Сергей ушакин. Ушакин, сергей александрович

Кандидат политических наук, доктор философии по антропологии, полный профессор кафедры антропологии и кафедры славянских языков и литератур Принстонского университета .

Сергей Александрович Ушакин
Дата рождения
Место рождения
  • Томск , РСФСР , СССР
Место работы
  • Принстонский университет
Альма-матер
  • Алтайский государственный университет
Учёная степень доктор философии

Биография

В 1998-2005 гг. учился в докторантуре Колумбийского университета (Нью-Йорк) по специальности «социокультурная антропология». Магистр философии Колумбийского университета ().

В 2005 г. защитил с отличием [каким? ] докторскую диссертацию на кафедре антропологии Колумбийского университета по теме «The Patriotism of Despair: Symbolic Economies, National Memory, and Communities of Loss in Russia » (русск.: «Патриотизм отчаяния: символическая экономика, национальная память и сообщества утраты в России»). (По материалам диссертации была издана монография, которая получила приз «Лучшей книги года по литературе и культуре» (2012) Американской ассоциации учителей славянских и восточно-европейских языков .)

  • Научный руководитель: <…> [

29 июня 2015 Сергей Ушакин , ассоциированный профессор Принстонского университета, провел воршоп "Отчуждение истории: о постколониальных историях социализма ".

  • Сергей Ушакин - ведущий социальный антрополог, Ph.D. (Department of Anthropology, Columbia University), к.пол.н (СПбГУ), директор Программы российских, восточно-европейский и евразийский исследований Принстонского университета .

Целью воркшопа было критическое рассмотрение границ применимости постколониальных исследований к постсоветской истории. Материалами послужили две статьи Сергея Ушакина, посвященные историческим дебатам в Белоруссии и Киргизии.

Сергей Ушакин начал мастерскую с обзора основных направлений развития постколониальной теории. Профессор Ушакин отметил, что два десятилетия постсоциализма были предприняты многочисленные попытки проработки сложной и противоречивой истории социалистического эксперимента в несоциалистических условиях. Новые национальные истории, которые начали появляться в бывших республиках Советского Союза, нередко были мотивированы любопытным стремлением обозначить четкий водораздел между “советским”, с одной стороны, и “национальным”, с другой, для того, чтобы ретроспективно активировать источники национальной аутентичности, лежащие вне дискурсивных пределов советского социализма.

Сергей Ушакин показал, как складывается новая дискурсивная традиция постсоветского постколониализма, на примере публичных дебатов, связанных с тремя “местами памяти” в Беларуси: мемориалом жертвам Великой Отечественной войны, сооруженным в Хатыни в 1960-е годы; урочищем Куропаты, местом массовых расстрелов в 1937-1941, обнаруженном в конце 1980-х годов; и историческим комплексом «Линия Сталина» на территории Белоруссии, созданным на основе восстановленных фортификационных сооружений Минского укрепрайона в 2005 году. Кроме того, была затронута саморепрезентация одного из крупнейших музеев в Средней Азии - Киргизского государственного исторического музея, который до коллапса СССР являлся музеем В.Ленина и до сегодняшнего для сохранил экспозицию, связанную с ним. Взяв за основу эти четыре кейса, профессор Ушакин сфокусировался на двух вопросах: метафорах и стилях, из которых складываются новые национальные языки и новые субъектные позиции (представления о нации как о коллективном субъекте), возникающем в процессе нового дискурсивного производства прошлого.

По мнению профессора Ушакина, белорусские кейсы напрямую связаны с непростым наследием сталинизма. Жаркие дебаты об их значении и роли в национальной памяти белорусов значительно повлияли на процесс национальной идентификации в этой стране. Однако Ушакин заметил, что эти дебаты оказались не в состоянии произвести исторические нарративы, которые могли бы объединить формирующуюся нацию, но обозначили два противоположных подхода, в каждом из которых акцентируется понимание национальной истории как истории оккупации чужеродным режимом. По его мнению, подобного рода дистанцирование от советской истории ведет к ретроспективному формированию новой - несоветской - субъектной позиции, не совпадающей ни с фашизмом, ни со сталинизмом. Киргизский кейс стал примечателен в отношении трудностей, связанных с конструированием собственной национальной идентичности в советский период, точнее присутствием огромного белого пятна в истории киргизской нации. Так, музейная экспозиция, посвященная истории киргизского народа, начинается с каменного века и продолжается до конца 19-го века, когда Киргизия была включена в Российскую Империю, но после, экспонаты, посвященные киргизскому народу, заканчиваются: никаких материалов в постоянной экспозиции, посвященных советскому периоду киргизской нации на выставке нет. Однако они возникают вновь, уже после коллапса СССР.

Дискуссия на воркшопе была связана с двумя вопросами Сергея Ушакина: как следует «позиционировать себя по отношению к имперскому присутствию?» и «постколониальна ли Белорусская культура?». В поисках ответа, участники воркшопа затронули проблему особенностей постсоветского постколониализма, ностальгии по несуществующей империи и эффективности позиции жертвы в постколонильном пространстве. Дискутанты сравнили процесс конструирования наций с «вытаскиванием ее из нафталина», обсудили роль исторического мифа и культуры памяти в создании нации в большой исторической политике. Примечательным в контексте дискуссии стал тезис о необходимости существования утопий как своего рода «маячка» для нации. Утопия в этом случае выступает как антитеза негативных сценариев антиутопий (столь распространенных на постсоветском пространстве).

Чтобы вырваться на неделю в Иркутск, Сергей Ушакин отменил семинар в Принстоне. «В течение семестра там каждую неделю занятия, не уедешь. В этот раз мне удалось перенести одно из них. Но завтра я улетаю: в понедельник у меня семинар», – рассказывает он, сидя за столом в одной из аудиторий исторического факультета Иркутского государственного университета (ИГУ). Только что здесь закончился мастер-класс с его участием, посвящённый афганским и чеченским песням о войне. До этого в течение пяти дней вместе с коллегами из ИГУ и Центра независимых социальных исследований и образования (ЦНСИО) он был на Байкале, где на Международной конференции по исторической памяти собрались молодые учёные из десятка российских городов, а также из Франции, США, Польши. Речь шла о том, каким остался советский век в частной памяти разных людей – будь то репрессированные учёные, жители города Байкальска или поселенцы немецких колоний Северного Казахстана. И на этом опыт совместных исследований не заканчивается, уверен Сергей Ушакин. «У вас тут интересные люди с очень любопытными, уже сформированными наработками и желанием всё это продолжать», – говорит он.

– Сергей, почему вас интересует именно советский период истории нашей страны и сопредельных государств?

– Я сам из советского прошлого. С другой стороны, мне кажется, оно никуда и не ушло. Пройдите по городу или включите телевизор – там половина, ну, если не половина, то очень много скроенного по материалам советского или с отсылками к нему. Можно, конечно, делать вид, что всё это абсолютно никакого значения не имеет, всё забыто. Но, мне кажется, если мы сейчас не попытаемся понять, какую роль это играет, почему это для нас важно или неважно, в какой степени это определяет нашу сегодняшнюю идентичность, привычки, способы работы, выстраивания отношений, то мы будем действовать очень хаотично.

– Вы говорите: «Это прошлое, которое никуда не ушло». Парадокс получается?

– Давайте я вам пример приведу. Я много езжу по странам бывшего СССР, везде хожу в музеи национальной истории. Никогда раньше так много не ходил. И везде примерно одна и та же картина. Особенно она меня поразила в Ереване. Музей национальной истории. Приходишь – там много-много залов, очень хорошо оборудованных, с импортными стеллажами, где на трёх языках рассказывается про становление древнего армянского государства. Потом идёт собственно история Армении до момента провозглашения независимости в начале 20 века. И на 1922 году, когда Армения вошла в состав СССР, всё заканчивается. Тут же сидит бабушка-смотрительница. Я её спрашиваю: «А где последние 100 лет истории?» И она говорит: «Да нету пока». И для меня вот это «нету пока» очень показательно. Потому что для них события этого периода актуальны не как исторические. И это проявляется практически в каждом городе, где я был. То же самое было в Тбилиси. То есть независимо от того, какие пути выбрали все эти государства, с советской историей плохо у всех.

В России то же самое. Зайдите в Музей современной истории в Москве. Там почти всё есть, но это было сделано ещё в советское время. И, как мне кажется, проект по исторической памяти тем и интересен, что это попытка посмотреть на советский период нашей истории как-то иначе. Ведь уже выработалась какая-то дистанция, и нам не надо ни от чего открещиваться.

– К вашей преподавательской деятельности в Принстонском университете эти исследования имеют какое-то отношение?

– Безусловно. Я читаю курс по истории Сибири. Он называется «Мифы и память Сибири». Очень популярный, кстати. Ну как популярный? Принстон – маленький университет, при этом у меня на этот семинар записываются человек 25, считается, что это очень много. Студентам нравится. Обычно в конце я спрашиваю, как изменить курс – что добавить, что убрать. Интересно, что они просят убрать фильм «Звезда пленительного счастья». Я его показываю с субтитрами. И они говорят: «Это невозможно смотреть». Потому что он безумно длинный и по манере съёмок безумно скучный. Например, там есть сцена, где Костолевский (актёр Игорь Костолевский в роли декабриста Ивана Анненкова. – «Конкурент») скачет минут пять на коне, пока звучит песня про кавалергардов. Им это очень тяжело смотреть. Но при этом я им включил «Сибириаду», тоже бесконечный фильм, там четыре серии, и им безумно понравилось. Это они понимают. Кстати, многие потом ездят по Транссибу, путешествие по нему – это такая «голубая мечта» для многих. У нас есть несколько студентов, которые были в Иркутске.

Кроме того, я сейчас читаю семинар для аспирантов и магистров, который называется «Советский модернизм». И я удивился, что на него записалось много студентов, которые занимаются историей и литературой Латинской Америки. Оказалось, для них те тексты, которые мы читаем про советскую утопию, про строительство нового общества, очень понятны. Они видят, как это можно использовать для понимания, например, процессов на Кубе. Или у меня есть студент-архитектор, которому очень интересны проекты домов-коммун и вообще всего этого массового жилья, строительство которого началось в основном в Советском Союзе в начале 20–30-х годов 20 века. И как это можно использовать, чтобы понять, что происходило в Бразилии совсем в другое время и при других условиях. Таким образом, на советский опыт в мире начинают смотреть не как на экзотику и порождение «империи зла», а как на историю с определённым опытом, который вообще-то может быть полезен.

История, которая ничему не учит

– Мне кажется или в мире действительно не так много стран, с таким же противоречивым отношением к своему прошлому, как у нас?

– А как же Германия с её отношение к фашизму? А США с рабством? Хотя, конечно, там мало про это говорят, это не та тема, которую обсуждают постоянно. Вообще мне кажется, простых историй не бывает. История сложная у всех государств. Возьмите Китай, Вьетнам, ту же Кубу, обе Кореи или Великобританию с её наследием колониализма.

– Но у той же Великобритании всё-таки более последовательное отношение к своей истории, лучшее из неё они смогли сохранить. У нас же часто всё делалось по принципу «разрушить до основания и новый мир построить». Или нет?

– Это опять же характерно не только для нас. Я недавно был в Гамбурге на конференции, посвящённой войнам в Афганистане. Там много кто воевал: англичане, мы, сейчас американцы. И один исследователь, который делал доклад, рассказывает, что всякий раз у тех, кто начинает войну, одна и та же идея: «В этот раз война будет вестись по-другому, в этот раз мы тех ошибок не допустим». Но в итоге все заканчивается одинаково. Что у англичан, что у нас, что у американцев одинаковые сложности, одинаковые победы. Словом, одни и те же грабли. А всё потому, что военные действия проходят в границах государства с неизменным ландшафтом – те же горы, те же ущелья. Всё это накладывает отпечаток, задаёт траекторию возможного и невозможного. И мы знаем, что история никогда никого ничему не учит, каждое поколение всё открывает заново.

– Сейчас выросло поколение, для которого Интернет и сотовая связь – это нечто само собой разумеющееся, как электричество или горячая вода из-под крана. Эти люди будут как-то отличаться в плане своего исторического самоощущения?

– Чтобы это понять, нужна определённая дистанция. А дистанция появляется тогда, когда появляется следующее поколение. Это плюс-минус 20–25 лет. Интересно будет смотреть, как эти люди, у которых, условно говоря, всегда были телефоны, будут объяснять какие-то вещи своим детям, у которых с самого рождения будут «айпады». Это то же самое, что сейчас объяснять вашему поколению, что такое возможность свободно ездить в Таиланд или Европу.

– В том смысле, что поколение сегодняшних 30-летних это воспринимает как данность?

– Да, а мы это как данность не воспринимаем. И многие люди моего поколения ездят без остановки, особенно те, кто живёт в России, потому что боятся, что в один прекрасный момент всё это может закончиться, хотя оно наверняка не закончится. Но вот этот опыт, страх с советских времён, что такое лёгкое путешествие – это не-естественно, остался. И такие различия возникают на примере очень многих вещей. Когда эти различия оформятся, у сегодняшнего поколения молодёжи начнёт возникать самоощущение.

Или другой пример: сейчас по-явилось поколение людей, которые не смотрят телевизор. В результате тот культурный пласт, который транслирует телевидение и который для значительной части населения является понятным, для них общим не является. Но тогда возникает вопрос: на что современное поколение молодёжи ссылается в общении? Какой у него общий опыт? К примеру, это Интернет, но Интернет огромен, поэтому надо выяснять, что конкретно имеется в виду.

– Вот именно. В советское время это был комсомол, а сейчас – «ВКонтакте». Идея в принципе одна и та же. Только там люди общались лицом к лицу, в стройотряды ездили, на субботники ходили и что-то узнавали. Когда я первый раз по-ехал в стройотряд, а это было начало 1980-х годов, то узнал про две вещи – группу Nautilus Pompilius, потому что её тогда как раз все слушали, и Розенбаума. Всё это узнавалось, когда сидели у костра и пели песни, или на танцах, где всё это крутили. А сейчас ту же самую функцию для молодёжи выполняет «ВКонтакте». Масштабы, понятно, стали другие – они больше.

– Но качество общения при этом поменялось: если раньше были какие-то стройки, то сейчас люди просто сидят у компьютера.

– Это не единственное отличие. Но форма участия действительно стала другой. Сейчас она проявляется в основном в виде потребления. Вас от меня, допустим, отличает лишь то, что вы слушаете другую музыку, смотрите другой телевизор и читаете другие книжки, а не то, что вы делаете. Возможности деятельности сегодня стали другими. Раньше надо было ездить на комсомольские стойки и ходить на субботники, чтобы как-то себя легитимизировать в том или ином сообществе. Сейчас у вас совсем другие возможности это сделать.

«Меня интересуют люди, с которыми можно поговорить»

Во время разговора Сергей Ушакин крутит в руках небольшой глобус. Сегодня он осознанно продолжает работать параллельно в двух странах. И объясняет, что большая часть российских исследователей-гуманитариев не включена в интеллектуальные дебаты, которые сегодня идут в США или Великобритании. «В итоге получается, что они не просто говорят на разных языках, а говорят о разном. Это как машины, которые вроде бы ездят по одним дорогам, но в разных направлениях», – рассказывает он.

– Собственно, поэтому я и пытаюсь сюда приезжать. Мне удобно находиться не только между двух стран, но и между двух дисциплин, потому что с одной стороны я антрополог, с другой – специализируюсь на славистике.

– У многих антропология ассоциируется с чем-то близким к археологии.

– Нет, меня интересуют живые люди, с которыми можно поговорить, жизнь которых можно понаблюдать.

– Чем это отличается от работы социолога?

– Мы задаём другие вопросы. Социолога интересуют группы, сообщества, их взаимодействие. А меня – конкретный Иван Иванович Петров, который здесь живёт. И мне интересно посмотреть, как в его жизни находят отражение все процессы модернизации, национализации, приватизации и прочего. Мне кажется, что люди всё это в себе отражают, трансформируют и преломляют эти внешние изменения. Это так называемая «история снизу», которая с официальной может быть совсем не связана, может совпадать с ней, а может абсолютно не совпадать. Но появляется какое-то разнообразие точек зрения, взглядов, мнений, которые почему-то оказались на периферии официальной истории.

– Сильно отличается то, как построены образование и наука в России и за рубежом?

– Я знаю в основном американскую модель. Она совсем другая, конечно. Одно из фундаментальных отличий в том, что там образование, как правило, частное. Университеты в США абсолютно независимы от государства. Даже если они финансируются конкретным штатом, то интеллектуальной или дисциплинарной зависимости от властей нет. Это позволяет университетам сохранять автономию и статус экспертов в своей области. В России, мне кажется, это не совсем так.

Кроме того, университеты там более ориентированы на две вещи: с одной стороны, на рынок, с другой – на производство знаний. То есть, к примеру, провёл исследование – напиши статью. Плюс университеты стараются производить специалистов, которые востребованы. Такого, что мы сейчас наберём студентов, научим их всех пиару, а что с ними потом будет, нас не волнует, нет. В России же разрыв полный между тем, что университеты делают, и тем, что нужно рынку. Хотя у меня в этом плане двойственная позиция: лучше сидеть на лекциях и получать образование, чем пить пиво и заниматься непонятно чем. С другой стороны, мы собираем в аудиториях активных молодых людей, и они вместо того, чтобы, к примеру, начать свой бизнес, пять лет сидят и слушают лекции. В итоге в какой-то мере развращают себя и делают то, что им часто не интересно.

– То есть всё-таки далеко не всем нужно высшее образование?

– Да, мне кажется, это абсолютно не нужно.

– А сегодняшние попытки привлечь академические исследования на университетский уровень вы как оцениваете?

– А вот это хорошо, потому что если не будет науки, то в университете не будет хорошего образования. Нужно, чтобы преподаватели сами становились реальными исследователями, а не пересказчиками учебников. А для этого им надо проводить самостоятельные исследования. В России же в силу определённых причин производство знаний поместили в одну нишу, а их трансляцию – в другую. В итоге получилось, что преподаватели стали такими отчётниками, что даже им самим подчас не интересно.

В 1998-2005 гг. учился в докторантуре Колумбийского университета (Нью-Йорк) по специальности «социокультурная антропология». Магистр философии Колумбийского университета (). В 2005 г. защитил с отличием [каким? ] докторскую диссертацию на кафедре антропологии Колумбийского университета.

С 2006 года работает в Принстонском университете на кафедре славянских языков и литератур. С 2011 года - ассоциированный профессор (associate professor) кафедры антропологии и кафедры славянских языков и литератур. С 2012 года - директор .

Семейное положение

Научные интересы

Семейная и гендерная идентичность , последствия травмы и коллективная память, прежде всего - о советском прошлом.

Основные работы

  • The patriotism of despair: nation, war, and loss in Russia. - Ithaca: Cornell Unniv. Press, 2009. - 299 p. ISBN 0801475570
  • . (Сборник статей) - Вильнюс: ЕГУ; Москва: ООО «Вариант», 2007.

Отредактированные сборники статей

  • In Marx"s Shadow: Knowledge, Power, and Intellectuals in Eastern Europe and Russia . Ed. by Costica Bradatan and Serguei Oushakine. - New York: Lexington Books, 2010.
  • Травма:пункты . Сб. статей под ред. С. Ушакина и Е. Трубиной. - Москва: Новое литературное обозрение, 2009.
  • Семейные узы: модели для сборки . В 2-х тт. Сб. статей под ред. С.Ушакина. - Москва: Новое литературное обозрение, 2004.
  • О муже(N)ственности . Сб. статей под ред. С. Ушакина. - Москва: Новое литературное обозрение, 2002.

Напишите отзыв о статье "Ушакин, Сергей Александрович"

Ссылки

  • (англ.)
  • (англ.)
  • (англ.)
  • (рус.)
  • в «Журнальном зале» (рус.)
  • (рус.)
  • в «Русском журнале» (рус.)

Примечания

Отрывок, характеризующий Ушакин, Сергей Александрович

– Asile? – повторил Пьер. – Asile en allemand – Unterkunft. [Убежище? Убежище – по немецки – Unterkunft.]
– Comment dites vous? [Как вы говорите?] – недоверчиво и быстро переспросил капитан.
– Unterkunft, – повторил Пьер.
– Onterkoff, – сказал капитан и несколько секунд смеющимися глазами смотрел на Пьера. – Les Allemands sont de fieres betes. N"est ce pas, monsieur Pierre? [Экие дурни эти немцы. Не правда ли, мосье Пьер?] – заключил он.
– Eh bien, encore une bouteille de ce Bordeau Moscovite, n"est ce pas? Morel, va nous chauffer encore une pelilo bouteille. Morel! [Ну, еще бутылочку этого московского Бордо, не правда ли? Морель согреет нам еще бутылочку. Морель!] – весело крикнул капитан.
Морель подал свечи и бутылку вина. Капитан посмотрел на Пьера при освещении, и его, видимо, поразило расстроенное лицо его собеседника. Рамбаль с искренним огорчением и участием в лице подошел к Пьеру и нагнулся над ним.
– Eh bien, nous sommes tristes, [Что же это, мы грустны?] – сказал он, трогая Пьера за руку. – Vous aurai je fait de la peine? Non, vrai, avez vous quelque chose contre moi, – переспрашивал он. – Peut etre rapport a la situation? [Может, я огорчил вас? Нет, в самом деле, не имеете ли вы что нибудь против меня? Может быть, касательно положения?]
Пьер ничего не отвечал, но ласково смотрел в глаза французу. Это выражение участия было приятно ему.
– Parole d"honneur, sans parler de ce que je vous dois, j"ai de l"amitie pour vous. Puis je faire quelque chose pour vous? Disposez de moi. C"est a la vie et a la mort. C"est la main sur le c?ur que je vous le dis, [Честное слово, не говоря уже про то, чем я вам обязан, я чувствую к вам дружбу. Не могу ли я сделать для вас что нибудь? Располагайте мною. Это на жизнь и на смерть. Я говорю вам это, кладя руку на сердце,] – сказал он, ударяя себя в грудь.
– Merci, – сказал Пьер. Капитан посмотрел пристально на Пьера так же, как он смотрел, когда узнал, как убежище называлось по немецки, и лицо его вдруг просияло.
– Ah! dans ce cas je bois a notre amitie! [А, в таком случае пью за вашу дружбу!] – весело крикнул он, наливая два стакана вина. Пьер взял налитой стакан и выпил его. Рамбаль выпил свой, пожал еще раз руку Пьера и в задумчиво меланхолической позе облокотился на стол.
– Oui, mon cher ami, voila les caprices de la fortune, – начал он. – Qui m"aurait dit que je serai soldat et capitaine de dragons au service de Bonaparte, comme nous l"appellions jadis. Et cependant me voila a Moscou avec lui. Il faut vous dire, mon cher, – продолжал он грустным я мерным голосом человека, который сбирается рассказывать длинную историю, – que notre nom est l"un des plus anciens de la France. [Да, мой друг, вот колесо фортуны. Кто сказал бы мне, что я буду солдатом и капитаном драгунов на службе у Бонапарта, как мы его, бывало, называли. Однако же вот я в Москве с ним. Надо вам сказать, мой милый… что имя наше одно из самых древних во Франции.]
И с легкой и наивной откровенностью француза капитан рассказал Пьеру историю своих предков, свое детство, отрочество и возмужалость, все свои родственныеимущественные, семейные отношения. «Ma pauvre mere [„Моя бедная мать“.] играла, разумеется, важную роль в этом рассказе.
– Mais tout ca ce n"est que la mise en scene de la vie, le fond c"est l"amour? L"amour! N"est ce pas, monsieur; Pierre? – сказал он, оживляясь. – Encore un verre. [Но все это есть только вступление в жизнь, сущность же ее – это любовь. Любовь! Не правда ли, мосье Пьер? Еще стаканчик.]
Пьер опять выпил и налил себе третий.
– Oh! les femmes, les femmes! [О! женщины, женщины!] – и капитан, замаслившимися глазами глядя на Пьера, начал говорить о любви и о своих любовных похождениях. Их было очень много, чему легко было поверить, глядя на самодовольное, красивое лицо офицера и на восторженное оживление, с которым он говорил о женщинах. Несмотря на то, что все любовные истории Рамбаля имели тот характер пакостности, в котором французы видят исключительную прелесть и поэзию любви, капитан рассказывал свои истории с таким искренним убеждением, что он один испытал и познал все прелести любви, и так заманчиво описывал женщин, что Пьер с любопытством слушал его.
Очевидно было, что l"amour, которую так любил француз, была ни та низшего и простого рода любовь, которую Пьер испытывал когда то к своей жене, ни та раздуваемая им самим романтическая любовь, которую он испытывал к Наташе (оба рода этой любви Рамбаль одинаково презирал – одна была l"amour des charretiers, другая l"amour des nigauds) [любовь извозчиков, другая – любовь дурней.]; l"amour, которой поклонялся француз, заключалась преимущественно в неестественности отношений к женщине и в комбинация уродливостей, которые придавали главную прелесть чувству.

This conference aims to explore the geopolitical consequences and cultural repercussions of America’s new engagement with withdrawal as a global strategy. How have European and Eurasian relations with each other changed since the American...

This conference aims to explore the geopolitical consequences and cultural repercussions of America’s new engagement with withdrawal as a global strategy. How have European and Eurasian relations with each other changed since the American revolution of November 2016? In particular, how have the internal implosions of the political mechanisms and institutions in the US influenced the perceptions of and actions in world politics in Europe and Eurasia?

What are the alternative political configurations and arrangements that are being envisioned and discussed in Europe and Eurasia against the backdrop of Trump’s America? Given the downward spiral of US-Russia relations, how is Russia’s presence in European relations understood and conceptualized by European and Eurasian elites and publics? How does globalization look from the point of view of local actors in, say, Berlin, Rome, Tbilisi or Bishkek now, after the ostensible US disengagement from international institutions and networks?

Publication Date: 2018
Research Interests:

This conference aims to explore the geopolitical consequences and cultural repercussions of America"s new engagement with withdrawal as a global strategy. How have European and Eurasian relations with each other changed since the American...

This conference aims to explore the geopolitical consequences and cultural repercussions of America"s new engagement with withdrawal as a global strategy. How have European and Eurasian relations with each other changed since the American revolution of November 2016? In particular, how have the internal implosions of the political mechanisms and institutions in the US influenced the perceptions of and actions in world politics in Europe and Eurasia. How do these implosions of what passed for normal in the US modify the current map of international relations? How does it change the views of the European and Russian political classes on the role of the EU and NATO in the near future? What are the alternative political configurations and arrangements that are being envisioned and discussed in Europe and Eurasia against the backdrop of Trump’s America? Given the downward spiral of US-Russia relations, how is Russia’s presence in European relations understood and conceptualized by European and Eurasian elites and publics? Similarly, what are the roles that Europe is expected to play in Russia’s politics after the election of Donald Trump? In general, how does globalization look from the point of view of local actors in, say, Berlin, Rome, Tbilisi or Bishkek now, after the ostensible US disengagement from international institutions and networks?

We invite proposals from scholars of politics, social relations, history, culture, law, and media interested in analyzing changes of the political imaginaries in Europe and Eurasia after November 2016. We seek empirically grounded and theoretically informed accounts of cultural shifts, political and social transformations, as well as new conceptual frames that are emerging in “old” and “new” Europe, Russia, and Central Asia in response to the geopolitical challenges posed by the Trump administration.

Research Interests:

The Russian Revolution occurred 100 years ago this year, and it dramatically influenced the course of the century that followed. Working on the Revolution over the course of a career has also changed the assumptions, convictions and...

The Russian Revolution occurred 100 years ago this year, and it dramatically influenced the course of the century that followed. Working on the Revolution over the course of a career has also changed the assumptions, convictions and careers of the historians who have tried to understand it.

The Centennial Lecture Series at Princeton University will feature ten prominent historians of the Revolution whose work has provided most of what we now know about that event. In this series, I have asked these scholars to reflect on the Revolution and the way it has changed the way that they think about writing history.

Borrowing its title from Jochen Hellbeck’s pioneering study of the transformative power of the revolutionary process, the series explores complicated networks of relations between history, power, and the self.

Publication Date: 2017
Research Interests:

This conference makes an attempt to go beyond descriptive representations of violent narratives, and to explore instead internal mechanisms and external effects of war propaganda. How wars are translated and transposed into such fields of...

This conference makes an attempt to go beyond descriptive representations of violent narratives, and to explore instead internal mechanisms and external effects of war propaganda. How wars are translated and transposed into such fields of cultural production as music, dance, architecture, and/or performing arts? How is the mobilizing effect achieved in these different fields? How do these fields envision their target audience? How do media and social networks create their own ways of disseminating war accounts and in galvanizing their audience? Does the private consumption of Youtube videos make this medium significantly different from more traditional propaganda newsreels? Are Facebook postings qualitatively distinct from propaganda flyers or, say, Ehrenburg’s address?

As recent studies of war propaganda and hate speech have shown, much of the affective efficacy of
these forms of discursive mobilization hinges on their ability to convert the past into a historical justification for violence, retribution or revenge in the present. This propagandistic linking of past wars with today’s conflicts is another crucial aspect that the conference focuses on: How are historical examples of war or genocide “recycled” and “repurposed” in order to perceive new military conflicts? What are the methods of representation and types of referencing that make war history relevant? Which networks and institutions capitalize on the usable past by historicizing military invasions and conflicts?

FRIDAY, MAY 12, 2017

9:30 – 11:30
P a n e l 1: N E C R O P O L I T I C S O F H I S T O R Y
Chair: SERGUEI OUSHAKINE (Princeton)
Discussant: ELENA FRATTO (Princeton)

MARILYN CAMPEAU (Toronto)
Surrounded by Death: Representations of Corpses and Mutilated Bodies in Soviet War Propaganda
PEGGY O’DONNELL (New York)
Bones of Contention: Nazi Propaganda and Forensic Science in the Katyn Forest, 1943
ROSS CAPUTI (Amherst)
The Necropolitics of US Information Warfare: The 2004 Sieges of Fallujah

11:30 – 1:30
P a n e l 2: T H E A R T O F I N C I T E M E N T
Chair: ALAINA LEMON (Ann Arbor)
Discussant: LAUREN COYLE (Princeton)

ANDREW KUECH (New York)
America as Disgustor: Cultivating the Arthropodal Enemy in Chinese Propaganda during the Korean War
JORDAN KIPER (Storrs)
Theories of Incitement Propaganda: A Case Study of the Yugoslav Wars
ALISTER MISKIMMON & BEN O’LOUGHLIN (London)
The Disinformation Distraction: Why Strategic Narratives are the Primary Force of Weaponisation in the Ukraine Crisis

2:30 – 4:30
P a n e l 3: T H E A E S T H E T I C S O F A F F E C T
Chair: ELENA FRATTO (Princeton)
Discussant: EMILY VAN BUSKIRK (New Brunswick)

ERINA T. MEGOWAN (Moscow)
“Spiritual Food for Soldiers and Workers:” Mobilizing Arts during the Second World War
VADIM BASS (St. Petersburg)
The Vocabulary of Monumental Propaganda: Designing War Memorials in the USSR
VARVARA SKLEZ (Moscow)
Performing Documents: World War II in Contemporary Russian Theater

5:00-7:00 pm
KEYNOTE ADDRESS

J O C H E N H E L L B E C K
I M A G E S A G A I N S T W O R D S:
Nazi Germany and the Soviet Union at War, 1941-1945

SATURDAY, MAY 13TH, 2017

9:30-11:30
P a n e l 4: I N F O R M A T I O N W A R S
Chair: Chair: SERGEI ANTONOV (New Haven)
Discussant: ALAINA LEMON (Ann Arbor)

ALICE LOVEJOY (Minneapolis)
Material, Medium, and the Geographies of Moving-Image Propaganda
ITAI APTER (Haifa)
Radio Television Libre des Mille Collines: Broadcasting Violence in Rwanda
ARTEM BAGIEV (Moscow)
Militainment: Visualizing the Battle of Aleppo in Facebook Videos

11:30-1:00
P a n e l 5: H U R T F U L A C T S
Chair: KATHERINE M. H. REISCHL (Princeton)
Discussant: ALEKSANDAR BOŠKOVIĆ (New York)

PREDRAG DOJČINOVIĆ (Storrs)
A Mouthful of Crimes: Evidencing Genocidal and Persecutory Intent in the Courtroom
ÉVA TULIPÁN (Budapest)
Frames of Brutality: Violence in the Propaganda following the 1956 Revolution in Hungary
DMITRY BYKOV (Moscow)
Re-Usable Victory: Vladimir Putin and His Time Machine

P a n e l 6: W E A P O N I Z I N G T H E P A S T
Chair: ILYA VINITSKY (Princeton)
Discussant: ALEXEI GOLUBEV (Toronto)

MATTHEW KOVAC (Chicago)
“Continuing the Mission”: World War I and the Roots of Red Scare Violence, 1919-1921
TAMARA PAVASOVIĆ TROŠT & JOVANA MIHAJLOVIĆ TRBOVC (Ljubljana)
History Textbooks in War-Time: The Use of WWII in 1990s War Propaganda in the Former Yugoslavia
MATTHEW LUXMOORE (Cambridge)
“Orange Plague”: WWII memory as an Instrument of Counter-Revolution in Putin’s Russia

5:00-7:00 pm
KEYNOTE ADDRESS

R I C H A R D A S H B Y W I L S O N
H O L D I N G P R O P A G A N D I S T S A C C O U N T A B L E?
Problems of Causation and Agency in Law and Social Research

SUNDAY, MAY 14TH, 2017

9:30-11:30
P a n e l 7: P A T R I O T S & H E R O E S
Chair: ALEXEI GOLUBEV (Toronto)
Discussant: SERGEI ANTONOV (New Haven)

WIM COUDENYS (Leuven)
A Country of Heroes? Belgium in Russian Propaganda during WWI… and After
KATHERINE M. H. REISCHL (Princeton)
All the Propaganda That’s Fit to Print: Ilya Ehrenburg’s War Album, c. 1942
NATALIJA ARLAUSKAITE (Vilnius)
Techniques of the Ice Road Observer: Adapting War Iconography for the Digital Age

11:30-1:30
P a n e l 8: E M O T I O N A L W A R F A R E
Chair: ALEKSANDAR BOŠKOVIĆ (New York)
Discussant: ILYA VINITSKY (Princeton)

AGATA ZBOROWSKA (Warsaw)
Between Hostility and Hospitality: The Role of Things in Polish Propaganda in the Twilight of World War II
POLINA BARSKOVA (Amherst)
Besieged Representations: Encoding Intimacy at the Time of Terror
LINDA ROBERTSON (Geneva, NY)
Teaching Us Not to Care: Post-Heroic Warfare, Armed Drones, and Moral Inanition

The Program Committee:

Serguei Oushakine, Chair (Princeton), Peter Fritzsche (University of Illinois), Alexei Golubev (University of Toronto), Jochen Hellbeck (Rutgers University). Alaina Lemon (University of Michigan)

Research Interests:

Research Interests:

In a 2001 issue of the journal PMLA, David Chioni Moore asked: “Is the Post- in Postcolonial the Post- in Post-Soviet?” Answers to this important question have come in many forms during the last fifteen years, and the tentative equation...

In a 2001 issue of the journal PMLA, David Chioni Moore asked: “Is the Post- in Postcolonial the Post- in Post-Soviet?” Answers to this important question have come in many forms during the last fifteen years, and the tentative equation between the two has also been significantly extended: post-Soviet and postcolonial are routinely lumped together with postmodernist, and post-totalitarian; just as the “soviet” has with the “colonial.” Yet these “posts” did not sit comfortably together; their apparent family resemblance has not yet merged into a productive and convincing framework either for analyzing socialism as a form of colonial practice or for understanding post-soviet as post-colonial.

This interdisciplinary conference aims to review successes and failures of the dialogue between the postcolonial theory and postcommunist studies, which has been taking place in the former socialist countries. We invite scholars to approach the alleged postcolonial condition of postcommunist Europe and Eurasia not only as a break from the colonial past, but also as a method of retrospective reflection, and a form of an intellectual exchange. To what extent can postcolonial studies of the communist experiment be seen as a product of intellectual transfer or conceptual mimicry? Do those studies merely graft the postcolonial argumentation and narration developed for the diverse cases of South Asia, Latin America, or South Africa onto the no less diverse traditions, experiences, and concerns of postcommuinist societies? Given the impact that Marxism in general and the work of Antonio Gramsci in particular had on the formation of postcolonial theory, how should we interpret the wholesale rejection of the leftist legacy by postcolonial scholarship in the region? Why do the anticolonial studies produced in, and of the region tend to privilege the history of the national elites, marginalizing even further the experience of the colonized and the suppressed? What are the analytical and interpretive benefits and pitfalls of postcolonial anti-communism that has been emerging gradually after the collapse of communism? Will political conservatism, aesthetic traditionalism, and romantic nationalism remain the key contributions of this anti-communist postcoloniality?

We encourage theoretically rigorous submissions that scrutinize the history of intellectual exchanges between different sites of postcolonial thinking worldwide, and the approaches, methods, and concepts that emerge in the spaces of postsocialism. In particular, we are interested in examining those points of conceptual divergence and conceptual intersection between the postcolonial and postcommunist studies deriving from the different forms of inequality that industrial capitalism and state socialism produced. Did these two forms of socio-political and economic organization create comparable configurations of (post)coloniality, with similar structures of colonial subjection and anti-colonial resistance? Or, were there distinctively socialist genealogies of subalternity that the processes of radical economic modernization in the USSR and the socialist bloc created? Which narratives and voices were strategically excluded during the formation of the allegedly classless society of socialist countries? Which narratives and voices have been strategically excluded now, as postsocialist states undergo rapid nationalization? Could we find the same dynamic of “domination without hegemony,” as Ranajit Guha discerned in the case of colonial India, or was the asymmetry of power between the “colonial” and “imperial” elites negotiated differently under/after socialism?

The program committee:

Serguei Oushakine, Chair (Princeton)
Tarik Cyril Amar (Columbia)
Edyta Bojanowska (Rutgers)
Michael Kunichika (Institute for Advanced Study, Princeton)
Ekaterina Pravilova (Princeton)

The conference is organized by
the Program in Russian, East European, and Eurasian Studies at Princeton University

Research Interests:

Soon after its revival in spring of 1929, Literaturnaia gazeta, the main newspaper of Soviet writers, published a lead article that outlined “new paths for the children’s book”. The newspaper noted that the new “young mass reader”...

Soon after its revival in spring of 1929, Literaturnaia gazeta, the main newspaper of Soviet writers, published a lead article that outlined “new paths for the children’s book”. The newspaper noted that the new “young mass reader” required a new – contemporary – type of book: “practical, informative, concrete, graphic and documentary.” Given these requirements, Literaturnaia gazeta concluded, it was hardly surprising that book illustrators have become authors in their own right: “the language of images is much more comprehensible for the multilingual mass reader.”
It is precisely this process of conflation of text and image within the boundaries of the illustrated book for young Soviet readers that the symposium plans to examine. As a part of the general desire to translate Communism into idioms and images accessible to the illiterate, alternatively literate, and pre-literate, children’s books visualized ideological norms and goals in a way that guaranteed easy legibility and direct appeal, without sacrificing the political identity of the message. Relying on a process of dual-media rendering, illustrated books presented the propagandistic content as a simple narrative or verse, while also casting it in images. A vehicle of ideology, an object of affection, and a product of labor, the illustrated book for the young Soviet reader became an important cultural phenomenon, despite its perceived simplicity and often minimalist techniques. Major Soviet artists and writers contributed to this genre, creating a unique assemblage of sophisticated visual formats for the propaedeutics of state socialism.

Research Interests:

While many recent studies of late socialism are structured around metaphors of absence and detachment, we want to shift attention to concepts, institutions, spaces, objects, and identities that enabled (rather than prevented) individual...

While many recent studies of late socialism are structured around metaphors of absence and detachment, we want to shift attention to concepts, institutions, spaces, objects, and identities that enabled (rather than prevented) individual and collective involvement with socialism. Sotsromantizm offers a ground from which to challenge the emerging dogma that depicts late Soviet society as a space where pragmatic cynics coexisted with useful idiots of the regime. The romantic sensibility sought to discover new spaces for alternative forms of affective attachment and social experience; it also helped to curtail the self-defeating practices of disengagement and indifference.
The conference aims at analyzing the double nature of sotsromantizm, understood both as a critique of the Soviet Enlightenment and as an alternative form of Soviet socialism.

Research Interests:

The workshop (and the subsequent volume) will encompass broad, complex, and diverse sources of literary material-from popular novels to experimental prose and poetry, from nonfiction to hyper-naturalist drama. It will introduce literary...

The workshop (and the subsequent volume) will encompass broad, complex, and diverse sources of literary material-from popular novels to experimental prose and poetry, from nonfiction to hyper-naturalist drama. It will introduce literary trends such as Postmodernism, Magical Historicism, Hyper-naturalism (in drama), and the New Lyricism. Participants do not share a single theoretical approach that would constrain the different angles from which the literary material isdiscussed. Some of presentations will analyze new literary trends and forms (the postmodernist novel, Magical Historicism, New Drama, experimental poetry). Others will investigate the transformations of more or less traditional forms and genres (the ideological novel, the historical novel, (auto)biographical narratives, new lyricism, narrative poetry. A third group of papers will isolate particular modes of writing associated most closely with the specifics of the post-Soviet cultural condition (the “recycling” of the Soviet; traumatic writings; and “Petropoetics,” on the phenomenology of oil in post-Soviet Russian literature). Along with new, post-Soviet authors, the workshop will address the works of (mainly underground and émigré) writers who rose to prominence in the late Soviet period and successfully continued their creative activity after 1991, being accepted in the post-Soviet cultural milieu as important sources of literary influences.

Workshop Program:

Friday, March 28, 2014

10:00 -10:50 The Postmodernist Novel
Mark Lipovetsky (University of Colorado at Boulder)
Philip Gleissner (Princeton University)

11:00-11:50 The Recycling of the Soviet
Evgeny Dobrenko (University of Sheffield)
Daniil Leiderman (Princeton University)

12:00-12:50 The Ideological Novel
Serguei Oushakine (Princeton University)
Rad Borislavov (Columbia University)

1:00- 1:50 The Historical Novel
Kevin Platt (University of Pennsylvania)
Bradley Gorski (Columbia University)

3:00-3:50 Dystopia and Apocalypse
Eliot Borenstein (New York University)
Maya Vinokur (University of Pennsylvania)

4:00-4:50 The Prose of Magical Historicism
Alexander Etkind (European University Institute)
Pavel Khazanov (University of Pennsylvania)

5:00-5:50 (Auto)Biographical Narratives
Marina Balina (Illinois Wesleyan University)
Natalia Klimova (Princeton University)

Saturday, March 29, 2014.

10:00 -10:50 New Lyrics
Stephanie Sandler (Harvard University)
Dmitry Kuzmin (Princeton University)

11:00 -11:50 Experimental Poetry
Catherine Ciepiela (Amherst College)
David Hock (Princeton University)

12:00-12:50 Narrative Poetry
Ilya Kukulin (Higher School of Economics)
Geoff Cebula (Princeton University)

2:00-2:50 New Drama
Boris Wolfson (Amherst College)
Susanna Weygandt (Princeton University)

3:00-3:50 Petropoetics: The Phenomenology of Oil
Ilya Kalinin (Smolny College, St Petersburg State University)
Katie Holt (Columbia University)

4:00-4:50 Final Discussion

Research Interests:

Мы предлагаем начать новый виток обсуждения поздне-советской истории, сознательно оставляя в стороне как классические и ревизионистские версии социализма, так и сложившиеся подходы к анализу (и критике) соцреализма. Вместо этого, свою...

Мы предлагаем начать новый виток обсуждения поздне-советской истории, сознательно оставляя в стороне как классические и ревизионистские версии социализма, так и сложившиеся подходы к анализу (и критике) соцреализма. Вместо этого, свою аналитическую ревизию недавнего советского прошлого (1961-1991), мы хотим построить на основе теоретического и концептуального багажа, накопленного в исследованиях классического европейского романтизма. Отталкиваясь от историографических исследований Хейдена Уайта («Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX века»), мы предлагаем видеть в позднесоветской культуре специфическую форму исторического сознания, ярче всего проявившего себя в романтических моделях интерпретации и концептуализации истории. Мы имеем в виду не только акцент на аффективных аспектах социальных отношений (та самая «сложная искренность», о которой писал В. Померанцев в 1953 году), но и специфически советское понимание общества и места индивида в этом обществе. Понимание, тесным образом связанное с идеей развития и подвижности, как в личностном, так и пространственном смысле. В рамках такого подхода поздне-советское время приобретает классические романтические черты «драмы освобождения духовной силы», «драмы самоидентификации» (о которой пишет Уайт), с ее постоянным конфликтом между импульсом к освобождению/саморазвитию и силами, встающими на пути этого развития.

Research Interests:

The conference explored the remains, revenants and legacies of Soviet Constructivism through the 1940-1970s – both in the USSR and beyond. We are interested in historically grounded and theoretically informed papers that map out the...

The conference explored the remains, revenants and legacies of Soviet Constructivism through the 1940-1970s – both in the USSR and beyond. We are interested in historically grounded and theoretically informed papers that map out the post-utopian and disenchanted period of “the Constructivist method.” No longer “a Communist expression of material constructions” (to use Gan’s formulation), these belated Constructivisms made themselves known mostly indirectly: for example, in the heated debates about the role and importance of aesthetics under socialism, in the functionalist idiom of mass housing, in the visual organization of museum space, or in the reception and development of constructivist concepts in architectural deconstruction.

Research Interests:

Whether officially approved or censored, totalitarian laughter relativized existing practices and norms, suggesting different models of understanding and embodying really existing socialism. Regardless of their content, these jokes of repression shared the same quality: they were made, not found. It is precisely this active production of totalitarian laughter from above and from below that this conference aims to explore. How did state socialism transform traditional genres and categories of the comic? How crucial was state censorship in producing (or suppressing) totalitarian laughter? Through what forms of displacement and condensation did official and non-official cultures achieve their comic effect? How did these practices of the comic correspond and interact with each other? What kinds of communities were formed in the process of producing jokes of repression? What were the mechanisms and paths of circulation through which laughable versions of socialism became available to larger audiences? Finally, what kinds of pleasure did totalitarian laughter promise, if not deliver?
Research Interests:

Recent studies of emotions have pointed to a particular role of pain in shaping identities and narratives. Regardless of their disciplinary affiliations, scholars seem to agree that verbal expressions of pain first of all draw attention...

Recent studies of emotions have pointed to a particular role of pain in shaping identities and narratives. Regardless of their
disciplinary affiliations, scholars seem to agree that verbal
expressions of pain first of all draw attention to the suffering
individual instead of describing the actual experience of pain.
Narratives of suffering provide the individual with a powerful
symbolic presence. They create emotionally charged communities. Such narratives also lay the foundation for larger social, political or moral claims.

This link between pain, representation, and subjectivity is well
documented in Slavic cultures, where vivid depictions of suffering saturate popular and elite cultures alike. As the young Mayakovski put it, "I am with pain, everywhere." However, this conference wants to move beyond the documenting of omnipresence of pain in Slavic cultures. Instead, we want to explore how social, linguistic, aesthetic, moral, gender, etc. conventions determine specific contents of pain in different historical periods and different geographical locations. What are the symbolic contexts in which experiences of pain are recognized? To what extent do available cultural practices constrain or encourage certain narrative versions of pain? What gets lost in the process of translating traumatic experience into narratives of suffering? How is the phenomenon of pain used to galvanize individual and group identities, to justify social values, to motivate artistic projects or, in some cases, to undermine(or generate) political movements? In short, what are those discourses through which Slavic cultures acquire and express their concepts of pain?




Top