Солоухин время собирать камни аргументы. Владимир Солоухин - Время собирать камни

Владимир Солоухин исследует множество церквей, спасая уцелевшие древнерусские иконы, горестно понимая, что уничтожено и утрачено великое богатство древнейшей нашей и только нашей живописи. Сейчас, когда на дворе стоит 2012 год от рождества Христова, по всей России строятся и восстанавливаются православные приходы и храмы, и это вроде бы на первый взгляд никого не удивляет. Но тогда, в те годы издать такую книгу было воистину божьим чудом и величайшим подвигом писателя. Выступая в народном хоре «Русское поле», я пел про старца Амвросия, но ничего не знал о нем. Конечно, можно меня упрекнуть в нечитании книг, но я учусь и не стыжусь этого. Из книги Солоухина я подробнее узнал и об «Оптиной пустыни», о знаменитом подвижнике Паисии Величковском, о воистину великих старцах Леониде, Макарии и Амвросии, сыне сельского священника, о замечательных братьях Петре и Иване Киреевских, сделавших для духовно-песенного развития Руси-матушки столько, что я плачу. Но не от слабости своей, а от божьего величия наших праведных предков от их праведного труда….

Интересны мысли Владимира Алексеевича о великом русском писателе Льве Николаевиче Толстом. Да, издано немало книг о последних днях знаменитого русского мыслителя, но многое я узнал впервые.

Он сроднился с обстановкой сельской

Полюбив тех мест простор и ширь,

Где стоит под городом Козельском

Знаменитый Оптин монастырь.

Целым рядом русских поколений

Та земля считалася святой,

Шли сюда для высших откровений

Гоголь, Достоевский и Толстой.

В этом стихотворении, предположительно написанном Татьяной Александровной Аксаковой, очень многое как бы заново открывается для многих русских людей, интересующихся своей историей.

Во время прочтения меня все время теребила нехорошая мысль — почему же мы так плохо бережем памятники старины? Писатель доподлинно перечисляет названия уничтоженных и заброшенных церквей. Все без исключения названия эти божественны. В книге, которая насчитывает 685 страниц, Владимиру Алексеевичу удалось чудесным образом перечислить столько памятных исторических мест, что дух захватывает и саднит в душе от того, что, к великому огорчению, места эти прекратили свое существование, и невольно приходит понимание и истинное удивление, как вообще писателю в то атеистическое время удавалось бороться и отстаивать наследие исконной русской старины? Да он и жизнь свою отдал во имя этого воистину праведного дела.

Каждый писатель, конечно же, по-своему пишет о родине. Привожу слова Владимира Алексеевича: «Если каждый из нас попытается присмотреться внимательно к своему собственному чувству родной земли, то он обнаружит, что это чувство в нем не стихийно, но что оно организованно и культурно, ибо оно питалось не только стихийным созерцанием природы, как таковой, но воспитывалось всем предыдущим искусством, всей предыдущей культурой». Много, очень много узнаем мы о малоизвестных сторонах жизни Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета, Тургенева, А.К. Толстого, Некрасова, Льва Толстова, Блока, Есенина, Левитана, Поленова, Саврасова, Нестерова, Куинджи, Шишкина, Аксакова. И это, думается, для многих читающих людей послужит еще большим постижением и величием родной отчизны. Поражает писатель не только воистину великими своими литературными исследованиями, а я бы сказал чудодейственным кругозором.

Якутский поэт Семен Петрович Данилов обратился к Владимиру Алексеевичу с просьбой, чтобы он перевел на русский язык якутского поэта Алексея Кулаковского. Хотя бы на мгновение представьте, сколько трудов пришлось проделать писателю для того, чтобы понять якутскую поэзию. Солоухин не только перевел, но сделал все для того, чтобы была издана книга Алексея Кулаковского, умершего в годы гонения и революции. Но огромным праведным делом Владимира Алексеевича стало то, что после всех этих тяжелейших литературных испытаний малоизвестный до этого Алексей Кулаковский был признан большим поэтом и классиком Якутии. Это ли не чудо! Чудо оно и есть!

В книге «Время собирать камни» большое место уделено памяти Марии Клавдиевны Тенишевой. Дела этой великой русской женщины просто уникальны. Это действительно подвиг по спасению русской старины. В конце книги писатель горестно вспоминает в том, что не выпросил купель из их деревенской церкви, когда ее, родимую, уничтожали. Вот такие слова говорит Владимир Алексеевич: «Да, среди церковной утвари, сваленной в груду, в кузове грузовика была и наша, пусть тоже латунная, луженая, простенькая и дешевая купель. Мой прадед и дед, мой отец, мои браться и сестры, все люди нашего прихода, то есть нашего села и окрестных пятнадцати деревенек, все перебывали в ней, и сам я в ней побывал». По мнению писателя именно купель говорила всем нам о связи времен. А история забвения автора «В лесу родилась елочка, в лесу она росла»? Нет, дальше писать трудно, нервы сдают. О, Господи, что же мы творим-то….

На мой взгляд, прочитать эту книгу нужно всем русским людям, это воистину великое повествование Владимира Алексеевича Солоухина о памятниках нашей старины, это и напоминание всем нам живущим ныне. Это только правда и ничего больше, к чему всегда и призывала исконно русская культура, наш соборный православный народ. Ведь с верою в нравственность людскую и жили наши праведные русские святые. И очень горестно осознавать, что в современном мире многое из исконно русской православной старины утрачено совсем…. Очень хочется, чтобы Россия ответила своей всегдашней непредсказуемостью и чтобы эта непредсказуемость была направлена на сохранение и величие своих исторических памятников и христианских истоков глубокой и всегда во все века праведной православной старины…

Солоухин Владимир

Время собирать камни

Владимир Солоухин

Время собирать камни

У каждой вещи: у чашки какой-нибудь, у дорожной (прогулочной) палки, у книги, у зеркала - все равно своя биография. Купили там-то. Сначала вещь принадлежала одному человеку, потом другому. Важно, кто были эти люди. Одно дело палка, которой наши мальчишки играют в лапту, а другое дело - с которой любил гулять по крымским горам Антон Павлович Чехов.

Потом вещь была подарена, или продана, или передана по наследству. Была любимой, была красивой, была полезной. Из чашки пили, с палкой гуляли, книгу читали, зеркало отражало в себе на протяжении двухсот-трехсот лет разных людей.

Потом вещь, возможно, валялась в забросе или была потеряна или украдена. Потом ее нашли, обрели снова, отчистили от грязи, отмыли. Чашка, допустим, была разбита и теперь склеена. Пить из нее уже нельзя, но дорога как память и как произведение искусства - старинный фарфор. "Гарднер". "Севр". "Голубые мечи". "Кузнецов".

Палка стоит в музее. Действительно, в "Домике Чехова" в Ялте стоят палки, с которыми гулял Чехов. У кого поднялась бы рука изрубить такую палку, скажем, на самоварную растопку? А ведь она - не золото, не фарфор, а простая деревяшка. Или если бы обнаружился теперь посох философа и поэта Григория Сковороды [После публикации этого очерка в журнале автор получил много писем с Украины, в которых рассказывается о том, что есть даже несколько музеев Г. Сковороды. Одно из писем кончается фразой: "Так чтят у нас на Украине память великого земляка". Вот случай, когда приятно и даже радостно убедиться в своей ошибке], неужели не поставили бы в музей, хотя бы в общий литературный музей, поскольку музея Григория Сковороды, подозреваю, не существует?

Зеркало тоже в музей, если достоверно известно, что в него смотрелись Пушкин, Жуковский, Гоголь, братья Киреевские, Алексей Константинович Толстой, Достоевский, Лев Толстой, наконец... Скажите, позволительно ли было бы (на определенном уровне цивилизованности) выбрасывать такое зеркало? Или такую чашку, если из нее пили все перечисленные мной люди? Вы что - выбрасывать?! Да ее - под стеклянный колпак! На бархат! В специальный футляр! Сдувать пылинки... Особая сигнализация от похитителей... Шутка ли: Гоголь, Достоевский, Толстой! Это же наша национальная гордость. Да и не только наша, но и всего, как говорится, культурного и прогрессивного человечества. Непреходящие культурные и духовные ценности. Поэтому, я думаю, такая чашка или такое зеркало даже в материальном выражении стоили бы огромные деньги. Во всяком случае, значительно дороже номинала. Если бы, конечно, документально подтверждалось, что да, все эти люди пили, смотрели и прикасались.

Американцы вон (у них денег - куры не клюют) все теперь покупают, коллекционируют. Покупают даже у англичан старые мосты через Темзу. Шелестел одно время слушок, что приценялись к "Василию Блаженному". Пофантазируем, сколько бы они могли заплатить за русский монастырь (с аукциона), основанный в четырнадцатом веке, со всеми его стенами, башнями, соборами, старинными иконами, могилами известных людей, колоколами, библиотекой в тридцать тысяч томов (плюс старинные рукописи в количестве сотен тысяч штук), если бы к тому же этот монастырь мемориально был связан с именами русских писателей Гоголя, Жуковского, А. К. Толстого, Тургенева, Достоевского, братьев Киреевских, Жемчужникова, Апухтина, Максимовича, Соловьева, Леонтьева, Льва Толстого... Если бы доподлинно было известно, что Толстой, совершив свой уход из Ясной Поляны, остановился сначала именно в этом монастыре, а Достоевский именно на основе этого монастыря построил свой лучший роман "Братья Карамазовы"?

Где, где продается такой монастырь? - закричали бы скупщики ценностей, заверните, за ценой мы не постоим!

Нет! - можно было бы ответить американцам. - Это наша национальная, культурная, историческая ценность. Ее нельзя купить, у нее нет цены.

Не забудем еще и того, что вещь и сама по себе может быть красивой и дорогой (по номиналу), если даже к ней и не прикасались великие люди. Ну а если совпало и то и другое, то не о чем и говорить. Под стекло и на бархат!

Поглядим же на эту вещь, на эту чашку, на это зеркало, на эту книгу (кому как больше нравится), из которой пили, в которое смотрелись, которую читали все люди, названные нами по именам, к которой они прикасались по крайней мере (не говоря уж о сотнях тысяч, а может, и миллионах простых людей), вспомним два-три штриха из биографии этой вещи, оценим ее теперешнее состояние и подумаем о ее дальнейшей судьбе.

Называется эта вещь - Оптина пустынь, а валяется она в довольно-таки беспризорном состоянии в трех километрах от города Козельска в Калужской области, на берегу реки Жиздры.

Не помню уж теперь, у кого из писателей (не у Максима ли Горького?) написано про русского мужика, который сел на развилке дорог и задумался.

О чем задумался? - спросили у мужика.

Да вот никак не решу: нись в монастырь идти, нись в разбойники.

Трудно сказать, часто ли монахи убегали из монастырей и становились разбойниками и бывали ли вообще такие случаи, но обратное движение, должно быть, не было редкостью. По крайней мере в устном народном творчестве, в песнях, в преданьях, это очень модный сюжет. Вспомним хотя бы знаменитую песню. "Жило двенадцать разбойников, жил атаман Кудеяр", которую так великолепно исполнял Федор Иванович Шаляпин в сопровождении хора. Или еще была песня, "По старой Калужской дороге, на сорок девятой версте". Или вспомним дядю Власа из стихотворения Некрасова. Все они там сначала машут кистенями, проливают кровь "честных христиан", а потом раскаиваются и уходят в монастыри замаливать грехи. Дядя Влас, правда, выбрал другой путь спасенья, он ходит по Руси и собирает грошики на строительство церквей.

Ходит в зимушку студеную.

Ходит в летние жары,

Вызывает Русь крещеную

На посильные дары.

И дают, дают прохожие...

Так из лепты трудовой

Вырастают храмы божии

По лицу земли родной.

Так-то вот и разбойник по прозванию Опта где-то там в четырнадцатом или пятнадцатом веке, намахавшись кистенем (вольготно тогда было махать - леса дремучие, проезжие люди редки, связи между населенными пунктами никакой), раскаялся в конце концов и решил спасаться. В глухом сосновом бору, на берегу реки Жиздры, он основал монастырь, который тогда представлял из себя, наверное, несколько землянок на пять-шесть человек да часовенку, где молиться.

Город Козельск в то время уже существовал и даже был знаменит своей героической обороной от Батыевой саранчи. Сопротивлялся семь недель, и за это был вырезан начисто. Малолетний козельский князь утонул в крови.

Однако в семнадцатом веке это снова цветущий город с пятью тысячами жителей, сорока церквами и одним острогом. [Сейчас в Козельске осталась одна церковь, острога нет]

В 1776 году Козельску был присвоен герб, причем в указе императрицы Екатерины II сказано, что козельцы "самою своей смертью засвидетельствовали свою верность. В напоминание сего приключения [Слово "приключение" тогда не имело, значит, современного нам оттенка, иначе не попало бы в столь торжественный документ] герб им полагается: в червленом поле, знаменующем кровопролитие, накрест расположенные пять серебряных щитов с черными крестами, изъевляющими храбрость их защищения и несчастную судьбину, и четыре златые креста, показывающие их верность" [Анисимов Н.Н., Сорокин В.Н. Козельск. Тула, Приокское книжное изд-во, 1967. С. 22].

О Козельске мы упоминаем лишь потому, что близость к нему монастыря (три версты) заставляет усомниться в романтическом предании о разбойнике Опте. Едва ли известный разбойник стал бы обосновываться в такой близости от города, где и люди и власти. Сам же по себе город Козельск не имеет никакого отношения к возникновению обители и важен только как ориентир, указывающий на место ее расположения. Напротив, исторические источники указывают на постоянные конфликты между горожанами и монахами, обосновавшимися на противоположном берегу реки.

Дело в том, что в царствование Бориса Годунова на поминовенье по царе Федоре Иоанновиче, который умер в 1598 году, дано было монастырю "на свечи и ладан... место мельничное, да на берегу против мельницы место дворовое мельничное (поставить сарай. - В. С.), да рыбная ловля... обще с посадскими людьми".

Мельница и рыбная ловля около нее (все это на речке Другусне, впадающей здесь в Жиздру) были главной статьей дохода и единственным источником кормления братии. И все бы хорошо, мололи бы они себе обывательскую муку, беря за это плату той же мучицей, и ловили бы рыбку, но нашлись в Козельске озорники, которые недолюбливали, как видно, монахов и захотели им насолить. Они подговорили человека - и вот "некто Мишка Кострикин построил без царского указа, единственно по согласию с козельскими драгунами и стрельцами на речке Другусне мельницу и тем старинную мельницу, стоявшую выше по течению... остановил и без остатку разорил".

Владимир Алексеевич Солоухин

Посещение Званки

– Званка? А что это такое – Званка? Верно опять какой нибудь развалившийся монастырь? Или, может быть, передовой совхоз?

Мы плыли по Волхову на «Ракете», и вот вот должно уж было расплеснуться перед нами синее, не по южному, не по крымскому, не по адриатическому, но по северному синее море. Ильмень. Садко. Красногрудые рериховские струги на синеве. Ослепительно белые барашки. И еще одно – плоские, ярко зеленые берега. Ведь если южное море, то обязательно скалы, песок с галькой, желтая степь. Сухая полынь, чебрец, перекати поле. Сухие курганы и орлы, сидящие на них. А здесь – зелень, сочная, как на заливном лугу. Здесь ромашки, купальницы, розовый горец. А если камень, то округлый валун, от которого веет былиной и который навеивает не виденье печенега или татарина, но викинга, закованного в броню и снявшего шлем, так что светлые кудри по железным плечам. Русь.

Мы, группа московских интеллигентов, собрались тогда в Новгороде на конференцию, посвященную тысячелетию культуры этого города. Актеры, филологи, архитекторы, писатели, археологи, художники, музыканты. Энтузиасты. Были речи, доклады, постановления. И была прогулка по Волхову на «Ракете» с прицелом на Ильмень озеро, синее в плоских ярко зеленых ромашковых берегах. С округлыми валунами и серыми избами деревень, в которых и зарождались и хранились веками все лучшие загадки, сказки, песни, пословицы и былины.

Озеро готово было вот вот расплеснуться перед нами, как вдруг возникло это коротенькое и чем то знакомое (все же – московские интеллигенты!) словечко «Званка».

Возникло оно не случайно. Это я пустил его «в массы» на борту «Ракеты», или даже, вернее, не я, а мой товарищ Володя Десятников по моему наущению и по моей просьбе.

Десятников – человек дела и действия. Это и правильно в наш двадцатый век. Много мы говорим, долго собираемся что нибудь сделать. Иногда все так и кончается разговорами да собраниями. Откладываем до следующего раза, до будущего года, а практически навсегда. Взять хотя бы меня. Я всегда мечтал побывать в Званке, а теперь, попав в Новгород, решил: вот как следующий раз приеду сюда, так и соберусь, обязательно съезжу в Званку. Я, правда, предпринял некоторые шаги. Сходил в областную газету и расспросил, где Званка, как до нее проехать. Мне сказали, что нужен вездеход, а ехать все время по берегу Волхова – километров семьдесят. Я хотел съязвить и спросить, на каких вездеходах ездил туда хозяин Званки в восемнадцатом веке, но придержал язык. Тут выяснилось, что редакционный шофер заболел, и моя идея начала вянуть на корню, а я не стал настаивать или искать новых путей, а решил про себя: в следующий раз.

Оказавшись на борту «Ракеты», я без задней мысли и злого умысла поделился с Володей Десятниковым:

– Конечно, неплохо и без цели всякой прокатиться по Волхову. Но почему бы не воспользоваться «Ракетой» и не съездить в Званку? Для этого нужно желание и согласие всех. Но разве всем тоже не интересно побывать в Званке? Массы податливы. Надо заронить (привнести) идею, создать общественное мнение, а затем предложить. «Ракете» придется развернуться и идти в противоположную сторону. Но не все ли равно «Ракете», куда ей идти?

Володя мгновенно поддержал меня, и мы составили нечто вроде заговора. Мы слышали, как на «Ракете» говорят об Ильмень озере, о Новгородском кремле, о реставраторах Грековых, о чем угодно, только не о Званке. Но эксперимент уже был начат. Володя уже отошел от меня, смешался с «массами», и через пять минут, не более, как бы само собой, неизвестно откуда взявшись, появилось и зазвучало словечко «Званка».

– Званка? А что такое – Званка? Верно, опять какой нибудь развалившийся монастырь? Или, может быть, передовой совхоз?

– Званка? Ну как же! Званка – это место, где жил Державин. Его именье. Лермонтов – Тархана, Пушкин – Михайловское, Толстой – Ясная Поляна, Тургенев – Спасское Лутовиново… А у Державина – Званка.

– Ах да, да! Вспоминаю. У него есть стихотворение с описанием Званки. Как оно называется, кто нибудь помнит?

– »Евгению. Жизнь Званская». Одно из замечательных лирических произведений в русской поэзии восемнадцатого века, идиллически рисующее помещичью жизнь в деревне со всеми подробностями быта. В стихотворении описаны труды и дни Державина в Званке, на берегу Волхова. Хозяйственные дела, неграмотный староста, охота, прогулки, занятия, развлечения… «Жизнь Званская» обращена к митрополиту Евгению Болховитинову, составителю словаря российских светских писателей, археологу и историку русской литературы. Он жил в Хутынском монастыре в шестидесяти верстах от Званки и был другом поэта в последние годы его жизни.

– Да, да. Вспоминаю. Где то видел даже гравюру с изображением Званки. Как будто высокая гора…

– Не гора, а крутой берег реки.

– Какой реки?

– Да Волхова же, по которому мы сейчас плывем!

– …И как будто широкая лестница от воды к двухэтажному дому. Около дома – парк и еще другие строения.

– Но ведь это же где то здесь! – осенила восторженная догадка одного пассажира.

– Да, это здесь, на Волхове. Далеко ли?

– Полтора часа туда, полтора – обратно, – тут как тут оказался Володя Десятников. – Живописные волховские берега.

Он немного приуменьшил расстояние, но в ответственную минуту и нужно было приуменьшить. Скажи – семьдесят километров, задумаются, заколеблются: не отложить ли до следующего раза.

Все у Володи Десятникова получилось в лучшем стиле. Откуда ни возьмись послышалось предложение отменить прогулку по Ильмень озеру (бесцельную, в общем то, прогулку по водному простору) и поехать в Званку. «Ракета» развернулась и от самых, можно сказать, ворот озера пошла вдоль светлого Волхова, вдоль древнего Волхова, где раньше и сиги и царевна Волхова , а теперь, скажем, Волховстрой (еще дальше предполагаемой Званки) и суда, называемые «Ракетами», а по берегам по обе стороны все руины да руины, все развалины да развалины. То развалины Хутынского монастыря, то развалины аракчеевских казарм, то останки неведомой, безымянной для нас, сидящих на «Ракете», усадьбы. Тяжелые бои шли тут, на Волхове. А руины и в таком виде производили сильное впечатление. Известно изречение: прекрасная архитектура прекрасна даже в развалинах.

Хутынский монастырь (где подвизался друг Державина Евгений Болховитинов) появился по правому борту, едва, мы отошли от Новгорода. Он обозначился среди буйной одичавшей зелени изломанными кирпичными стенами, изломанным силуэтом собора с повалившимся набок куполом. От купола осталась одна только железная арматура, как это часто бывает с церковными куполами. Обычно они решетчато просвечиваются на фоне неба.

Между тем полтора часа это фактически два часа, а два часа есть два часа, и на «Ракете» нельзя стоять на палубе, а можно только сидеть в застекленном салоне. Вот почему вскоре все отвлеклись от созерцания берегов и объединились в общем разговоре, который, естественно, все время возвращался к Державину, потому что ехали мы к нему, как ехали бы к Лермонтову в Тарханы, к Пушкину в Михайловское, к Есенину в Константиново, к Блоку в Шахматово, к Толстому в Ясную Поляну…

– Вот вам пример, – говорил один, – как мы ленивы и нелюбопытны. Почти ничего не знаем о Державине, между тем его голая биография есть уже увлекательная повесть о том, как рядовой солдат в восемнадцатом веке достиг высших степеней в государстве, был губернатором, кабинет секретарем Екатерины Второй, сенатором.

– Правда, государыня была не совсем довольна поведением своего приближенного. Она жаловалась: «Этот господин на меня кричит!».

– Исключительность случая состоит в том, что высоких государственных степеней человек достиг не государственными, не политическими, не дипломатическими и полководческими способностями, но своим поэтическим даром.

– Царедворец и льстец! – врезался как бы посторонний голос в дружественный наш разговор.

– Это вздор.

– Почему же вздор? Разве не Державин написал оду «Фелица», в которой воспел Екатерину?

– Вздор, потому что Державин был истинным поэтом. Он совсем не умел кривить душой! Напротив, он был смел и слишком прямолинеен. Вращаясь в кругу князей и вельмож, он вдруг в лицо им спокойно заявляет, что не герб и не тени предков делают дворянина дворянином. Как это там?

Я князь – коль мой сияет дух;

Владелец – коль страстьми владею;

Болярин – коль за всех болею…

– Воспев императрицу, можно позволить себе некоторую политическую фривольность по отношению к ее вельможам. «Фелица» была для Державина как охранная грамота.

– »Фелица» – одно из ранних стихотворений Державина. Известно, что он не хотел даже его обнародовать. Больше года оно пролежало в его бюро, пока некий Козодовлев, служившей при Академии наук и живший с Державиным в одном доме, случайно не увидел ее, не выпросил на один день, а потом и дал ход.

– Все, что вы говорите, не имеет никакого значения. Дело в том, что Державин, когда писал оду, так думал и так чувствовал. Он не кривил душой.

– Откуда видно?

– Впоследствии ему много раз намекали, что Екатерина ждет новой оды, но поэт не мог выдавить из себя ни одного слова. Вот вам подтверждение, что истинный поэт ничего не может написать опричь души. Сохранились воспоминания о длительных мученьях поэта, тщившегося извлечь из своей лиры хоть один звук. «Сколько раз ни принимался (он), сидя по неделе для того запершись в своем кабинете, но ничего не в состоянии был такого сделать, чем бы он был доволен: все выходило холодное, натянутое, обыкновенное, как у прочих цеховых стихотворцев, у коих только слышны слова, а не мысли и чувства».

Стоп, стоп. Остановимся на этом месте подольше. Это ведь вопрос не только державинского поведения, но и психологии творчества вообще. Я знал одного талантливого поэта, который мало печатался и поэтому был вынужден работать репортером в газете. Над ним смеялись. Простенькие репортажи, которые другие пекли за сорок минут, он вымучивал из себя по нескольку дней. И знаете что? Эти репортажи все равно у него выходили хуже, чем у других, менее талантливых людей. Поняв это, стали заказывать ему уже не репортажи, а стихи к датам или событиям. К Женскому дню, например. Мало ли отмечаемых дат? И вот из под его пера выходили жалкие, бледные, пережеванные слова. Читать их было так же противно, как есть пищу, которую кто нибудь до вас уже изжевал. Это было ужасно. А между тем человек был талантлив, и когда писал свои собственные стихи, все сразу, преображалось. Звенела бронза, и сверкало чистое золото.

Так что если бы Державин был посредственным стихотворцем, он этих дежурных од во славу Екатерины написал бы десятки. Но он не мог этого сделать, потому что был настоящим поэтом. Державин сам в одном четверостишии прекрасно выразил положение поэта, когда ему велят быть стихотворцем:

И ну сжимать ее рукой.

Пищит бедняжка вместо свисту;

А ей твердят: «Пой, птичка, пой!»

– Но вообще то Державина с его тяжеловесными оборотами, с его лексикой восемнадцатого столетия читать теперь практически невозможно.

(Я должен извиниться, может быть, что наши разговоры представлены здесь в, так сказать, обработанном виде. Они были, конечно, возбужденнее, обрывочнее, непоследовательнее. Цитаты, особенно прозаические, не могли быть столь точными и полными, несмотря на то что ехали тут одни большие специалисты. Помня примерно, каких сторон державинской поэзии касались наши разговоры, я впоследствии обратился к текстам, потому что для меня теперь важнее не репортерская точность, а суть вопроса.

Кроме того, вспоминая нашу поездку и разговоры, я невольно многое додумывал, некоторые направления разговора, проявившиеся лишь началом, развивались дальше уже наедине, над листом бумаги.)

– Да кто вам сказал? – тотчас же нашлись защитники у Державина. – Слог его действительно местами тяжеловат. Но коль скоро проникнешь сквозь это пурпурно бархатное, темно золотистое покрывало, попадаешь в мир удивительных, зримых, очень конкретных и земных образов. Кроме того, местами слог Державина достигает легкости и изящества Пушкина, которого нужно считать прямым наследником и преемником Гавриила Романовича. Чем, например, не пушкинская строфа:

А если милой и приятной

Любим Пленирой я моей

И в светской жизни коловратной

Имею искренних друзей,

Живу с моим соседом в мире,

Умею петь, играть на лире,

То кто счастливее меня?

Вообще странно, что огромный литературоведческий вопрос «Державин и Пушкин» или, если хотите, «Пушкин и Державин» совсем не изучен. Листая тяжелые фолианты Пушкинианы, находим разделы: «Пушкин и Оссиан», «Пушкин и Парни», «Пушкин и Шенье», «Пушкин и Байрон». И только нет ни строки на тему «Пушкин и Державин», кроме описания голого факта, что Державин слушал молодого выпускника Лицея, и кроме строки самого Пушкина: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил».

А между тем Пушкин знал своего великого предшественника досконально, если не наизусть, и высоко ценил. В письме А. А. Бестужеву, отвечая на бестужевские вопросы – «параграфы», Пушкин пишет: «Отчего у нас нет гениев и мало талантов? Во первых, у нас есть Державин и Крылов. Во вторых, где же бывает много талантов?»

Но лучше всего. о близости поэтов судить по близости их интонаций, мыслей, строя образов. Вот, например, две строфы:

Гремит музы ка; слышны хоры

Вкруг лакомых твоих столов;

Сластей и ананасов горы

И множество иных плодов

Прельщают чувства и питают;

Младые девы угощают,

Подносят вина чередой:

И алиатико с шампанским,

И пиво русское с британским,

И мозель с зельцерской водой.

– Званка? А что это такое – Званка? Верно опять какой нибудь развалившийся монастырь? Или, может быть, передовой совхоз?

Мы плыли по Волхову на «Ракете», и вот вот должно уж было расплеснуться перед нами синее, не по южному, не по крымскому, не по адриатическому, но по северному синее море. Ильмень. Садко. Красногрудые рериховские струги на синеве. Ослепительно белые барашки. И еще одно – плоские, ярко зеленые берега. Ведь если южное море, то обязательно скалы, песок с галькой, желтая степь. Сухая полынь, чебрец, перекати поле. Сухие курганы и орлы, сидящие на них. А здесь – зелень, сочная, как на заливном лугу. Здесь ромашки, купальницы, розовый горец. А если камень, то округлый валун, от которого веет былиной и который навеивает не виденье печенега или татарина, но викинга, закованного в броню и снявшего шлем, так что светлые кудри по железным плечам. Русь.

Мы, группа московских интеллигентов, собрались тогда в Новгороде на конференцию, посвященную тысячелетию культуры этого города. Актеры, филологи, архитекторы, писатели, археологи, художники, музыканты. Энтузиасты. Были речи, доклады, постановления. И была прогулка по Волхову на «Ракете» с прицелом на Ильмень озеро, синее в плоских ярко зеленых ромашковых берегах. С округлыми валунами и серыми избами деревень, в которых и зарождались и хранились веками все лучшие загадки, сказки, песни, пословицы и былины.

Озеро готово было вот вот расплеснуться перед нами, как вдруг возникло это коротенькое и чем то знакомое (все же – московские интеллигенты!) словечко «Званка».

Возникло оно не случайно. Это я пустил его «в массы» на борту «Ракеты», или даже, вернее, не я, а мой товарищ Володя Десятников по моему наущению и по моей просьбе.

Десятников – человек дела и действия. Это и правильно в наш двадцатый век. Много мы говорим, долго собираемся что нибудь сделать. Иногда все так и кончается разговорами да собраниями. Откладываем до следующего раза, до будущего года, а практически навсегда. Взять хотя бы меня. Я всегда мечтал побывать в Званке, а теперь, попав в Новгород, решил: вот как следующий раз приеду сюда, так и соберусь, обязательно съезжу в Званку. Я, правда, предпринял некоторые шаги. Сходил в областную газету и расспросил, где Званка, как до нее проехать. Мне сказали, что нужен вездеход, а ехать все время по берегу Волхова – километров семьдесят. Я хотел съязвить и спросить, на каких вездеходах ездил туда хозяин Званки в восемнадцатом веке, но придержал язык. Тут выяснилось, что редакционный шофер заболел, и моя идея начала вянуть на корню, а я не стал настаивать или искать новых путей, а решил про себя: в следующий раз.

Оказавшись на борту «Ракеты», я без задней мысли и злого умысла поделился с Володей Десятниковым:

– Конечно, неплохо и без цели всякой прокатиться по Волхову. Но почему бы не воспользоваться «Ракетой» и не съездить в Званку? Для этого нужно желание и согласие всех. Но разве всем тоже не интересно побывать в Званке? Массы податливы. Надо заронить (привнести) идею, создать общественное мнение, а затем предложить. «Ракете» придется развернуться и идти в противоположную сторону. Но не все ли равно «Ракете», куда ей идти?

Володя мгновенно поддержал меня, и мы составили нечто вроде заговора. Мы слышали, как на «Ракете» говорят об Ильмень озере, о Новгородском кремле, о реставраторах Грековых, о чем угодно, только не о Званке. Но эксперимент уже был начат. Володя уже отошел от меня, смешался с «массами», и через пять минут, не более, как бы само собой, неизвестно откуда взявшись, появилось и зазвучало словечко «Званка».

– Званка? А что такое – Званка? Верно, опять какой нибудь развалившийся монастырь? Или, может быть, передовой совхоз?

– Званка? Ну как же! Званка – это место, где жил Державин. Его именье. Лермонтов – Тархана, Пушкин – Михайловское, Толстой – Ясная Поляна, Тургенев – Спасское Лутовиново… А у Державина – Званка.

– Ах да, да! Вспоминаю. У него есть стихотворение с описанием Званки. Как оно называется, кто нибудь помнит?

– »Евгению. Жизнь Званская». Одно из замечательных лирических произведений в русской поэзии восемнадцатого века, идиллически рисующее помещичью жизнь в деревне со всеми подробностями быта. В стихотворении описаны труды и дни Державина в Званке, на берегу Волхова. Хозяйственные дела, неграмотный староста, охота, прогулки, занятия, развлечения… «Жизнь Званская» обращена к митрополиту Евгению Болховитинову, составителю словаря российских светских писателей, археологу и историку русской литературы. Он жил в Хутынском монастыре в шестидесяти верстах от Званки и был другом поэта в последние годы его жизни.

– Да, да. Вспоминаю. Где то видел даже гравюру с изображением Званки. Как будто высокая гора…

– Не гора, а крутой берег реки.

– Какой реки?

– Да Волхова же, по которому мы сейчас плывем!

– …И как будто широкая лестница от воды к двухэтажному дому. Около дома – парк и еще другие строения.

– Но ведь это же где то здесь! – осенила восторженная догадка одного пассажира.

– Да, это здесь, на Волхове. Далеко ли?

– Полтора часа туда, полтора – обратно, – тут как тут оказался Володя Десятников. – Живописные волховские берега.

Он немного приуменьшил расстояние, но в ответственную минуту и нужно было приуменьшить. Скажи – семьдесят километров, задумаются, заколеблются: не отложить ли до следующего раза.

Все у Володи Десятникова получилось в лучшем стиле. Откуда ни возьмись послышалось предложение отменить прогулку по Ильмень озеру (бесцельную, в общем то, прогулку по водному простору) и поехать в Званку. «Ракета» развернулась и от самых, можно сказать, ворот озера пошла вдоль светлого Волхова, вдоль древнего Волхова, где раньше и сиги и царевна Волхова , а теперь, скажем, Волховстрой (еще дальше предполагаемой Званки) и суда, называемые «Ракетами», а по берегам по обе стороны все руины да руины, все развалины да развалины. То развалины Хутынского монастыря, то развалины аракчеевских казарм, то останки неведомой, безымянной для нас, сидящих на «Ракете», усадьбы. Тяжелые бои шли тут, на Волхове. А руины и в таком виде производили сильное впечатление. Известно изречение: прекрасная архитектура прекрасна даже в развалинах.

Хутынский монастырь (где подвизался друг Державина Евгений Болховитинов) появился по правому борту, едва, мы отошли от Новгорода. Он обозначился среди буйной одичавшей зелени изломанными кирпичными стенами, изломанным силуэтом собора с повалившимся набок куполом. От купола осталась одна только железная арматура, как это часто бывает с церковными куполами. Обычно они решетчато просвечиваются на фоне неба.

Между тем полтора часа это фактически два часа, а два часа есть два часа, и на «Ракете» нельзя стоять на палубе, а можно только сидеть в застекленном салоне. Вот почему вскоре все отвлеклись от созерцания берегов и объединились в общем разговоре, который, естественно, все время возвращался к Державину, потому что ехали мы к нему, как ехали бы к Лермонтову в Тарханы, к Пушкину в Михайловское, к Есенину в Константиново, к Блоку в Шахматово, к Толстому в Ясную Поляну…

– Вот вам пример, – говорил один, – как мы ленивы и нелюбопытны. Почти ничего не знаем о Державине, между тем его голая биография есть уже увлекательная повесть о том, как рядовой солдат в восемнадцатом веке достиг высших степеней в государстве, был губернатором, кабинет секретарем Екатерины Второй, сенатором.

– Правда, государыня была не совсем довольна поведением своего приближенного. Она жаловалась: «Этот господин на меня кричит!».

– Исключительность случая состоит в том, что высоких государственных степеней человек достиг не государственными, не политическими, не дипломатическими и полководческими способностями, но своим поэтическим даром.

– Царедворец и льстец! – врезался как бы посторонний голос в дружественный наш разговор.

Солоухин Владимир

Время собирать камни

Владимир Солоухин

Время собирать камни

У каждой вещи: у чашки какой-нибудь, у дорожной (прогулочной) палки, у книги, у зеркала - все равно своя биография. Купили там-то. Сначала вещь принадлежала одному человеку, потом другому. Важно, кто были эти люди. Одно дело палка, которой наши мальчишки играют в лапту, а другое дело - с которой любил гулять по крымским горам Антон Павлович Чехов.

Потом вещь была подарена, или продана, или передана по наследству. Была любимой, была красивой, была полезной. Из чашки пили, с палкой гуляли, книгу читали, зеркало отражало в себе на протяжении двухсот-трехсот лет разных людей.

Потом вещь, возможно, валялась в забросе или была потеряна или украдена. Потом ее нашли, обрели снова, отчистили от грязи, отмыли. Чашка, допустим, была разбита и теперь склеена. Пить из нее уже нельзя, но дорога как память и как произведение искусства - старинный фарфор. "Гарднер". "Севр". "Голубые мечи". "Кузнецов".

Палка стоит в музее. Действительно, в "Домике Чехова" в Ялте стоят палки, с которыми гулял Чехов. У кого поднялась бы рука изрубить такую палку, скажем, на самоварную растопку? А ведь она - не золото, не фарфор, а простая деревяшка. Или если бы обнаружился теперь посох философа и поэта Григория Сковороды [После публикации этого очерка в журнале автор получил много писем с Украины, в которых рассказывается о том, что есть даже несколько музеев Г. Сковороды. Одно из писем кончается фразой: "Так чтят у нас на Украине память великого земляка". Вот случай, когда приятно и даже радостно убедиться в своей ошибке], неужели не поставили бы в музей, хотя бы в общий литературный музей, поскольку музея Григория Сковороды, подозреваю, не существует?

Зеркало тоже в музей, если достоверно известно, что в него смотрелись Пушкин, Жуковский, Гоголь, братья Киреевские, Алексей Константинович Толстой, Достоевский, Лев Толстой, наконец... Скажите, позволительно ли было бы (на определенном уровне цивилизованности) выбрасывать такое зеркало? Или такую чашку, если из нее пили все перечисленные мной люди? Вы что - выбрасывать?! Да ее - под стеклянный колпак! На бархат! В специальный футляр! Сдувать пылинки... Особая сигнализация от похитителей... Шутка ли: Гоголь, Достоевский, Толстой! Это же наша национальная гордость. Да и не только наша, но и всего, как говорится, культурного и прогрессивного человечества. Непреходящие культурные и духовные ценности. Поэтому, я думаю, такая чашка или такое зеркало даже в материальном выражении стоили бы огромные деньги. Во всяком случае, значительно дороже номинала. Если бы, конечно, документально подтверждалось, что да, все эти люди пили, смотрели и прикасались.

Американцы вон (у них денег - куры не клюют) все теперь покупают, коллекционируют. Покупают даже у англичан старые мосты через Темзу. Шелестел одно время слушок, что приценялись к "Василию Блаженному". Пофантазируем, сколько бы они могли заплатить за русский монастырь (с аукциона), основанный в четырнадцатом веке, со всеми его стенами, башнями, соборами, старинными иконами, могилами известных людей, колоколами, библиотекой в тридцать тысяч томов (плюс старинные рукописи в количестве сотен тысяч штук), если бы к тому же этот монастырь мемориально был связан с именами русских писателей Гоголя, Жуковского, А. К. Толстого, Тургенева, Достоевского, братьев Киреевских, Жемчужникова, Апухтина, Максимовича, Соловьева, Леонтьева, Льва Толстого... Если бы доподлинно было известно, что Толстой, совершив свой уход из Ясной Поляны, остановился сначала именно в этом монастыре, а Достоевский именно на основе этого монастыря построил свой лучший роман "Братья Карамазовы"?

Где, где продается такой монастырь? - закричали бы скупщики ценностей, заверните, за ценой мы не постоим!

Нет! - можно было бы ответить американцам. - Это наша национальная, культурная, историческая ценность. Ее нельзя купить, у нее нет цены.

Не забудем еще и того, что вещь и сама по себе может быть красивой и дорогой (по номиналу), если даже к ней и не прикасались великие люди. Ну а если совпало и то и другое, то не о чем и говорить. Под стекло и на бархат!

Поглядим же на эту вещь, на эту чашку, на это зеркало, на эту книгу (кому как больше нравится), из которой пили, в которое смотрелись, которую читали все люди, названные нами по именам, к которой они прикасались по крайней мере (не говоря уж о сотнях тысяч, а может, и миллионах простых людей), вспомним два-три штриха из биографии этой вещи, оценим ее теперешнее состояние и подумаем о ее дальнейшей судьбе.

Называется эта вещь - Оптина пустынь, а валяется она в довольно-таки беспризорном состоянии в трех километрах от города Козельска в Калужской области, на берегу реки Жиздры.

Не помню уж теперь, у кого из писателей (не у Максима ли Горького?) написано про русского мужика, который сел на развилке дорог и задумался.

О чем задумался? - спросили у мужика.

Да вот никак не решу: нись в монастырь идти, нись в разбойники.

Трудно сказать, часто ли монахи убегали из монастырей и становились разбойниками и бывали ли вообще такие случаи, но обратное движение, должно быть, не было редкостью. По крайней мере в устном народном творчестве, в песнях, в преданьях, это очень модный сюжет. Вспомним хотя бы знаменитую песню. "Жило двенадцать разбойников, жил атаман Кудеяр", которую так великолепно исполнял Федор Иванович Шаляпин в сопровождении хора. Или еще была песня, "По старой Калужской дороге, на сорок девятой версте". Или вспомним дядю Власа из стихотворения Некрасова. Все они там сначала машут кистенями, проливают кровь "честных христиан", а потом раскаиваются и уходят в монастыри замаливать грехи. Дядя Влас, правда, выбрал другой путь спасенья, он ходит по Руси и собирает грошики на строительство церквей.

Ходит в зимушку студеную.

Ходит в летние жары,

Вызывает Русь крещеную

На посильные дары.

И дают, дают прохожие...

Так из лепты трудовой

Вырастают храмы божии

По лицу земли родной.

Так-то вот и разбойник по прозванию Опта где-то там в четырнадцатом или пятнадцатом веке, намахавшись кистенем (вольготно тогда было махать - леса дремучие, проезжие люди редки, связи между населенными пунктами никакой), раскаялся в конце концов и решил спасаться. В глухом сосновом бору, на берегу реки Жиздры, он основал монастырь, который тогда представлял из себя, наверное, несколько землянок на пять-шесть человек да часовенку, где молиться.

Город Козельск в то время уже существовал и даже был знаменит своей героической обороной от Батыевой саранчи. Сопротивлялся семь недель, и за это был вырезан начисто. Малолетний козельский князь утонул в крови.




Top