелом Ярушинской бригады, произведённым якобы в конце января. Понимая хилость этого доказательства, он тут же переходит к гибели семьи полковника Луговских и ещё пяти семейств, о чём я уже рассказал.

Вы решили уйти в СССР, - вдруг круто меняет он тему, обращаясь к подсудимым, - когда распродали своих лошадей, когда у вас не стало денег, когда Фын Юйсян появился в провинции, когда жить стало нечем! Нет оснований верить вашей искренности, верить тому, что вы действительно раскаиваетесь! - заключает Павловский.

Затем он переходит к характеристике Анненкова и Денисова и говорит, что по своему складу они совершенно разные люди:

Если Анненкова я считал для своих лет и своего положения достаточно умным, иной раз желающим быть достаточно дальнозорким, то в то же время социально и политически он остался безнадёжно близоруким человеком. Если я считаю его человеком большой храбрости, во время войны он это доказал, то в то же время я считаю, что такая жизнь, которая прошла перед нашими глазами, она была для него сплошной личной драмой по той причине, что он пытался в обстановке, созданной его классом, вырваться из рамок этого класса и создать что-то своё, личное, особенное, и, к сожалению, обладая большим индивидуальным характером, он мог бы добиться больших результатов. Но в то же время та среда, из которой он вышел, молоком которой он был вспоен, интересами которой он жил, к целям которой он стремился, не выпустила его из своих рук. Он не мог оторваться от этой среды - получился разрыв!

Анненков пытался доказать, - продолжал Павловский, - что он откровенен и с полной, открытой душой, с искренностью выкладывает то, что было в его деятельности, и то, что знает, что передаёт себя полностью в руки пролетарского правосудия. Но он был всё-таки неискренен, - делает он вывод и в доказательство своей правоты приводит несколько второстепенных, не имеющих значения для дела, фактов, - сказал, что никогда не носил полушубок, а Денисов сказал, что носил, имел девять лошадей, а суду этого не сказал, и другие…

Считаю необходимым остановиться на вопросе относительно личной расправы. Воронцова уличила Анненкова в том, что это было. Вордугин показал, что в Верхне-Уральске Анненков лично уничтожил крестьянина. Для меня совершенно ясно, - заявляет гособвинитель, - что, хотя и нет у нас достаточно материалов, но это ещё не доказывает, что действительно эти факты преувеличены! Ясно, - развивает он свою мысль, - что Анненков, который был лихим наездником и бойцом, который должен был своих бойцов увлекать личным примером, поднимать дух в них своим присутствием, несомненно, не отставал и на фронте кровавой расправы, чтобы его агенты не могли подумать, что в этом Анненков не является примером!

Он был самым сильным человеком в отряде. Он был чуть ли не лучшим скакуном (так сказал Павловский. - В.Г. ) и имел десять призов за офицерские скачки. Если он должен был в своём отряде быть храбрым и лучшим бойцом, то он должен был быть и лучшим палачом! Это мне совершенно ясно и непреложно!

Я считаю, что активная борьба, вооружённая борьба, которую атаман Анненков вёл в тот момент, когда он выступил против Совета казачьих депутатов и им объявлен вне закона, его переход на сторону чешского майора Гануша и совместное выступление с ним в районе Марьяновки, - эти действия полностью подпадают под все преступления, предусмотренные статьёй 2 Положения о государственных преступлениях. Точно так же вооружённая борьба, в которой принимал участие Денисов, полностью подпадает под эту статью.

Я считаю, что тот путь, который прошёл Анненков, начиная с расстрела первого крестьянина на Верхне-Уральском фронте и первых четырёх рабочих на Белорецких заводах, переход к Ишиму, к Семипалатинску и Семиречью, вплоть до расстрела своих солдат, желающих идти в Россию, - полностью подпадает, даже с избытком, под статью 8.

Двух мнений быть по этому поводу не может. Не может в настоящий момент советская общественность, несмотря на общепризнанное милосердие пролетарского правосудия, пренебречь теми тысячами и десятками тысяч заявлений, которые стекаются к красному столу выездной сессии Верховного суда.

Я, товарищи, - поворачивается он к судьям, - обращаюсь к вам и прошу вас, когда вы в совещательной комнате будете решать вопрос о судьбе Анненкова и Денисова, вспомните о тех живых свидетелях, которые прошли перед вами. Я прошу вас вспомнить о слёзах десятков тысяч матерей, жён, мужчин, которые пролиты были над теми могилами, которые были воздвигнуты волей Анненкова и Денисова.

Я, товарищи судьи, прошу вас не пройти мимо тех слёз, которые через восемь лет после совершения преступления смывали воспоминания о пережитых ужасах и тяжести личных утрат. Я прошу не забывать слёзы, которые через восемь лет были принесены и пролиты здесь, перед вашим столом.

Страстно желая выполнить поставленную задачу по ликвидации Анненкова и Денисова, Павловский применял всё своё красноречие, давя им на психику судей и аудитории, готовя их к восприятию того требования, которое он через несколько секунд выскажет в виде просьбы:

Наконец, я прошу помнить, что напротив дома, в котором происходит сейчас заключительная часть процесса над Анненковым и Денисовым, расположена братская могила, в которой закопаны жертвы, расстрелянные Анненковым (в братской могиле нет ни одного человека, расстрелянного по приказу Анненкова. - В.Г. ). Оттуда, из глубины этих могил, созвучно с теми слезами, которые были пролиты безвинными жертвами Анненкова и Денисова, созвучно бьющейся от волнения и негодования классовой ненависти к этим двум государственным преступникам, от сотен тысяч трудящегося населения Советского Союза - несётся требование о высшей мере социальной защиты.

Я считаю, товарищи судьи, что ваш приговор не может быть иным, как вынесение высшей меры социальной защиты как в отношении одного, так и в отношении другого.

Я считаю, что тот кровавый путь, который атаман Анненков и генерал Денисов прошли на своём жизненном пути, он ни при каких условиях и ни при каких обстоятельствах не может пересечься с путями творческой деятельности Советского Союза и творческой деятельности, творческими условиями советской общественности.

Для того чтобы заключительные аккорды речи прозвучали более убедительно и более запоминаемо, Павловский, стремясь напомнить не столько суду, сколько аудитории, кто сидит на скамье подсудимых, возвращается к их личностям.

Атаман Анненков, - говорит он, - является породистым (именно так и сказано. - В.Г. ) представителем своего класса, который на протяжении всей своей жизни до самого последнего момента, вплоть до того момента, когда он пришёл сюда и пытался демонстрировать якобы искреннее раскаяние, он всю свою жизнь использовал на то, чтобы бороться за интересы своего класса, причём бороться наиболее жестоко, наиболее невыносимыми способами, для того чтобы поставить интересы своего класса, класса подавляющего меньшинства, класса эксплуататоров, вместо господства миллионов советского пролетариата и трудового крестьянства.

Он является ещё до самого последнего времени иконой для международной буржуазии для выступления против Советского Союза. Он является представителем, правда, незначительно смехотворно малых слоёв населения, живущих на территории Советской России и чающих в глубинах своего сердца момента прихода реставрации и свержения советской власти.

Он и применяющий другую тактику, представляющий из себя смиренного агнца в шкуре волка, Денисов - они в настоящий момент не могут быть приняты в советскую общественность!

Нет исхода этим опричникам самодержавно-буржуазной контрреволюции!

Нет исхода этим кровавым людям, которые купались в крови и которые принесли кровь и слёзы в нашу советскую общественность, и поэтому обвинение присоединяется к голосу общественных обвинителей, и моя просьба вместе с широкими слоями Советского Союза: применить меру социальной защиты, имя которой - расстрел!

Я согласен с мнением общественного обвинителя в том, что они не только политически должны умереть и уже умерли, но и физически должны умереть!

Это должно быть сказано твёрдо и непреклонно, поскольку в настоящий момент все мысли общественного мнения Советского Союза направлены в эту сторону!

Виталий Николаевич СЁМИН
(1927-1978)

    Произведения:

    Повесть "Ласточка-звёздочка" (1963) - текст прислала вдова писателя Виктория Николаевна Кононыхина-Сёмина - сентябрь 2009

    Фрагменты из повести:

    "Но немцы прилетели, и никто их не сбил.
    Это произошло во второе с начала войны воскресенье. Был бестеневой, жаркий день. На главной улице города, которой обилие военной формы пока придавало лишь подтянуто-бравый, призывно-походный вид, на центральной площади Ленина было тесно от празднично одетых людей. Должно быть, все эти люди, как и ребята из Сергеева двора, еще не очень верили в войну; должно быть, у них, как у ребят из Сергеева двора, было еще довоенное представление о войне. Во всяком случае, они не насторожились, когда низко над жестяно завибрировавшими крышами раздался рев чужих авиационных моторов, не легли на асфальт, не попытались укрыться хотя бы в подворотнях, когда к реву авиационных моторов прибавился бомбовый вой.
    Бомбы взорвались как раз в центре гуляющей толпы, и город, который лежал за много сотен километров и от границы и от фронта, понес первые потери. Эти потери были так неожиданно, так ошеломляюще велики, что городская администрация не столько испугалась, сколько словно смутилась их. Убитые на улицах города - это казалось чем-то вроде разглашения государственной тайны. Место, где упали бомбы, сразу же оцепила милиция, раненых и убитых вывезли в закрытых машинах, воронки тотчас заделали, асфальт присыпали песком и только тогда опять пустили на площадь прохожих."

    "И вдруг Сергей наткнулся на яму. Яма была глубокой, словно ее долго и упорно рыли. Неизвестно только, куда девали землю, - края ямы были аккуратно и гладко врезаны в булыжник мостовой. Сергей первый раз в жизни видел такую яму и потому не сразу понял - воронка. Должно быть, бомба была не очень крупной - здания по обе стороны улицы остались целы, лишь вылетели стекла из всех окон да густо иссечены стены от тротуара до второго, а местами и до третьего этажа. Фантазия Сергея испуганно заработала: он представил себя здесь в тот самый момент, когда бомба рванула воздух. Мог бы он как-нибудь спастись? Если бы лег вон там, на тротуаре? Тогда бы его пробили четыре осколка, до костной белизны выщербившие стену. Сергей осматривал рваные следы на штукатурке, мысленно укладывал между ними свое тело и никак не мог уложить. Нигде между этими следами не оказывалось столько места.
    Сергей прибавил шагу и опять наткнулся на яму, потом еще на одну. Бомбы, которые взрывались здесь, не уничтожали зданий, для этого им, наверно, не хватало силы. Они рассыпались на множество осколков, и в том, как тщательно прошивали осколки все пространство вокруг воронки, как густо они ложились на стены как раз на уровне человеческого роста, была не оставлявшая места надежде угроза."

    "Уже к вечеру город знал - их убили.
    Ночью Сергей не мог заснуть. Едва он начинал дремать, на него наваливался кошмар. Толстая, пышущая жизнью, энергичная тетка со слепыми, лишенными глаз глазницами отбрасывает со лба седые волосы и кричит: «Мы уходим! Мы уходим!» «Юда?» - спрашивает Сергея солдат и хватает его за руку. «Я не юда!» - кричит Сергей и чувствует спасительное и почему-то нечистое облегчение оттого, что страшные пальцы, сжимавшие его руку, разжимаются. Он бежит, делает огромные скачки. Немцы не преследуют его, а он все равно чего-то боится. И тут он неожиданно сталкивается с дедом Камерштейна и сразу понимает, чего боится. Ему страшно оттого, что дед Камерштейна мог слышать, как он, Сергей, кричал солдату: «Я не юда!» Сергей вглядывается в бледное, повернутое в профиль к нему лицо деда и старается понять: слышал он или не слышал? А дед говорит виновато: «Как мальчик понесет эти книги? Его же увидят в городе с еврейскими вещами...»
    Сергей вскидывается на кровати и долго лежит без сна. Его нестерпимо мучает вопрос, на который нет ответа. Зачем они шли? Зачем? Почему? Без охраны, без конвоя... А если бы немцы прямо написали, что всех убьют, - и тогда бы тоже пошли? Неужели только жалкий, глупый, ничтожный обман завлек в ловушку тысячи и тысячи?
    Почему, глядя на зверя, человек никак не поймет, что перед ним зверь? Почему он все ждет чего-то?
    Ну зачем они сами шли?"

    Игорь Дедков. Аннотация к роману "Нагрудный знак «OST»" "Во имя живых" - апрель 2007
    Роман "Нагрудный знак «OST»" - ноябрь 2005
    Роман "Плотина" - апрель 2006

    Аннотация издательства:
    Нагрудный знак «OST»: Романы.- Ростов н/Д: Кн. изд-во, 1991.- 448 с.
    Второй том прозы Виталия Сёмина включает главную книгу его жизни роман «Нагрудный знак «OST» - суровое и честное, наполненное трагизмом повествование о страшных годах каторги в гитлеровских арбайтслагерях, куда будущий писатель был угнан в 1942 году пятнадцатилетним подростком. В том также вошла первая часть незаконченного романа «Плотина», являющаяся прямым продолжением «Нагрудного знака «OST».

    Фрагменты романа "Нагрудный знак «OST»":

    Почти все лагерные полицейские были пожилыми людьми. Они подошли к тому возрасту, за которым человека в Германии называют «опа». Oпa - дед, старик, старина, отец. Почтительно-фамильярное слово, с которым на улице можно обратиться к старому ченовеку. Впервые я услышал его в пересыльном лагере. Так называли лагерных полицейских. В пересыльном женщин отделяли от мужчин, формировали партии по возрастам, отрывали друг от друга тех, кто хотел быть вместе. Здесь все обрушивалось разом: потеря близких, голодный, на крайнее истощение, паек, оскорбление гнусной баландой. Кончались бессистемные эшелонные замахивания, начинались избиения систематические. Опы действовали быстро, жестоко и весело. Били они не только специальным инструментом для избиения - гумой, резиновой палкой,- но ногами, руками и тем, что в этот момент попадало под руку. Тогда я понял, что такое выворачивающая душу ненависть. Душа выворачивалась именно тем обстоятельством, что, как сказали бы теперь, разрушалась вся система моей детской ориентации в этом мире. Обманывали вернейшие, определяемые самим инстинктом признаки благоразумия, снисходительности, доброты: пожилой человек, интеллигентный человек, человек в белом халате - врач, или, как все мы в детстве называем врачей, доктор. Одно из самых ярких первых впечатлений в Германии: нас гонят по улице небольшого рурского городка. Только что мы носили мебель в какое-то здание, и полицейские, сопровождающие нас, даже довольны нами. По тротуару идут две нарядные молодые женщины с нарядными детьми. Дети кидают в нас камни, и я жду, когда женщины или полицейские остановят их. Но ни полицейские, ни женщины не говорят детям ни слова.
    И еще поражает и выворачивает душу: идет сорок второй год, немцы воюют в далеких чужих землях, война к ним иногда прилетает на самолетах. Рурские городки стоят целые. Целы новый асфальт и булыжник старинных мостовых, целы витрины многочисленных маленьких и крупных магазинов. Откуда же эта энергия слепой, не выбирающей в нашей толпе ни старших, ни младших ненависти? Ведь нельзя же просто так с утра, как чашкой кофе, заряжаться ненавистью. Это ведь не будничное чувство. А между тем энергией своей, последовательностью, организованностью и каким-то всеобщим будничным распространением эта обращенная на нас жестокость и поражает. И еще странно - есть в этой жестокости парадность, форменность, официальность и частная инициатива. Полицейская, гестаповская форма или штатский костюм - все равно. Есть в ней и интонация. Голос, набирающий полицейскую пронзительность, поднимающийся на все более и более высокие тона.

    Предстоял полный день без хлеба и почти без еды. И длина его измерялась голодом. Когда внизу поднималась суета и тяжелый термос грохал о цементный пол, вслушивался весь лагерь. Количество этих ударов подводило итог голодным надеждам.
    Сейчас, через столько лет после войны, голод можно представить как сильное желание есть, как физическое недомогание. Однако голод - нечто другое. Он не только меняет дыхание, частоту пульса, вес и силу мышц, он обесцвечивает ощущения и сами мысли, не отступает и во сне, изменяет направление мыслей. И, может быть, самое страшное - меняет ваши представления о самом себе. И уж совсем особое дело - голодание многих людей, запертых в одном месте.
    Когда голод достигает степени истощения, у него появляется горячечный, карболовый, тифозный запах, которым невозможно дышать. У голода послабее пресный гриппозный запах, изменяющий вкус хлеба и табака. В этом неотступном гриппозном недомогании все полы кажутся цементными, все стены - лишенными штукатурки. Это бесшумный и непрерывный метод полицейского давления, и, может быть, поэтому главное - не показать, как ты голоден. Не сразу я, конечно, понял, что дело не только в сохранении лица. Кто сохраняет чувство собственного достоинства, сберегает по каким-то важным жизненным законам и больше шансов на жизнь.

    В первый десятиминутный перерыв немец, сидя на скамейке со своей стороны вальцов, съедает бутерброд, выкуривает сигарету, и сладковатый запах слабого немецкого табака тянет через вальцы на нашу сторону. На время перерыва свет пригашен, и не видно, как мучает нас этот запах.
    Не могу подавить надежду, что кто-то из немцев хоть в этот перерыв поделится хлебом. Это даже не надежда, а голодный спазм, с которым не совладать. Не дали ни разу. И сейчас, через много лет после войны, я испытываю страх и стыд: ведь все мы люди. Я долго не решался об этом написать. Раньше мне другое казалось страшней. Но постепенно самым удивительным мне стало казаться то, что никому из многих сотен молодых и пожилых, веселых и злобных в голову не пришло дать мне хлеба. У меня ведь особый счет. Они взрослые, а я мальчишка. Я сам был разочарован в себе. Мое лишенное белков, солей, витаминов, истерзанное усталостью тело не давало мне секундной передышки. Страдание переутомлением, голодом, страхом, лагерным отчаянием было так велико, что тело становилось сильнее меня. Только бы сесть, лечь, прижаться к теплу. Они тоже жили на карточки. Сверхнапряжение государственной злобы, оплетавшее их, я чувствовал сильнее, чем они. Было нелогично дать мне хлеба. Но должна же была у кого-то из них в один из рабочих перерывов появиться такая нелогичная мысль!

    За тридцать лет, прошедшие после войны, я много раз пытался рассказать о своих главнейших жизненных переживаниях. Но только обжигался. А что можно рассказать криком! Слух послевоенного человека уже не настроен на крик. Живая память сопротивляется насилию, может, больше, чем живой человек. Кровеносными сосудами она связана с твоей жизнью. Нельзя изменить память, не рассекая сосуды. Но чем дальше прошлое, тем короче в нем время, тем легче в этом коротком времени самые страшные несчастья. Старчески уступчивой делается память, сталкиваясь с новыми интересами. А живое, сегодняшнее нетерпение готово многим пренебречь. Однако чем правдивее воспоминания, тем больше в них дела.

    Фрагменты романа "Плотина":

    Штаб располагался в здании бывшего заводоуправления. В окнах первого этажа горел свет, я заглянул в окно и сразу увидел отца. Он сидел спиной к окну. Мне были видны только его затылок и плечи, волосы его побелели, одет он был в гимнастерку, но я сразу узнал его. Сидел он так, как всегда сидел среди чужих - чопорно-вежливый, напряженный, стесняющийся своей глухоты человек. И гимнастерка у него была как раз такой, какой она должна быть у моего отца,- не новой, но почти как новой: выстиранной и выглаженной будто не в прачечной, а своими руками и будто не позже, чем сегодня утром.
    В комнате, куда я вбежал, отец поднимался, поднимался мне навстречу и никак не мог подняться со стула. А я смотрел на его плечи. Пока я бежал сюда, я надеялся - раз уж мне привалило счастье,- что отец по званию окажется старше майора Панова или, по крайней мере, будет равен ему, а отец был совсем без погон...
    Потом он долго и беззвучно плакал. Вытрет слезы платком или ладонью, решительно так вытрет - все, кончил плакать! - и тут же глаза его опять начинают страдальчески таять. Так мы с ним молча сидели несколько минут, и я все время с неудобством чувствовал, как много в комнате людей. Наконец он решился заговорить. Голос еще не повиновался ему:
    - Уже, наверно, куришь?

    У меня не было слез, когда писарша сказала, что приехал отец, я не прослезился, когда вбежал к нему в комнату штаба, а тут мне неудержимо захотелось плакать. Он говорил, а я вспоминал то, что старался, но никак не мог передать ему о себе, о Германии. О том, как тяжко и страшно мне было там, как свирепо меня избили в первом лагере и как били потом, как я ходил со сломанной рукой в гипсе, а под гипсом завелись вши, и я, не выдержав зуда, сломал гипс. Как лагерный придурок Иван говорил мне «по-доброму»: «Ты не жилец. Может, и дотянешь до конца войны, но все равно не жилец». Как я зимой и летом ходил в рваном пиджаке на голое тело, в рваных брюках и деревянных колодках. И еще вспоминалось мне, как я окончательно стал доходягой, который, разгибаясь, видит перед собой оранжевые круги, и как я учился, силился скрывать, что я доходяга, потому что это был единственный способ сохранить к себе уважение и, следовательно, надежду на жизнь.

    Когда защитного цвета «джипы» и «доджи» втянулись на улицы Лангенберга, мы уже могли угощать американцев табачной продукцией ограбленной немцами Европы: французскими, голландскими, бельгийскими сигаретами. И одно из первых открытий - американцы отказываются от европейских сигарет. Свои им больше нравятся.
    Пришла богатая, почти не воевавшая, не сносившая на фронте и одного комплекта обмундирования армия. При всей готовности к симпатии это было тем, что делало непонимание почти непреодолимым.
    За то, что опыт их был таким, а не другим, миллионы людей сложили головы. Те, кто сидел в «джипах», и «доджах», мало что об этом знали. Им страшно повезло, и мы не могли им этого забыть. Хотя и винить их как будто не за что. О немцах, их жестокости, военной ожесточенности американцы знали не с чужих слов. Они ведь сами воевали на этих лучших европейских землях, на лучших европейских автострадах. У них был собственный воинский опыт, и именно это делало непонимание почти непреодолимым. Мы были участниками одной и той же войны. Но их война лишь отдаленно напоминала нашу. Нам казалось, что страх смерти, который испытали они, легче всего сравнить с испугом. Они не знали других его лиц. Голодного удушья, истощения унижением, непосильным трудом. Не знали того, о чем рассказать можно только тому, кто сам это испытал. Ведь пропустивший обед говорит о себе: «Я голоден». А проработавший сверхсрочно час: «Я устал». И спорить бесполезно. Собственный опыт несомненнее всякого другого.
    Мы сразу заметили, как много места они занимают в пространстве. А они, должно быть, поразились, нашей изможденности. Но, может, худобу они невольно отнесли к нашим природным качествам. Ведь, честно говоря, нам самим уже трудно было представить себе, какими мы были.
    У каждого нашего истощения была своя история, свое лицо, свои гибельные этапы. Мы сами не понимали, как уцелели на каждом из них. Что же об этом можно рассказать тем, кто их не прошел?

    Дважды немцы брали мой родной город. В декабре сорок первого они продержались всего десять дней. Их было немного. Но, когда они откатились на своих мотоциклетках и автомобилях, город застонал потрясенный. У жестокости, которая после них осталась, не было названия, потому что у нее не было причин и границ. Хоронили несколько сот человек. Это были случайные прохожие или жители домов, около которых нашли мертвых немцев. Люди успокаивали детей, кипятили воду, а их выгнали на улицу и поставили к стене родного дома. Должно быть, переход от простейших домашних дел прямо к смерти особенно невыносим. Нелепа смерть у стены своего же дома. Наверно, они не верили до последней секунды. И тем, кто их хоронил, этот переход казался особенно ужасным. Ведь они тоже в этот момент что-то делали у себя дома или куда-то собирались идти.
    Выгоняя людей из кухонь и подвалов, куда в эти дни переместилась жизнь, останавливая их на улице, убийцы показывали, что все горожане для них одинаковы. Это была какая-то новая смерть и новый страх, при котором стали опасны и домашние стены и улица, которой идешь. Было непонятно, как на все это могло хватить злобности. И осталось странное ощущение, что стреляли не серые фигурки в шинелях и плащах, а те мотоциклетки, на которых они разъезжали по городу. Так мало во всем этом было человеческого.
    В городских скверах немцы оставили несколько своих могил: крест и солдатский шлем на холмике. Мы ходили на них смотреть, будто похоронены там были не люди, а те же стреляющие мотоциклетки.
    Некоторое время могилы стояли нетронутыми, но потом кто-то решил, что убийцы и убитые не могут лежать в одной земле, трупы вывезли за город, а могилы разровняли. Когда немцы захватили город второй раз, они стали разыскивать тех, кто принимал в этом участие. Понятно, тех, кто решал, они не нашли и расстреляли мобилизованных мальчишек-подводчиков.
    Во второй раз немцы продержались дольше и убили гораздо больше людей. Так почему они могли убивать сто за одного, а я не решаюсь одного за сто? Разве есть другой способ расквитаться? И как иначе избавиться от памяти, которая давит меня? Может, неполноценность, о которой толковали эти стреляющие мотоцклетки, и есть отходчивость?

    А забыть было из-за чего. На руке его была синяя татуировка - четырехзначный концлагерный номер. В концлагерь он попал за побег из лагеря военнопленных.
    - Два треугольника носил,- сказал он,- на груди и спине. До сих пор в этих местах притронуться больно.
    - Почему? - спрашивал я.
    - Треугольники - мишень. Чтоб стрелять в тебя было удобней. Все время их чувствуешь. Кожу обжигает.
    - Чем? - не понимал я.
    - Ну, ожиданием,- говорил он.- Ждешь все время. Казнили в концлагере почти каждый день.
    - Немцев дезертиров последнее время часто привозили,- сказал Яшка.- Привезут, выпустят, они по двору ходят, но мы понимаем, долго в лагере не пробудут.
    - Увезут?
    - Убьют. День-два походят, на работу вместе со всеми выгонят, а потом казнь. Нас всех в бараки загоняют - это мы уж знаем, немцев казнить. Если русского, поляка, бельгийца или француза убивают, наоборот, всех выгоняют на плац.
    - Почему?
    - Ну, высшая раса. Чтобы мы не видели, как немцев убивают. И чтобы видели, как наших казнят.
    Эти Яшкины рассказы вызывали мучительнейшее любопытство.

    Повесть "Семеро в одном доме" (1965) - текст прислала вдова писателя Виктория Николаевна Кононыхина-Сёмина - июль 2009

    Фрагмент из повести:

    "Бывало, как на заем подписываться, так по цехам крик. К начальнику цеха таскают, в профком, в партком. Я говорю: «Двадцать пять процентов дать могу, а больше ни копейки». Я, Витя, не против займов. Я понимаю - деньги идут не кому-то там в карман, на строительство новых заводов, больниц - я все это понимаю. И хоть трудно мне, говорю: «Двадцать пять процентов могу дать». А они мне говорят: «Подписывайся на сто процентов». Целый день держат в парткоме, у директора завода. «Подписывайся!» Я говорю: «Вы грамотные? Берите карандаш, давайте считать. На что вы меня толкаете?» - «У нас, говорят, все должны подписаться на сто процентов, а ты нам портишь картину. Подпишись, а мы тебе поможем хорошими заказами». - «Вы люди или не люди? Не могу я подписаться на сто процентов». Тут они мне все припомнят: и про то, как я их ругала, и как голосовала против соцдоговора, и как директору нагрубила: «Мы давно видим, Конюхова, ты не наш человек». Я им говорю: «С мужиком вы так не поговорили бы, мужик фуганул бы вас по-русски, чтоб перья от вас полетели. Смотрите, а то и я вас пошлю подальше». Так и не подписалась на сто процентов."

    Повесть "Сто двадцать километров до железной дороги" (1964) - текст прислала вдова писателя Виктория Николаевна Кононыхина-Сёмина - декабрь 2009

    Фрагмент из повести:

    "Фамилия одного из тех, кого я должен был взять на свою совесть, - Парахин. Здоровый парень, ему скоро в армию идти. Учится он с перерывами, года два зимовал с отарами на Черных землях. Ни отца, ни матери, ни старших братьев - младший брат есть. Воспитывался у полуглухой бабки и с запозданием научился говорить. Меня поразил его затравленный взгляд, именно затравленный, - когда я у него что-то спросил. Сидит за партой крепкошеий, загорелый, сильный человек, давит на парту тяжелыми локтями, медленно поворачиваясь всем корпусом, следит за мной, когда я хожу по классу, и вдруг начинает бледнеть, когда я у него что-нибудь спрашиваю. И в глазах этакая затравленность.
    - Скажи, Парахин, ты понимаешь, что такое часть речи?
    - Понимаю.
    - Назови мне какую-нибудь часть речи.
    Молчит."

    Повесть "Женя и Валентина" - текст прислала вдова писателя Виктория Николаевна Кононыхина-Сёмина - январь 2010

    Фрагмент из повести:

    "...Играешь, например, в карты, мат стоит. Ты кричишь партнеру: «Такой-сякой, карту передергиваешь!» - «Кто передергивает?» - «Ты, так и перетак!» - «Что ты сказал? А ну, повтори!» Вот тут повторить нельзя. Ты кричишь: «Да я тебя в ухо, в глаз, в сестру, в отца и всех родственников!» Он и успокаивается. А если это у тебя не в крови, не в нервах - сбиться можно, тебя и заподозрят. Я многое знал, многое умел, но не все, а главное, ненавидел их. Ты говоришь, справедливость - несправедливость! Я на людей насмотрелся. Люди не за справедливостью идут - за силой. Это вы, интеллигенты, путаете. Я тебе скажу - в истории ничего, кроме силы, не было. Любая общественная организация на стороне тех, у кого нервная система сильнее. Я воров ненавидел, но я их и сейчас уважаю за силу духа. Сила - это ведь, Миша, не мышца, а дух. Понял? Это надо видеть."

    Рассказы: - текст прислала вдова писателя Виктория Николаевна Кононыхина-Сёмина - июнь 2009

    Ася Александровна
    В гостях у тёток
    Хозяин
    На реке
    Эй!
    Тридцать лет спустя

    Фрагменты рассказа "Тридцать лет спустя":

    В июне - война, в сентябре призван и направлен в артиллерию: грамотен - как-никак учитель. В военкомате, где отбирали грамотных, первое военное впечатление - как еще малограмотна Россия! В октябре под Можайском первый бой. Там был небольшой наш успех, немцев немного потеснили и сразу же туда бросили полк «сорокапяток» и семидесятишестимиллиметровых орудий, в котором почти все были такие же новобранцы, как он. Там же первая рукопашная. Пехота ушла, батарея осталась без прикрытия, немцы, появившиеся перед пушками, были совсем неожиданными. Батарея вела огонь, карабины солдат лежали на зарядных ящиках. Если бы не лес, немцы перебили бы всех. Но деревья мешали автоматчикам. Отбивались банниками, лопатами. И второе сильнейшее военное впечатление - первый немец, убитый собственной рукой. Какое чувство он испытал? Облегчения, огромного облегчения. Вот-вот он должен был умереть, точно должен был умереть - что можно сделать лопатой против автомата! Но как-то исхитрился, ударил первым, и теперь - мертвый он. Потом окружение. От полка осталось не более ста человек. Пушки везли на себе - лошадей съели по дороге. Жевали ремни, голенища, кору. Погода - утром и днем дождь, к вечеру гололедица и мокрый снег. Огня не разводили, спать ложились прямо на земле. За ночь мокрая шинель становилась коробом, примерзала к земле. Утром отрывались от земли, оставляли куски шинели. Фронт переходили под Тулой. Били по ним и немцы, и наши. Пришло сорок четыре человека. Особисты их тут же разоружили, посадили под охрану. Спасло то, что вынесли с собой знамя. Часть сохранили. Две недели на переформировку - и в наступление. В первый же день - контузия. На бруствере окопчика разорвалась крупная мина. Осколки прошли верхом, ударило взрывной волной. И тут же ушел надолго. Очнулся через два месяца на Урале в госпитале. Парализованы правая рука и нога. Через месяц все-таки встал, нога кое-как отошла. Белобилетник, освобожден навсегда. Выписали из госпиталя инвалидом второй группы. Пошел в военкомат проситься в армию. Городок маленький, медицинская комиссия - те же госпитальные врачи. Долго их уговаривать не пришлось - время не то. «Мы вас предупредили. Мы за вас не отвечаем». Запасной полк - и под Ржев. Две недели на фронте. Что было под Ржевом, все знают. На пятнадцатый день ему осколком снаряда перебило голень. Шел восстанавливать телефонную связь, перебежал под огнем особо опасный участок, а потом его ударило. Нога в валенке подвернулась, он вскочил - и стал на культю. Упал на снег. Мороз - градусов тридцать, лежал несколько часов, стараясь не заснуть. А потом заснул. Очнулся в сарайчике. Человек двадцать раненых на полу, керосиновая лампа, рядом с железной печкой подобие хирургического стола. Положили на стол. Валенок полон замерзшей крови. Разрезали валенок, оттаяли кровь, вытащили осколок снаряда и осколки кости, перебинтовали. На следующий день плохо, потом еще хуже. Сменили повязку. Нога под повязкой почернела и раздулась. Надо ампутировать - гангрена. Ампутировать не дал. Отрезали бы, не спрашивая разрешения, но у него был пистолет, от боли он спать не мог - на снегу отоспался, - и, когда к нему подходили, грозил пистолетом. Еще день продержали в сарайчике, потом упаковали в специальную корзину, подвесили под крыло «ПО-2» (так тогда перевозили раненых) и опять на Урал, в тыловой госпиталь. Десять дней прошло с тех пор, как нога у него почернела, а он все жив. В госпиталях он на многое насмотрелся. Говорит врачам: «За десять дней не загнулся, значит, не гангрена». И правда - просто сильное обморожение. Два месяца в госпитале на Урале. Стал ходить на костылях - перебитая правая нога на тринадцать сантиметров короче левой, кость срослась неправильно. Однажды раненым показывали кино, военный фильм «Ястреб», после сеанса спускался по мраморной госпитальной лестнице со второго этажа - госпиталь располагался в здании бывшего горисполкома, - на скользких ступеньках костыли разошлись, он покатился по лестнице вниз и сломал больную ногу. Удачно сломал. Когда кость на растяжках выправили, нога удлинилась. Теперь она была только на три сантиметра короче здоровой. На этот раз он уже не просил врачей отправить его на фронт - инвалид!

    И опять на фронт. Посадили их на десантную баржу и ночью отбуксировали к Новороссийску на Малую землю. Высадились сравнительно благополучно. Вытащили минометы, стали зарываться в землю. Но земля эта - не земля, а мергель, слоеный камень, щебень, идущий в цемент. Зарываться в такую землю - ночи не хватит. Утром их накрыли огнем в их неглубоких окопчиках немцы со своих прекрасных позиций на Колдун-горе. С анапского аэродрома шли «Мессершмитты-110». Мергель при взрывах снарядов и авиабомб давал мелкие осколки, осколки били руки и лицо. Кожа на лице стала вся в крапинках, как у шахтеров. В первый же день половины прибывших ночью не стало. Ночью опять пришли баржи с пополнением и водой, а днем опять почти половина прибывших погибла. Бывали дни, когда пополнение вообще не приходило - немцы топили баржи еще на подходе. И тогда сутки жили без воды, без еды, сутки в постоянной белой цементной пыли, которая висела над Малой землей. Убитых хоронить было невозможно. Вначале пытались, но каменистая земля не поддавалась киркам и лопатам. Тогда убитых стали сбрасывать в море. Трупы прибивало к берегу. У пляжей Малой земли был венок из плавающих трупов метров на пятьдесят.
    Несколько раз ходили в атаку на Новороссийск, но немцы атаки отбивали.
    Два с половиной месяца - с июля по сентябрь - он провел на Малой земле и не был даже ранен. Только царапина на тыльной части кисти. Как он научился воевать, как научился влезать в землю, распластываться на ней, как он ненавидел немцев и как умело убивал их!
    К голоду он только никак не мог привыкнуть, хотя и голодал он как-никак с четырнадцати лет. И еще мучила его на Малой земле жажда. Доходило до того, что он не выдерживал пытки и набрасывался на морскую воду. В первый раз выпил с полстакана и потом целый день его жестоко жгло и мутило. Он закаялся, но через неделю опять не выдержал и снова хватал растрескавшимися губами горько-соленый раствор.
    Немцев выбили из Новороссийска в сентябре. Наступавшие с Малой земли соединились в городе с теми, кто шел с юга. Немцев - наконец-то добрались до них! - гнали так, что не всем этих немцев хватило. Они как-то сразу рассеялись. Испарились. Удар, в котором должно было быть и искупление, и освобождение от ярости, голода, злости, частично пришелся по своим. Сошлись и не сразу узнали друг друга.

Виталий Сёмин

СЕМЕРО В ОДНОМ ДОМЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Они пили водку, спорили о том, что быстрее пьянит - разбавленный спирт или водка. Говорили, что папироса после водки пьянит сильнее, чем две кружки пива. На них была чистая рабочая одежда. Они только что искупались под душем в саду. Душ этот самодельный. Чтобы наполнить его, надо наносить воды из водопроводной колонки. Воду носить далеко, почти целый квартал, к тому же потом с ведрами надо подняться по приставной лесенке и перелить воду в бочку. Короче говоря, особенно не накупаешься. Руки у них были сыростно-белыми. Такими они бывают, если смыть с них глину, налипшую за целый день. Такую глину смываешь, будто отдираешь кожу, обожженную солнцем, и остается новая кожа, еще не тронутая солнцем. Кто-то из них успел прочитать дневные газеты. В «Известиях» была статья о долголетии. Какой-то польский профессор сравнивал статистические данные смертности мужчин и женщин за несколько веков. Выходило, что во все века женщины жили дольше мужчин. У женщин «смертность», а у мужчин - «сверхсмертность». Во-первых, война, во-вторых, алкоголизм, курение. Или, может быть, во-первых, алкоголизм и курение, а во-вторых, война…

Он придет с войны, - сказал Толька Гудков, - а у него пять ран. Когда-то они дадут знать.

Пей не пей, а если пять ран…

Все-таки войну они хотели бы поставить на первое место.

Мы же ходим по домам, видим, - сказал Толька.

Все они работают в ДПО - добровольном пожарном обществе. Проверяют в новых домах газовые колонки, в старых - угольные печи. Кладут угольные печи, ремонтируют их.

Бабки в каждом доме есть, - продолжал Толька, - а дедов почти не видно.

Но вы их можете просто не видеть, - сказал я. - Все-таки вы ходите по квартирам днем, а днем многие деды работают.

Да что далеко ходить, - сказал Толька, - поднимите руки, у кого есть отцы.

И он посмотрел на сидящих за столом. На Вальку Длинного, на хозяина дома Женьку, на меня, на Валерку. Никто не поднял руки.

У меня есть, - сказал Валька Длинный, - ты ж знаешь.

И у тебя считай, что нет. Он же не с тобой живет.

В это время из коридора открылась дверь, и Женькина мать позвала меня.

Витя, - горячо и раздраженно заговорила она, когда я вышел к ней, - ты им что-то рассказываешь, а они тебе в рот смотрят. А мне завтра к шести часам на работу. И ребенку негде спать. Накурили. Глаза залили. Пусть расходятся. Посидели - и хватит. Скажи им, ты ж все-таки постарше.

В кухне крикнула девочка, и Женькина мать побежала к ней.

Да ничего я им не рассказываю, - отнекивался я.

Я еще постоял в коридоре - все думал о том, как Толька Гудков попросил поднять руки тех, у кого живы отцы.

Потом пришла с работы Дуся, Женькина жена, решительно распахнула дверь, сказала:

А ну, ребята, закругляйтесь! Посидели - и хватит. Дитю негде спать.

Замолчи! - крикнул Женька. - Ребята на тебя целый день пахали, дом тебе строили.

Знаю, как вы строите, - крикнула Дуська. - Вам лишь бы водки нажраться!

Ребята, обходя Дуську, стали выходить на улицу. Вышел и я. В хате кричали друг на друга Дуська и Женька. Потом раздался звук пощечины, Дуськин крик:

Унижаешь меня перед своими обормотами, подлец!

Еще дать? - крикнул Женька и выбежал на улицу. В темноте он почти наткнулся на меня.

Ты ж сам видел, Витя, - сказал он мне, - ты ж видел! Ребята пахали. Ты сам напахался сегодня. А они с утра еще на работе вкалывали. Кирпич, глина, а после работы ко мне. Плечи же могут полопаться. А она - такое. Ей же строят. Правильно, да? Кто за стакан водки целый день саман таскать будет? Ей все даром делают, а она и тут не может не гавкать!

Нет, Витя, ты скажи, что мы такого сделали, - подошел Толька Гудков. - Тихо, спокойно сидели. Мы ж не ради водки пришли. А то, что выпили, так это вроде положено. Да? Поработал, ну тебе и поднесли.

Нет, Витя, ты скажи, в чем я не прав? - спрашивал Женька. - Ну, вот ты так подумай и скажи.

Рядом пытался завести свой «ковровец» Валька Длинный. Мотор мотоцикла не заводился, длинная Валькина нога неуверенно жала на рычаг. Наконец мотор затарахтел, зажглась лампочка, освещающая спидометр, свет от большой передней фары уперся в толстый ствол уродливо остриженной акации - недавно электромонтеры срезали ветки, мешавшие проводам, - высветил кучу глины на углу, угол хаты, в двух комнатах которой совсем недавно жили я с женой и сыном, Женька с женой и дочкой, мать Женьки и моей жены и бабка Женьки и моей жены. Валька Длинный перешагнул через мотоцикл и, как на детский стульчик, уселся на сиденье. Он оглянулся на нас и усмехнулся. Он не считал, что произошло что-то такое, из-за чего стоит так много разговаривать.

До завтра, - кивнул он.

А ты никого с собой не берешь? - спросил я.

Длинный оглянулся на Гудкова.

Нет, - сказал Толька, - он пьян. Пусть сам разбивается на своем драндулете.

Валька усмехнулся. Отталкиваясь длинными ногами, он двинулся мимо акации, обогнул кучу глины и выехал на дорогу. Дорога была немощеной, разбитой грузовиками, мотоцикл вилял, луч прожектора высвечивал проезжую часть дороги от одного темного ряда акаций до другого, но нигде не было видно сколько-нибудь гладкого места.

Валька свернул с дороги на узкий асфальтовый тротуар, газанул, задний фонарик, наливаясь ярким светом, помчался мимо одноэтажных домов.

Собьет же кого-нибудь, - сказал я.

Да ничего, - равнодушно сказал Толька Гудков.

Пусть не ходят, - сказал Женька.

Потом мы провожали Тольку и Валерку, возвращались с Женькой домой. Я мирил Женьку с Дуськой, что-то говорил им, а сам все думал о том, что никто из ребят не поднял руки, когда Толька спросил, у кого живы отцы.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В октябре сорок пятого года вернулся домой отец Женькиного приятеля - Васи Томилина. Приехал он часов в десять утра, мать свою послал за женой на работу, а сам, даже не побрившись, сбросив на кровать мешок и шинель, пошел в школу за сыном. В школе было пусто и тихо, он шел по длинному коридору, потрясенный этой тишиной, потрясенный своим счастьем. Он собирался лишь приоткрыть классную дверь, а распахнул ее во всю ширь, щеки его дрожали, когда он, отыскав среди тридцати ребят своего сына, позвал!

Потом он стоял, оглушенный плачем и криком, и не понимал, почему учительница говорила ему:

Не надо было этого делать…

Какой-то мальчишка, оттолкнув его кулаками, выскочил из класса и побежал по коридору, крича: «А-а!»

Женькина мать работала в школе техничкой, она видела, как Женька бежал по коридору.

Побежала я за ним, - рассказывала она мне, - Витя, а он выскочил на улицу - и домой. Упал на кровать, бьет кулаками подушку, кричит: «И к Кольке отец приехал, и Петька уже с отцом на рыбалку ходил, и Васька теперь пойдет…» Ну, жалко же его, идиота, скотину.

В «идиотах», «скотинах» Женя ходит давно. С тех пор, как вернулся из армии. Он и сам о себе иногда так говорит: «А вот к вам пришел Женя-идиот».

Он прекрасно понимает, что лучше всего засмеяться над собой первым…

А ведь я, Витя, не хотела, чтобы он родился. Ирке тогда было уже четыре года. Хватит с меня, думаю, детей. Хиной его травила. По два часа в горячей ванне сидела - ходили мы для этого с Николаем в баню. А потом Николай говорит: «Хватит. Будешь рожать. Не могу я больше на это смотреть». Я и родила. А он родился весь в отца, футболист - четыре килограмма двести грамм. И сразу заорал: «Бе-е!» - Она засмеялась. - Ну, думаю, глотка здоровая, грудь мне оторвет. Николай узнал, что Женька весит четыре двести, говорит: «Завтра побежит в футбол играть». А мы с Николаем познакомились на стадионе. Я Иркой была беременна, живот был большой, а все бегала в баскетбол, пока меня раз прямо на площадке не стошнило. Николай меня увел и говорит: «Чтоб больше сюда ни ногой». Я и до сих пор, хоть и пятьдесят мне, хоть и туберкулезом болела, стойку сделаю лучше, чем Женька. Ирка спортивная, натянет свой купальник, начнет во дворе заниматься, а я посмотрю на то, что она делает, и все повторяю сама. На фабрике во время физкультпаузы наша физкультурница говорит: «Молодые, посмотрите, как Анна Стефановна упражнения выполняет».

Анной Стефановной ее зовут только на фабрике. Дома ее зовут Мулей. Она удивляется.

Для них, - говорит она об Ирке и Женьке, - у меня другого имени нет. Увидят мою детскую фотографию: «Му-уля стоит!»

Мулей ее зовут и соседи… До войны когда-то это было просто «мамуля». Сегодняшняя Муля с довоенной мамулей не имеет ничего общего.

- …А Женька попробует стойку сделать - и не может. Ирка над ним смеется, а он стесняется. Слабости своей стесняется. Он и купаться стесняется. Соберется еще мальчишкой купаться, выгонит всех из хаты, окна одеялами занавесит, позатыкает все дырки, а Ирка кричит ему: «А я тебя все равно вижу». Он орет: «Муля, прогони ее!..» Ирка на меня обижается. И всегда обижалась - считает, что я Женьку больше люблю, чем ее. Пусть заведет двоих или троих, тогда узнает, можно ли одного своего больше любить, чем другого. Жалела я Женьку больше, потому что вину перед ним чувствовала. Травила же его, пока он не родился. Он и рос слабым. И мамсиком он был у меня. Ирка - та больше к отцу, и отец к ней. Читать она рано научилась. И вообще самостоятельная. У бабки ее оставишь - она останется. А Женька только со мной. И болел он. Я часто думала, в кого он. Николай здоровяк. Плечи вот какие, грудь борца - борьбой занимался, - бедра узкие. У него только чиряк вскочит или там насморк, а так больше ничего. И я - хоть у свекрови спроси, она меня не любит - подыхаю, а не работать не могу. Совсем уж умирала от туберкулеза, детей ко мне не подпускали, а в кровати почти не лежала, не могла. Полежу немного, а потом вскочу, в комнате убираю, во дворе, пока меня Николай в кровать не загонит. И ничего, выздоровела. Потом рентгеном в легких ничего не могли найти. А ведь в тот год умерли брат и сестра Николая. Ее дочку сейчас воспитывает свекровь. У нас тогда в доме эпидемия была. Старший брат Николая всех заразил. Он был такой… особенный, что ли. Ну, справедливый. Я про таких потом только в книжке читала, а в жизни не видела. В горисполкоме работал, пост крупный занимал. С утра до ночи на работе, по командировкам мотался, а у самого зимнего пальто не было. Он и простудился где-то в командировке и на болезнь не обращал внимания, пока уже смерть не увидел. А у него даже не туберкулез, а скоротечная чахотка. Он и жену заразил, и сестру. Жена выжила, а сестра умерла. Я тогда с Николаем поругалась, Николай не хотел, чтобы я детей к своей матери отправила, боялся, чтобы брат и сестра чего не подумали. А я ничего не боялась, только за детей. А сама болела - не боялась и за больными ходила - не боялась. И вообще я болезни не признаю. Во время войны только и спасались огородом, только и жили с него. А у меня под мышками вот такие нарывы, сучье вымя. Руки носила, как крылья, к бокам прижать не могла. А сама утром на работу, а с работы прибегу - и с лопатой на огород. Сколько нас тогда на этот огород было? Моих двое, да свекровь с внучкой, которая после умершей дочки у нее осталась, да мать свекрови тогда еще жива была, да свекор мой, сумасшедший. Какая от них помощь? У свекрови ноги пухнут, свекор под себя ходит. Ирке тогда одиннадцать лет было. «Мама, я пойду с тобой на огород тебе помогать». Ну, пойдем. Отойдем от города километр: «Мама, я устала». Посажу ее в тачку на мешки. Сидит. Приедем, а она за бабочками погоняется, выдернет две травинки и заснет на грядке. Я ее опять в тачку, впрягусь и привезу домой. Вот и вся помощь.

С 1963 - редактор литературно-драматических передач Ростовского телевидения.


Большинство произведений носит автобиографический характер: детство на Нижнем Дону в 1930-х и начале 1940-х годов, фашистские трудовые лагеря в Германии в годы Второй Мировой войны, работа на Куйбышевской ГЭС, учительство, журналистский опыт, жизнь на окраине Ростова. Подробно описана повседневная жизнь юга России в середине 20-го века, раскрыты душевные переживания людей, особенно нравственные страдания и героизм в связи с событиями Великой Отечественной войны, духовное созревание молодых героев, романтика послевоенного трудового энтузиазма и поиски личного предназначения в жизни.

Биография

1942-1945 - заключение в фашистском трудовом лагере в Германии;

1953-1954 - работа на строительстве Куйбышевской ГЭС;

1954-1957 - учёба в Таганрогском педагогическом институте;

1954-1958 - школьный учитель, преподаватель автодорожного техникума;

1958-1962 - литературный сотрудник газеты «Вечерний Ростов»;

с 1963 - редактор литературно-драматических передач Ростовского телевидения;

Библиография

Шторм на Цимле (очерки, рассказы, 1960)

Ласточка-звездочка (повесть, 1963)

Сто двадцать километров до железной дороги (повесть, 1964)

Семеро в одном доме (повесть, 1965)

Женя и Валентина (роман, 1974)

Нагрудный знак «ОСТ» (роман, 1976)

Плотина (неоконченный роман, 1982)

Что истинно в литературе: Литературная критика. Письма. Рабочие заметки (сборник, 1987)




Top