Современная оценка романа война и мир высказывания. Сочинение критика на произведение "война и мир"

В начале 60-х годов, как уже было сказано, с раздражением встретила роман-эпопею, не найдя в нем изображения революционной интеллигенции и обличения крепостничества. Известный в то время критик В. Зайцев в статье «Перлы и адаманты русской журналистики» («Русское слово», 1865, № 2) охарактеризовал «1805 год» как роман о «великосветских лицах». Журнал «Дело» (1868, № 4, 6; 1870, № 1) в статьях Д. Минаева, В. Берви-Флеровского и Н. Шелгунова оценил «Войну и мир» как произведение, в котором отсутствует «глубоко жизненное содержание», его действующих лиц как «грубых и грязных», как умственно «окаменелых» и «нравственно безобразных», а общий смысл «славянофильского романа» Толстого - как апологию «философии застоя».

Характерно, однако, что критическую сторону романа чутко уловил самый прозорливый представитель демократической критики 60-х годов - М. Е. Салтыков-Щедрин. Он не выступил в печати с оценкой «Войны и мира», но в устной беседе заметил: «А вот так называемое «высшее общество» граф лихо прохватил». Д. И. Писарев в оставшейся незаконченной статье «Старое барство» («Отечественные записки», 1868, № 2) отмечал «правду» в изображении Толстым представителей высшего общества и дал блестящий разбор типов Бориса Друбецкого и Николая Ростова; однако и его не устраивала «идеализация» «старого барства», «невольная и естественная нежность», с какой относится автор к своим дворянским героям.

С иных позиций критиковала «Войну и мир» реакционная дворянская печать, официальные «патриоты». А. С. Норов и другие обвинили Толстого в искажении исторической эпохи 1812 года, в том, что он надругался над патриотическими чувствами отцов, осмеял высшие круги дворянства. Среди критической литературы о «Войне и мире» выделяются отзывы некоторых военных писателей, сумевших верно оценить новаторство Толстого в изображении войны.

Сотрудник газеты «Русский инвалид» Н. Лачинов напечатал в 1868 году (№ 96, от 10 апреля) статью, в которой высоко ставил художественное мастерство Толстого в военных сценах романа, описание Шенграбенского сражения характеризовал как «верх исторической и художественной правды» и соглашался с трактовкой Толстым Бородинского сражения.

Содержательна статья известного военного деятеля и писателя М. И. Драгомирова, печатавшаяся в 1868- 1870 годах в «Оружейном сборнике». Драгомиров находил, что «Война и мир» должна стать настольной книгой каждого военного: военные сцены и сцены войскового быта «неподражаемы и могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства». Особенно высоко оценил Драгомиров умение Толстого, рассказывая о «выдуманных», но «живых» людях, передать «внутреннюю сторону боя». Полемизируя с утверждениями Толстого о стихийности войны, о незначительности направляющей воли командира в ходе сражения, Драгомиров справедливо замечал, что сам Толстой представил замечательные картины (например, объезд Багратионом войск перед началом Шенграбенского сражения), рисующие способность истинных полководцев руководить духом войска и тем самым наилучшим образом управлять людьми во время боя.

В целом же «Война и мир» получила наиболее глубокую оценку в отзывах выдающихся русских писателей - современников Толстого. Как великое, необычайное литературное событие восприняли «Войну и мир» Гончаров, Тургенев, Лесков, Достоевский, Фет.

И. А. Гончаров в письме к П. Б. Ганзену от 17 июля 1878 года, советуя ему заняться переводом на датский язык романа Толстого, писал: «Это - положительно русская «Илиада», обнимающая громадную эпоху, громадное событие и представляющая историческую галерею великих лиц, списанных с натуры живою кистью великим мастером!.. Это произведение одно из самых капитальных, если не самое капитальное». В 1879 году, возражая Ганзену, решившему сначала переводить «Анну Каренину», Гончаров писал: ««Война и мир» - необыкновенная поэма-роман - и по содержанию, и по исполнению. И вместе с тем это есть также и монументальная история славной русской эпохи, где - что фигура, то исторический колосс, литая из бронзы статуя. Даже и во второстепенных лицах воплощаются характерные черты русской народной жизни». В 1885 году, выражая удовлетворение по поводу перевода сочинений Толстого на датский язык, особенно романа «Война и мир», Гончаров замечал: «Положительно граф Толстой выше всех у нас».

Ряд замечательно верных суждений о «Войне и мире» находим в статьях Н. С. Лескова, печатавшихся без подписи в 1869-1870 годах в газете «Биржевые ведомости». Лесков назвал «Войну и мир» «наилучшим русским историческим романом», «гордостью современной литературы». Высоко оценивая художественную правду и простоту романа, Лесков особенно подчеркивал заслугу писателя, «сделавшего более, чем все» для вознесения «народного духа» на достойную его высоту.

С этой оценкой «Войны и мира» сошлось окончательное мнение Тургенева, к которому он пришел, отказавшись от первоначальных многочисленных критических суждений о романе, в особенности о его исторической и военной стороне, а также о манере толстовского психологического анализа.

    Роман “Война и мир” Льва Толстого познакомил нас со многими героями, каждый из которых является яркой личностью, обладает индивидуальными чертами. Одним из наиболее привлекательных героев романа является Пьер Безухов. Его образ стоит в центре “Войны...

    Наташа Ростова - центральный женский персонаж романа “Война и мир” и, пожалуй, самый любимый у автора. Толстой представляет нам эволюцию своей героини на пятнадцатилетнем, с 1805 по 1820 год, отрезке ее жизни и на протяжении более чем полутора тысячах...

    В 1867 году Лев Николаевич Толстой закончил работу над произведением "Война и мир". Говоря о своём романе, Толстой признавался, что в "Войне и мире" он "любил мысль народную". Автор поэтизирует простоту, доброту, нравственность...

    Образ Андрея Болконского в романе - один из самых сложных, возможно, даже самый сложный. В продолжение всего повествования он что-то ищет, страдает, пытается понять смысл бытия и найти свое место в нем. Понятия счастья и несчастья изменяются у Андрея,...

Роман «Война и мир» заслуженно считается одним из самых впечатляющих и грандиозных произведений мировой литературы. Роман создавался Л. Н. Толстым, на протяжении долгих семи лет. Произведение имело большой успех в литературном мире.

Название романа «Война и мир»

Само название романа носит весьма двойственный характер. Сочетание слов «война» и «мир» можно воспринимать в значении войны и мирного времени. Автор показывает жизнь русского народа до начала Отечественной войны, ее размеренность и спокойствие. Далее идет сравнение с военным временем: отсутствие мира выбило с колеи привычный ход жизни, заставило людей изменить приоритеты.

Также слово «мир» можно рассматривать как синоним слова «народ». Такая интерпретация названия романа гласит о жизни, подвигах, мечтах и надеждах русской нации в условиях военных действий. Роман имеет множество сюжетных линий, что дает нам возможность вникнуть не только в психологию одного конкретного героя, но и увидеть его в различных жизненных ситуациях, оценить его поступки в самых разноплановых условиях, начиная от искренней дружбы, заканчивая его жизненной психологией.

Особенности романа «Война и мир»

С непревзойденным мастерством автор не только описывает трагические дни Отечественной войны, но и смелость, патриотизм и непреодолимое чувство долга русского народа. Роман насыщен множеством сюжетных линий, разнообразием героев, каждый из которых, благодаря тонкому психологическому чутью автора, воспринимается как абсолютно реальная личность вместе со своими духовными поисками, переживаниями, восприятием мира и любви, что так свойственно всем нам. Герои переживают сложный процесс поиска добра и правды, и, пройдя его, постигают все тайны общечеловеческих проблем бытия. Герои обладают богатым, но довольно противоречивым внутренним миром.

В романе изображается жизнь русского народа в период Отечественной войны. Писатель восхищается несокрушимой величественной мощью русского духа, который смог противостоять нашествию наполеоновской армии. В романе - эпопее мастерски совмещены картины грандиозных исторических событий и жизни русского дворянства, которое так же самоотверженно боролось с противниками, пытавшимися захватить Москву.

В эпопее также неподражаемо описаны элементы военной теории и стратегии. Благодаря этому, читатель не только расширяет свой кругозор в области истории, но и в искусстве военного дела. В описании войны, Лев Толстой не допускает ни одной исторической неточности, что является очень важным в создании исторического романа.

Герои романа «Война и мир»

Роман «Война и мир» в первую очередь учит находить разницу между настоящим и ложным патриотизмом. Герои Наташи Ростовой, князя Андрея, Тушина – истинные патриоты, которые, не задумываясь, жертвуют многим ради своей Родины, при этом не требуют за это признания.

Каждый герой романа путем долгих исканий, находит свой смысл жизни. Так, к примеру, Пьер Безухов, обретает свое истинное призвание только во время участия в войне. Боевые действия открыли ему систему настоящих ценностей и жизненных идеалов – то, что он так долго и бесполезно искал в масонских ложах.

Глава четырнадцатая

ОТЗЫВЫ СОВРЕМЕННИКОВ
О «ВОЙНЕ И МИРЕ»

Все газеты и журналы, без различия направлений, отмечали необыкновенный успех, которым встречен был роман Толстого при его появлении в отдельном издании.

«Книга графа Толстого, сколько известно, имеет в настоящую минуту огромный успех; быть может, это наиболее читаемая книга из всех, что порождали в последнее время русские беллетристические таланты. И этот успех имеет свое полное основание»1.

«О новом произведении графа Л. Н. Толстого говорят повсюду; и даже в тех кружках, где редко появляется русская книга, роман этот читается с необыкновенной жадностью»2.

«Четвертый том сочинения графа Л. Н. Толстого «Война и мир» получен в Петербурге на прошлой неделе и просто расхватывается в книжных магазинах. Успех этого сочинения все растет»3.

«Мы не запомним, когда бы с таким живым интересом принималось в нашем обществе появление какого-нибудь художественного произведения, как ныне принимается появление романа графа Толстого. Четвертый том его все ожидали не просто с нетерпением, а с каким-то болезненным волнением. Книга раскупается с невероятной быстротой»4.

«Во всех уголках Петербурга, во всех сферах общества, даже там, где ничего не читалось, появились желтые книжки «Войны и мира» и читались положительно нарасхват»5.

«Вышедшее в настоящем году сочинение графа Толстого «Война и мир» было прочитано, можно сказать, всею читающей русской публикой. Высокая художественность этого произведения и объективность взгляда автора на жизнь произвели обаятельное впечатление. Художник автор сумел совершенно овладеть умом и вниманием своих читателей и заставил их интересоваться глубоко всем тем, что он изобразил в своем произведении»6.

«На дворе весна... Книгопродавцы приуныли. Их магазины почти целый день пусты: публике не до книг. Только разве иногда отворится дверь книжного магазина, и посетитель, высунув из-за двери одну лишь голову, спросит: «Вышел пятый том «Войны и мира»?» Затем он скроется, получив отрицательный ответ»7.

«Роман нельзя не прочесть. Он имеет успех, он читается всеми, хвалится большинством, составляет «вопрос времени»8.

«Едва ли какой-нибудь роман имел у нас такой блистательный успех, как сочинение графа Л. Н. Толстого «Война и мир». Можно сказать смело, что его прочла вся Россия; в короткое время потребовалось второе издание, которое уже и вышло»9.

«Ни одно литературное произведение последнего времени не производило на русское общество такого сильного впечатления не читалось с таким интересом, не приобретало столько поклонников, как «Война и мир» графа Л. Н. Толстого»10.

«Давно уже ни одна книга не читалась с такою жадностью... Ни одно из наших классических произведений не расходилось так быстро и в таком количестве экземпляров, как «Война и мир»11.

«Романом графа Толстого в данное время занята чуть ли не вся русская публика»12.

В. П. Боткин в письме к Фету из Петербурга от 26 марта 1868 года писал: «Успех романа Толстого действительно необыкновенный: здесь все читают его, и не только просто читают, но приходят в восторг»13.

Некоторые книгопродавцы, чтобы спустить залежавшуюся у них «Войну и мир» Прудона, предлагали покупателям эту книгу по удешевленной цене в придачу к «Войне и миру» Толстого14, а другие, пользуясь необычайным спросом на роман Толстого, продавали его по повышенным ценам15.

Своеобразие и новизна художественного метода Толстого в его гениальном романе-эпопее не могли быть оценены по достоинству большинством современных критиков так же, как не могли быть вполне поняты особенности его идейного содержания. Большинство статей, появившихся по выходе «Войны и мира», интересны не столько своей оценкой произведения Толстого, сколько характеристикой той литературно-общественной атмосферы, в которой ему приходилось работать. Прав был Н. Н. Страхов, когда писал, что не о «Войне и мире» будет потомство судить на основании критических статей, а об авторах этих статей будут судить по тому, что ими было сказано о «Войне и мире».

Количество журнальных и газетных статей, посвященных критике «Войны и мира» при появлении романа, исчисляется сотнями. Мы рассмотрим только наиболее характерные из них, принадлежащие представителям различных направлений16.

Уже появление первых частей романа в «Русском вестнике» под заглавием «Тысяча восемьсот пятый год» вызвало в современной печати ряд критических статей и заметок, принадлежащих представителям различных общественно-литературных направлений.

Анонимный критик либеральной газеты «Голос», после напечатания в «Русском вестнике» первых глав «1805 года», недоумевал: «Что это такое? К какому разряду литературных произведений отнести его? Полагать надо, что и сам граф Толстой не решит этого вопроса, судя по тому, по крайней мере, что он не отнес своего произведения ни к какому разряду, не назвав его ни повестью, ни романом, ни записками, ни воспоминаниями... Что же это всё? Вымысел, чистое творчество или действительные события? Читатель остается совершенно в недоумении, как ему смотреть на рассказ обо всех этих лицах. Если это просто произведение творчества, то зачем же тут фамилии и знакомые нам характеры? Если это записки или воспоминания, то зачем этому придана форма, подразумевающая творчество?»17

Сомнение в том, не подлинные ли мемуары печатает Толстой под названием «1805 год», было выражено и в других отзывах о романе.

Известный в то время критик В. Зайцев в радикальном журнале «Русское слово» заявил, что роман Толстого, как и многое другое, напечатанное в «Русском вестнике», не заслуживает критического разбора, так как в нем изображены только представители аристократии. «Что касается «Русского вестника», — писал Зайцев, — то читатель поймет, почему я не говорю о нем так подробно, как о прочих, просмотрев одни заглавия статей хотя бы январской книжки этого журнала. Здесь господин Иловайский пишет о графе Сиверсе, граф Л. Н. Толстой (на французском языке) о князьях и княгинях Болконских, Друбецких, Курагиных, фрейлинах Шерер, виконтах Монтемар, графах и графинях Ростовых, Безухих, батардах Пьерах и т. п. именитых великосветских лицах, Ф. Ф. Вигель вспоминает о графах Прованском и Артуа, Орловых и прочих и об обер-архитекторах»18.

В таком же духе высказался тогда же и другой радикальный журнал — сатирический журнал «Будильник», выразивший презрительное отношение к «Русскому вестнику» за то, что он «обязался поставлять в публику романы из великосветского мира»19.

В противоположность этим близоруким отзывам Н. Ф. Щербина, подписавшийся псевдонимом «Омега», автор статьи в газете военного ведомства «Русский инвалид», отметил обличительный характер романа. «Первая часть романа, — писал этот критик, — несмотря на свой очень почтенный объем, служит пока только экспозицией дальнейшего действия, и в этой экспозиции развертывается превосходное изображение высшего светского общества того времени... Чрезмерная гордость, высокомерное пренебрежение ко всему обедневшему, ко всему тому, что не принадлежит к самому высшему аристократическому кругу, типично выставлены в князе Курагине... Характер этого Курагина очерчен чрезвычайно рельефно и, как живой, мечется в глаза читателю... В Петербурге все придворные надменны, всё основано на интриге и взаимном обмане; ни одного живого, чистосердечного слова»20.

А. С. Суворин (в то время либерал) писал в той же газете: «Он [Толстой] смотрит на своих действующих лиц как художник, отделывает их с тем умением и тонкостью, которые так отличают все произведения нашего замечательного писателя. Ни одной пошлой или обыденной черты вы не встретите у него, оттого лицо крепко запечатлевается в вашем воображении, и вы не смешиваете его с другими. Анна Шерер, влиятельная придворная дама, князь Василий, влиятельный придворный, очерчены мастерски... Всё общество... представляется цельно и характеристично. Особенно рельефно выступает Пьер... Проникнутый благородством, честностью и добродушием, он способен на страстную привязанность и меньше всего думает о себе... Этот характер оригинальный, верный, выхваченный из жизни и бросается в глаза своими русскими чертами. Таких юношей много, но никто из писателей не обрисовал их с таким мастерством, как граф Лев Толстой. Мы считаем это новое произведение Льва Толстого заслуживающим самого полного внимания»21.

Наиболее обстоятельный отзыв о художественной стороне «1805 года» был дан Н. Ахшарумовым, принадлежавшим к школе «чистого искусства»22. Автор относит «1805 год» к числу самых редких явлений нашей литературы. Критик не может определенно отнести произведение Толстого «ни к одной из известных рубрик изящной словесности». Это не «хроника» и не «исторический роман», однако ценность произведения от этого нисколько не уменьшается. Задачей автора было дать «очерк русского общества шестьдесят лет назад», и Толстой успешно справился с этой задачей, поставив выше всего соблюдение требований «исторической правды». Исторический элемент несомненно вошел в произведение Толстого, но «элемент этот не залёг мертвым пластом в основе постройки, а как здоровая крепкая пища переработан был творческой силой в живую ткань, в плоть и кровь поэтического создания». «Читая рассказы графа Толстого о прошлом, мы до такой степени уходим за шестьдесят лет назад, до такой степени понимаем людей, им описанных, что не чувствуем к ним ни ненависти, ни отвращения». «Мы говорим: всё это были добрые люди, ничуть не хуже нас с вами».

Критик восхищается образом князя Андрея, считая, что «характер этот не выдуман, что это истинно русский коренной самородный тип». По мнению критика, «порода людей такого закала, если б она сохранилась до наших времен, могла бы нам оказать услугу неоцененную».

Вторая часть «1805 года», посвященная описанию заграничного похода русской армии, характеризуется критиком такими словами: «Рассказ живой, краски яркие, сцены военного быта очерчены тем же бойким пером, которое познакомило нас с осадою Севастополя, и дышат такою же правдою». Исторические лица, как Багратион, Кутузов, Мак, а также такие военные «старого времени», как гусар Денисов, «сообщают рассказу черты исторической правды». «Дар верного выбора из несчетной массы подробностей только того, что действительно интересно и что очерчивает событие с его типической стороны, принадлежит автору в такой степени, что он мог смело выбрать предметом рассказа всё, что угодно, хотя бы сюжет давно забытой реляции, и быть уверенным, что он никогда не наскучит». Дочитав рассказ до конца и отдавая себе отчет в прочитанном, «мы не находим нигде фальшивой ноты».

Мы видим, что представитель теории «чистого искусства», правильно указав некоторые художественные особенности «Войны и мира», совершенно обошел молчанием обличительную сторону романа.

Выход одновременно в декабре 1867 года первых трех томов первого шеститомного издания «Войны и мира» сразу вызвал обширную критическую литературу о романе.

«Отечественные записки» Некрасова и Салтыкова откликнулись на выход романа двумя статьями — Д. И. Писарева и М. К. Цебриковой.

Писарев свою статью «Старое барство»23 начал с такой характеристики романа: «Новый еще не оконченный роман графа Л. Толстого можно назвать образцовым произведением по части патологии русского общества». По мнению критика, роман Толстого «ставит и решает вопрос о том, что делается с человеческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без мыслей, без энергии и без труда». Писарев отмечает «правду» в изображении Толстым представителей высшего общества: «Эта правда, бьющая ключом из самих фактов, эта правда, прорывающаяся помимо личных симпатий и убеждений рассказчика, особенно драгоценна по своей неотразимой убедительности».

Ненавидя барство, Писарев резко критикует типы Николая Ростова и Бориса Друбецкого.

Цебрикова свою прочувствованную, прекрасно написанную, статью24 посвятила анализу женских типов «Войны и мира».

Автор вспоминает неудавшиеся, по ее мнению, образы идеальных женщин у современных русских писателей: Юленьку Гоголя, Ольгу Гончарова, Елену Тургенева. В противоположность этим писателям, Толстой «не пытается создавать идеалы; он, берет жизнь, как она есть, и в новом романе своем выводит несколько характеров русской женщины в начале нынешнего столетия, замечательных по глубине и верности психологического анализа и жизненной правде, которою они дышат». Автор анализирует три главных женских характера «Войны и мира» — Наташу Ростову, маленькую княгиню и княжну Марью.

Анализ образа Наташи Ростовой, сделанный М. К. Цебриковой, бесспорно является лучшим во всей критической литературе о Толстом.

«Наташа Ростова, — пишет автор, — сила не маленькая; это богиня, энергическая, даровитая натура, из которой в другое время и в другой среде могла бы выйти женщина далеко недюжинная». «Автор с особенной любовью рисует нам образ этой живой, прелестной девочки в том возрасте, когда девочка уже не дитя, но еще и не девушка, с ее резвыми детскими выходками, в которых высказывается будущая женщина». Наташа взрослая — «прелестная девушка, жизнь молодая, счастливая так и бьется в ее смехе, взгляде, в каждом слове, движении; в ней нет ничего искусственного, рассчитанного... Каждая мысль, каждое впечатление отражаются в светлых глазах ее; она вся — порыв и увлечение... Наташа в высшей степени обладает чуткостью сердца, которую считает отличительным свойством женской природы».

Перейдя к анализу подавленного состояния Наташи после отъезда ее жениха, когда она страдала от мысли, «что у ней даром, ни для кого, пропадает время, которое ушло бы на любовь к нему», автор находит, что здесь Толстой «очень метко определил женскую любовь».

Анализ образа княжны Марьи, сделанный Цебриковой, также очень удачен. В ее характеристике этого образа заслуживает особенного внимания суждение по поводу желания смерти отца, которое иногда испытывала княжна. По этому поводу М. К. Цебрикова говорит: «Напиши эти строки другой кто, а не писатель, так глубоко проникнутый семейным началом, как Л. Толстой, какая поднялась бы буря криков, намеков, обвинений в разрушении семьи и подрываньи общественного порядка. А между тем нельзя ничего сильнее сказать против порядка, закрепляющего женщину, что сказано этим примером любящей, безответной, религиозной княжны Марьи, привыкшей всю жизнь свою отдавать другим и доведенной до противоестественного желания смерти родному отцу. Не Л. Толстой учит нас, но сама жизнь, которую он передает, не отступая ни перед какими проявлениями ее, не нагибая ее ни под какую рамку».

Заслугу Толстого М. К. Цебрикова видит также и в изображении Элен Безуховой, так как «ни у одного романиста не встречался еще этот тип развратницы большого света».

Обстоятельный отзыв о «Войне и мире» по выходе первых трех томов сделал П. В. Анненков в либеральном «Вестнике Европы»25.

По определению Анненкова, произведение Толстого является романом и в то же время «историей культуры по отношению к одной части нашего общества, политической и социальной нашей историей в начале текущего столетия». В романе Толстого находим «любопытное и редкое соединение олицетворенных и драматизированных документов с поэзией и фантазией свободного вымысла». «Мы имеем перед собою громадную композицию, изображающую состояние умов и нравов в передовом сословии «новой России», передающую в главных чертах великие события, потрясавшие тогдашний европейский мир, рисующую физиономии русских и иностранных государственных людей той эпохи и связанную с частными, домашними делами двух-трех аристократических наших семей». Своеобразие произведения Толстого видно уже из того, что только с половины третьего тома «завязывается нечто похожее на узел романической интриги» (критик разумел, очевидно, сватовство князя Андрея и дальнейшие события в жизни Наташи).

Мастерство автора в изображении сцен военного быта в «Войне и мире», по мнению Анненкова, достигло своего апогея. «Ни с чем не может сравниться» описание атаки Багратиона в Шенграбенском сражении, так же как и описание сражения при Аустерлице. Критик отмечает изумительное раскрытие автором «Войны и мира» различных душевных состояний его героев во время сражения. Пересказав главные события первых томов романа, критик останавливается и задает вопрос: «Не великолепное ли зрелище все это, в самом деле, от начала до конца?»

Но Анненков вместе с тем находит, что «во всяком романе великие исторические факты должны стоять на втором плане»; на первом плане должно стоять «романическое развитие». В недостатке «романического развития» заключается «существенный недостаток всего создания, несмотря на его сложность, обилие картин, блеск и изящество». Этим замечанием Анненков обнаружил полное непонимание произведения Толстого как эпопеи.

Перейдя далее к рассмотрению движения характеров «Войны и мира», Анненков видит второй недостаток романа в том, что автор будто бы не раскрывает процесса развития своих героев. «Мы видим, — говорит критик, — лица и образы, когда процесс превращения над ними уже закончен, — самого процесса мы не знаем». Упрек этот явно несправедлив, хотя, разумеется, процесс развития всех многочисленных персонажей «Войны и мира» раскрыт автором не в равной мере. Анненков находит, что и события показываются Толстым только тогда, когда они уже вполне определились, «а работа, которую они свершили при изменении своего течения, одолевая препятствия и уничтожая препоны, по большей части произошла, имея свидетелем опять одно безгласное время». В подтверждение своего мнения Анненков ссылается на пример Элен Безуховой. «Чем другим, — писал он, — можно объяснить, например, что распутная жена Пьера Безухова из заведомо пустой и глупой женщины приобретает репутацию необычайного ума и является вдруг средоточием светской интеллигенции, председательницей салона, куда съезжаются слушать, учиться и блестеть развитием?»

Этот пример, приводимый Анненковым, нельзя не признать совершенно неудачным. Из текста романа видно, что никакого «развития» у Элен не происходило, что, сделавшись хозяйкой салона, она осталась такою же «глупой женщиной», какой была и раньше.

Военные сцены романа, по мнению Анненкова, представляют собою «картины безусловного мастерства, обличающие в авторе необычайный талант военного писателя и художника-историка». «Таковы изображения военных масс, представляемых нам как единое, громадное существо, живущее своей особенной жизнью»; «таковы все изображения канцелярий, штабов», таковы в особенности картины сражений.

Бытовая часть романа, заключающая в себе «олицетворение нравов, понятий и вообще культуры высшего нашего общества в начале текущего столетия, развивается довольно полно, широко и свободно благодаря нескольким типам, бросающим, несмотря на свой характер силуэтов и эскизов, несколько ярких лучей на всё сословие, к которому они принадлежат».

Несправедливое замечание Анненкова, что характеры «Войны и мира» представляют собою «силуэты и эскизы», объясняется тем, что Анненков привык к типу романов Тургенева, где каждому действующему лицу дается в определенной главе подробная характеристика. Толстой, как известно, не следовал: этому приему и предпочитал давать характеристики своим героям последовательно, черта за чертой, в самом процессе действия романа; таким образом выведенные им лица постепенно приобретают в глазах читателя яркие очертания.

В высшем обществе, говорит Анненков, автор «Войны и мира» раскрывает перед читателями «под всеми формами светскости бездну легкомыслия, ничтожества, коварства, иногда совершенно грубых, диких и свирепых поползновений». Но Анненков выражает сожаление, что Толстой не показал рядом с высшим обществом элемента разночинцев, получавших в то время все большее и большее значение в общественной жизни. Толстой, правда, изобразил двух «великих» (!) разночинцев — Сперанского и Аракчеева, но критику этого недостаточно. Из разночинцев в то время назначались уже губернаторы, судьи, секретари правительственных учреждений, пользовавшиеся большим влиянием. Критик считает, что даже по чисто художественным соображениям следовало бы ввести в роман «некоторую примесь» этого «сравнительно грубого, жесткого и оригинального элемента», чтобы «растворить несколько эту атмосферу исключительно графских и княжеских интересов».

Анненков сомневается, соответствует ли образ князя Андрея характеру изображаемой эпохи. Он склонен думать, что суждения князя Андрея о событиях и исторических деятелях передают «идеи и представления, составившиеся о них в наше время», и не могли прийти в голову «современнику эпохи Александра I».

Статья Анненкова была прочтена Толстым. В 1883 году в беседе с одним из посетителей по поводу критических статей о «Войне и мире» Толстой сказал:

«— Помните ли вы статью Анненкова? Статья эта во многом была неблагоприятна для меня, и что ж? После всего, что было писано обо мне другими, я с умилением читал ее тогда»26.

Многие либеральные органы печати дали высокую оценку художественных достоинств первых трех томов «Войны и мира».

А. С. Суворин в газете «Русский инвалид» дал такую характеристику романа: «Интрига романа крайне проста. Развивается она с тою естественною логикою или, пожалуй, естественною нелогичностью, которая существует в жизни. Ничего необыкновенного, ничего натянутого, ни малейших фокусов, употребляемых даже талантливыми романистами. Это спокойная эпопея, написанная поэтом-художником. Автор захватил в своем изображении самые разнообразные типы и воспроизвел их по большей части мастерски. Особенно ярко представлен старик Болконский, тип деспота с душою любящей, но испорченною привычкою властвовать. Необыкновенно тонко подмечены и развиты автором малейшие черты этого характера, до сих пор не являвшегося в такой законченной художественной форме».

Критик подробно останавливается на образе Наташи. Эту «привлекательную личность автор окружил всем обаянием поэзии. Где она является, там является близко и жизнь, и внимание читателя приковывается к ней. Сколько нам помнится, ни в одном из прежних произведений автора не было женского характера, столь оригинального, столь ярко определенного».

Касаясь, в частности, эпизода увлечения Наташи Анатолем, Суворин находит, что психологический анализ борьбы, которая происходит в Наташе между прежним ее чувством и новым, развит автором «с той полнотою и правдою, которые редко встречаешь у других писателей наших».

Перейдя к военным сценам романа, критик отмечает, что «искусство» Толстого «достигает высшей степени в описании Аустерлицкой битвы».

Вообще, по мнению критика, эпоха в романе Толстого «рисуется перед нами довольно полно»27.

«В русской литературе давно не появлялось произведения, в такой степени обильного художественными достоинствами, как новое сочинение графа Л. Н. Толстого «Война и мир», — писал В. П. Буренин (в то время либерал). — В новом произведении графа Толстого каждое описание, начиная, положим, от мастерски набросанных очерков Аустерлицкого сражения и кончая картинами псовой охоты, каждое лицо, начиная от первых административных и военных деятелей Александровского времени и кончая каким-нибудь русским ямщиком Балагой, дышит живою правдой и реализмом изображения. От графа Толстого, впрочем, иной рисовки картин и лиц и ожидать нельзя. Автор по общему признанию принадлежит к числу первостепенных писателей художников»28.

Критик «Русского вестника» историк П. Щебальский относит «Войну и мир» к числу «замечательнейших произведений русской литературы». Автор не согласен с замечанием, которое ему приходилось слышать, будто бы «в романе недостаточно веет эпохой». Он считает, что такие типы, как Денисов, граф Ростов с его охотой, масоны, свойственны именно тому времени, которое описано в романе. Критик отмечает мастерское изображение в «Войне и мире» не только основных действующих лиц, но и второстепенных, таких, как австрийский генерал Мак, «произносящий не больше десяти слов и остающийся на сцене не более десяти минут». «Граф Толстой, — говорит критик, — находит возможным положить печать особенности даже на первенствующих борзых собак в охотах Ростовых и их соседей». Психологический анализ Андрея Болконского и Наташи Ростовой критик находит «доведенным до совершенства». Далее он указывает также на «необычайную искренность и правдивость» автора «Войны и мира» и на «чувство высокой нравственности, которое носится над всеми сочинениями этого писателя»29.

«Самый талант автора, — писал журнал «Современное обозрение», — имеет в себе симпатичную сторону, и содержание его нового произведения затрагивает любопытство до последней степени. Мы не колеблемся сказать, что «Война и мир» обещает быть лучшим историческим романом нашей литературы». Новаторство Толстого критик видит в том, что «эта форма исторического романа из ближайшего времени обставлена подробностями чисто историческими в гораздо большей степени, чем это делалось прежде. В книге графа Толстого исторические события рассказываются наряду с такими подробностями, которые читатель всего скорее принимает за действительную историю; исторические лица рисуются так определенно, что читатель ожидает здесь настоящих фактов, какие, без сомнения, тут и есть... Рассказ ведется вообще с обычным мастерством графа Толстого, и мы затруднились бы выбрать лучшие образчики — таких образчиков можно было бы выбрать очень много».

Сделав большую выписку из описания Аустерлицкого сражения, критик говорит: «Читатель узнает здесь ту свежесть и простоту рассказа, которые производили такое впечатление в Севастопольских очерках графа Толстого... Конечно, он пишет не историю, но почти историю»30.

Газета «Одесский вестник» так определила место Толстого среди современных русских писателей: «Меткость, определенность, поэтичность в изображении характеров и целых сцен ставят его неизмеримо выше над другими современными деятелями нашей литературы»31.

Появление последних томов «Войны и мира» — четвертого, пятого и шестого — не вызвало таких сочувственных отзывов критики, как появление первых томов. Правдивое описание военных событий и исторических деятелей 1812 года консерваторы приняли за оскорбление патриотического чувства; либералы и радикалы напали на Толстого за его философско-исторические воззрения, — главным образом с точки зрения позитивной философии Огюста Конта.

Из консерваторов первым выступил против «Войны и мира» А. С. Норов, бывший ранее министром народного просвещения32.

Норов еще очень молодым участвовал в Бородинском сражении, где ему ядром оторвало руку. Придерживаясь официальной точки зрения, по которой весь успех войны 1812 года приписывался военачальникам, а народу не отводилось никакой роли, Норов ропщет на то, что в «Войне и мире» будто бы «громкий славою 1812 год, как в военном, так и в гражданском быту, представлен нам милым пустяком», что будто бы в изображении Толстого «целая фаланга наших генералов, которых боевая слава прикована к нашим военным летописям и которых имена переходят доселе из уст в уста нового военного поколения, составлена была из бездарных, слепых орудий случая». В романе Толстого даже «об их удачах говорится только мельком и часто с ирониею». Поэтому Норов «не мог без оскорбленного патриотического чувства дочитать этот роман, имеющий претензию быть историческим». В романе Толстого будто бы «собраны только все скандальные анекдоты военного времени той эпохи, взятые безусловно из некоторых рассказов». Сам Норов слепо верит всем невероятным легендам, распространявшимся в то время о событиях 1812 года, как например, легенде об орле, будто бы пролетевшем над головой Кутузова в то время, как он уезжал от армии в Царево-Займище, что́ будто бы послужило «победным предзнаменованием»; верит Норов также и легенде о всеобщем, без всяких исключений, патриотическом увлечении помещиков и купцов в 1812 году. Его возмущает описание Толстым собрания дворянства и купечества в Слободском дворце, когда эти сословия, по рассказу Толстого, «поддакивали всему тому, что им укажут».

Однако Норов, как участник Бородинского сражения, не может не признать, что Толстой «прекрасно и верно изобразил общие фазисы Бородинской битвы». Норов ставит в упрек Толстому в его описании Бородинского сражения только то, что это — «картина без действующих лиц». Народ, главное действующее лицо Бородинского сражения, Норов действующим лицом не считает. Норов не считается также с мнением Толстого о том, что в разгар сражения трудно бывает разобраться в действиях и распоряжениях отдельных начальников. Поэтому Толстой мог употребить такое выражение, за которое упрекает его Норов: «Это была та атака, которую себе приписывал Ермолов».

Большая часть статьи Норова посвящена его личным воспоминаниям о Бородинском сражении, которые во многом подтверждают описание Бородинского сражения в «Войне и мире».

Точку зрения Норова вполне поддержала консервативная «экономическая, политическая и литературная» газета «Деятельность»33. А. С. Норов, писала газета, «уличает графа Толстого в недобросовестных суждениях не только о некоторых исторических лицах, но даже о целых сословиях, принимавших горячее участие в незабвенную эпоху 1812 года» — дворянстве и купечестве. Рецензент не может понять, «как могло придти в голову автору романа, человеку, как видно по фамилии, русскому, отнестись таким образом к историческим фактам, лицам и сословиям эпохи, столь от нас отдаленной по времени и столь дорогой истинно русскому сердцу». Некоторые объясняют это «влиянием той среды, в которой вырос автор романа: вероятно, в детском или юношеском возрасте он был окружен гувернантками француженками и гувернерами французами, пропитанными иезуитизмом католическим, суждения которых о 1812 годе успели так глубоко залечь в детски впечатлительный ум ребенка или юноши, что граф Л. Н. Толстой не смог выбиться из-под этой нелепой путаницы католического суждения о 1812 годе и в самые лета зрелости». Но есть и другое объяснение: «другие, напротив, подозревают, что автор романа «Мир и война» умышленно относился недобросовестно к историческим фактам и лицам 1812 года с целью придать своему роману ту пикантную тенденциозность, которая нравится известному кругу общества». Рецензент больше склоняется к этому последнему мнению.

Толстой, по утверждению рецензента, «подлаживается под направление некоторого кружка», — какого кружка, автор не называет, но, конечно, он разумел кружок радикальный33а.

Престарелый князь П. А. Вяземский, в молодости — друг Пушкина и Гоголя, после появления четвертого тома «Войны и мира» выступил со своими воспоминаниями о 1812 годе34.

Вяземский отдавал «полную справедливость живости рассказа в художественном отношении»; вместе с тем он осуждал тенденцию «Войны и мира», в которой увидел «протест против 1812 года», «апелляцию на мнение, установившееся о нем в народной памяти и по изустным преданиям и на авторитете русских историков этой эпохи». По мнению Вяземского, «Война и мир» вышла из «школы отрицания и унижения истории под видом новой оценки ее, разуверения в народных верованиях». И Вяземский произносит такую тираду: «Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего и отрешением народных личностей». «Это уже не скептицизм, а чисто нравственно-литературный материализм».

Вяземский возмущается описанием собрания московских дворян в Слободском дворце и тем разоблачением их показного патриотизма, который с такой силой дан в романе Толстого. Изображение Александра I также вызывает протест Вяземского тем, что сделано без благоговейного отношения к императору.

В заключение Вяземский касается сцены растерзания Верещагина по приказанию графа Растопчина и высказывает предположение, что приказание это было вызвано желанием Растопчина «озадачить и напугать неприятеля», что Верещагин был Растопчиным принесен «в жертву для усиления народного негодования». Но, говоря так, Вяземский упускает из вида, что и Толстой считал, что, отдавая Верещагина на растерзание толпы, Растопчин руководствовался ложно понятым представлением об «общественном благе», и именно это Толстой ставит ему в вину.

Из позднейшего письма Вяземского к П. И. Бартеневу от 2 февраля 1875 года35 узнаем, что он отвергал не только описание собрания дворян и купечества в Слободском дворце и изображение Александра I, но и изображения Наполеона, Кутузова, Растопчина и «всех олимпийцев 12-го года».

Вяземский, несомненно, не возражал против реалистического портрета Пугачева в «Капитанской дочке», но реалистическое изображение Толстым «олимпийцев» пришлось консерватору Вяземскому не по душе.

В то же время, несмотря на свое непонимание и неприятие точки зрения автора «Войны и мира» на исторические события, Вяземский высоко ценил художественные достоинства романа Толстого; доказательством этому служит упоминание о «Войне и мире» в написанном Вяземским в том же 1869 году шуточном стихотворении «Ильинские сплетни». Это стихотворение состоит из ряда куплетов, заканчивающихся одной и той же строкой:

«Благодарю, не ожидал». «Война и мир» упоминается в следующем куплете, посвященном Александре Андреевне Толстой и ее знакомому, члену Государственного совета — князю Н. И. Трубецкому:

«Над Трубецким трунит Толстая,
В ней виден родственный закал36:
«Войны и мира» часть седьмая.
Благодарю, не ожидал»37.

Это стихотворение Вяземского получило большое распространение в Москве и в Петербурге.

Толстой, хотя и задетый статьей Вяземского, добродушно выписывает куплет о «Войне и мире» в письме к жене из Москвы от 1 сентября 1869 года38. Тот же куплет сообщала в своем не дошедшем до нас письме к Толстому, полученном в Ясной Поляне 3 сентября того же года, и сама упоминаемая в нем А. А. Толстая, о чем с неудовольствием писала Толстому его жена в письме от 4 сентября39.

Недоброжелательство к Толстому за «Войну и мир» держалось у Вяземского довольно долго, вплоть до появления «Анны Карениной». Только 2 февраля 1875 года Вяземский написал П. И. Бартеневу, что он хочет «мириться» с Толстым, а в письме к тому же Бартеневу от 6 февраля 1877 года дал Толстому такую характеристику: «Толстой прикрывает все свои парадоксальные понятия и чувства свежим блеском таланта своего, читаешь и увлекаешься, следовательно, прощаешь, по крайней мере, часто»40.

Статьи Норова и Вяземского вызвали сочувствие в среде представителей консервативных и умеренно либеральных политических взглядов.

А. В. Никитенко, прочитав присланную ему автором в рукописи статью Норова, записал в своем дневнике: «Итак, Толстой встретил нападение с двух сторон: с одной стороны — князь Вяземский, с другой — Норов... И впрямь, какой бы великий художник вы ни были, каким бы великим философом вы себя ни мнили, а всё же нельзя безнаказанно презирать свое отечество и лучшие страницы его славы»41.

М. П. Погодин сначала восторженно приветствовал выход первых четырех томов «Войны и мира». 3 апреля 1868 года он писал Толстому: «Читаю, читаю — изменяю и Мстиславу, и Всеволоду, и Ярополку, вижу, как они морщатся на меня, досадно мне, — а вот сию минуту дочитал до 149 страницы третьего тома и просто растаял, плачу, радуюсь». Перефразируя то, что Толстой писал про Наташу Ростову, Погодин далее пишет о самом Толстом: «Где, как, когда всосал он в себя из этого воздуха, которым дышал в разных гостиных и холостых военных компаниях, этот дух и проч. Славный вы человек, прекрасный талант!.. »

«Послушайте — да что же это такое! Вы меня измучили. Принялся опять читать... и дошел... И что же я за дурак! Вы из меня сделали Наташу на старости лет, и прощай все Ярополки! Присылайте же, по крайней мере, скорее Марью Дмитриевну какую-нибудь, которая отняла бы у меня ваши книги, посадила бы меня за мою работу...

Ах — нет Пушкина! Как бы он был весел, как бы он был счастлив, и как бы стал потирать себе руки. — Целую вас за него я за всех наших стариков. Пушкин — и его я понял теперь из вашей книги яснее, его смерть, его жизнь. Он из той же среды — и что это за лаборатория, что за мельница — святая Русь, которая всё перемалывает. Кстати — любимое его выражение: всё перемелется, мука будет... »42

Но после статей Норова и Вяземского Погодин в газетке «Русский», единственным сотрудником и редактором которой он был, писал о «Войне и мире» уже по-другому. Приведя сцену пляски Наташи и выразив свое восхищение этой сценой, Погодин далее говорит: «Я хотел при всем почтении к высокому и прекрасному таланту указать также на односторонности в мастерской картине графа Толстого, что исполнили отчасти наши заслуженные литераторы А. С. Норов и князь Вяземский. Соглашаясь с ними в основном, я должен, однако ж, решительно не согласиться с ними касательно причисления графа Толстого к петербургской школе отрицателей. Нет, это лицо sui generis [своеобразное]. ... А вот чего простить уж никак нельзя романисту, это своевольное обращение с такими личностями, как Багратион, Сперанский, Растопчин, Ермолов. Они принадлежат истории. ... Исследуйте жизнь того или другого лица, докажите ваше мнение, а представлять его ни с того ни с сего каким-нибудь пошлым или даже отвратительным профилем или силуэтом, по-моему, есть опрометчивость и самонадеянность, непростительная и великому таланту»43.

Статья Вяземского вызвала благодарственное письмо в редакцию «Русского архива» сына Растопчина44. «Как русский, — писал граф А. Ф. Растопчин, — благодарю его за то, что он заступился за память осмеянных и оскорбленных отцов наших, изъявляя ему сердечную признательность за его старание восстановить истину о моем отце, характер которого так искажен у графа Толстого».

Сторонником Толстого в его разоблачении московского генерал-губернатора выступил неизвестный рецензент газеты «Одесский вестник». По выходе пятого тома «Войны и мира» эта газета писала:

«Каждому из нас, конечно, знаком тот ореол, которым окружен в нашей детской памяти образ графа Растопчина, известного» защитника Москвы в памятный 1812 год. Но годы прошли, история сбросила с него фальшивую маску государственного деятеля; события показались в истинном их свете, и обаяние исчезло. В числе других квазигероев этой критической эпохи история сбросила с незаслуженного пьедестала и графа Растопчина. Последний и вполне заслуженный удар нанес ему граф Л. Н. Толстой в своей поэме «Война и мир». Эпизод с Верещагиным подробно уже разобран в «Русском архиве», но автор умел ему придать ту краткость и рельефность, какие не даются сухому историческому рассказу»45.

Противником Вяземского выступил в либеральных «Петербургских ведомостях» А. С. Суворин, где им было заявлено: «Война и мир» при всех своих недостатках внесла в русское общество немалую долю самосознания, разбив несколько пустых и вздорных иллюзий: недаром же некоторые старцы, в двадцатых годах запружавшие общество рифмованными либеральными эпиграммами, теперь восстают против нее»46 (явный намек на Вяземского).

Против Вяземского выступила и либеральная газета «Северная пчела», которая следующим образом отозвалась на его статью:

«Дело в том, что на князя Вяземского, как и на многих из современников той эпохи, произвело не совсем приятное впечатление, что граф Л. Н. Толстой, касаясь этого в своем произведении «Война и мир», старается поставить геройство масс выше геройства личностей. Князь Вяземский, как современник и очевидец событий, думает, повидимому, что он в некотором роде авторитет в суждении об этом времени. Но это едва ли так... Очевидцы и современники давно прошедших событий скорее способны их идеализировать сообразно первым юношеским впечатлениям. Стараясь защитить Растопчина и других лиц, выведенных автором «Войны и мира», от ложного освещения, князь Вяземский, впрочем, противореча себе, точнее подтверждает многое из высказанного графом Толстым. Так, он говорит, что-когда очутился под Бородиным, то он «был как бы в темном или воспламененном лесу» и никак не мог разобрать, мы ли это бьем неприятеля или он нас. Кроме того, его свои же приняли было за француза, и он подвергся даже чрез это серьезной опасности. Лучшего доказательства проводимой графом Толстым мысли о сумятице сражения привести, конечно, нельзя. Интересно также в воспоминаниях Вяземского подтверждение того, что даже герой патриот Милорадович и тот, сражаясь с французами, не мог обойтись без французских фраз, при помощи которых так легко рисоваться. Даже пресловутое «огненное крещение» и то не было забыто почтенным автором ветераном, почувствовавшим радость, когда ранена была его лошадь. Народ, сражавшийся в своих предсмертных рубашках, едва ли о чем подобном думал; он умирал за свою землю молча, не заявляя себя никакими историческими фразами»47.

Тютчев по поводу статьи Вяземского писал: «Это довольно любопытно, как воспоминания и личные впечатления, и весьма неудовлетворительно, как литературная и философская оценка. Но натуры столь резкие, как Вяземский, являются по отношению к новым поколениям тем, чем являются для мало исследованной страны предубежденные и враждебно настроенные посетители»48.

Радикальный журнал «Дело» во всех статьях и заметках о «Войне и мире» неизменно называл Толстого, как и других писателей его поколения, писателем отжившим. Так, Д. Д. Минаев, заговорив о «Войне и мире» и упомянув о том, что «до сих пор граф Лев Толстой был известен как даровитый писатель, как замечательный поэт подробностей, тонких, неуловимых для обыкновенного анализа ощущений и впечатлений», упрекает автора «Войны и мира» за отсутствие обличения крепостного права. Далее Д. Д. Минаев критикует описание Бородинского сражения, причем упреки его были направлены лишь против того, что сражение описано не по тому шаблону, как оно описывается в учебниках, и заканчивает статью словами: «Старые, отживающие писатели досказывают нам свои прекрасные сказки. Пока нет новых, лучших деятелей, послушаем и их на безлюдье»49.

Известный в то время публицист-народник В. В. Берви, писавший под псевдонимом Н. Флеровский, автор очень популярных в 1860—1870-е годы книг: «Положение рабочего класса в России» и «Азбука социальных наук», под псевдонимом С. Навалихин напечатал в «Деле» статью под язвительным названием «Изящный романист и его изящные критики»50.

В. В. Берви уверяет читателя, что для Толстого и его критика Анненкова «все то изящно и гуманно, что знатно и богато, и эту внешнюю вылощенность они принимают за настоящее человеческое достоинство».

Все действующие лица романа, по уверению Берви, «грубы и грязны». «Умственная окаменелость и нравственное безобразие этих фигур, выведенных графом Толстым, так и бьют в глаза». Князь Андрей не кто иной, как «грязный, грубый, бездушный автомат, которому неизвестно ни одно истинно-человеческое чувство и стремление». Он находится «в состоянии полудикого человека»; он будто бы «казнит людей», за которых будто бы «молился, клал земные поклоны и выпрашивал им прощение и вечное блаженство». В романе Толстого будто бы «предстает ряд возмутительных, грязных сцен». Толстой будто бы «не заботится ни о чем, кроме изящной отделки избранных им уродов». Весь роман «составляет беспорядочную груду наваленного материала».

Перейдя к военным сценам романа, Берви утверждает, что «с начала до конца у графа Толстого восхваляются буйство, грубость и глупость». «Читая военные сцены романа, постоянно кажется, что ограниченный, но речистый унтер-офицер рассказывает о своих впечатлениях в глухой и наивной деревне... Нужно стоять на степени развития армейского унтер-офицера, да и то еще по природе умственно ограниченного, чтобы быть в состоянии восхищаться дикой храбростью и стойкостью»» Здесь имелось в виду, как сказано далее, описание Бородинского сражения, данное в романе. По словам автора, «роман смотрит на военное дело постоянно так, как смотрят на него пьяные мародеры»51.

Статья Берви оказала воздействие на статьи о «Войне и мире» в некоторых других журналах и газетах. Такая же исступленная статья, за подписью М. М-н, появилась в «Иллюстрированной газете» 1868 года52. В статье было сказано, что роман Толстого «сшит на живую нитку», что историческая часть — «или плохой конспект или фаталистические и мистические умозаключения», что в романе «нет главного героя». «Соня и Наташа — пустые головки; Марья — старая девка сплетница»53. «Все это — продукты гнусной памяти крепостного права», «людишки жалкие и ничтожные», которые «с каждым томом все больше и больше теряют право на существование, потому что они, собственно говоря, никогда и не имели этого права». Заметка заканчивается торжественным и безапелляционным заявлением: «Считаем обязанностью сказать, что по нашему мнению в романе Л. Толстого можно найти апологию сытого барства, ханжества, лицемерия и разврата».

Точку зрения «Дела» разделял и сатирический журнал «Искра» демократического направления, напечатавший в 1868—1869 годах ряд статей и карикатур на «Войну и мир».

«Искра» ставила своей задачей преследовать остатки крепостничества, проявления деспотизма и произвола во всех их видах, военщину. Но журнал не заметил обличительного характера произведения Толстого. «Война и мир» представилась «Искре» апологией крепостничества и монархизма.

Ошибочно считая «Войну и мир» апологией самодержавия, «Искра» писала в ироническом тоне, что описанием сражений Толстой, «кажется, хотел произвести самое приятное впечатление. Это впечатление прямо говорит, что «умирать за отечество вовсе не трудно, а даже приятно». Если, с одной стороны, такое впечатление лишено художественной правды, зато, с другой стороны, полезно в смысле поддержания патриотизма и любви к драгоценной отчизне»54.

Кроме того, исходя из теории «разрушения эстетики», «Искра» подвергла осмеянию самые яркие и совершенные художественные образы «Войны и мира». Так, пародируя переживания князя Андрея при встрече с Наташей, «Искра» поместила карикатуру с подписью: «Едва лишь он обнял стан ее гибкий, как вино ее прелестей треснуло по лбу его». Восхитительная, незабываемая картина разговора князя Андрея с дубом вызвала карикатуру с издевательской подписью: «С князем Болконским дуб говорил в том костюме, в каком мать природа его породила. При следующем свидании дуб, преображенный, млел... Князь Андрей скачет и прыгает через веревочку»55.

Через полтора года после появления статьи Берви журнал «Дело» поместил статью о «Войне и мире» другого известного публициста того времени — Н. В. Шелгунова, озаглавленную «Философия застоя»56. Статья написана в более сдержанном тоне, чем статья Берви. Отрицая философские воззрения автора «Войны и мира», Шелгунов в то же время отмечает и достоинства романа.

Шелгунов порицает Толстого за то, что его философия не может привести «ни к каким европейским результатам»; что он проповедует «фатализм Востока, а не разум Запада»; что та «безропотная, умиротворяющая философия, на путь которой он выступил, есть философия безнадежного, безвыходного отчаяния и упадка сил», «философия застоя, убийственной несправедливости, притеснений и эксплуатации»; что он «запутался в своих собственных размышлениях»; что «результат, к которому он приходит, конечно, социально-вредный», хотя «в том пути, которым он его достигает, попадаются верные положения»; что он «убивает всякую мысль, всякую энергию, всякий порыв к активности и к сознательному стремлению улучшить свое единоличное положение и достигнуть своего единоличного счастия»; что он проповедует «учение, совершенно обратное тому, с чем мы познакомились из трудов новейших мыслителей», — главным образом О. Конта. «Еще счастие, — писал Шелгунов в заключение своей статьи, — что гр. Толстой не обладает могучим талантом, что он живописец военных пейзажей и солдатских сцен. Если бы к слабой опытной мудрости гр. Толстого придать ему таланта Шекспира или даже Байрона, то, конечно, на земле не нашлось бы такого сильного проклятия, которое бы следовало на него обрушить».

Шелгунов тем не менее признает в романе Толстого и нечто ценное, это — его «демократическую струйку». Он говорит:

«Жизнь среди народа научила графа Толстого понимать, насколько его практические, действительные нужды выше избалованных требований князей Волконских и разных кривляющихся барынь, вроде г-жи Шерер, погибающих от праздности и избытка. Граф Толстой рисует сельский мир и крестьянский быт, как одно из спасительных влияний, превращающих барина из великосветского пустоцвета в практически-полезную общественную силу. Таким, например, у него выходит граф Николай Ростов».

Шелгунов чувствует всю силу изображения народа, как движущей силы истории, в эпопее Толстого. Он говорит:

«Если из романа графа Толстого повыбрать все то, чем он хочет убедить в силе и безошибочности коллективного проявления единоличных произволов, то пред вами действительно возникает какая-то несокрушимая стена величественной стихийной силы, пред которой отдельные попытки людей, воображающих себя руководителями человеческих судеб, являются жалким ничтожеством». С этой точки зрения, Шелгунову удалось дать превосходную характеристику образа Кутузова, созданного Толстым: «Гениальность Кутузова выражается в том, что он умеет понять народную душу, народное стремление, народное желание... Кутузов всегда друг народа; он всегда слуга своего долга, а долг, по его мнению, в том, чтобы выполнить стремление и желание большинства... Кутузов велик потому, что он отрешается от своего «я» и пользуется своей властью как точкой силы, концентрирующей народную волю».

Шелгунов заканчивает статью утверждением, что «Война и мир» — «в сущности славянофильский роман», что Толстой «три магические слова» славянофилов (православие, самодержавие, народность) «выдает за единственный якорь спасения русского человечества», чего в произведении Толстого, конечно, совершенно нет.

В других статьях 1870 года Шелгунов решительно заявил, что «ни «Обрыв» ни «Война и мир» не имеют для нас никакого значения, несмотря на всю гениальность их творцов»57. Или: «Мы уже подвели итог десятилетию и даже поставили памятники на могилах Тургенева, Гончарова, Писемского, Толстого. Нам нужны теперь снова идеалы и типы, но людей настоящего и будущего»58.

Сдержанное отношение к «Войне и миру» демократически настроенных читательских кругов 1860—1870-х годов отчасти объясняется следующими воспоминаниями Н. Лысцева, бывшего секретарем журнала «Беседа» в начале 1870-х годов:

«Толстой не был еще тогда всемирным властителем дум, да и в русской литературе занимал в то время бесспорно высокое, почетное место как автор «Войны и мира», но не первое... Первый его роман «Война и мир» хотя все прочли с удовольствием, как высокохудожественное произведение, но, сказать правду, без особенного энтузиазма, тем более, что воспроизводимая великим романистом эпоха стояла далеко от тех злоб дня, которые волновали в те годы русское общество; Например, «Обрыв» Гончарова произвел гораздо большую сенсацию в обществе, не говоря уже о романах Достоевского... Каждый новый роман Достоевского вызывал и в обществе и в молодежи бесконечные споры и толки. Настоящими же властителями дум читающей русской публики оставались в то время два писателя — Салтыков-Щедрин и Некрасов. Выход каждой новой книжки «Отечественных записок» ожидался с напряженным нетерпением, чтобы узнать, кого и что хлещет своим сатирическим бичом Салтыков, или кого и что воспоет Некрасов. Граф Л. Н. Толстой стоял вне тогдашних общественных течений, чем и объясняется некоторый индиферентизм к нему русского общества той эпохи»59.

По выходе каждого из трех последних томов «Войны и мира» либеральная пресса, отмечая свое несогласие с философско-историческими воззрениями автора, попрежнему высоко оценивала художественную сторону произведения.

По поводу выхода четвертого тома «Войны и мира» «Вестник Европы» писал в апреле 1868 года: «Истекший месяц ознаменовался появлением четвертого, но, к удовольствию читателей, всё еще не последнего тома романа графа Л. Н. Толстого «Война и мир»... Роман, очевидно, все больше и больше хочет обратиться в историю; нынешний раз автор присоединяет даже и карту к своему роману... Автор доводит нынешний раз свое искусство возвращать душу отжившему до такой высокой степени, что мы готовы бы назвать его роман мемуарами современника, если бы нас не поражало одно, а именно, что этот воображаемый нами «современник» оказывается вездесущим, всезнающим и даже местами видно, что рассказав, например, событие, случившееся в марте, он дает ему такую тень, какая возможна для того человека, который знает, чем это событие кончится в августе. Только это и напоминает читателю, что перед ним не современник, не очевидец: так велико очарование, наводимое на читателя высокохудожественным талантом автора!»60

Н. Ахшарумов по выходе первых четырех томов «Войны и мира» напечатал вторую статью о произведении Толстого61. Автор начинает статью с воспоминания о том «поэтическом очерке», который носил название «1805 год». Теперь этот поэтический очерк вырос из маленькой книжки «в обширное многотомное сочинение и является перед нами уже не очерком, а большою историческою картиною». Содержание этой картины, по мнению критика, «полно красоты поразительной».

Исторический элемент «чувствуется везде и проникает собою всё. Отголоски минувшего звучат в каждой сцене, характер общества того времени, тип русского человека в эпоху его перерождения очерчен явственно в каждом действующем лице, как бы ни было оно незначительно». Толстой «видит всю правду, всю мелочь и низость нравственного характера и всё умственное ничтожество в большинстве людей, им изображаемых, и не скрывает от нас ничего... Если мы вглядимся внимательно в характер бар, им изображаемых, то мы скоро придем к убеждению, что автор им далеко не польстил. Никакой цеховой обличитель барства не мог бы сказать об нем таких горьких истин, какие высказал граф Толстой».

Разделяя произведение Толстого, согласно его заглавию, на часть, касающуюся мира, и часть, касающуюся войны, критик говорит: «Картина Войны у него так хороша, что мы не находим слов, способных выразить хоть отчасти ее ни с чем несравненную красоту. Это множество лиц, метко очерченных и озаренных таким горячим солнечным освещением; эта простая, ясная, стройная группировка событий; это неисчерпаемое богатство красок в подробностях и эта правда, эта могучая поэзия общего колорита, — всё заставляет нас с полной уверенностью поставить Войну графа Толстого выше всего, что когда-нибудь в этом роде производило искусство».

Переходя к рассмотрению отдельных типов «Войны и мира», автор отмечает в Пьере Безухове самое полное индивидуальное воплощение характера переходной эпохи. «Характер Пьера, — утверждает критик, — принадлежит к числу самых блестящих созданий автора».

Рассмотрев далее характер князя Андрея Болконского, критик подробно останавливается на «фигурке» Наташи. По его мнению, Наташа — «русская женщина до конца ногтей». «Она из бар, но она не барыня. Эта графиня, воспитанная француженкой-эмигранткой и блестящая на бале у Нарышкиных, в главных чертах своего характера ближе к простому народу, чем к своим светским сестрам и современницам. Она воспитывалась по-барски, но барское воспитание не привилось к ней». Безумное увлечение Анатолем роняет Наташу в глазах критика, но он не ставит этого в упрек автору. «Наоборт, мы высоко ценим в нем эту искренность и отсутствие всякой наклонности идеализировать созданные им лица. В этом смысле он реалист и даже из самых крайних. Никакие условные требования искусства, никакие художественные или другие приличия не способны зажать ему рот там, где мы ждем от него, чтобы он обнаружил голую истину».

Из военных типов «Войны и мира» критик более подробно останавливается на изображении Наполеона. Он находит, что в портрете Наполеона, данном Толстым, есть некоторые черты, «отлично схваченные»; таковы его «наивное и даже несколько глуповатое самолюбие, с которым он уверовал в собственную непогрешимость», «потребность в лакейской угодливости со стороны самых близких людей», «сплошная фальшь», «отсутствие, говоря словами князя Андрея, высших и лучших человеческих качеств: любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения». Но критик находит взгляд Толстого на Наполеона не вполне правильным. Успех Наполеона нельзя объяснять одним стечением обстоятельств. Этот успех объясняется тем, что Наполеон «угадал дух нации и усвоил его себе в таком совершенстве, что стал в глазах миллионов людей живым его воплощением». Наполеон — порождение французской революции, которая, «окончив свое дело внутри страны, вырвалась с неудержимой силой наружу. Она обратилась против внешнего гнета европейской политики, ей враждебной, и опрокинула дряхлое здание этой политики. Но после того, как это дело было выполнено, народный дух стал все менее принимать участие в ходе событий, все силы сосредоточились в войске, и опьяненный победами и личным честолюбием, Наполеон выдвинулся на первый план»62.

Последняя часть статьи Ахшарумова посвящена критике историко-философских воззрений Толстого. По мнению автора, Толстой — фаталист, «но не в том целом, восточном значении этого слова, которое усвоено вере слепой, чуждой всякого рассуждения». Толстой скептик, его фатализм есть «чадо нашего времени», «итог несчетного множества сомнений, недоумений и отрицаний».

Философия Толстого представляется критику «отвратительной», но так как Толстой «поэт и художник в десять тысяч раз более, чем философ», то «никакой скептицизм не мешает ему, как художнику, видеть жизнь во всей полноте ее содержания, со всеми ее роскошными красками, и никакой фатализм не мешает ему, как поэту, чувствовать энергический пульс истории в теплом, живом человеке, в лице, а не в скелете философического итога». И благодаря этому его «ясному взгляду и этому теплому чувству» «мы имеем теперь историческую картину, полную правды и красоты, картину, которая перейдет в потомство, как памятник славной эпохи».

Выход пятого тома романа Толстого вызвал рецензию В. П. Буренина. «Надо сказать правду, — писал В. П. Буренин, — что там, где талант автора «Войны и мира» направляется не теоретически-мистическими соображениями, а почерпает свою силу из документов, из преданий, где он может вполне опираться на эту почву, там в изображении исторических событий автор становится на высоту поистине поразительную. Чрезвычайно тонко разъясняет граф Толстой растерянное состояние Растопчина в роковое утро... Сравнение опустевшего города с обезматочившим ульем сделано графом Толстым так хорошо, что я не нахожу слов похвалы для этого художественного сравнения».

«Надо читать в самом романе, — говорит критик далее, — сцены пожара и расстреливания поджигателей, чтоб оценить всё мастерство автора. Особенно в последней необыкновенно поразителен эпизод расстреливания молодого фабричного. Никакой французский романист всеми ужасами бойкого воображения не произведет на вас такого сильного впечатления, какое производит граф Толстой несколькими простыми чертами»63.

В той же газете историк литературы М. Де-Пуле писал: «Талантливая смелость графа Толстого сделала то, чего еще не сделала история — дала нам книгу о жизни русского общества в течение целой четверти века, представленной нам в изумительно ярких образах». Критик чувствует в романе Толстого «бодрость и свежесть духа, разлитого по всему произведению, восторженного духа эпохи , нам теперь мало понятного, вымершего, но несомненно существовавшего и превосходно схваченного гр. Толстым»64.

В газете «Одесский вестник» по поводу пятого тома «Войны и мира» было сказано: «Этот том так же интересен, как и предыдущие. Умением одухотворить события, внести драматический элемент в рассказ, передать любой эпизод военных действий не в виде сухой реляции, а в том именно виде, как он происходил в жизни, — таким уменьем никто из наших известных писателей не превосходит графа Л. Н. Толстого»65.

Ряд верных замечаний о художественной структуре «Войны и мира» находим в статье Н. Соловьева в газете «Северная пчела». Автор вполне понимает ту важную роль, которую придает Толстой простым людям в ходе исторических событий. До сих пор, говорит критик, в исторических романах «побочные лица не принимали существенного участия в событиях». Эти «побочные лица» давали романистам только материал для изображения «духа века, нравов и обычаев», «в самые исторические события романисты их не впутывали, считая эти события делом только избранных личностей». Так поступал Вальтер Скотт и другие исторические романисты. У Толстого, напротив, эти люди «оказываются теснейшим образом связанными с самыми крупными событиями вследствие неразрывности всех звеньев жизни». У Толстого «переплетаются все героические и обыкновенные явления жизни; при этом нередко героические низводятся на степень самых обыденных явлений, а обыденные возводятся на степень героических». У Толстого «ряд исторических и жизненных картин поставлен в таком изумительном равенстве, какому еще и примера не было в литературах. Дерзость его при совлечении с высоты пьедесталов разных героев тоже поистине изумительна». Художественный метод Толстого, по мнению критика, характеризуется тем, что «на крупный исторический факт у него смотрит всегда кто-нибудь из самых обыкновенных смертных и по впечатлениям этого простого смертного уже составляется художественный материал и оболочка события».

«Таким образом под пером автора является бесконечная вереница друг за друга цепляющихся изображений, а в целом какая-то картина-роман, форма совершенно новая и столь же соответствующая обыкновенному ходу жизни, сколько и безграничная, как сама жизнь».

«Всё фальшивое, утрированное, являющееся в чертах и образах искривленных, будто бы сильными страстями, словом, всё, что так прельщает посредственные таланты, всё это противно гр. Л. Н. Толстому. Сильные страсти, глубокое душевное движение у него, напротив, являются обведенными такими тонкими очертаниями и нежными штрихами, что невольно подивишься, как такие до крайности простые орудия слова производят такой поразительный эффект»66.

По выходе четвертого тома «Войны и мира» с критикой романа выступили некоторые военные писатели.

Внимание Толстого привлекла напечатанная в «Русском инвалиде» статья «По поводу последнего романа графа Толстого», подписанная инициалами Н. Л. 67

Автор считает, что роман Толстого, благодаря своим художественным достоинствам, будет иметь сильное влияние на читателей в смысле понимания ими событий и деятелей эпохи наполеоновских войн. Но автор сомневается «в верности некоторых картин, представляемых автором», причем считает, что критическое отношение к такому произведению, каким является роман Толстого, «принесет только хорошие результаты и нисколько не помешает наслаждению художественным талантом графа Толстого».

Автор начинает свою статью с критики историко-философских воззрений Толстого, которые, по его мнению, сводятся «к чистейшему историческому фатализму»: «Всё определено предвечно, и так называемые великие люди суть только ярлыки, привешиваемые к событию и не имеющие с ним никакой связи». По мнению автора, это может быть справедливо только с точки зрения «бесконечно отдаленной», с которой «не только действия какого-нибудь Наполеона, но всё происходящее на земле или даже на солнечной системе, составляющей атом вселенной, немногим больше нуля». Но на земле «никто не усомнится в отличии слона от букашки».

Далее автор переходит к оценке сцен бивачного и боевого быта войск в романе Толстого. Он находит, что эти военные сцены написаны с тем же мастерством, как и подобные сцены в прежних произведениях Толстого. «Никто не умеет полусловом и намеком так рельефно очертить добродушно-сильную фигуру нашего солдата, как граф Толстой... Видно, что автор сроднился и свыкся с нашей армейской жизнью, и симпатический рассказ его не фальшивит ни одною нотою. Громадный организм армии с его симпатиями и антипатиями, с его своеобразною логикою, кажется живым, одухотворенным существом, жизнь которого слышна из-за множества единичных жизней».

Описание Шенграбенского сражения критик характеризует как «верх исторической и художественной правды».

Автор делает несколько замечаний относительно взглядов Толстого на Бородинское сражение. Он соглашается с утверждением Толстого, что Бородинская позиция не была укреплена, но делает оговорку, что никто из историков, за исключением Михайловского-Данилевского, и не придерживается противоположного взгляда. Соглашается автор и с мнением Толстого о том, что «первоначальная позиция (24 августа) при Бородине, следуя по течению Колочи, упиралась левым флангом в Шевардино. Несмотря на всю странность этой позиции в стратегическом смысле, ибо войска, расположенные на ней, стояли флангом к французам, надо признаться, что догадка графа Толстого основывается на документах, и документах довольно веских». Этот факт, по мнению критика «действительно должен быть освещен под тем углом зрения, под коим указывает его граф Толстой».

Автор выражает свое несогласие с мнением Толстого об исключительном значении для успеха сражения «неуловимой силы, называемой духом войска», и с его отрицанием какого бы то ни было значения за распоряжениями главнокомандующего, за позицией, на которой стоят войска, количеством и качеством вооружения. Все эти условия, по мнению автора, имеют большое значение как потому, что от них зависит нравственная сила войска, так и потому, что они оказывают самостоятельное влияние на ход сражения. «В пылу рукопашной схватки, в дыму и пыли» главнокомандующий действительно не может отдавать приказаний, но он может отдавать их тем войскам, которые находятся или совершенно вне выстрелов неприятеля или под слабым огнем.

Споря с Толстым, автор доказывает гениальность Наполеона как полководца, умалчивая, однако, о полном разгроме его армии в России в 1812 году. Не соглашается автор с мнением Андрея Болконского о том, что для того, чтобы сделать войну менее жестокой, не следует брать пленных. Тогда войны, по мнению Болконского, не велись бы из-за пустяков, а происходили бы только в тех случаях, когда каждый солдат сознавал бы себя обязанным идти на верную смерть. Против этого критик возражает, что бывали такие времена, когда не только пленные уводились в неволю, но вырезывались поголовно все мирные жители, женщины и дети, и все-таки, вопреки мнению героя Толстого, в те времена «войны не были ни серьезнее, ни реже».

«Во всех случаях, — говорит критик, — когда автор освобождается от предвзятой идеи и рисует картины, сродные его таланту, он поражает читателя своею художественною правдою». К таким страницам критик причисляет описание страшной внутренней борьбы, пережитой Наполеоном на Бородинском поле.

«Нигде, — говорит критик далее, — ни в одном сочинении, несмотря на всё желание, не доказана так ясно победа, одержанная нашими войсками под Бородиным, как в немногих страницах в конце последней части романа». Историки обыкновенно брались доказывать победу русских войск под Бородиным «совсем не с той стороны, как граф Толстой». Они не обращали внимания на самую «действительную победу, одержанную нашими войсками, — победу нравственную».

Вся статья Лачинова написана в духе глубокого уважения и самого благожелательного отношения к автору «Войны и мира». Немудрено поэтому, что она вызвала в Толстом чувство живейшей симпатии к ее автору. Без сомнения, Толстой был глубоко удовлетворен высокой оценкой, данной критиком его описанию Бородинского сражения.

11 апреля 1868 года, тотчас по прочтении статьи, Толстой пишет письмо в редакцию «Русского инвалида», прося передать автору «глубокую благодарность за радостное чувство», которое доставила ему статья, и просит его «открыть свое имя и как особенную честь» позволить вступить с ним в переписку. «Признаюсь, — пишет Толстой, — я никогда не смел надеяться со стороны военных людей (автор, наверное, военный специалист) на такую снисходительную критику. Со многими доводами его (разумеется, где он противного моему мнения) я согласен совершенно, со многими нет. Если бы я во время своей работы мог пользоваться советами такого человека, я избежал бы многих ошибок».

Письмо Толстого было доставлено Лачинову; ответного письма Лачинова в архиве Толстого не имеется. Переписка, очевидно, начата не была.

В том же 1868 году Н. А. Лачинов напечатал в журнале «Военный сборник» вторую статью о «Войне и мире»68, в которой перепечатал целиком целый ряд страниц из своей первой статьи, прибавив к ним также и кое-что новое. Так, он находит, что «фигура Пфуля, как фанатика теоретика, очерчена весьма рельефно»; что сцена атаки эскадрона гусаров на отряд французских драгун «мастерски схвачена и ярко обрисована».

Переходя к описанию Бородинского сражения, данному Толстым, автор оговаривается, что хотя это сражение «по громадности участвовавших в нем войск и по обширности боевой сцены, само собою разумеется, не укладывается в узкие рамки романа», тем не менее те «выдержки из великой трагедии, разыгравшейся на Бородинском поле, какие находятся в произведении Толстого, «очерчены автором весьма искусно, с знанием дела и совершенно, охватывают читателя своею боевою атмосферою».

Находя некоторые погрешности в «собственно военно-исторической стороне» романа, автор считает «сильной и мастерски исполненной сторону описательную, в которой, благодаря знакомству автора с русскими солдатами и русским человеком вообще, с поразительною ясностью обрисовываются основные черты нашего народного характера».

Недостаток «Войны и мира» Лачинов видит в том, что «граф» Толстой во что бы то ни стало хочет показать образцовыми действия Кутузова и никуда негодными распоряжения Наполеона». Автор указывает на некоторые, по его мнению, ошибки Кутузова в руководстве Бородинским сражением, но в то же время признает в деятельности Кутузова в этот день «другие стороны, говорящие в его пользу», как приказ Уварову об атаке на левый фланг французов, «имевший существенное влияние на дело». В то же время автор берет под защиту от упреков Толстого диспозицию Бородинского сражения, составленную Наполеоном. Нисколько не возражая против утверждения Толстого о том, что ни один пункт этой диспозиции не был и не мог быть исполнен, автор считает, что в диспозиции была указана «только цель, которой войска должны достигнуть, направление, время и порядок производства первоначальных атак», оправдывая Наполеона весьма странным рассуждением: «Что касается исполнения приказаний Наполеона, то он, как опытный боец, знал, что они не будут исполнены».

В остальном вторая статья Лачинова не давала ничего нового по сравнению с первой статьей.

Совсем с иной позиции с критикой «Войны и мира» выступил профессор генерального штаба полковник А. Витмер69.

Витмер преклоняется перед Наполеоном, считая его человеком «громадной силы», «недюжинного ума» и «непреклонной воли»; он «может быть, злодей, но злодей великий». В каждом распоряжении Наполеона Витмер старается отыскать признаки гениальности.

Витмер не верит в силу сопротивления русского народа вторжению Наполеона. Он считает ошибкой Наполеона быстроту его наступления и полагает, что «действуя медленнее, он сохранил бы свои войска и, быть может, избежал бы постигшей его катастрофы».

Витмер не соглашается с Толстым в том значении, которое Толстой придает народной войне с Наполеоном. Он утверждает, что по всем данным «вооруженное восстание народа принесло неприятелю сравнительно весьма мало вреда». Результатом этого было только «несколько вырезанных шаек мародеров» и «несколько зверских поступков (вполне, впрочем, оправдываемых поведением неприятеля) над отсталыми и пленными».

«Отдавая полную справедливость неотъемлемому литературному таланту автора», Витмер оспаривает многие военно-исторические суждения Толстого. Некоторые замечания Витмера по специально военным вопросам, как численность русской и французской армий в разные периоды кампании, подробности сражений и т. п., справедливы; в некоторых случаях он соглашается с Толстым, как, например, в том, что в 1812 году в главной квартире русской армии не существовало заранее принятого плана завлечения Наполеона в глубину России; или в том, что первоначальная позиция при Бородине, как это утверждает Толстой, была иною, чем та, где действительно произошло сражение, о чем Витмер говорит: «Будучи вполне беспристрастны, спешим отдать справедливость автору: указание его, что Бородинская позиция избрана была первоначально непосредственно за рекой Колочей, по нашему мнению, совершенно верно. До последнего времени почти все историки упускали это обстоятельство из вида». Витмер вполне соглашается с Толстым и в том, что при «описании сражений невозможно соблюсти строгую истину», так как «действие происходит так быстро, картина боя так разнообразна и драматична, а действующие лица находятся в таком напряженном состоянии, что это [отклонение от истины в описании сражения] становится совершенно понятным».

Общий тон статьи Витмера — издевательство над автором «Войны и мира», придирки к словам, нежелание и неспособность понять общий смысл рассуждений Толстого и его общее отношение к войне 1812 года.

Вся вторая статья Витмера посвящена исключительно критике описания Бородинского сражения, данного Толстым, и рассуждений Толстого по поводу этого сражения.

Полковник, прежде всего, выражает несогласие с мнением Толстого, выраженным словами Болконского, о необходимости патриотического настроения в войске. По его мнению, «скрытая теплота патриотизма», которой Толстой придает решающее значение, «всего менее оказывает влияние на участь боя». «Всё же возможное хорошо воспитанный солдат сделает и без патриотизма в силу чувства долга и дисциплины». Ведь солдат регулярной армии «есть, прежде всего, ремесленник», и дисциплинированная армия есть, прежде всего, «собрание ремесленников». Витмер в данном случае рассуждает, как типичный представитель прусской военщины, как поклонник Фридриха Великого, которому принадлежит многозначительное изречение: «Если бы мои солдаты начали думать, ни один не остался бы в войске».

В противоположность Толстому, Витмер считает Бородинское сражение поражением русского войска. Доказательство этого видит он в том, что «русские были сбиты на всех пунктах, принуждены ночью же начать отступление и понесли громадные потери». Прямым следствием Бородинского сражения было занятие французами Москвы. Фанатический поклонник Наполеона, Витмер сожалеет только о том, что Наполеон в Бородинском сражении не уничтожил целиком всю русскую армию. Причиной этому была нерешительность Наполеона, за что полковник русской службы в почтительных выражениях делает выговор своему герою. Случаев для возможного уничтожения русской армии в Бородинском сражении было два, и Наполеон оба их упустил. Первый случай был, когда маршал Даву еще до начала сражения предложил Наполеону обойти левый фланг русской армии, имея в своем распоряжении пять дивизий. «Подобный обход, — пишет Витмер, — нет сомнения, имел бы самые гибельные для нас последствия: мало того, что мы принуждены были бы отступить, но были бы еще отброшены в угол, образуемый слиянием Колочи с рекою Москвою, и русскую армию, вероятно, постигло бы в таком случае конечное поражение. Но Наполеон не согласился на предложение Даву. Какая была тому причина, — объяснить трудно», — с явным сожалением замечает полковник.

Второй случай был тогда, когда маршалы Ней и Мюрат, «видя полное расстройство левого фланга», предложили Наполеону пустить в дело его молодую гвардию. Наполеон дал было приказ двинуться вперед молодой гвардии, но затем отменил его и не двинул в бой ни старой, ни молодой гвардии. Этим Наполеон, по словам Витмера, «добровольно отнял у своей армии плоды ее несомненной победы». Это досадное упущение Витмер ничем не может извинить. «Где же употреблять было гвардию, как не в таком бою, как Бородинский? — рассуждает он. — Если не пользоваться ею даже и в генеральном сражении, то зачем было и брать ее в поход». Вообще, по мнению Витмера, гениальный

Наполеон в Бородинском сражении «не высказал столько решимости и присутствия духа, как в блестящие дни своих славных побед при Риволи, Аустерлице, Иене и Фридланде». Эту нерешительность своего героя полковник отказывается понять. Объяснение Толстого, что Наполеон был потрясен стойким сопротивлением русских войск и испытал так же, как и его маршалы и солдаты, «чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения» — это объяснение кажется Витмеру плодом фантазии художника, а фантазии можно предоставить «разыгрываться, сколько ей угодно».

Кутузова как главнокомандующего Витмер оценивает очень низко. «Насколько Кутузов руководил боем в действительности — вопрос этот мы обойдем молчанием», — пишет Витмер, давая понять, что никакого руководства Бородинским сражением со стороны Кутузова, по его мнению, не было. По мнению Витмера, Толстой изображает Кутузова слишком деятельным в день Бородинского сражения.

Статья заканчивается полемикой с Толстым по поводу его утверждения о погибели наполеоновской Франции. По мнению Витмера, наполеоновская империя и не думала погибать, потому что «была создана и лежала в духе народа». «Республика менее всего была присуща духу французского народа», — с непоколебимой уверенностью в своей правоте заявлял русский бонапартист за год до падения империи и провозглашения республики во Франции.

Третий военный критик М. И. Драгомиров в своем разборе «Войны и мира»70 останавливается не только на военных сценах романа, но и на картинах военного быта в предшествующее военным действиям время. Он находит, что как военные сцены, так и сцены войскового быта «неподражаемы и могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства». Критик подробно пересказывает сцену смотра войск Кутузовым в Браунау, по поводу которой делает следующее замечание: «Десять батальных полотен самого лучшего мастера, самого большого размера, можно отдать за нее. Смело говорим, что не один военный, прочитав ее, невольно скажет себе: «Да это он списал с нашего полка!»

Пересказав с таким же восхищением эпизод с кражей Теляниным кошелька у Денисова и столкновение по этому поводу Николая Ростова с командиром полка, затем эпизод нападения Денисова на принадлежавший пехотному полку продовольственный транспорт, Драгомиров переходит к рассмотрению военных сцен «Войны и мира». Он находит, что «боевые сцены гр. Толстого не менее поучительны: вся внутренняя сторона боя, неведомая для большинства военных теоретиков и мирно-военных практиков, а между тем дающая успех или неудачу, выдвигается у него на первый план в великолепно рельефных картинах». Багратион, по мнению Драгомирова, у Толстого «изображен идеально хорошо». Особенно восхищается критик сценой объезда Багратионом войск перед началом Шенграбенского сражения, признавая, что он не знает ничего выше этих страниц на тему об «управлении людьми во время боя». Автор подробно обосновывает свое мнение относительно того, почему такой выдающийся полководец, как Багратион, должен был вести себя перед началом сражения в виду солдатской массы именно так, как это описано у Толстого.

Далее автор отмечает «неподражаемое мастерство», с которым описаны Толстым все моменты Шенграбенского сражения, а по поводу отступления русских войск после сражения замечает: «Перед вами, как живой, стоит тот тысячеголовый организм, который называют войском».

Дальнейшая часть статьи Драгомирова посвящена полемике с Андреем Болконским по поводу его взглядов на военное дело и разбору историко-философских взглядов Толстого.

Высокомерный и недоброжелательный к автору, но совершенно бессодержательный отзыв о «Войне и мире» дал генерал М. И. Богданович, автор напечатанной «по высочайшему повелению» «Истории Отечественной войны 1812 года», которого Толстой обвинял в принижении личности Кутузова и его значения в войне с Наполеоном.

В краткой, написанной в пренебрежительном тоне заметке Богданович упрекал Толстого за мелкие неточности в описании военных и политических событий, вроде того, что атака в Аустерлицком сражении была произведена не кавалергардами, как сказано у Толстого, а конной гвардией, и т. п. Для разрешения вопроса о роли личности в истории Богданович советовал Толстому «внимательно проследить сношения представителей России и Франции, императора Александра I и Наполеона»71.

По поводу статьи Богдановича газета «Русско-славянские отголоски» писала: «Заметка г. М. Б., по нашему мнению, верх совершенства. Это — философия генерального штаба, философия военного артикула; как же требовать, чтобы философствующая свободная мысль и наука придерживались этих утилитарных или служебных философских взглядов. Мы думаем, что г. М. Б. написал в этой статье критику не на сочинение графа Толстого, а на все свои уже написанные и будущие исторические сочинения; он осудил сам себя военным судом»72.

Ряд замечательно верных суждений, касающихся отдельных вопросов, затронутых в «Войне и мире», и всего произведения в целом, находим в статьях Н. С. Лескова, печатавшихся без подписи в 1869—1870 годах в газете «Биржевые ведомости»73.

Об отношении критики к Толстому и Толстого к критике Лесков заметил очень метко и остроумно:

«В последний год вырос и возвысился до незнакомой нам доселе величины автор «Детства» и «Отрочества», и он являет нам в своем последнем, прославившем его сочинении о войне и мире не только громадный талант, ум и душу, но и (что в наш просвещенный век всего реже) большой, достойный почтения характер. Между выходом в свет томов его сочинения проходят длинные периоды, в течение которых на него, по простонародному выражению, всех собак вешают: его зовут и тем и другим, и фаталистом, и идиотом, и сумасшедшим, и реалистом, и спиритом; а он в следующей за тем книжке опять остается тем же, чем был и чем сам себя самому себе представляет... Это ход большого, поставленного на твердые ноги и крепко подкованного коня»74.

Пятый том «Войны и мира» Лесков назвал «прекрасным сочинением». Всё, что составляет содержание тома, «рассказано Толстым опять с огромным мастерством, характеризующим всё сочинение. В пятом томе, как и в четырех первых, нет утомительной или неловкой страницы и на всяком шагу попадаются сцены, чарующие своею прелестию, художественною правдою и простотой. Есть места, где простота эта достигает необычайной торжественности». «Как на образец красот подобного рода» автор указывает на описание умирания и смерти князя Андрея. «Прощание князя Андрея с сыном Николушкою; мысленный или, лучше сказать, духовный взгляд умирающего на покидаемую жизнь, на горести и заботы окружающих его людей и самый переход его в вечность — всё это выше всяких похвал по прелести рисовки, по глубине проникновения в святая святых отходящей души и по высоте безмятежного отношения к смерти... Ни в прозе ни в стихах мы не знаем ничего равного этому описанию».

Переходя далее к исторической части пятого тома, Лесков находит, что исторические картины нарисованы автором «с большим мастерством и с удивительною чуткостью». По поводу придирчивых статей военных критиков Лесков говорит: «Может быть, военные специалисты найдут в деталях военных описаний графа Толстого много такого, за что они снова найдут возможным сделать автору замечания и укоризны вроде тех, какие ему уже были от них сделаны, но, поистине говоря, нас мало занимают эти детали. Мы ценим в военных картинах Толстого то яркое и правдивое освещение, при котором он нам показывает марши, стычки, движения; нам нравится самый дух этих описаний, в котором волею неволею чувствуется веяние духа правды , дышащего на нас через художника».

Остановившись главным образом на портретах Кутузова и Растопчина, Лесков в заключение своей статьи говорит, что исторические лица в романе Толстого очерчены «не карандашом казенного историка, а свободною рукою правдивого и чуткого художника»75.

По выходе шестого тома Лесков писал, что «Война и мир» это «наилучший русский исторический роман», «прекрасное и многозначащее сочинение»; что «нельзя не признать несомненную пользу правдивых картин графа Толстого»; что «книга графа Толстого дает весьма много для того, чтобы, углубляясь в нее, по бывшему разуметь бываемое» и даже «видеть в зеркале гадания грядущее»; что это произведение «составляет гордость современной литературы».

Лесков берет под защиту положение Толстого о решающей роли масс в историческом процессе. «Военные вожди, — пишет он, — как и мирные правительства, состоят в непосредственной зависимости от духа страны и вне пределов, открываемых им для эксплуатации этим духом, ничего совершить не могут... Никто не может предводительствовать тем, что само в себе заключает лишь одну слабость и все элементы падения... Дух народа пал, и никакой вождь ничего не сделает, точно так же, как сильный и сознающий себя народный дух сам неведомыми путями изберет себе пригодного вождя, что и было в России с засыпавшим Кутузовым... Не известно ли критикам, что у падавших народностей в самые крайние минуты их падения являлись очень замечательные военные таланты и не могли сделать ничего капитального для спасения отчизны?»

В качестве примера Лесков указывает на «популярного и сведущего в своем деле» польского революционера Костюшко, который, видя неуспех восстания, в отчаянии воскликнул: «Finis Poloniae!» [Конец Польше!]. «В этом восклике способнейшего вождя народного ополчения поляки напрасно видят нечто легкомысленное, — говорит Лесков, — Костюшко видел, что в низком уровне духа страны было уже нечто невозвратное, изрекшее его любимой родине «Finis Poloniae».

Далее Лесков касается обвинения Толстого «одним философствующим критиком» в том, что будто бы он «просмотрел народ и не дал ему надлежащего значения в своем романе»76. На это Лесков отвечает: «Говоря поистине, мы не знаем ничего смешнее и неумнее этой забавной укоризны писателю, сделавшему более, чем все , для вознесения народного духа на ту высоту, на которую поставил его граф Толстой, указав ему оттуда господствовать над суетой и мелочью деяний отдельных лиц, удерживавших за собою до сих пор всю славу великого дела»77.

Лескову совершенно ясен жанр «Войны и мира» как эпопеи.

В заключительной статье, написанной по выходе в свет последнего тома произведения, Лесков писал:

«Кроме личных характеров — художественное изучение автора, видимо для всех, с замечательною энергиею было направлено на характер всего народа, вся нравственная сила которого сосредоточилась в войске, боровшемся с великим Наполеоном. В этом смысле роман графа Толстого можно было в некотором отношении считать эпопеею великой и народной войны, имеющей своих историков, но далеко не имевшей своего певца. Где слава, там и сила. В славном походе греков на Трою, воспетом неизвестными певцами, чувствуем роковую силу, дающую всему движение и через дух художника вносящую неизъяснимое наслаждение в наш дух, — дух потомков, тысячелетиями отделенных от самого события. Много совершенно подобных ощущений дает автор «Войны и мира» в эпопее 12 года, выдвигая пред нами возвышенно простые характеры и такую величавость общих образов, за которыми чувствуется неисследимая глубина силы, способной к невероятным подвигам. Многими блестящими страницами своего труда автор обнаружил в себе все необходимые качества для истинного эпоса»78.

Большое удовлетворение доставили Толстому статьи о «Войне и мире» Н. Н. Страхова, печатавшиеся в журнале «Заря» за 1869—1870 годы79.

О характере впечатления «Войны и мира» на читателей Страхов писал: «Люди, приступавшие к этой книге с предвзятыми взглядами, — с мыслью найти противоречие своей тенденции, или ее подтверждение, — часто недоумевали, не успевали решить, что им делать — негодовать или восторгаться, но все одинаково признавали необыкновенное, мастерство загадочного произведения. Давно уже художество не обнаруживало в такой степени своего всепобедного, неотразимого действия».

На вопрос, в чем именно «художество» в «Войне и мире» проявило свое «неотразимое действие», Страхов дает такой ответ: «Трудно представить себе образы более отчетливые, — краски более яркие. Точно видишь всё то, что описывается, и слышишь все звуки того, что совершается. Автор ничего не рассказывает от себя: он прямо выводит лица и заставляет их говорить, чувствовать и действовать, причем каждое слово и каждое движение верно до изумительной точности, то есть вполне носит характер лица, которому принадлежит. Как будто имеешь дело с живыми людьми и притом видишь их гораздо яснее, чем умеешь видеть в действительной жизни».

В «Войне и мире», по утверждению Страхова, «схвачены ме отдельные черты, а целиком — та жизненная атмосфера, которая бывает различна около различных лиц и в разных слоях общества. Сам автор говорит о «любовной и семейной атмосфере» дома Ростовых; но припомните другие изображения того же рода: атмосфера, окружавшая Сперанского; атмосфера, господствовавшая около «дядюшки» Ростовых; атмосфера театральной залы, в которую попала Наташа; атмосфера военного госпиталя, зкуда зашел Ростов, и пр. и пр.»

Страхов подчеркивает обличительный характер «Войны и мира». «Можно принять эту книгу за самое яркое обличение александровской эпохи, — за неподкупное разоблачение всех язв, которыми она страдала. Обличены — своекорыстие, пустота, фальшивость, разврат, глупость тогдашнего высшего круга; бессмысленная, ленивая, обжорливая жизнь московского общества И богатых помещиков, вроде Ростовых; затем величайшие беспорядки везде, особенно в армии, во время войн; повсюду показаны люди, которые среди крови и битв руководятся личными выгодами и приносят им в жертву общее благо; ... выведена на сцену целая толпа трусов, подлецов, воров, развратников, шулеров... »

«Перед нами картина той России, которая выдержала нашествие Наполеона и нанесла смертельный удар его могуществу. Картина нарисована не только без прикрас, но и с резкими тенями всех недостатков, — всех уродливых и жалких сторон, которыми страдало тогдашнее общество в умственном, нравственном и правительственном отношении. Но вместе с тем воочию показана та сила, которая спасла Россию».

По поводу описания Бородинского сражения в «Войне и мире» Страхов замечает: «Едва ли была когда-нибудь другая такая битва, и едва ли что-нибудь подобное было рассказано на каком-нибудь другом языке».

«Душа человеческая, — пишет Страхов далее, — изображается в «Войне и мире» с реальностию, еще небывалою в нашей литературе. Мы видим перед собою не отвлеченную жизнь, а существа вполне определенные со всеми ограничениями места, времени, обстоятельства. Мы видим, например, как растут лица гр. Л. Н. Толстого... »

Сущность художественного дарования Толстого Страхов определял следующим образом: «Л. Н. Толстой есть поэт в старинном и наилучшем смысле этого слова; он носит в себе глубочайшие вопросы, к каким только способен человек; он прозревает и открывает нам сокровеннейшие тайны жизни и смерти».

Смысл «Войны и мира», по мнению Страхова, всего яснее выражен в словах автора: «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды ». Голос за простое и доброе против ложного и хищного — вот существенный, главнейший смысл «Войны и мира». Это утверждение Страхова справедливо, хотя содержание «Войны и мира» настолько обширно, что свести его к одной какой-нибудь идее невозможно. Но далее Страхов говорит: «Существует на свете как будто два рода героизма: один — деятельный, тревожный, порывающийся, другой — страдательный, спокойный, терпеливый... К категории деятельного героизма относятся не только французы вообще и Наполеон в особенности, но и множество русских лиц... К категории смирного героизма принадлежит прежде всего — сам Кутузов, величайший образец этого типа, потом Тушин, Тимохин, Дохтуров, Коновницын и пр., вообще — вся масса наших военных и вся масса русского народа. Весь рассказ «Войны и мира» как будто имеет целью доказать превосходство смирного героизма над героизмом деятельным, который повсюду оказывается не только побежденным, но и смешным, не только бессильным, но и вредным». Это мнение Страхова несправедливо. Оно было высказано Страховым до выхода последнего тома «Войны и мира» с главами, посвященными партизанскому движению, но уже в четвертом томе (по первому шеститомному изданию) Страхов мог бы найти опровержение своего мнения в разговоре Андрея Болконского (выражающего мнения автора) с Пьером Безуховым накануне Бородинского сражения. Неправ Страхов и тогда, когда причисляет всю «массу русского народа» к представителям «смирного героизма».

С этой ошибкой Страхова связана и другая его серьезная ошибка, касающаяся определения жанра «Войны и мира». Правильно указав, что «Война и мир» «вовсе не есть исторический роман» в общепринятом смысле этого слова, «то есть вовсе не имеет в виду делать из исторических лиц романических героев», Страхов далее сравнивает «Войну и мир» с «Капитанской дочкой» и находит между этими двумя произведениями большое сходство. Сходство это он видит в том, что, как у Пушкина исторические лица — Пугачев, Екатерина — «являются мельком в немногих сценах», так же и в «Войне и мире» «являются Кутузов, Наполеон и пр.». У Пушкина «главное внимание сосредоточено на событиях частной жизни Гриневых и Мироновых, и исторические события описаны лишь в той мере, в какой они прикасались к жизни этих простых людей». «Капитанская дочка», — пишет Страхов, — собственно говоря, есть хроника семейства Гриневых; это тот рассказ, о котором Пушкин мечтал еще в третьей главе «Онегина», — рассказ, изображающий «преданья русского семейства». «Война и мир», по мнению Страхова, «тоже некоторая семейная хроника . Именно, это хроника двух семейств: семейства Ростовых и семейства Болконских. Это воспоминания и рассказы о всех важнейших случаях в жизни этих двух семейств и о том, как действовали на их жизнь современные им исторические события... Центр тяжести «обоих призведений» всегда в семейных отношениях, а не в чем-нибудь другом».

Это мнение Страхова совершенно ошибочно.

В предыдущей главе уже было показано, что никогда у Толстого не было замысла ограничить свое произведение узкими рамками хроники двух дворянских семейств. Уже первые томы романа-эпопеи, с описанием походной и боевой жизни русской армии, никак не укладываются в рамки семейной хроники; начиная с четвертого тома (по первому шеститомному изданию), где автор приступает к описанию войны 1812 года, характер произведения как эпопеи становится совершенно очевидным. Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон, непоколебимая стойкость русской армии, опустошенная Москва, изгнание французов из России, — всё это описывается Толстым никак не в виде придатка к какой-то семейной хронике, а как важнейшие события в жизни русского народа, в чем и видел автор свою главную задачу.

Что касается родственных связей героев «Войны и мира», то переписка Толстого показывает, что связи эти не только не стояли для него на первом плане, но определялись в известной мере случайно. В письме к Л. И. Волконской от 3 мая 1865 года Толстой, отвечая на ее вопрос о том, кто такой Андрей Болконский, писал о происхождении этого образа: «В Аустерлицком сражении... мне нужно было, чтобы был убит блестящий молодой человек; в дальнейшем ходе моего романа мне нужно было только старика Болконского с дочерью; но так как неловко описывать ничем не связанное с романом лицо, я решил сделать блестящего молодого человека сыном старого Болконского».

Как видим, Толстой совершенно определенно заявляет, что молодой офицер, убитый (по первоначальному плану) в Аустерлицком сражении, только по чисто композиционным соображениям был сделан им сыном старого князя Болконского.

Данная Страховым ложная характеристика жанра «Войны и мира», принижающая смысл и значение великого произведения, тогда же была подхвачена в печати другими критиками, впоследствии много раз вплоть до наших дней повторялась литературоведами и внесла большую путаницу в понимание эпопеи Толстого. Страхов в данном случае не проявил ни исторического, ни художественного чутья, несомненно проявленного им в общей оценке «Войны и мира». По выходе в свет последнего тома «Войны и мира» Страхов дал заключительный отзыв обо всем произведении.

«Какая громада и какая стройность! Ничего подобного не представляет нам ни одна литература. Тысячи лиц, тысячи сцен, всевозможные сферы государственной и частной жизни, история, война, все ужасы, какие есть на земле, все страсти, все моменты человеческой жизни, от крика новорожденного ребенка, до последней вспышки чувства умирающего старика, все радости и горести, доступные человеку, всевозможные душевные настроения, от ощущений вора, укравшего червонцы у своего товарища, до высочайших движений героизма и дум внутреннего просветления, — всё есть в этой картине. А между тем, ни одна фигура не заслоняет другой, ни одна сцена, ни одно впечатление не мешает другим сценам и впечатлениям, всё на месте, всё ясно, всё раздельно и всё гармонирует между собою и с целым... Все лица выдержаны, все стороны дела схвачены, и художник до последней сцены не отступил от своего безмерно широкого плана, не опустил ни одного существенного момента, и довел свой труд до конца без всякого признака изменения в тоне, взгляде, в приемах и силе творчества. Дело поистине изумительное!.. »

«Война и мир» есть произведение гениальное, равное всему лучшему и истинно великому, что произвела русская литература»...

Значение «Войны и мира» в истории русской литературы, по мнению Страхова, таково:

«Совершенно ясно, что с 1868 года, то есть с появления «Войны и мира», состав того, что собственно называется русскою литературою, то есть состав наших художественных писателей, получил иной вид и иной смысл. Гр. Л. Н. Толстой занял первое место в этом составе, место неизмеримо высокое, поставившее его далеко выше уровня остальной литературы. Писатели, бывшие прежде первостепенными, обратились теперь во второстепенных, отошли на задний план. Если мы вглядимся в это перемещение, совершившееся самым безобидным образом, т. е. не в силу чьего-нибудь понижения, а вследствие огромной высоты, на которую взошел раскрывший свои силы талант, то нам невозможно будет не радоваться этому делу от всего сердца... Западные литературы в настоящее время не представляют ничего равного, и даже ничего близко подходящего к тому, чем мы теперь обладаем».

В печати статьи Страхова о «Войне и мире» вызвали только отрицательную оценку.

«Гением признает графа Толстого один только Страхов», — писала газета «Петербургский листок»80. Буренин в либеральных «Петербургских ведомостях» писал, что над «философами» журнала «Заря» «можно порой посмеяться, когда они измыслят что-нибудь особенно дикое, вроде, например, заявления... о мировом значении романов графа Льва Толстого»81. Минаев на статьи Страхова откликнулся следующими насмешливыми стишками:

Поврежденный критик (бредит)
Да, гений он!..
Тень Аполлона Григорьева
Постой, постой!..
Кто — Бенедиктов?

Критик
Лев Толстой!..

Он самый первый гений мира.
В «Заре» пишу я круглый год,
Что с Ахшарумовым Шекспира
Он просто за пояс заткнет.

Ты покраснел, я вижу... Дело!..
Болтать нельзя, без краски, зря82.

С. А. Толстая записала в своем дневнике, что Толстого «радовали» статьи Страхова83.

В своей автобиографии «Моя жизнь» Софья Андреевна приводит следующее мнение Толстого о статьях Страхова по поводу «Войны и мира»: «Лев Николаевич говорил, что Страхов в своей критике придал «Войне и миру» то высокое значение, которое роман этот получил уже много позднее и на котором он остановился навсегда»84.

Н. Н. Страхов имел основание впоследствии (в 1885 году) с чувством глубокого внутреннего удовлетворения заявить печатно: «Задолго до нынешней славы Толстого... , в то время, когда даже еще не была кончена «Война и мир», я почувствовал великое значение этого писателя и старался объяснить его читателям... Я первый, и уже давно, печатно провозгласил Толстого гениальным и причислил его к великим русским писателям»85.

Из писателей, близких знакомых Толстого, особенный интерес к «Войне и миру» проявили, разумеется, Фет и Боткин.

Сохранились только два письма Фета о «Войне и мире»; вероятно их было больше. Кроме письма от 16 июня 1866 года, приведенного выше, существует еще письмо Фета, написанное по окончании чтения последнего тома «Войны и мира» и датированное 1 января 1870 года. Фет писал:

«Сию минуту кончил 6-ой том «Войны и мира» и рад, что отношусь к нему совершенно свободно, хотя штурмую с вами рядом. Какая милая и умная женщина княг. Черкасская, как я обрадовался, когда она меня спросила: «будет ли он продолжать? Тут всё так и просится в продолжение — этот 15-летний Болконский, очевидно, будущий декабрист». Какая пышная похвала руке мастера, у которого всё выходит живое, чуткое. Но ради бога не думайте о продолжении этого романа. Все они пошли спать во-время и будить их опять будет для этого романа, круглого, уже не продолжение — а канитель. Чувство меры так же необходимо художнику, как и сила. Кстати, даже недоброжелатели, т. е. не понимающие интеллектуальной стороны Вашего дела, говорят: по силе он феномен, он точно слон между нами ходит... У Вас руки мастера, пальцы, которые чувствуют, что тут надо надавить, потому что в искусстве это выйдет лучше, — а это само собой всплывет. Это чувство осязания, которого обсуждать отвлеченно нельзя. Но следы этих пальцев можно указать на созданной фигуре, и то нужен глаз да глаз. Не стану распространяться о тех криках по поводу 6 части: «как это грубо, цинично, неблаговоспитанно» и т. д. Приходилось и это слышать. Это не более, как рабство перед книжками. Такого конца в книжках нет — ну, стало-быть, никуда не годится, потому что свобода требует, чтобы книжки были все похожи и толковали на разных языках одно и то же. А то книжка — и не похоже — на что же это похоже! Так как то, что в этом случае кричат дураки, не ими найдено, а художниками, то в этом крике доля правды. Если бы Вы, подобно всей древности, подобно Шекспиру, Шиллеру, Гете и Пушкину, были певцом героев, Вы бы не должны сметь класть их спать с детьми. Орест, Електра, Гамлет, Офелия, даже Герман и Доротея существуют как герои, и им возиться с детьми невозможно, как невозможно Клеопатре в день пиршества кормить грудью ребенка. Но Вы вырабатывали перед нами будничную изнанку жизни, беспрестанно указывая на органический рост на ней блестящей чешуи героического. На этом основании, на основании правды и полного гражданского права будничной жизни, Вы обязаны были продолжать указывать на нее до конца, независимо от того, что эта жизнь дошла до конца героического Knalleffekt [разительного эффекта]. Эта лишне пройденная дорожка вытекает прямо из того, что Вы с начала пути пошли на гору не по правому обычному ущелью, а по левому. Не этот неизбежный конец — нововведение, а нововведение самая задача. Признавая прекрасным, плодотворным замысел, необходимо признать и его следствие. Но тут является художественное но . Вы пишете подкладку вместо лица, Вы перевернули содержание. Вы вольный художник, и Вы вполне правы. «Ты сам свой высший суд». — Но художественные законы для всяческого содержания неизменны и неизбежны как смерть. И первый закон единство представления . Это единство в искусстве достигается совсем не так, как в жизни. Ах! бумаги мало, а кратко сказать не умею!.. Художник хотел нам показать, как настоящая женская духовная красота отпечатывается под станком брака, и художник вполне прав. Мы поняли, почему Наташа сбросила Knalleffekt, поняли, что ее не тянет петь, а тянет ревновать и напряженно кормить детей. Поняли, что ей не нужно обдумывать пояса, ленты и колечки локонов. Все это не вредит целому представлению о ее духовной красоте. Но зачем было напирать на то, что она стала неряха . Это может быть в действительности, но это нестерпимый натурализм в искусстве. Это шаржа, нарушающая гармонию»86.

Боткин дважды писал Фету по поводу «Войны и мира». В первом письме из Петербурга от 26 марта 1868 года Боткин писал, что, хотя «успех романа Толстого действительно необыкновенный», «но от литературных людей и военных специалистов слышатся критики. Последние говорят, что, напр., Бородинская битва описана совсем неверно, и приложенный Толстым план ее произволен и несогласен с действительностью. Первые находят, что умозрительный элемент романа очень слаб, что философия истории мелка и поверхностна, что отрицание преобладающего влияния личности в событиях есть не более как мистическое хитроумие; но помимо всего этого художественный талант автора вне всякого спора. Вчера у меня обедали и был также Тютчев, — и я сообщаю отзыв компании»87.

Второе письмо было написано Боткиным 9 июня 1869 года по прочтении пятого тома романа. Здесь он писал:

«Мы только на днях кончили «Войну и мир». Исключая страниц о масонстве, которые мало интересны и как-то скучно изложены, — этот роман во всех отношениях превосходен. Но неужели Толстой остановится на пятой части? Мне кажется, это невозможно. Какая яркость и вместе глубина характеристики! Какой характер Наташи и как выдержан! Да, все в этом превосходном произведении возбуждает глубочайший интерес. Даже его военные соображения полны интереса, и мне в большей части случаев кажется, что он совершенно прав. И потом какое это глубоко-русское произведение»88.

Через сорок лет после смерти В. П. Боткина его младший брат Михаил Петрович писал Толстому 18 ноября 1908 года:

«Когда брат Василий был в Риме больной, почти умирающий, я ему прочел «Войну и мир». Он так наслаждался, как никто. Были места, где он просил остановиться и только говорил: «Лёвушка, Лёвушка, какой гигант! Как хорошо! Погоди, дай посмаковать». Так несколько минут, зажмуря глаза, приговаривал: «Как хорошо!»89

Мнение М. Е. Салтыкова-Щедрина о «Войне и мире» известно только со слов Т. А. Кузминской. В своих воспоминаниях она рассказывает:

«Не могу не привести комичный желчный отзыв о «Войне и мире» М. Е. Салтыкова. В 1866—1867 годах Салтыков жил в Туле, равно как и мой муж. Он бывал у Салтыкова и передал мне его мнение насчет двух частей «1805 года». Надо сказать, что Лев Николаевич и Салтыков, несмотря на близкое соседство, никогда не бывали друг у друга. Почему, — не знаю. Я в те времена как-то не интересовалась этим. Салтыков говорил: — Эти военные сцены — одна ложь и суета... Багратион и Кутузов — кукольные генералы90. А вообще — болтовня нянюшек и мамушек. А вот наше так называемое «высшее общество» граф лихо прохватил.

При последних словах слышался желчный смех Салтыкова»91.

Высокое мнение о «Войне и мире» (правда, со слов других) высказывал Гончаров после появления первых трех томов романа. 10 февраля 1868 года он писал Тургеневу:

«Главное известие берегу pour la bonne bouche [на закуску]: это появление романа Мир и война графа Льва Толстого. Он, т. е. граф, сделался настоящим львом литературы. Я не читал (к сожалению, не могу — потерял всякий вкус и возможность чтения), но все читавшие, и между прочим люди компетентные, говорят, что автор проявляет колоссальную силу и что у нас (эту фразу почти всегда употребляют) «ничего подобного в литературе не было». На этот раз, кажется, судя по общему впечатлению и по тому, что оно проняло людей и не впечатлительных, фраза эта применена с большей основательностью, нежели когда-нибудь»92.

Первое упоминание Достоевского о Толстом находим в его письме к А. Н. Майкову из Семипалатинска от 18 января 1856 года.

«Л. Т., — писал Достоевский, — мне очень нравится, но по моему мнению много не напишет (впрочем, может быть, я ошибаюсь)»93.

После этого в письмах Достоевского нет никаких упоминаний о Толстом вплоть до появления «Войны и мира».

Восторженные статьи Страхова о «Войне и мире» в журнале «Заря» встретили со стороны Достоевского одобрительную оценку. 26 февраля (10 марта) 1870 года Достоевский писал Страхову относительно его статей о Толстом: «Я буквально со всем согласен теперь (прежде не был) и из всех нескольких тысяч строк этих статей, — я отрицаю всего только две строки, ни более ни менее, с которыми положительно не могу согласиться»94.

На запрос Страхова, какие это две строки нашел Достоевский в его статьях о Толстом, с которыми он не согласен, Достоевский ответил 24 марта (5 апреля) того же года:

«Две строчки о Толстом, с которыми я не соглашаюсь вполне, это, — когда Вы говорите, что Л. Толстой равен всему, что есть в нашей литературе великого. Это решительно невозможно сказать! Пушкин, Ломоносов — гении. Явиться с «Арапом Петра Великого» и с «Белкиным» значит решительно появиться с гениальным новым словом , которого до тех пор совершенно не было нигде и никогда сказано. Явиться же с «Войной и миром» значит явиться после этого нового слова , уже высказанного Пушкиным, и это во всяком случае , как бы далеко и высоко ни пошел Толстой в развитии уже сказанного в первый раз, до него, гением, нового слова. По-моему, это очень важно»95.

Повидимому, Достоевский не вполне правильно понял мысль Страхова. Страхов не касался вопроса о значении Пушкина в истории русской литературы; разбирая «Войну и мир», он хотел сказать только, что по своим идейным и художественным достоинствам произведение Толстого стоит в ряду лучших образцов русской художественной литературы, в том числе, разумеется, и произведений Пушкина.

Появление «Войны и мира» вызвало у Достоевского желание ближе узнать Толстого как человека. 28 мая (9 июня) 1870 года он пишет Страхову:

«Да вот еще давно хотел Вас спросить: не знакомы ли Вы с Львом Толстым лично? Если знакомы, напишите пожалуйста мне, какой это человек? Мне ужасно интересно узнать что-нибудь о нем. Я о нем очень мало слышал, как о частном человеке»96.

Вновь касается Достоевский «Войны и мира» в письме к Страхову от 18 (30) мая 1871 года. Заговорив о Тургеневе, Достоевский пишет:

«А знаете — ведь это все помещичья литература. Она сказала всё, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в высшей степени помещичье слово было последним»97.

Это несправедливое, одностороннее суждение о «Войне и мире», основанное только на том, что Толстой сочувственно изображает быт и нравы поместного дворянства (Ростовы, Мелюковы, Болконские), Достоевский сам опровергает в черновом варианте к роману «Подросток». Не называя Толстого, Достоевский вкладывает в уста Версилова следующее обращение к сыну: «У меня, мой милый, есть один любимый русский писатель. Он романист, но для меня он почти историограф вашего дворянства или, лучше сказать, вашего культурного слоя... Историк разворачивает самую широкую историческую картину культурного слоя. Он ведет его и выставляет в самую славную эпоху отечества. Они умирают за родину, они летят в бой пылкими юношами или ведут в бой всё отечество маститыми полководцами. О... Беспристрастность, реальность картин придает изумительную прелесть описанию, тут рядом с представителями талантов, чести и долга — сколько открыто негодяев, смешных ничтожностей, дураков. В высших типах своих историк выставляет с тонкостью и остроумием именно перевоплощение... европейских идей в лицах русского дворянства; тут и масоны, тут и перевоплощение пушкинского Сильвио, взятого из Байрона, тут и зачатки декабристов... »98

Бросается в глаза тот исторический подход вместе с признанием художественных достоинств романа («реальность картин»), какой обнаружил Достоевский в этом отзыве о «Войне и мире». Для него Толстой даже не просто историк, но историограф русского культурного слоя начала XIX века. Он отмечает и беспристрастие «историка», и широту исторической картины, нарисованной в «Войне и мире». В исторической верности этой картины у Достоевского, очевидно, не возникает сомнений.

По выходе последнего тома «Войны и мира» у Достоевского явилась мысль написать роман «Житие великого грешника» «объемом в «Войну и мир», как писал он А. Н. Майкову 25 марта (6 апреля) 1871 года99. Судя, однако, по тому плану этого задуманного романа, какой Достоевский изложил в том же письме, можно думать, что роман этот, если бы он был написан, имел бы сходство с «Войной и миром» не только по своему размеру, но также и по методу построения — многоплановости.

Еще раз вернулся Достоевский к Толстому вообще и к «Войне и миру», в частности, в письме к Х. Д. Алчевской от 9 апреля 1876 года. Здесь он писал:

«Я вывел неотразимое заключение, что писатель — художественный, кроме поэмы, должен знать до мельчайшей точности (исторической и текущей) изображаемую действительность. У нас, по-моему, один только блистает этим — граф Лев Толстой»100.

Последнее упоминание о «Войне и мире» было сделано Достоевским в его речи на пушкинском празднике в Москве в 1880 году. О Татьяне Пушкина Достоевский сказал: «Такой красоты положительный тип русской женщины почти уже и не повторялся в нашей художественной литературе, кроме разве образа Лизы в «Дворянском гнезде» Тургенева и Наташи в «Войне и мире» Толстого». Но упоминание о тургеневской героине вызвало среди присутствующих такие шумные аплодисменты по адресу находившегося тут же Тургенева, что упоминание о Наташе не было расслышано никем, кроме близко стоявших лиц101. В печатный текст речи Достоевского это упоминание также не попало.

Ни один писатель, ни один критик не уделил «Войне и миру» столько внимания, как друг-недруг Толстого И. С. Тургенев.


ВОЙНА И МИР
Произведение, явившееся, по словам самого Толстого, результатом «безумного авторского усилия», увидело свет на страницах журнала «Русский вестник» в 1868-1869 годах. Успех «Войны и мира», по воспоминаниям современников, был необыкновенный. Русский критик Н. Н. Страхов писал: «В таких великих произведениях, как «Война и мир», всего яснее открывается истинная сущность и важность искусства. Поэтому «Война и мир» есть также превосходный пробный камень всякого критического и эстетического понимания, а вместе и жестокий камень преткновения для всякой глупости и всякого нахальства. Кажется, легко понять, что не «Войну и мир» будут ценить по вашим словам и мнениям, а вас будут судить по тому, что вы скажете о «Войне и мире».
Вскоре книгу Толстого перевели на европейские языки. Классик французской литературы Г. Флобер, познакомившись с нею, писал Тургеневу: «Спасибо, что заставили меня прочитать роман Толстого. Это первоклассно. Какой живописец и какой психолог!.. Мне кажется, порой в нем есть нечто шекспировское». Обратим внимание, что русские и западноевропейские мастера и знатоки литературы в один голос говорят о необычности жанра «Войны и мира». Они чувствуют, что произведение Толстого не укладывается в привычные формы и границы классического европейского романа. Это понимал и сам Толстой. В послесловии к «Войне и миру» он писал:
«Что такое «Война и мир»? Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. «Война и мир» есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось».
Что же отличает «Войну и мир» от классического романа? Французский историк Альбер Сорель, выступивший в 1888 году с лекцией о «Войне и мире», сравнил произведение Толстого с романом Стендаля «Пармская обитель». Он сопоставил поведение стендалевского героя Фабрицио в битве при Ватерлоо с самочувствием толстовского Николая Ростова в битве при Аустерлице: «Какое большое нравственное различие между двумя персонажами и двумя концепциями войны! У Фабрицио - лишь увлечение внешним блеском войны, простое любопытство к славе. После того как мы вместе с ним прошли через ряд искусно показанных эпизодов, мы невольно приходим к заключению: как, это Ватерлоо, только и всего? Это - Наполеон, только и всего? Когда же мы следуем за Ростовым под Аустерлицем, мы вместе с ним испытываем щемящее чувство громадного национального разочарования, мы разделяем его волнение...»
Интерес Толстого-писателя сосредоточен не только на изображении отдельных человеческих характеров, но и на связях их между собою в подвижные и взаимосвязанные миры.
Сам Толстой, ощущая известное сходство « Войны и мира» с героическим эпосом прошлого, в то же время настаивал на принципиальном отличии: « Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла».
Толстой решительно разрушает традиционное деление жизни на «частную» и « историческую». У него Николай Ростов, играя в карты с Долоховым, «молится Богу, как он молился на поле сражения на Амштеттенском мосту», а в бою под Островной скачет «наперерез расстроенным рядам французских драгун» «с чувством, с которым он несся наперерез волку». Так в повседневном быту Ростов переживает чувства, аналогичные тем, какие одолевали его в первом историческом сражении, а в бою под Островной его воинский дух питает и поддерживает охотничье чутье, рожденное в забавах жизни мирной. Смертельно раненный князь Андрей в героическую минуту «вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года, с тонкой шеей и тонкими руками, с готовым на восторг, испуганным, счастливым лицом, и любовь и нежность к ней, еще живее и сильнее, чем когда-либо, проснулись в его душе».
Вся полнота впечатлений мирной жизни не только не оставляет героев Толстого в исторических обстоятельствах, но с еще большей силой оживает, воскрешается в их душе. Опора на эти мирные ценности жизни духовно укрепляет Андрея Болконского и Николая Ростова, является источником их мужества и силы.
Не все современники Толстого осознали глубину совершаемого им в «Войне и мире» открытия. Сказывалась привычка четкого деления жизни на «частную» и «историческую», привычка видеть в одной из них «низкий», «прозаический», а в другой - «высокий» и «поэтический» жанр. П. А. Вяземский, который сам, подобно Пьеру Безухову, был штатским человеком и участвовал в Бородинском сражении, в статье «Воспоминания о 1812 годе» писал о «Войне и мире»: «Начнем с того, что в упомянутой книге трудно решить и даже догадываться, где кончается история и где начинается роман, и обратно. Это переплетение или, скорее, перепутывание истории и романа, без сомнения, вредит первой и окончательно, перед судом здравой и беспристрастной критики, не возвышает истинного достоинства последнего, то есть романа».
П. В. Анненков считал, что сплетение частных судеб и истории в «Войне и мире» не позволяет «колесу романической машины» двигаться надлежащим образом.
В сущности, он решительно и круто меняет привычный угол зрения на историю. Если его современники утверждали примат исторического над частным и смотрели на частную жизнь сверху вниз, то автор «Войны и мира» смотрит на историю снизу вверх, полагая, что мирная повседневная жизнь людей, во- первых, шире и богаче жизни исторической, а во-вторых, она является той первоосновой, той почвой, из которой историческая жизнь вырастает и которой она питается. А. А. Фет проницательно заметил, что Толстой рассматривает историческое событие «с сорочки, то есть с рубахи, которая к телу ближе».
И вот при Бородине, в этот решающий для России час, на батарее Раевского, куда попадает Пьер, чувствуется «общее всем, как бы семейное оживление». Когда же чувство «недоброжелательного недоумения» к Пьеру у солдат прошло, «солдаты эти сейчас же мысленно приняли Пьера в свою семью, присвоили себе и дали ему прозвище. «Наш барин» прозвали его и про него ласково смеялись между собой».
Толстой безгранично расширяет само понимание исторического, включая в него всю полноту «частной» жизни людей. Он добивается, по словам французского критика Мельхиора Вогюэ, « единственного сочетания великого эпического веяния с бесконечными малыми анализа». История оживает у Толстого повсюду, в любом обычном, « частном», «рядовом» человеке своего времени, она проявляется в характере связи между людьми. Ситуация национального раздора и разобщения скажется, например, в 1805 году и поражением русских войск в Аустерлицком сражении, и неудачной женитьбой Пьера на хищной светской красавице Элен, и на чувстве потерянности, утраты смысла жизни, которое переживают в этот период главные герои романа. И наоборот, 1812 год в истории России даст живое ощущение общенационального единства, ядром которого окажется народная жизнь. «Мир», возникающий в ходе Отечественной войны, сведет вновь Наташу и князя Андрея. Через кажущуюся случайность этой встречи пробивает себе дорогу необходимость. Русская жизнь в 1812 году дала Андрею и Наташе тот новый уровень человечности, на котором эта встреча и оказалась возможной. Не будь в Наташе патриотического чувства, не распространись ее любовное отношение к людям с семьи на весь русский мир, не совершила бы она решительного поступка, не убедила бы родителей снять с подвод домашний скарб и отдать их под раненых.

Автор статьи: Вайль П.
Когда в «Русском вестнике» в 1865 году была напечатана первая часть «Войны и мира» - тогда еще роман носил название «1805 год» - Тургенев писал приятелю: «К истинному своему огорчению, я должен признаться, что роман этот мне кажется положительно плох, скучен и неудачен. Толстой зашел не в свой монастырь - и все его недостатки так и выпятились наружу. Все эти маленькие штучки, хитро подмеченные и вычурно высказанные, мелкие психологические замечания, которые он, под предлогом „правды“, выковыривает из под мышек и других темных мест своих героев, - как это все мизерно на широком полотне исторического романа!»
Эта одна из самых ранних оценок (позже Тургенев свое мнение изменил) оказалась в известной мере пророческой. Потомки, отнюдь, впрочем, не осуждая «штучек», восприняли «Войну и мир» именно и прежде всего как исторический роман, как широкое эпическое полотно, лишь попутно отмечая мелкие детали - вроде тяжелой поступи княжны Марьи или усиков маленькой княгини - в качестве приемов портретных характеристик.
В случае толстовского романа сказался эффект монументальной живописи. Современник Тургенев еще стоял слишком вплотную и разглядывал отдельные мазки. По прошествии же лет, с расстояния, «Война и мир» окончательно превратилась в огромную фреску, на которой дай Бог различить общую композицию и уловить течение сюжета - нюансы во фреске незаметны и потому несущественны.
Вероятно, от этого возведенный Толстым монумент так побуждал к соблазну подражания. Подобного примера российская словесность не знает: практически все, что написано по русски о войне, несет на себе печать толстовского влияния; почти каждое произведение, претендующее на имя эпопеи (хотя бы по временному охвату, по количеству действующих лиц), так или иначе вышло из «Войны и мира». Это воздействие испытали на себе литераторы такой разной степени дарования как Фадеев, Шолохов, Симонов, Солженицын, Гроссман, Владимов и другие, менее заметные (единственное явное исключение - «Доктор Живаго» Пастернака, шедшего за поэтической традицией.) Следование за Толстым подкупало видимой простотой: достаточно усвоить основные принципы - историзм, народность, психологизм - и вести повествование, равномерно чередуя героев и сюжетные линии.
Однако «Война и мир» так и высится в нашей литературе одинокой вершиной грандиозного по своим масштабам романа, который - прежде всего - невероятно увлекательно читать. При всем историзме и психологизме даже в каком нибудь пятом прочтении очень хочется попросту, по читательски узнать - что же будет дальше, что произойдет с героями. Толстовская книга захватывает, и возникает ощущение, что и автор был увлечен своим повествованием точно так же - когда вдруг на страницы прорываются фразы будто из остросюжетных романов романтического характера: «Несмотря на свое несильное на вид сложение, князь Андрей мог переносить физическую усталость гораздо лучше самых сильных людей». Или: «Князь Андрей был одним из лучших танцоров своего времени. Наташа танцевала превосходно».
Эти нечастые в «Войне и мире» вкрапления тем не менее не случайны. Книга Толстого полна любованием героями и восторгом перед красотой человека. Что примечательно - более мужской красотой, чем женской. По сути дела, в романе только одна безусловная красавица - Элен Безухова, но она же и один из самых отталкивающих персонажей, олицетворение безусловно осуждаемого автором разврата и зла. Даже Наташа Ростова всего только некрасиво очаровательна, а в эпилоге превращается в «плодовитую самку». За эту метаморфозу Толстого единодушно критиковали все российские любители женских образов, и хотя высказывались догадки, что эпилог о семейственности и материнстве написан в полемике с движением за эмансипацию, все же вторичность, « дополнительность» женщины рядом с мужчиной явственны во всем тексте «Войны и мира» - не женщины действуют на авансцене истории.
Красивых же мужчин в романе так много, что Пьер Безухов и Кутузов особенно выделяются своим неблагообразием, как неоднократно подчеркивает автор. Не говоря уже о ведущих красавцах, вроде князя Андрея Болконского, Анатоля Курагина или Бориса Друбецкого, хороши собой самые случайные люди, и Толстой считает нужным сказать о каком нибудь безмолвно мелькнувшем адъютанте - «красивый мужчина» , хотя адъютант тут же бесследно исчезнет и эпитет пропадет даром.
Но автору эпитетов не жалко, как вообще не жалко слов. В романе не упущена ни единая возможность внести уточняющий штрих в общую картину. Толстой виртуозно чередовал широкие мазки с мелкими, и именно мелкие - создают лицо романа, его уникальность, его принципиальную неповторимость. Конечно же, это не фреска, и если уж придерживаться сравнений из одного ряда, «Война и мир» - скорее мозаика, в которой каждый камушек и блестящ сам по себе, и включен в блеск целостной композиции.
Так, обилие красивых мужчин создает эффект войны как праздника - это впечатление присутствует в романе даже при описании самых кровавых схваток. Толстовское Бородино стилистически соотносится с возвышенным юбилейным стихотворением Лермонтова, которое Толстой называл «зерном» своего романа, и на это имеются прямые указания: «Кто, сняв кивер, старательно распускал и опять собирал сборки; кто сухой глиной, распорошив ее в ладонях, начищал штык…» Конечно, это лермонтовское « Бородино»: «Кто кивер чистил весь избитый, Кто штык точил, ворча сердито… »
Все эти красивые адъютанты, полковники и ротмистры в нарядных мундирах выходят воевать, как на парад где нибудь на Царицыном Лугу. И потому, кстати, так разительно чужеродно выглядит на поле битвы некрасивый Пьер.
Но впоследствии, когда Толстой разворачивает свои историко философские отступления об ужасах войны, тот же самый штрих дает прямо противоположный эффект: война - это, может быть, и красиво, но война убивает красивых людей и тем уничтожает красоту мира. Так амбивалентно срабатывает выразительная деталь.
Толстовская мелкая деталь почти всегда выглядит убедительнее и красочнее его же подробного описания. Например, размышления Пьера Безухова о Платоне Каратаеве во многом сведены на нет промелькнувшим практически без пояснений замечанием об этом герое: «Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо».
Именно эта необязательность присутствия смысла, которое в виде прямого следствия оборачивается как раз присутствием смысла во всем - и приводит потом Пьера к умозаключению, что в Каратаеве Бог более велик, чем в сложных построениях масонов.
Божественная бессмыслица - важнейший элемент книги. Она возникает в виде небольших эпизодов и реплик, без которых можно было бы, кажется, вполне обойтись в историческом романе, - но бессмыслица неизменно появляется и, что весьма существенно, как правило, в моменты сильнейшего драматического напряжения.
Пьер произносит заведомую даже для самого себя (но не для автора!) чушь, указывая во время пожара Москвы на чужую девочку и патетично заявляя французам, что это его дочь, спасенная им из огня.
Кутузов обещает Растопчину не отдавать Москвы, хотя оба знают, что Москва уже отдана.
В период острейшей тоски по князю Андрею Наташа ошарашивает гувернанток: « Остров Мадагаскар, - проговорила она. - Ма да гас кар,повторила она отчетливо каждый слог и, не отвечая на вопросы… вышла из комнаты».
Не из этого ли Мадагаскара, никак не связанного с предыдущим разговором и возникшего буквально ниоткуда, вышла знаменитая чеховская Африка, в которой страшная жара? Но сам Мадагаскар знаменитым не стал, не запомнился - конечно же, из за установки на прочтение эпоса, который желали увидеть в «Войне и мире» поколения русских читателей. Между тем, Толстой сумел не просто воспроизвести нормальную - то есть несвязную и нелогичную - человеческую речь, но и представить обессмысленными трагические и судьбоносные события, как в эпизодах с Пьером и Кутузовым.
Это - прямой результат мировоззрения Толстого мыслителя и мастерства Толстого художника. Едва ли не основной философской линией романа проходит тема бесконечного множества источников, поводов и причин происходящих на земле явлений и событий, принципиальная неспособность человека охватить и осознать это множество, его беспомощность и жалкость перед лицом хаоса жизни. Эту свою любимую мысль автор повторяет настойчиво, порой даже назойливо, варьируя ситуации и обстоятельства.
Непостижим человеческий организм и непостижима болезнь, ибо страдания - суть совокупность множества страданий. Непредсказуемы сражения и войны, потому что слишком много разнонаправленных сил влияют на их исход, и «иногда кажется, что спасение заключается в бегстве назад, иногда в бегстве вперед». Непознаваемы перипетии политической и социальной деятельности человека и всего человечества, так как жизнь не подлежит однозначному управлению разумом.
Похоже, автор имел в виду и себя, когда написал о Кутузове, в котором была «вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий… Он ничего не придумает, ничего не предпримет,…но все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит».
Толстовский Кутузов презирает знание и ум, выдвигая в качестве высшей мудрости нечто необъяснимое, некую субстанцию, которая важнее знания и ума - душу, дух. Это и есть, по Толстому, главное и исключительное достоинство русского народа, хотя при чтении романа часто кажется, что герои разделяются по признаку хорошего французского произношения. Правда, одно другому не противоречит, и настоящий русский, можно предположить, европейца уже превзошел и поглотил. Тем разнообразнее и сложнее мозаика книги, написанной в значительной мере на иностранном языке.
В «Войне и мире» Толстой настолько свято верит в превосходство и главенство духа над разумом, что в его знаменитом перечне истоков самоуверенности разных народов, когда дело доходит до русских, звучат даже карикатурные нотки. Объяснив "самоуверенность немцев их ученостью, французов - верой в свою обворожительность, англичан - государственностью, итальянцев - темпераментом, Толстой находит для русских универсальную формулу: «Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что нибудь».
Одно из следствий этой формулы - вечное отпущение грехов, индульгенция, выданная наперед всем будущим русским мальчикам, которые возьмутся исправлять карту звездного неба. И на самом деле никакой насмешки тут нет, ибо Толстой периода «Войны и мира» относил эту формулу и к себе, и главное - к воспетому им народу, как бы любуясь его бестолковостью и косноязычием. Таковы сцены Богучаровского бунта, разговоры с солдатами, да и вообще практически любые появления народа в романе. Их, вопреки распространенному мнению, немного: подсчитано, что собственно теме народа посвящено всего восемь процентов книги. (После выхода романа, отвечая на упреки критиков, что не изображена интеллигенция, разночинцы, мало народных сцен, автор признавался, что ему эти слои российского населения неинтересны, что знает и хочет описывать он - то, что описал: российское дворянство.)
Однако эти проценты резко возрастут, если учесть, что с точки зрения Толстого, народную душу и дух ничуть не меньше Платона Каратаева или Тихона Щербатого выражают и Василий Денисов, и фельдмаршал Кутузов, и, наконец - что важнее всего - он сам, автор. И уже прозревающий Пьер обходится без расшифровки: «- Всем народом навалиться хотят, одно слово - Москва. Один конец сделать хотят. - Несмотря на неясность слов солдата, Пьер понял все то, что он хотел сказать, и одобрительно кивнул головой».
По Толстому, нельзя исправить, но можно не вме 157 шиваться, нельзя объяснить, но можно понять, нельзя выразить, но можно назвать.
Мыслитель определил направление действий художника. В поэтике «Войны и мира» такое авторское мировоззрение выразилось в мельчайшей деталировке. Если события и явления возникают из множества причин, то значит - несущественных среди них нет. Абсолютно все важно и значительно, каждый камушек мозаики занимает свое достойное место, и отсутствие любого из них удаляет мозаику от полноты и совершенства. Чем больше названо, - тем лучше и правильнее.
И Толстой называет. Его роман, в особенности первая половина (во второй война вообще одолевает мир, эпизоды укрупняются, философских отступлений становится больше, нюансов меньше), полон мелких деталей, мимолетных сценок, побочных, как бы «в сторону», реплик. Иногда кажется, что всего этого слишком много, и объяснимо недоумение Константина Леонтьева, с его тонким эстетическим вкусом: «Зачем… Толстому эти излишества?» Но сам Толстой - ради стремления все назвать и ничего не пропустить, - способен даже пожертвовать стилем, оставив, например, вопиющие три «что» в недлинном предложении, отчего получалась неуклюжая конструкция типа: она знала, что это значило, что он рад, что она не уехала.
Если в своих деталях Толстой бывает и безжалостен, то лишь из художнического принципа, побуждающего не пропускать ничего. Откровенно тенденциозен у него лишь Наполеон, которому автор наотрез отказал не только в величии, но и в значительности. Прочие персонажи всего только стремятся к полноте воплощения, и снова - мимолетный штрих не только уточняет обрисовку образа, но часто вступает с ней в противоречие, что и составляет одно из главных удовольствий при чтении романа.
Княжна Марья, прославленная своей сердечностью, которой (сердечности) посвящено немало страниц, выступает холодносветской, почти как Элен: «Княжна и княгиня… обхватившись руками, крепко прижимались губами к тем местам, на которые попали в первую минуту». И конечно же, княжна, с ее недоступной высокой духовностью, немедленно превращается в живого человека. Разухабистый Денисов становится живым, когда издает «звуки, похожие на собачий лай» над телом убитого Пети Ростова.
Еще явственнее эти метаморфозы в описании исторических лиц, что и объясняет - почему у Толстого они достоверны, почему не ощущается (или почти не ощущается: исключения - Наполеон, отчасти Кутузов) надуманности и фальши в эпизодах с персонажами, имеющими реальные прототипы.
Так, много места уделив государственному человеку Сперанскому, автор находит возможность фактически покончить с ним весьма косвенным способом - передав впечатления князя Андрея от обеда в семье Сперанского: «Ничего не было дурного или неуместного в том, что они говорили, все было остроумно и могло бы быть смешно; но чего то того самого, что составляет соль веселья, не только не было, но они и не знали, что оно бывает». Эти последние слова так выразительно передают «ненастоящесть», столь отвратительную автору нежизненность Сперанского, что дальше не требуется объяснений, почему князь Андрей, а с ним и Толстой, его покинули.
«Французский Аракчеев» - маршал Даву - написан в «Войне и мире» одной черной краской, и однако наиболее яркой и запоминающейся характеристикой оказывается то неважное вообще то обстоятельство, что он выбрал для своей штаб квартиры грязный сарай - потому что «Даву был один из тех людей, которые нарочно ставят себя в самые мрачные условия жизни, для того чтобы иметь право быть мрачными». А такие люди, как известно каждому, были не только во Франции и не только во времена Толстого.
Толстовская деталь безраздельно господствует в романе, неся ответственность буквально за все: она рисует образы, направляет сюжетные линии, строит композицию, наконец, создает целостную картину авторской философии. Точнее, она изначально вытекает их авторского мировоззрения, но, образуя неповторимую толстовскую мозаичную поэтику, деталь - обилие деталей - это мировоззрение проясняет, делает отчетливо наглядным и убедительным. И десятки трогательнейших страниц о любви Наташи к князю Андрею едва лишь сравнятся в трогательности и выразительности с одним - единственным вопросом, который Наташа задает матери о своем женихе: «Мама, это не стыдно, что он вдовец?»
В описании войны деталь столь же успешно борется с превосходящими силами эпоса - и побеждает. Огромное событие в истории России было как бы нарочно выбрано автором для доказательства этой писательской гипотезы. На первом плане остаются сонливость Кутузова, раздражительность Наполеона, тонкий голос капитана Тушина. Толстовская деталь была призвана разрушить жанр героико исторического романа и совершила это, раз и навсегда сделав невозможным возрождение богатырского эпоса.
Что касается самой толстовской книги, так возмущавшие Леонтьева и огорчавшие Тургенева «маленькие штучки», которые Толстой якобы « выковыривает из под мышек своих героев» - как оказалось, определили и самих героев, и повествование, отчего «Война и мир» не превратилась в памятник, а стала романом, который увлеченно читается поколениями.

Автор статьи: Писарев Д.И.
Новый, еще не оконченный роман графа Л. Толстого можно назвать образцовым произведением по части патологии русского общества. В этом романе целый ряд ярких и разнообразных картин, написанных с самым величественным и невозмутимым эпическим спокойствием, ставит и решает вопрос о том, что делается с человеческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без мыслей, без энергии и без труда.
Очень может быть, и даже очень вероятно, что граф Толстой не имеет в виду постановки и решения такого вопроса. Очень вероятно, что он просто хочет нарисовать ряд картин из жизни русского барства во времена Александра I. Он видит сам и старается показать другим, отчетливо, до мельчайших подробностей и оттенков, все особенности, характеризующие тогдашнее время и тогдашних людей, людей того круга, который всего более ему интересен или доступен его изучению. Он старается только быть правдивым и точным; его усилия не клонятся к тому, чтобы поддержать или опровергнуть создаваемыми образами какую бы то ни было теоретическую идею; он, по всей вероятности, относится к предмету своих продолжительных и тщательных исследований с тою невольною и естественною нежностью, которую обыкновенно чувствует даровитый историк к далекому или близкому прошедшему, воскресающему под его руками; он, быть может, находит даже в особенностях этого прошедшего, в фигурах и характерах выведенных личностей, в понятиях и привычках изображенного общества многие черты, достойные любви и уважения. Все это может быть, все это даже очень вероятно. Но именно оттого, что автор потратил много времени, труда и любви на изучение и изображение эпохи и ее представителей, именно поэтому созданные им образы живут своею собственною жизнью, независимою от намерения автора, вступают сами в непосредственные отношения с читателями, говорят сами за себя и неудержимо ведут читателя к таким мыслям и заключениям, которых автор не имел в виду и которых он, быть может, даже не одобрил бы.
Эта правда, бьющая живым ключом из самих фактов, эта правда, прорывающаяся помимо личных симпатий и убеждений рассказчика, особенно драгоценна по своей неотразимой убедительности. Эту-то правду, это шило, которого нельзя утаить в мешке, мы постараемся теперь извлечь из романа графа Толстого.
Роман "Война и мир" представляет нам целый букет разнообразных и превосходно отделанных характеров, мужских и женских, старых и молодых. Особенно богат выбор молодых мужских характеров. Мы начнем именно с них, и начнем снизу, то есть с тех фигур, насчет которых разногласие почти невозможно и которых неудовлетворительность будет, по всей вероятности, признана всеми читателями.
Первым портретом в нашей картинной галлерее будет князь Борис Друбецкой, молодой человек знатного происхождения, с именем и с связями, но без состояния, прокладывающий себе дорогу к богатству и к почестям своим умением ладить с людьми и пользоваться обстоятельствами. Первое из тех обстоятельств, которыми он пользуется с замечательным искусством и успехом, - это его родная мать, княгиня Анна Михайловна. Всякому известно, что мать, просящая за сына, оказывается всегда и везде самым усердным, расторопным, настойчивым, неутомимым и неустрашимым из адвокатов. В ее глазах цель оправдывает и освящает все средства, без малейшего исключения. Она готова просить, плакать, заискивать, подслуживаться, пресмыкаться, надоедать, глотать всевозможные оскорбления, лишь бы только ей хоть с досады, из желания отвязаться от нее и прекратить ее докучливые вопли, бросили, наконец, для сына назойливо требуемую подачку. Борису все эти достоинства матери хорошо известны. Он знает также и то, что все унижения, которым добровольно подвергает себя любящая мать, нисколько не роняют сына, если только этот сын, пользуясь ее услугами, держит себя при этом с достаточною, приличною самостоятельностью.
Борис выбирает себе роль почтительного и послушного сына, как самую выгодную и удобную для себя роль. Выгодна и удобна она, во-первых, потому, что налагает на него обязанность не мешать тем подвигам низкопоклонства, которыми мать кладет основание его блистательной карьере. Во- вторых, она выгодна и удобна тем, что выставляет его в самом лучшем свете в глазах тех сильных людей, от которых зависит его преуспевание. "Какой примерный молодой человек! -должны думать и говорить о нем все окружающие. - Сколько в нем благородной гордости и какие великодушные усилия употребляет он для того, чтобы из любви к матери подавить в себе слишком порывистые движения юной нерасчетливой строптивости, такие движения, которые могли бы огорчить бедную старушку, сосредоточившую на карьере сына все свои помыслы и желания. И как тщательно и как успешно он скрывает свои великодушные усилия под личиною наружного спокойствия! Как он понимает, что эти усилия самым фактом своего существования могли бы служить тяжелым укором его бедной матери, совершенно ослепленной своими честолюбивыми материнскими мечтами и планами. Какой ум, какой такт, какая сила характера, какое золотое сердце и какая утонченная деликатность!"
Когда Анна Михайловна обивает пороги милостивцев и благодетелей, Борис держит себя пассивно и спокойно, как человек, решившийся раз навсегда, почтительно и с достоинством покоряться своей тяжелой и горькой участи, и покоряться так, чтобы всякий это видел, но чтобы никто не осмеливался сказать ему с теплым сочувствием: "Молодой человек, по вашим глазам, по вашему лицу, по всей вашей удрученной наружности я вижу ясно, что вы терпеливо и мужественно несете тяжелый крест". Он едет с матерью к умирающему богачу Безухову, на которого Анна Михайловна возлагает какие-то надежды, преимущественно потому, что "он так богат, а мы так бедны!" Он едет, но даже самой матери своей дает почувствовать, что делает это исключительно для нее, что сам не предвидит от этой поездки ничего, кроме унижения, и что есть такой предел, за которым ему может изменить его покорность и его искусственное спокойствие. Мистификация ведена так искусно, что сама Анна Михайловна боится своего почтительного сына, как вулкана, от которого ежеминутно можно ожидать разрушительного извержения; само собою разумеется, что этою боязнью усиливается ее уважение к сыну; она на каждом шагу оглядывается на него, просит его быть ласковым и внимательным, напоминает ему его обещания, прикасается к его руке, чтобы, смотря по обстоятельствам, то успокоивать, то возбуждать его. Тревожась и суетясь таким образом, Анна Михайловна пребывает в той твердой уверенности, что без этих искусных усилий и стараний с ее стороны все пойдет прахом, и непреклонный Борис если не прогневает навсегда сильных людей выходкою благородного негодования, то по крайней мере наверное заморозит ледяною холодностью обращения все сердца покровителей и благодетелей.
Если Борис так удачно мистифицирует родную мать, женщину опытную и неглупую, у которой он вырос на глазах, то, разумеется, он еще легче и так же успешно морочит посторонних людей, с которыми ему приходится иметь дело. Он кланяется благодетелям и покровителям учтиво, но так спокойно и с таким скромным достоинством, что сильные лица сразу чувствуют необходимость посмотреть на него повнимательнее и выделить его из толпы нуждающихся клиентов, за которых Просят докучливые маменьки и тетушки. Он отвечает им на их небрежные вопросы точно и ясно, спокойно И почтительно, не выказывая ни досады на их резкий тон, ни желания вступить с ними в дальнейший разговор. Глядя на Бориса и выслушивая его спокойные ответы, покровители и благодетели немедленно проникаются тем убеждением, что Борис, оставаясь в границах строгой вежливости и безукоризненной почтительности, никому не позволит помыкать собою и всегда сумеет постоять за свою дворянскую честь. Являясь просителем и искателем, Борис умеет свалить всю черную работу этого дела на мать, которая, разумеется, с величайшею готовностью подставляет свои старые плечи и даже упрашивает сына, чтобы он позволил ей устроивать его повышение. Предоставляя матери пресмыкаться перед сильными лицами, Борис сам умеет оставаться чистым и изящным, скромным, но независимым джентльменом. Чистота, изящество, скромность, независимость и джентльменство, разумеется, дают ему такие выгоды, которых не могли бы ему доставить жалобное попрошайничество и низкое угодничество. Ту подачку, которую можно бросить робкому замарашке, едва осмеливающемуся сидеть на кончике стула и стремящемуся поцеловать благодетеля в плечико, до крайности неудобно, конфузно и даже опасно предложить изящному юноше, в котором приличная скромность уживается самым гармоническим образом с неистребимым и вечно-бдительным чувством собственного достоинства. Такой пост, на который совершенно невозможно было бы поставить просто и откровенно пресмыкающегося просителя, в высшей степени приличен для скромно- самостоятельного молодого человека, умеющего во-время поклониться, во-время улыбнуться, вовремя сделать серьезное и даже строгое лицо, во-время уступить или переубедиться, во-время обнаружить благородную стойкость, ни на минуту не утрачивая спокойного самообладания и прилично почтительной развязности обращения.
Патроны обыкновенно любят льстецов; им приятно видеть в благоговении окружающих людей невольную дань восторга, приносимую гениальности их ума и несравненному превосходству их нравственных качеств. Но чтобы лесть производила приятное впечатление, она должна быть достаточно тонка, и чем умнее тот человек, которому льстят, тем тоньше должна быть лесть, и чем она тоньше, тем приятнее она действует. Когда же лесть оказывается настолько грубою, что тот человек, к которому она обращается, может распознать ее неискренность, то она способна произвести на него совершенно обратное действие и серьезно повредить неискусному льстецу. Возьмем двоих льстецов: один млеет перед своим патроном, во всем с ним соглашается и ясно показывает всеми своими действиями и словами, что у него нет ни собственной воли, ни собственного убеждения, что он, похваливши сейчас одно суждение патрона, готов через минуту превознести другое суждение, диаметрально противоположное, лишь бы только оно было высказано тем же патроном; другой, напротив того, умеет показать, что ему, для угождения патрону, нет ни малейшей надобности отказываться от своей умственной и нравственной самостоятельности, что все суждения патрона покоряют себе его ум силою своей собственной неотразимой внутренней убедительности, что он повинуется патрону во всякую данную минуту не с чувством рабского страха и рабской корыстолюбивой угодливости, а с живым и глубоким наслаждением свободного человека, имевшего счастье найти себе мудрого и великодушного руководителя. Понятное дело, что из этих двоих льстецов второй пойдет гораздо дальше первого. Первого будут кормить и презирать; первого будут рядить в шуты; первого не пустят дальше той лакейской роли, которую он на себя принял в близоруком ожидании будущих благ; со вторым, напротив того, будут советоваться; его могут полюбить; к нему могут даже почувствовать уважение; его могут произвести в друзья и наперсники. Великосветский Молчалин, князь Борис Друбецкой идет по этому второму пути и, разумеется, высоко неся свою красивую голову и не марая кончика ногтей какою бы то ни было работою, легко и быстро доберется этим путем до таких известных степеней, до которых никогда не доползет простой Молчалин, простодушно подличающий и трепещущий перед начальником и смиренно наживающий себе раннюю сутуловатость за канцелярскими бумагами. Борис действует в жизни так, как ловкий и расторопный гимнастик лезет на дерево. Становясь ногою на одну ветку, он уже отыскивает глазами другую, за которую он в следующее мгновение мог бы ухватиться руками; его глаза и все его помыслы направлены кверху; когда рука его нашла себе надежную точку опоры, он уже совершенно забывает, о той ветке, на которой он только что сейчас стоял всею тяжестью своего тела и от которой его нога уже начинает отделяться. На всех своих знакомых и на всех тех людей, с которыми он может познакомиться, Борис смотрит именно как на ветки, расположенные одна над другою, в более или менее отдаленном расстоянии от вершины огромного дерева, от той вершины, где искусного гимнастика ожидает желанное успокоение среди роскоши, почестей и атрибутов власти. Борис сразу, проницательным взглядом даровитого полководца или хорошего шахматного игрока, схватывает взаимные отношения своих знакомых и те пути, которые могут повести его от одного уже сделанного знакомства к другому, еще манящему его к себе, и от этого другого к третьему, еще закутанному в золотистый туман величественной недоступности. Сумевши показаться добродушному Пьеру Безухову _милым, умным и твердым молодым человеком_, сумевши даже смутить и растрогать его своим умом и твердостью в тот самый раз, когда он вместе с матерью приезжал к старому графу Безухову просить на бедность и на гвардейскую обмундировку, Борис добывает себе от этого Пьера рекомендательное письмо к адъютанту Кутузова, князю Андрею Болконскому, а через Болконского знакомится с генерал-адъютантом Долгоруковым и попадает сам в адъютанты к какому-то важному лицу.
Поставив себя в приятельские отношения с князем Болконским, Борис тотчас осторожно отделяет ногу от той ветки, на которой он держался. Он немедленно начинает исподволь ослаблять свою дружескую связь с товарищем своего детства, молодым графом Ростовым, у которого живал в доме по целым годам и мать которого только что подарила ему, Борису, на обмундировку пятьсот рублей, принятых княгинею Анною Михайловною со слезами умиления и радостной благодарности. После полугодовой разлуки, после походов и сражений, выдержанных молодым Ростовым, Борис встречается с ним, с другом детства, и в это же первое свидание Ростов замечает, что Борису, к которому в это же время приходит Болконский, как будто совестно вести дружеский разговор с армейским гусаром. Изящного гвардейского офицера, Бориса, коробит армейский мундир и армейские замашки молодого Ростова, а главное, его смущает та мысль, что Болконский составит себе о нем невыгодное мнение, видя его дружескую короткость с человеком дурного тона. В отношениях Бориса к Ростову тотчас обнаруживается легкая натянутость, которая особенно удобна для Бориса именно тем, что к ней невозможно придраться, что ее невозможно устранить откровенными объяснениями и что ее также очень трудно не заметить и не почувствовать. Благодаря этой тонкой натянутости, благодаря этому, едва уловимому диссонансу, чуть-чуть царапающему нервы, человек дурного тона будет потихоньку удален, не имея никакого повода жаловаться, обижаться и вламываться в амбицию, а человек хорошего тона увидит и заметит, что к изящному гвардейскому офицеру, князю Борису Друбецкому, лезут в друзья неделикатные молодые люди, которых он кротко и грациозно умеет отодвигать назад, на их настоящее место.
В походе, на войне, в светских салонах - везде Борис преследует одну и ту же цель, везде он думает исключительно или по крайней мере прежде всего об интересах своей карьеры. Пользуясь с замечательною понятливостью всеми мельчайшими указаниями опыта, Борис скоро превращает в сознательную и систематическую тактику то, что прежде было для него делом инстинкта и счастливого вдохновения. Он составляет безошибочно верную теорию карьеры и действует по этой теории с самым неуклонным постоянством. Познакомившись с князем Болконским и приблизившись через него к высшим сферам военной администрации, Борис ясно понял то, что он предвидел прежде, именно то, что в армии, кроме той субординации и дисциплины, которая была написана в уставе и которую знали в полку и он знал, была другая более существенная субординация, та, которая заставляла этого затянутого с багровым лицом генерала почтительно дожидаться в то время, как капитан князь Андрей для своего удовольствия находил более удобным разговаривать с прапорщиком Друбецким. Больше чем когда-нибудь Борис решился служить впредь не по той писанной в уставе, а по этой неписаной субординации. Он теперь чувствовал, что только вследствие того, что он был рекомендован князю Андрею, он уже стал сразу выше генерала, который в других случаях, во фронте, мог уничтожить его, гвардейского прапорщика" (1, 75) {1}.
Основываясь на самых ясных и недвусмысленных указаниях опыта, Борис решает раз навсегда, что служить лицам несравненно выгоднее, чем служить делу, и, как человек, нисколько не связанный в своих действиях нерасчетливою любовью к какой бы то ни было идее или к какому бы то ни было делу, он кладет себе за правило всегда служить только лицам и возлагать всегда все свое упование никак не на свои какие-нибудь собственные действительные достоинства, а только на свои хорошие отношения к влиятельным лицам, умеющим награждать и выводить в люди своих верных и покорных слуг.
В случайно завязавшемся разговоре о службе Ростов говорит Борису, что ни к кому не пойдет в адъютанты, потому что это "лакейская должность". Борис, разумеется, оказывается настолько свободным от предрассудков, что его не смущает резкое и неприятное слово "лакей". Во-первых, он понимает, что _comparaison nest pas raison_ {Сравнение - не доказательство (фр.). - Ред.} и что между адъютантом и лакеем огромная разница, потому что первого с удовольствием принимают в самых блестящих гостиных, а второго заставляют стоять в передней и держать господские шубы. Во-вторых, понимает он и то, что многим лакеям живется гораздо приятнее, чем иным господам, имеющим полное право считать себя доблестными слугами отечества. В-третьих, он всегда готов сам надеть какую угодно ливрею, если только она быстро и верно поведет его к цели. Это он и высказывает Ростову, говоря ему, в ответ на его выходку об адъютанте, что "желал бы и очень попасть в адъютанты", "затем что, уже раз пойдя по карьере военной службы, надо стараться сделать, коль возможно, блестящую карьеру" (I, 62) {2}. Эта откровенность Бориса очень замечательна. Она доказывает ясно, что большинство того общества, в котором он живет и которого мнением он дорожит, совершенно одобряет его взгляды на прокладывание дороги, на служение лицам, на неписаную субординацию и на несомненные удобства ливреи, как средства, ведущего к цели. Борис называет Ростова мечтателем за его выходку против служения лицам, и общество, к которому принадлежит Ростов, без всякого сомнения не только подтвердило бы, но еще и усилило бы этот приговор в очень значительной степени, так что Ростов, за свою попытку отрицать систему протекции и неписаную субординацию, оказался бы не мечтателем, а просто глупым и грубым армейским буяном, неспособным понимать и оценивать самые законные и похвальные стремления благовоспитанных и добропорядочных юношей.
Борис, разумеется, продолжает преуспевать под сенью своей непогрешимой теории, вполне соответствующей механизму и духу того общества, среди которого он ищет себе богатства и почета. "Он вполне усвоил себе ту понравившуюся ему в Ольмюце неписаную субординацию, по которой прапорщик мог стоять без сравнения выше генерала и по которой, для успеха на службе, были нужны не усилия на службе, не труды, не храбрость, не постоянство, а нужно было только уменье обращаться с теми, которые вознаграждают за службу, - и он часто удивлялся сам своим быстрым успехам и тому, как другие могли не понимать этого. Вследствие этого открытия его весь образ жизни его, все отношения с прежними знакомыми, все его планы на будущее - совершенно изменились. Он был небогат, но последние свои деньги он употреблял на то, чтобы быть одетым лучше других; он скорее лишил бы себя многих удовольствий, чем позволил бы себе ехать в дурном экипаже или показаться в старом мундире на улицах Петербурга. Сближался он и искал знакомств только с людьми, которые были выше его и потому могли быть ему полезны" (II, 106) {3}.
С особенным чувством гордости и удовольствия Борис входит в дома высшего общества; приглашение от фрейлины Анны Павловны Шерер он принимает за "важное повышение по службе"; на вечере у нее он, конечно, ищет себе не развлечений; он, напротив того, трудится по-своему в ее гостиной; он внимательно изучает ту местность, на которой ему предстоит маневрировать, чтобы завоевать себе новые выгоды и заполонить новых благодетелей; он внимательно наблюдает каждое лицо и оценивает выгоды и возможности сближения с каждым из них. Он вступает в это высшее общество с твердым намерением подделаться под него, то есть укоротить и сузить свой ум настолько, насколько это понадобится, чтобы ничем не выдвигаться из общего уровня и ни под каким видом не раздражить своим превосходством того или другого ограниченного человека, способного быть полезным со стороны неписаной субординации.
На вечере у Анны Павловны один очень глупый юноша, сын министра князя Курагина, после неоднократных приступов и долгих сборов, производит на свет глупую и избитую шутку. Борис, конечно, настолько умен, что такие шутки должны коробить его и возбуждать в нем то чувство отвращения, которое обыкновенно родится в здоровом человеке, когда ему приходится видеть или слышать идиота. Борис не может находить эту шутку остроумною или забавною, но, находясь в великосветском салоне, он не осмеливается выдержать эту шутку с серьезною физиономиею, потому что его серьезность может быть принята за молчаливое осуждение каламбура, над которым, быть может, сливкам петербургского общества угодно будет засмеяться. Чтобы смех этих сливок не застал его врасплох, предусмотрительный Борис принимает свои меры в ту самую секунду, когда плоская и чужая острота слетает с губ князя Ипполита Курагина. Он осторожно улыбается, так что его улыбка может быть отнесена к насмешке или к одобрению шутки, смотря по тому, как она будет принята. Сливки смеются, признавая в милом остряке плоть от плоти своей и кость от костей своих, - и меры, заблаговременно принятые Борисом, оказываются для него в высокой степени спасительными.
Глупая красавица, достойная сестра Ипполита Курагина, графиня Элен Безухова, пользующаяся репутациею прелестной и очень умной женщины и привлекающая в свой салон все, что блестит умом, богатством, знатностью или высоким чином, - находит для себя удобным приблизить красивого и ловкого адъютанта Бориса к своей особе. Борис приближается с величайшею готовностью, становится ее любовником и в этом обстоятельстве усматривает не без основания новое немаловажное повышение по службе. Если путь к чинам и деньгам проходит через будуар красивой женщины, то, разумеется, для Бориса нет достаточных оснований остановиться в добродетельном недоумении или поворотить в сторону. Ухватившись за руку своей глупой красавицы, Друбецкой весело и быстро продолжает подвигаться вперед к золотой цели.
Он выпрашивает у своего ближайшего начальника позволение состоять в его свите в Тильзите, во время свидания обоих императоров, и дает ему почувствовать при этом случае, как внимательно он, Борис, следит за показаниями политического барометра и как тщательно он соображает все свои мельчайшие слова и действия с намерениями и желаниями высоких особ. То лицо, которое до сих пор было для Бориса генералом Бонапарте, узурпатором и врагом человечества, становится для него императором Наполеоном и великим человеком с той минуты, как, узнав о предположенном свидании, Борис начинает проситься в Тильзит. Попав в Тильзит, Борис почувствовал, что его положение упрочено. "Его не только знали, но к нему пригляделись и привыкли. Два раза он исполнял поручения к самому государю, так что государь знал его в лицо, и все приближенные не только не дичились его, как прежде, считая за новое лицо, но удивились бы, ежели бы его не было" (II, 172) {4}.
На том пути, по которому идет Борис, нет ни остановок, ни свертков. Может случиться неожиданная катастрофа, которая вдруг изомнет и изломает всю отлично начавшуюся и благополучно продолжаемую карьеру; может такая катастрофа застигнуть даже самого осторожного и расчетливого человека; но от нее трудно ожидать, чтобы она направила силы человека к полезному делу и открыла широкий простор для их развития; после такой катастрофы человек обыкновенно оказывается приплюснутым и раздавленным; блестящий, веселый и преуспевающий офицер или чиновник превращается всего чаще в жалкого ипохондрика, в откровенно-низкого попрошайку или просто в горького пьяницу. Помимо же такой неожиданной катастрофы, при ровном и благоприятном течении обыденной жизни, нет никаких шансов, чтобы человек, находящийся в положении Бориса, вдруг оторвался от своей постоянной дипломатической игры, всегда одинаково для него важной и интересной, чтобы он вдруг остановился, оглянулся на самого себя, отдал себе ясный отчет в том, как мельчают и вянут живые силы его ума, и энергическим усилием воли перепрыгнул вдруг с дороги искусного, приличного и блистательно-успешного выпрашивания на совершенно неизвестную ему дорогу неблагодарного, утомительного и совсем не барского труда. Дипломатическая игра имеет такие затягивающие свойства и дает такие блестящие результаты, что человек, погрузившийся в эту игру, скоро начинает считать мелким и ничтожным все, что находиться за ее пределами; все события, все явления частной и общественной жизни оцениваются по своему отношению к выигрышу или проигрышу; все люди делятся на средства и на помехи; все чувства собственной души распадаются на похвальные, то есть ведущие к выигрышу, и предосудительные, то есть отвлекающие внимание от процесса игры. В жизни человека, втянувшегося в такую игру, нет места таким впечатлениям, из которых могло бы развернуться сильное чувство, не подчиненное интересам карьеры. Серьезная, чистая, искренняя любовь, без примеси корыстных или честолюбивых расчетов, любовь со всею светлою глубиною своих наслаждений, любовь со всеми своими торжественными и святыми обязанностями не может укорениться в высушенной душе человека, подобного Борису. Нравственное обновление путем счастливой любви для Бориса немыслимо. Это доказано в романе графа Толстого его историею с Наташею Ростовою, сестрою того армейского гусара, которого мундир и манеры коробят Бориса в присутствии князя Болконского.
Когда Наташе было 12 лет, а Борису лет 17 или 18, они играли между собою в любовь; один раз, незадолго перед отъездом Бориса в полк, Наташа поцеловала его, и они решили, что свадьба их состоится через четыре года, когда Наташе минет 16 лет. Прошли эти четыре года, жених и невеста - оба если не забыли своих взаимных обязательств, то по крайней мере стали смотреть на них как на ребяческую шалость; когда Наташа уже в самом деле могла быть невестою и когда Борис был уже молодым человеком, стоящим, как это говорится, на самой лучшей дороге, - они увиделись и снова заинтересовались друг другом. После первого свидания "Борис сказал себе, что Наташа для него точно так же привлекательна, как и прежде, но что он не должен отдаваться этому чувству, потому что женитьба на ней, девушке почти без состояния, была бы погибелью его карьеры, а возобновление прежних отношений без цели женитьбы - было бы неблагородным поступком" (III, 50) 5.
Несмотря на это благоразумное и спасительное совещание с самим собою, несмотря на решение избегать встреч с Наташей, Борис увлекается, начинает часто ездить к Ростовым, проводит у них целые дни, слушает песни Наташи, пишет ей стихи в альбом и даже перестает бывать у графини Безуховой, от которой он получает ежедневно пригласительные и укорительные записки. Он все собирается объяснить Наташе, что никак и никогда не может сделаться ее мужем, но у него все не хватает сил и мужества на то, чтобы начать и довести до конца такое щекотливое объяснение. Он с каждым днем более и более запутывается. Но некоторая временная и мимолетная невнимательность к великим интересам карьеры составляет крайний предел увлечений, возможных для Бориса. Нанести этим великим интересам сколько-нибудь серьезный и непоправимый удар - это для него невообразимо, даже под влиянием сильнейшей из доступных ему страстей.
Стоит только старой графине Ростовой перемолвить серьезное слово с Борисом, стоит ей только дать ему почувствовать, что его частые посещения замечены и приняты к сведению, - и Борис тотчас, чтобы не компрометировать девушку и не портить карьеру, обращается в благоразумное и благородное бегство. Он перестает бывать у Ростовых и даже, встретившись с ними на бале, проходит мимо них два раза и всякий раз отвертывается (III, 65) {6}.
Проплыв благополучно между подводными камнями любви, Борис уже безостановочно, на всех парусах летит к надежной пристани. Его положение на службе, его связи и знакомства доставляют ему вход в такие дома, где водятся очень богатые невесты. Он начинает думать, что ему пора заручиться выгодною женитьбою. Его молодость, его красивая наружность, его презентабельный мундир, его умно и расчетливо веденная карьера составляют такой товар, который можно продать за очень хорошую цену. Борис высматривает покупательницу и находит ее в Москве.
ТАЛАНТ Л.Н. ТОЛСТОГО И РОМАН «ВОЙНА И МИР» В ОЦЕНКЕ КРИТИКОВ
В этом романе целый ряд ярких и разнообразных картин, написанных с самым величественным и невозмутимым эпическим спокойствием, ставит и решает вопрос о том, что делается с челове- ческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без мыслей, без энергии и труда.... Очень вероятно, что автор просто хочет нарисовать ряд картин из жизни русского барства во времена Александра I. Он и сам видит и старается показать другим отчетливо, до мельчайших подробностей и оттенков все особенности, характеризующие тогдашнее время и тогдашних людей, – людей того круга, который все более ему интересен или доступен его изучению. Он старается только быть правдивым и точным; его усилия не клонятся к тому, чтобы поддержать или опровергнуть создаваемую образами какую бы то ни было теоретическую идею; он, по всей вероятности, относится к предмету своих продолжительных и тщательных исследований с той невольною и естественною нежностью, которую обычно чувствует даровитый историк к далекому или близкому прошедшему, воскрешаемому под его руками; он, может быть, находит в особенностях этого прошедшего, в фигурах и характерах выведенных личностей, в понятиях и привычках изображенного общества многие черты, достойные любви и уважения. Все это может быть, все это даже очень вероятно. Но именно оттого, что автор потратил много времени, труда и любви на изучение и изображение эпохи и ее представителей, именно поэтому ее представители живут своею собственною жизнью, независимою от намерения автора, вступают сами с собой в непосредственные отношения с читателями, говорят сами за себя и неудержимо ведут читателя к таким мыслям и заключениям, которых автор не имел в виду и которых он, быть может, даже не одобрил бы... (Из статьи Д.И. Писарева «Старое барство»)
Роман графа Толстого "Война и мир" интересен для военного в двояком смысле: по описанию сцен военных и войскового быта и по стремлению сделать некоторые выводы относительно теории военного дела. Первые, то есть сцены, неподражаемы и... могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства; вторые, то есть выводы, не выдерживают самой снисходительной критики по своей односторонности, хотя они интересны как переходная ступень в развитии воззрений автора на военное дело...
На первом плане является бытовая мирно-военная картинка; но какая! Десять батальных полотен самого лучшего мастера, самого большого размера можно отдать за нее. Смело говорим, что ни один военный, прочитав ее, невольно сказал себе: да это он списал с нашего полка.
Боевые сцены графа Толстого не менее поучительны: вся внутренняя сторона боя, неведомая для большинства военных теоретиков и мирно-военных практиков, а между тем дающая успех или неудачу, выдвигается у него на первый план в великолепно-рельефных картинах. Разница между его описаниями сражений и описаниями исторических сражений такая же, как между ландшафтом и топографическим планом: первый дает меньше, дает с одной точки, но дает доступнее глазу и сердцу человека. Второй дает всякий местный предмет с большого числа сторон, дает местность на десятки верст, но дает в условном чертеже, не имеющем по виду ничего общего с изображаемыми предметами; и потому на нем все мертво, безжизненно, даже и для приготовленного глаза... Нравственная физиономия личностей руководящих, борьба их с собою и с окружающими, предшествующая всякой решимости, все это исчезает – и из факта, сложившегося из тысяч человеческих жизней, остается нечто вроде сильно потертой монеты: видны очертания, но какого лица? Наилучший нумизмат не распознает. Конечно, есть исключения, но они крайне редко и во всяком случае далеко не оживляют перед вами события так, как оживляет его событие ландшафтное, то есть представляющее то, что мог бы в данную минуту с одной точки видеть наблюдательный человек...
Герои Толстого – выдуманные, но живые люди; они мучаются, гибнут, делают великие подвиги, низко труся: все это так, как настоящие люди; и потому-то они высокопоучительны, и потому-то достоин будет сожаления тот военный деятель, который не зарубит себе, благодаря рассказу Толстого, как нерасчетливо приближать к себе господ вроде Жеркова, как зорко нужно приглядываться, чтобы увидеть в настоящем свете Тушиных, Тимохиных; как нужно быть проницаемо-осторожным, чтобы не произвести в герои какого-нибудь Жеркова или исправного и столь умного и распорядительного после боя безыменного полкового командира... (М.И. Драгомиров. «“Война и мир” графа Толстого с военной точки зрения»)
Документы свидетельствуют о том, что Толстой не обладал даром легкого творчества, он был одним из самых возвышенных, самых терпеливых, самых прилежных работников, и его грандиозные мировые фрески представляют собой художественную и трудовую мозаику, составленную из бесконечного числа разноцветных кусочков, из миллиона крохотных отдельных наблюдений. За кажущейся легкой прямолинейностью скрывается упорнейшая ремесленная работа – не мечтателя, а медлительного, объективного, терпеливого мастера, который, как старинные немецкие живописцы, осторожно грунтовал холст, обдуманно измерял площадь, бережно намечал контуры и линии и затем накладывал краску за краской, прежде чем осмысленным распределением света и тени дать жизненное освещение своему эпическому сюжету. Семь раз переписывались две тысячи страниц громадного эпоса "Война и мир"; эскизы и заметки наполняли большие ящики. Каждая историческая мелочь, каждая смысловая деталь обоснована по подобранным документам; чтобы придать описанию Бородинской битвы вещественную точность, Толстой объезжает в течение двух дней с картой генерального штаба поле битвы, едет много верст по железной дороге, чтобы добыть у какого-нибудь оставшегося в живых участника войны ту или иную украшающую деталь. Он откапывает не только все книги, обыскивает не только все библиотеки, но и обращается даже к дворянским семьям и в архивы за забытыми документами и частными письмами, чтоб найти в них зернышко истины. Так годами собираются маленькие шарики ртути – десятки, сотни тысяч мелких наблюдений, до тех пор пока они не начинают сливаться в округленную, чистую, совершенную форму. И только тогда закончена борьба за истину, начинаются поиски ясности... Одна какая-нибудь выпирающая фраза, не совсем подходящее прилагательное, попавшееся среди десятков тысяч строк, – и он в ужасе вслед за отосланной корректурой телеграфирует метранпажу в Москву и требует остановить машину, чтобы удовлетворить тональность не удовлетворившего его слога. Эта первая корректура опять поступает в реторту духа, еще раз расплавляется и снова вливается в форму, – нет, если для кого- нибудь искусство не было легким трудом, то это именно для него, чье искусство кажется нам естественным. На протяжении десяти лет Толстой работает восемь, десять часов в день; неудивительно, что даже этот обладающий крепчайшими нервам муж после каждого из своих больших романов психологически подавлен...
Точность Толстого в наблюдениях не связана ни с какими градациями в отношении к порождениям земли: в его любви нет пристрастий. Наполеон для его неподкупного взора не в большей степени человек, чем любой из его солдат, и этот последний опять не важнее и не существеннее, чем собака, которая бежит за ним, или камень, которого она касается лапой. Все в кругу земного – человек и масса, растения и животные, мужчины и женщины, старики и дети, полководцы и мужики – вливается с кристально чистой равномерностью в его органы чувств, чтобы также, в таком же порядке, вылиться. Это придает его искусству сходство с вечной равномерностью неподкупной природы и его эпосу – морской монотонный и все тот же великолепный ритм, всегда напоминающий Гомера... (С. Цвейг. Из книги «Три певца своей жизни. Казанова. Стендаль. Толстой»)
Что Толстой любит природу и изображает ее с таким мастерством, до которого, кажется, никто и никогда еще не возвышался, это знает всякий читавший его сочинения. Природа не описывается, а живет у нашего великого художника. Иногда она является даже как бы одним из действующих лиц повествования: вспомните несравненную сцену святочного катания Ростовых в "Войне и мире"...
Красота природы находит в Толстом самого отзывчивого ценителя... Но этот чрезвычайно чуткий человек, чувствующий как красота природы вливается через глаза в его душу, восторгается далеко не всякой красивой местностью. Толстой любит только такие виды природы, которые пробуждают в нем сознание его единства с нею... (Г.В. Плеханов. «Толстой и природа»)
И при меньшем развитии творческих сил и художественных особенностей исторический роман из эпохи, столь близкой к современному обществу, возбудил бы напряженное внимание публики. Почтенный автор очень хорошо знал, что затронет еще свежие воспоминания своих современников и ответит многим их потребностям и тайным симпатиям, когда положит в основу своего романа характеристику нашего высшего общества и главных политических деятелей эпохи Александра I, с нескрываемой целью построить эту характеристику на разоблачающем свидетельстве преданий, слухов, народного говора и записок очевидцев. Труд предстоял ему не маловажный, но зато в высшей степени благодарный...
Автор принадлежит к числу посвященных. Он владеет знанием их языка и употребляет его на то, чтоб открыть под всеми формами светскости бездну легкомыслия, ничтожества, коварства, иногда совершенно грубых, диких и свирепых поползновений. Всего замечательнее одно обстоятельство. Лица этого круга состоят словно под каким-то зароком, присудившим их к тяжелой каре – никогда не постигать ни одного из своих предположений, планов и стремлений. Точно гонимые неизвестной враждебной силой, они пробегают мимо целей, которые сами же и поставили для себя, и если достигают чего-либо, то всегда не того, чего ожидали... Ничего не удается им, все валится из рук... Молодой Пьер Безухов, способный понимать добро и нравственное достоинство, женится на женщине, столь же распутной, сколько и глупой по природе. Князь Болконский, со всеми задатками серьезного ума и развития, выбирает в жены добренькую и пустенькую светскую куколку, которая составляет несчастие его жизни, хотя он и не имеет причин на нее жаловаться; сестра его, княжна Мария, спасается от ига деспотических замашек отца и постоянно уединенной деревенской жизни в теплое и светлое религиозное чувство, которое кончается связями с бродягами- святошами и т. д. Так настойчиво возвращается в романе эта плачевная история с лучшими людьми описываемого общества, что под конец, при всякой картине где-либо зачинающейся юной и свежей жизни, при всяком рассказе об отрадном явлении, обещающем серьезный или поучительный исход, читателя берет страх и сомнение: вот, вот и они обманут все надежды, изменят добровольно своему содержанию и поворотят в непроходимые пески пустоты и пошлости, где и пропадут. И читатель почти никогда не ошибается; они действительно туда поворачивают и там пропадают. Но, спрашивается – какая же беспощадная рука и за какие грехи отяготела над всей этой средой... Что такое случилось? По-видимому, ничего особенного не случилось. Общество невозмутимо живет на том же крепостном праве, как и его предки; екатерининские заемные банки открыты для него так же, как и прежде; двери к приобретению фортуны и к разорению себя на службе точно так же стоят нараспашку, пропуская всех, у кого есть право на проход через них; наконец, никаких новых деятелей, перебивающих дорогу, портящих ему жизнь и путающих его соображения, в романе Толстого вовсе не показано. Отчего же, однако, общество это, еще в конце прошлого столетия верившее в себя безгранично, отличавшееся крепостью своего состава и легко справлявшееся с жизнью, – теперь, по свидетельству автора, никак не может устроить ее по своему желанию, распалось на круги, почти презирающие друг друга, и поражено бессилием, которое лучшим людям его мешает даже и определить как самих себя, так и ясные цели для духовной деятельности... (П.В. Анненков. «Исторические и эстетические вопросы в романе “Война и мир”»)
Чрезвычайная наблюдательность, тонкий анализ душевных движений, отчетливость и поэзия в картинах природы, изящная простота – отличительные черты таланта графа Толстого... Изображение внутреннего монолога, без преувеличения, можно назвать удивительным. И, по нашему мнению, та сторона таланта графа Толстого, которая дает ему возможность уловить эти психические монологи, составляет в его таланте особенную, только ему свойственную силу... Особенная черта в таланте графа Толстого так оригинальна, что нужно с большим вниманием всматриваться в нее, и только тогда мы поймем всю ее важность для художественного достоинства его произведений. Психологический анализ есть едва ли не самое существенное из качеств, дающих силу творческому таланту... Конечно, эта способность должна быть врожденна от природы, как и всякая другая способность; но было бы недостаточно остановиться на этом слишком общем объяснении: только самостоятельно (нравственной) деятельностью развивается талант, и в этой деятельности, о чрезвычайной энергии которой свидетельствует замеченная нами особенность произведений графа Толстого, надобно видеть основание силы, приобретенной его талантом.
Мы говорим о самоуглублении, о стремлении к неутомимому наблюдению над самим собою. Законы человеческого действия, игру страстей, сцепление событий, влияние события и отношений мы можем изучать, внимательно наблюдая других людей; но все знание, приобретаемое этим путем, не будет иметь ни глубины, ни точности, если мы не изучим сокровеннейших законов психической жизни, игра которых открыта перед нами только в нашем (собственном) самосознании. Кто не изучил человека в самом себе, никогда не достигнет глубокого знания людей. Та особенность таланта графа Толстого, о которой говорили мы выше, доказывает, что он чрезвычайно внимательно изучил тайны человеческого духа в самом себе; это знание драгоценно не только потому, что доставило ему возможность написать картины внутренних движений человече- ской мысли, на которые мы обратили внимание читателя, но еще, быть может, больше потому, что дало ему прочную основу для изучения человеческой жизни вообще, для разгадывания характеров и пружин действия, борьбы страстей и впечатлений...
Есть в таланте г. Толстого еще другая сила, сообщающая его произведениям совершено особенное достоинство своею чрезвычайно замечательной свежестью – чистота нравственного чувства... Никогда общественная нравственность не достигала такого высокого уровня, как в наше благородное время, – благородное и прекрасное, несмотря на остатки ветхой грязи, потому что все силы свои напрягает оно, чтобы омыться и очиститься от наследных грехов... Благотворное влияние этой черты таланта не ограничивается теми рассказами или эпизодами, в которых она выступает заметным образом на первый план: постоянно служит она оживительницею, освежительницею таланта. Что в мире поэтичнее, прелестнее чистой юношеской души, с радостною любовью откликающейся на все, что представляется ей возвышенным и благородным, чистым и прекрасным, как сама она?..
Граф Толстой обладает истинным талантом. Это значит, что его произведения художественны, то есть в каждом из них очень полно осуществляется именно та идея, которую он хотел осуществить в этом произведении. Никогда не говорит он ничего лишнего, потому что это было бы противно условиям художественности, никогда не безобразит он свои произведения примесью сцен и фигур, чуждых идее произведения. Именно в этом состоит одно из главных достоинств художественности. Нужно иметь много вкуса, чтобы оценить красоту произведений графа Толстого, но зато человек, умеющий понимать истинную красоту, истинную поэзию, видит в графе Толстом настоящего художника, то есть поэта с замечательным талантом. (Н.Г. Чернышевский. «Военные рассказы Л.Н. Толстого»)
Изображения человеческих личностей у Л. Толстого напоминают те полувыпуклые человеческие тела на горельефах, которые, кажется иногда, вот-вот отделятся от плоскости, в которой изваяны и которая их удерживает, окончательно выйдут и станут перед нами, как совершенные изваяния, со всех сторон видимые, осязаемые; но это обман зрения. Никогда не отделятся они окончательно, из полукруглых не станут совершенно круглыми – никогда не увидим мы их с другой стороны.
В образе Платона Каратаева художник сделал как бы невозможное возможным: сумел определить живую, или, по крайней мере, на время кажущуюся живой личность в безличности, в отсутствии всяких определенных черт и острых углов, в особенной «круглости», впечатление которой поразительно-наглядное, даже как будто геометрическое возникает, впрочем, не столько из внутреннего, духовного, – сколько из внешнего, телесного облика: у Каратаева «круглое тело», «круглая голова», «круглые движения», «круглые речи», «что-то круглое» даже в запахе. Он – молекула; он первый и последний, самое малое и самое великое – начало и конец. Он сам по себе не существует: он – только часть Всего, капля в океане всенародной, всечеловеческой, вселенской жизни. И эту жизнь воспроизводит он своею личностью или безличностью так же, как водяная капля своею совершенной круглостью воспроизводит мировую сферу. Как бы то ни было, чудо искусства или гениальнейший обман зрения совершается, почти совершился. Платон Каратаев, несмотря на свою безличность, кажется личным, особенным, единственным. Но нам хотелось бы узнать его до конца, увидеть с другой стороны. Он добр; но, может быть, он хоть раз в жизни на кого-нибудь подосадовал? он целомудрен; но, может быть, он взглянул хоть на одну женщину не так, как на других? но говорит пословицами; но, может быть, но вставил хоть однажды в эти изречения слово от себя? Только бы одно слово, одна непредвиденная черточка нарушила эту слишком правильную, математически-совершенную «круглость» – и мы поверили бы, что он человек из плоти и крови, что он есть.
Но, именно в минуту нашего самого пристального и жадного внимания, Платон Каратаев, как нарочно, умирает, исчезает, растворяется как водяной шарик в океане. И когда он еще более определяется в смерти, мы готовы признать, что ему и нельзя было опре- делиться в жизни, в человеческих чувствах, мыслях и действиях: он и не жил, а только был, именно был, именно был «совершенно круглым» и этим исполнил свое назначение, так что ему оставалось лишь умереть. И в памяти нашей так же, как в памяти Пьера Безухова, Платон Каратаев навеки запечатлевается не живым лицом, а только живым олицетворением всего русского, доброго и «круглого», то есть огромным, всемирно-историческим религиозным и нравственным символом.... (Д.С. Мережковский. Из трактата «Л. Толстой и Достоевский», 1902 г.)
Жанровое и сюжетное своеобразие
Роман "Война и мир" – произведение большого объема. Оно охватывает 16 лет (с 1805 по 1821 год) жизни России и более пятисот различных героев. Среди них есть реальные действующие лица описываемых исторических событий, вымышленные герои и множество людей, которым Толстой даже не дает имен, например «генерал, который приказал», «офицер, который не доехал». Таким образом писатель хотел показать, что движение истории происходит не под влиянием каких-либо конкретных личностей, а благодаря всем участникам событий. Чтобы объединить такой огромный материал в одно произведение, автор создал не использованный до этого ни одним из писателей жанр, названный им романом-эпопеей.
В романе описываются реальные исторические события: Аустерлицкое, Шенграбенское, Бородинское сражения, заключение Тильзитского мира, взятие Смоленска, сдача Москвы, партизанская война и другие, в которых проявляют себя реальные исторические личности. Исторические события в романе выполняют и композиционную роль. Так как Бородинское сражение во многом определило исход войны 1812 года, описанию его посвящено 20 глав, оно является кульминационным центром романа. Произведение вместило картины битвы, сменяющиеся изображением мира как полной противоположности войны, мира, как существования сообщества многих и многих людей, а также природы, то есть всего того, что окружает человека в пространстве и во времени. Споры, непонимание, скрытые и откровенные конфликты, страх, неприязнь, любовь... Все это настоящее, живое, искреннее, как и сами герои литературного произведения.
Оказываясь рядом в те или иные мгновения своей жизни, совсем не похожие друг на друга люди неожиданно помогают самим себе лучше понять все оттенки чувств и мотивы поведения. Так, князь Андрей Болконский и Анатоль Курагин сыграют важную роль в жизни Наташи Ростовой, но их отношение к этой наивной и хрупкой девочке различно. Возникшая ситуация позволяет разглядеть глубокую пропасть между нравственными идеалами этих двух мужчин из высшего общества. Но их конфликт продолжается недолго – увидев, что Анатоль тоже ранен, князь Андрей прощает своего соперника прямо на поле боя. По мере развития действия романа мировоззрение героев меняется или постепенно углубляется. Триста тридцать три главы четырех томов и двадцать восемь глав эпилога складываются в четкую, определенную картину.
Повествование в романе ведется не от первого лица, но присутствие автора в каждой сцене ощутимо: он всегда пытается оценить ситуацию, показать свое отношение к поступкам героя через их описание, через внутренний монолог героя или же через авторское отступление- рассуждение. Иногда писатель предоставляет читателю право самому разобраться в происходящем, показывая одно и то же событие с разных точек зрения. Примером такого изображения может служить описание Бородинского сражения: сначала автор дает подробную историческую справку о расстановке сил, о готовности к бою с той и другой стороны, рассказывает о точке зрения историков на данное событие; затем показывает сражение глазами непрофессионала в военном деле – Пьера Безухова (то есть показывает чувственное, а не логическое восприятие события), раскрывает мысли князя Андрея и поведение Кутузова во время сражения. В своем романе Л.Н. Толстой стремился выразить свою точку зрения на исторические события, показать отношение к важным жизненным проблемам, ответить на главный вопрос: «В чем смысл жизни?» И призыв Толстого в этом вопросе звучит так, что с ним нельзя не согласиться: «Надо жить, надо любить, надо верить».
Портретная характеристика героев
В романе Л.Н. Толстого "Война и мир" свыше пятисот героев. Среди них императоры и государственные деятели, полководцы и рядовые солдаты, аристократы и крестьяне. Одни герои, как нетрудно заметить, автору особенно симпатичны, другие, напротив, чужды и неприятны. Средство портретной характеристики – одно из важнейших художественных средств в романе "Война и мир".
Писатель выделяет какую-то отдельную черту в портрете героя и постоянно обращает на нее наше внимание: это и большой рот Наташи, и лучистые глаза Марьи, и сухость князя Андрея, и массивность Пьера, и старость и дряхлость Кутузова, и округлость Платона Каратаева. Но остальные черты героев меняются, и Толстой описывает эти изменения так, что можно понять все происходящее в душе героев. Часто Толстой применяет прием контраста, подчеркивая несоответствие между внешним видом и внутренним миром, поведением героев и их внутренним состоянием. Например, когда Николай Ростов по возвращении с фронта домой при встрече с Соней сухо поздоровался и обратился к ней на «вы», в душе они «назвали друг друга на “ты” и нежно поцеловались».
Одни портреты отличаются чрезмерной детализацией, другие, наоборот, едва набросаны. Однако чуть ли не каждый штрих дополняет наше представление о герое. Например, представляя нам одного из главных героев Андрея Болконского, писатель отмечает, что это был «весьма красивый молодой человек с определенными и сухими чертами». Уже одна эта фраза говорит о том, что герой отличается сдержанностью, практичностью и сильной волей. Кроме того, мы можем догадываться и о присущей ему «гордости мысли», которую почувствует в нем его сестра Марья Болконская. А в ее портрете автор особенно выделит одну-единственную деталь, передающую сущность натуры героини. У Марьи «некрасивое слабое тело и худое лицо», но «глаза княжны, большие, глубокие и лучистые... были так хороши, что очень часто, несмотря на некрасивость всего лица, глаза эти делались привлекательнее красоты». Вот эти «лучистые» глаза красноречивее всяких слов говорят о душевной красоте Марье Болконской. Внешней красотой не отличается и любимая героиня Толстого Наташа Ростова, «черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая...» Своей живостью, жизнерадостностью она прежде всего и дорога автору. А вот Соня, кузина Наташи, по словам писателя, напоминает «красивого, но еще не сформировавшегося котенка, который будет прелестной кошечкой». И читатель чувствует, что Соне далеко до Наташи, ей как будто бы не хватает того душевного богатства, которым щедро наделена толстовская любимица.
Самые внутренне красивые герои романа не отличаются красотой внешней. Прежде всего это относится к Пьеру Безухову. Постоянный портретный признак – массивная, толстая фигура Пьера Безухова может быть в зависимости от обстоятельств то неуклюжей, то сильной. Может выражать и растерянность, и гнев, и доброту, и бешенство. Иначе говоря, у Толстого художественная постоянная деталь каждый раз обрастает новыми, добавочными оттенками. Улыбка у Пьера не такая, как у других. Когда на его лице появлялась улыбка, то вдруг мгновенно исчезало серьезное лицо и являлось другое – детское, доброе. Андрей Болконский говорит о Пьере: «Один живой человек среди всего нашего света». И это слово «живой» неразрывно связывает Пьера Безухова с Наташей Ростовой, антиподом которой является блестящая петербургская красавица Элен Курагина. Автор неоднократно обращает внимание на неизменяющуюся улыбку, белые полные плечи, глянцевитые волосы и прекрасный стан Элен. Но, несмотря на эту «несомненно, и слишком сильно и победительно действующую красоту», она, безусловно, проигрывает и Наташе Ростовой, и Марье Болконской, потому что в ее чертах не ощущается присутствия жизни. То же самое можно сказать и о брате Элен Курагиной – Анатоле.
Обратившись к портретам простых людей, нетрудно заметить, что Толстой и в них ценит, прежде всего, доброту и живость характера. Не случайно он подчеркивает это, например, в Платоне Каратаеве, рисуя его улыбчивое круглое лицо.
Однако Толстой использовал портретную характеристику не только при изображении вымышленных героев, но и при изображении исторических фигур, например императора Наполеона и полководца Кутузова. Кутузов и Наполеон философски противопоставлены друг другу. Внешне Кутузов ни в чем не уступает французскому императору: «Кутузов, в расстегнутом мундире, из которого, как бы освободившись, выплыла на воротник его жирная шея, сидел в вольтеровском кресле». Наполеон «был в синем мундире, раскрытом над белым жилетом, спускавшимся на круглый живот, в белых лосинах, обтягивающих жирные ляжки толстых ног, и в ботфортах». Однако выражения их лиц заметно отличаются: «на лице Наполеона была неприятно-притворная улыбка», но «умное, доброе и вместе с тем тонко-насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова». Если в портрете Кутузова подчеркивается непринужденность и естественность, то в лице Напо- леона – притворство.
Кутузов, как простой смертный, «был слаб на слезы», он «неохотно играл роль председателя и руководителя военного совета», с государем говорил «ясно и отчетливо», считал своих солдат «чудесным, бесподобным народом». Он «понимал, что есть что-то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий...» Несмотря на тучность и стариковскую немощь, в нем чувствуется внутренний покой и чистота души.
В образе Наполеона Толстой подчеркивает некую таинственность. Портретные характеристики французского полководца
и т.д.................


О Льве Толстом писали очень много, слишком много. Может показаться притязательным желание сказать о нем новое. И все же нужно признать, что религиозное сознание Л.Толстого не было подвергнуто достаточно углубленному исследованию, мало было оцениваемо по существу, независимо от утилитарных точек зрения, от полезности для целей либерально-радикальных или консервативно-реакционных. Одни с утилитарно-тактическими целями восхваляли Л.Толстого как истинного христианина, другие, нередко со столь же утилитарно-тактическими целями, анафематствовали его как слугу Антихриста. Толстым пользовались в таких случаях как средством для своих целей, и тем оскорбляли гениального человека. Особенно подверглась оскорблению память о нем после его смерти, сама смерть его была превращена в утилитарное орудие. Жизнь Л.Толстого, его искания, его бунтующая критика-явление великое, мировое; оно требует оценки sub specie вечной ценности, а не временной полезности. Мы хотели бы, чтобы религия Льва Толстого была подвергнута исследованию и оценена безотносительно к счетам Толстого с правящими сферами и безотносительно к распре русской интеллигенции с Церковью. Мы не хотим, подобно многим из интеллигенции, признавать Л.Толстого истинным христиани ном именно потому, что он был отлучен от Церкви Св.Синодом, так же как не хотим по этой же причине видеть в Толстом только слугу дьявола. Нас интересует по существу, был ли Л.Толстой христианином, как он относился к Христу, какова природа его религиозного сознания? Утилитаризм клерикальный и утилитаризм интеллигентский нам одинаково чужды и одинаково мешают понять и оценить религиозное сознание Толстого. Из обширной литературы об Л.Толстом нужно выделить очень замечатель ный и очень ценный труд Д.С.Мережковского "Л.Толстой и Достоевский", в котором впервые по существу были исследованы религиозная стихия и религиозное сознание Л.Толстого и вскрыто язычество Толстого. Правда, Мережковский слишком пользовался Толстым для проведения своей религиозной концепции, но это не помешало ему сказать правду о религии Толстого, которую не затемнят позднейшие утилитарно-тактические статьи Мережковского о Толстом. Все же работа Мережковского остается единственной для оценки религии Толстого.

Прежде всего нужно сказать о Л.Толстом, что он - гениальный художник и гениальная личность, но он не гениальный и даже не даровитый религиозный мыслитель. Ему не дано было дара выражения в слове, изречения своей религиозной жизни, своего религиозного искания. В нем бушевала могучая религиозная стихия, но она была бессловесной. Гениальные религиозные переживания и недаровитые, банальные религиозные мысли! Всякая попытка Толстого выразить в слове, логизировать свою религиозную стихию порождала лишь банальные, серые мысли. В сущности, Толстой первого периода, до переворота, и Толстой второго периода, после переворота,-один и тот же Толстой. Мировоззрение юноши Толстого было банально, он все хотел "быть, как все". И мировоззрение гениального мужа Толстого так же банально, он так же хочет "быть, как все". Разница лишь в том, что в первый период "все"-это светское общество, а во второй период "все"-это мужики, трудящийся народ. И в течение всей своей жизни банально мысливший Л.Толстой, желавший уподобиться светским людям или мужикам, не только не был как все, но был как никто, был единственным, был гением. И всегда были чужды этому гению религия Логоса и философия Логоса, всегда религиозная стихия его оставалась бессловесной, не выраженной в Слове, в сознании. Л.Толстой-исключитель но оригинален и гениален, и он же исключительно банален и ограничен. В этом бьющая в глаза антиномичность Толстого.

С одной стороны, Л.Толстой поражает своей органической светскостью, своей исключительной принадлежностью к дворянскому быту. В "Детстве, отрочестве и юности" обнаруживаются истоки Л.Толстого, его светское тщеславие, его идеал человека comme il faut. Эта закваска была в Толстом. По "Войне и миру" и "Анне Карениной" видно, как близка была его природе свет ская табель о рангах, обычаи и предрассудки света, как он знал все изгибы этого особого мира, как трудно казалось ему победить эту стихию. Он жаждал уйти из светского круга к природе ("Казаки") как человек, слишком связанный с этим кругом. В Толстом чувствуется вся тяжесть света, дворянского быта, вся сила жизненного закона тяготения, притяжения к земле. В нем нет воздушности, легкости. Он хочет быть странником и не может быть странником, не может стать им до последних дней своей жизни, прикованный к семье, к роду, к усадьбе, к своему кругу. С другой стороны, тот же Толстой с небывалой силой отрицания и гениальностью восстает против "света" не только в узком, но и в широком смысле слова, против безбожия и нигилизма не только всего дворянского общества, но и всего "культурного" общества. Его бунтующая критика переходит в отрицание всей истории, всей культуры. Он-с детских лет проникнутый светским тщеславием и условностью, поклонявшийся идеалу "comme il faut" и "быть, как все",- он не знал пощады в бичевании лжи, которой живет общество, в срывании покровов со всех условностей. Через толстовское отрицание должны пройти дворянское, светское общество и господские классы, чтобы очиститься. Толстовское отрицание остается великой правдой для этого общества. А вот еще толстовская антиномия. С одной стороны, поражает своеобразный материализм Толстого, его апология животной жизни, его исключительное проникновение в жизнь душевного тела и чуждость его жизни духа. Этот животный материализм чувствуется не только в его художественном творчестве, где он обнаруживает исключительно гениальный дар проникновния в первичные стихии жизни, в животные и растительные процессы жизни, но и в его религиозно-нравственной проповеди. Л.Толстой проповедует возвышенный, моралистический материализм, животно-растительное счастье как осуществление высшего, божественного закона жизни. Когда он говорит о счастливой жизни, нет ни одного звука у него, который хотя бы намекнул на жизнь духовную. Есть только жизнь душевная, душевно-теле сная. И тот же Л.Толстой оказывается сторонником крайней духовности, отрицает плоть, проповедует аскетизм. Его религиозно-нравственное учение оказывается каким-то небывалым и невозможным, возвышенно-моралистическим и аскетическим материализмом, какой-то спиритуалистической животностью. Сознание его задавлено и ограничено душевно-телесным планом бытия и не может прорваться в царство духа.

И еще толстовская антиномия. Во всем и всегда поражает Л.Толстой своей трезвостью, рассудочностью, практицизмом, утилитаризмом, отсутствием поэзии и мечты, непониманием красоты и нелюбовью, переходящей в гонение на красоту. И этот непоэтический, трезво-утилитарный гонитель красоты был одним из величайших художников мира; отрицавший красоту оставил нам творения вечной красоты. Эстетическое варварство и грубость соединялись с художественной гениальностью. Не менее антиномично и то, что Л.Толстой был крайним индивидуа листом, антиобщественным настолько, что никогда не понимал общественных форм борьбы со злом и общественных форм творческого созидания жизни и культуры, что отрицал историю, и этот антиобщественный индивидуалист не чувствовал личности и, в сущности, отрицал личность, весь был в стихии рода. Мы увидим даже, что с отсутствием ощущения и сознания личности связаны коренные особенности его мироощущения и миросозна ния. Крайний индивидуалист в "Войне и мире" с восторгом показал миру детскую пеленку, запачканную в зеленое и желтое, и обнаружил, что самосознание личности не победило в нем еще родовой стихии. А не антиномично ли то, что отрицает мир и мировые ценности с невиданной дерзостью и радикализмом тот, кто весь прикован к имманентному миру и не может даже в воображении представить себе мир иной? Не антиномично ли, что человек, полный страстей, гневный до того, что, когда у него в имении сделали обыск, он пришел в бешенство, требовал, чтобы это дело доложили государю, чтобы ему дали общественное удовлетворение, грозил навсегда покинуть Россию, что человек этот проповедовал вегетарианский, малокровный идеал непротивле ния злу? Не антиномично ли, что русский до мозга костей, с национальным мужицко-барским лицом, он проповедовал чуждую русскому народу англосаксонскую религиозность? Этот гениальный человек всю жизнь искал смысла жизни, думал о смерти, не знал удовлетворения, и он же был почти лишен чувства и сознания трансцендентного, был ограничен кругозором имманентно го мира. Наконец, самая разительная толстовская антиномия: проповедник христианства, исключительно занятый Евангелием и учением Христа, он был до того чужд религии Христа, как мало кто был чужд после явления Христа, был лишен всякого чувствования личности Христа. Эта поражающая, непостижи мая антиномичность Л.Толстого, на которую недостаточно было еще обращено внимания, есть тайна его гениальной личности, тайна судьбы его, которая не может быть вполне разгадана. Гипноз толстовской простоты, почти библейский стиль его прикрывают эту антиномичность, создают иллюзию цельности и ясности. Л.Толстому суждено сыграть большую роль в религиозном возрождении России и всего мира: он с гениальной силой обратил современных людей вновь к религии и религиозному смыслу жизни, он обозначил собой кризис исторического христианства, он-слабый, немощный религиозный мыслитель, по стихии своей и сознанию чуждый тайнам религии Христа, он- рационалист. Рационалист этот, проповедник рассудочно-утили тарного благополучия, потребовал от христианского мира безумия во имя последовательного исполнения учения и заповедей Христа и заставил христианский мир задуматься над своей нехристианской, полной лжи и лицемерия жизнью. Он-страшный враг христианства и предтеча христианского возрождения. На гениальной личности и жизни Льва Толстого лежит печать какой-то особой миссии.

Мироощущение и миросознание Льва Толстого вполне внехристианское и дохристианское во все периоды его жизни. Это нужно решительно сказать, не считаясь ни с какими утилитарными соображениями. Великий гений прежде всего требует, чтобы о нем была сказана правда по существу. Л.Толстой весь в Ветхом Завете, в язычестве, в Отчей Ипостаси. Религия Толстого-не новое христианство, это-ветхозаветная, дохристиан ская религия, предшествующая христианскому откровению о личности, откровению второй, Сыновней, Ипостаси. Л.Толстому так чуждо самосознание личности, как могло быть чуждо лишь человеку дохристианской эпохи. Он не чувствует единственности и неповторяемости всякого лица и тайны вечной его судьбы. Для него существует лишь мировая душа, а не отдельная личность, он живет в стихии рода, а не в сознании личности. Стихия рода, природная душа мира раскрывалась в Ветхом Завете и язычестве, и с ними связана религия дохристианского откровения Отчей Ипостаси. С христианским откровением Сыновней Ипостаси, Логоса, Личности связано самосознание лица и его вечная судьба. Всякое лицо религиозно пребывает в мистической атмосфере Сыновней Ипостаси, Христа, Личности. До Христа в глубоком, религиозном смысле слова нет еще личности. Личность окончательно сознает себя лишь в религии Христа. Трагедия личной судьбы ведома лишь христианской эпохе. Л.Толстой совсем не чувствует христианской проблемы о личности, он не видит лица, лицо тонет для него в природной душе мира. Поэтому он не чувствует и не видит лица Христа. Кто не видит никакого лица, тот не видит и лица Христа, ибо поистине во Христе, в Его Сыновней Ипостаси всякое лицо пребывает и сознает себя. Само сознание лица связано с Логосом, а не с душой мира. У Л.Толстого нет Логоса и потому нет для него личности, для него-индивидуалиста. Да и все индивидуалисты, не знающие Логоса, не знают личности, их индивидуализм безликий, в природной душе мира пребывает. Мы увидим, как чужд Толстому Логос, как чужд ему Христос, он не враг Христа-Логоса в христианскую эпоху, он просто слеп и глух, он в дохристианской эпохе. Л.Толстой- космичен, он весь в душе мира, в тварной природе, он проникает в глубину ее стихий, первичных стихий. В этом сила Толстого как художника, сила небывалая. И как отличается он от Достоевского, который был антропологичен, весь был в Логосе, довел самосознание личности и ее судьбы до крайних пределов, до болезни. С антропологизмом Достоевского, с напряженным чувством личности и ее трагедии связано его необыкновенное чувство личности Христа, его почти исступленная любовь к Лику Христову. У Достоевского было интимное отношение к Христу, у Толстого нет никакого отношения к Христу, к Самому Христу. Для Толстого существует не Христос, а лишь учение Христа, заповеди Христа. "Язычник" Гете чувствовал Христа гораздо интимнее, гораздо лучше видел Лик Христа, чем Толстой. Лик Христов заслоняется для Л.Толстого чем-то безличным, стихийным, общим. Он слышит заповеди Христа и не слышит Самого Христа. Он не в силах понять, что единственно важен Сам Христос, что спасает лишь Его таинственная и близкая нам Личность. Ему чуждо, инородно христианское откровение о Личности Христа и о всякой Личности. Он принимает христианство безлично, отвлеченно, без Христа, без всякого Лика.

Л.Толстой, как никто и никогда еще, жаждал исполнить до конца волю Отца. Всю жизнь мучила его пожирающая жажда исполнить закон жизни Хозяина, пославшего его в жизнь. Такой жажды исполнения заповеди, закона ни у кого нельзя встретить, кроме Толстого. Это главное, коренное в нем. И Л.Толстой верил, как никто и никогда, что волю Отца легко исполнить до конца, он не хотел признать трудности исполнения заповедей. Человек сам, собственными силами должен и может исполнить волю Отца. Легко это исполнение, оно дает счастье и благополу чие. Заповедь, закон жизни исполняется исключительно в отношении человека к Отцу, в религиозной атмосфере Отчей Ипостаси. Л.Толстой хочет исполнить волю Отца не через Сына, он не знает Сына и не нуждается в Сыне. Религиозная атмосфера богосыновства, Сыновней Ипостаси не нужна Толстому для исполнения воли Отца: он сам, сам исполнит волю Отца, сам может. Толстой считает безнравственным, когда волю Отца признают возможным исполнить лишь через Сына, Искупителя и Спасителя, он относится с отвращением к идее искупления и спасения, т.е. относится с отвращением не к Иисусу из Назарета, а к Христу-Логосу, принесшему себя в жертву за грехи мира. Религия Л.Толстого хочет знать лишь Отца и не хочет знать Сына; Сын мешает ему выполнить собственными силами закон Отца. Л.Толстой последовательно исповедует религию закона, религию ветхозаветную. Религия благодати, религия новозаветная, ему чужда и неизвестна. Уж скорее Толстой буддист, чем христианин. Буддизм есть религия самоспасения, как и религия Толстого. Буддизм не знает личности Бога, личности Спасителя и личности спасаемого. Буддизм есть религия сострадания, а не любви. Многие говорят, что Толстой истинный христианин, и противопоставляют его лживым и лицемерным христианам, которыми полон мир. Но существование лживых и лицемерных христиан, творящих дела ненависти вместо дел любви, не оправдывает злоупотребления словами, игры словами, порождающими ложь. Нельзя назвать христианином того, кому была чужда и отвратительна сама идея искупления, сама нужда в Спасителе, т.е. чужда и отвратительна была идея Христа. Такой вражды к идее искупления, такого бичевания ее как безнравственной не знал еще христианский мир. В Л.Толстом ветхозаветная религия закона восстала против новозаветной религии благодати, против тайны искупления. Л.Толстой хотел превратить христианство в религию правила, закона, моральной заповеди, т.е. в религию ветхозаветную, дохристианскую, не ведающую благодати, в религию, не только не ведающую искупления, но и не жаждущую искупления, как жаждал его мир языческий в последние дни свои. Толстой говорит, что лучше было бы, если бы совсем не существовало христианства как религии искупления и спасения, что тогда легче было бы исполнить волю Отца. Все религии, по его мнению, лучше религии Христа-Сына Божьего, так как все они учат, как жить, дают закон, правило, заповедь; религия же спасения переносит все с человека на Спасителя и на мистерию искупления. Л.Толстой ненавидит церковные догматы потому, что хочет религии самоспасения как единственно нравственной, единственно выполняющей волю Отца, Его закон; догматы же эти говорят о спасении через Спасителя, через Его искупитель ную жертву. Для Толстого единоспасительны заповеди Христа, выполняемые человеком его собственными силами. Эти заповеди и есть воля Отца. Сам же Христос, сказавший о себе: "Я есмь путь, истина и жизнь",-Толстому совсем не нужен, он не только хочет обойтись без Христа-Спасителя, но считает безнравст венным всякое обращение к Спасителю, всякую помощь в исполнении воли Отца. Для него не существует Сына, существует только Отец, т.е., значит, он весь в Ветхом Завете и не знает Нового Завета.

Л.Толстому кажется легким исполнить до конца, собственными силами закон Отца, потому что он не чувствует и не знает зла и греха. Не ведает иррациональной стихии зла, и потому не нужно ему искупление, не хочет знать он Искупителя. На зло Толстой смотрит рационалистически, сократически, в зле видит лишь незнание, лишь недостаток разумного сознания, почти что недоразумение; он отрицает бездонную и иррациональную тайну зла, связанную с бездонной и иррациональной тайной свободы. Сознавший закон добра, по Толстому, уже в силу одного этого сознания пожелает его исполнить. Зло делает лишь лишенный сознания. Зло коренится не в иррациональной воле и не в иррациональной свободе, а в отсутствии разумного сознания, в неведении. Нельзя делать зло, если знаешь, что такое добро. Человеческая природа естественно благостна, безгрешна и делает зло лишь по неведению закона. Добро есть разумное. Это особенно подчеркивает Толстой. Зло делать глупо, нет расчета делать зло, лишь добро ведет к жизненному благополучию, к счастью. Ясно, что на добро и зло Толстой смотрит так, как смотрел Сократ, т.е. рационалистически, отождествляя добро с разумным, а зло с неразумным. Разумное сознание закона, данного Отцом, приведет к окончательному торжеству добра и устранению зла. Легко и радостно произойдет это, собственными силами человека совершится. Л.Толстой, как никто, бичует зло и ложь жизни и призывает к моральному максимализму, к немедленному и окончательному осуществлению добра во всем. Но его моральный максимализм в отношении к жизни именно и связан с неведением зла. Он с наивностью, заключающей в себе гениальный гипноз, не хочет знать силу зла, трудность его преодоления, иррациональную трагедию, с ним связанную. На поверхностный взгляд может показаться, что именно Л.Толстой лучше других видел зло жизни, глубже других вскрывал его. Но это обман зрения. Толстой видел, что люди не исполняют воли Отца, пославшего их в жизнь, ему люди представлялись ходящими во тьме, так как они живут по закону мира, а не по Закону Отца, Которого не сознают; люди казались ему неразумными и безумными. Но зла он никакого не видел. Если бы он увидел зло и постиг тайну его, то он никогда бы уже не сказал, что легко исполнить до конца волю Отца природными силами человека, что добро можно победить без искупления зла. Толстой не видел греха, грех был для него лишь незнанием, лишь слабостью разумного сознания закона Отца. Не знал греха, не знал и искупления. От наивного неведения зла и греха проистекает и толстовское отрицание тяготы всемирной истории, толстовский максимализм. Тут мы вновь приходим к тому, что уже говорили, с чего начали. Л.Толстой не видит зла и греха потому, что не видит личности. Сознание зла и греха связано с сознанием личности, и самость личности сознается в связи с сознанием зла и греха, в связи с противлением личности природным стихиям, с постановкой границ. Отсутствие личного самосознания в Толстом и есть в нем отсутствие сознания зла и греха. Он не знает трагедии личности-трагедии зла и греха. Зло непобедимо сознанием, разумом, оно бездонно глубоко заложено в человеке. Человеческая природа не добрая, а падшая природа, человеческий разум-падший разум. Нужна мистерия искупления, чтобы зло было побеждено. А у Толстого был какой-то натуралистический оптимизм.

Л.Толстой, бунтующий против всего общества, против всей культуры, пришел к крайнему оптимизму, отрицающему испорченность и греховность природы. Толстой верит, что Бог сам осуществляет добро в мире и что только не нужно противиться Его воле. Все естественное-доброе. В этом Толстой приближается к Жан-Жаку Руссо и к учению XVIII века о естественном состоянии. Толстовское учение о непротивлении злу связано с учением о естественном состоянии как добром и божественном. Не противься злу, и добро само осуществится без твоей активности, будет естественное состояние, в котором непосредственно осуществляется божественная воля, высший закон жизни, который и есть Бог. Учение Л.Толстого о Боге есть особая форма пантеизма, для которого не существует личности Бога, как не существует личности человека и вообще никакой личности. У Толстого Бог не существо, а закон, разлитое во всем божественное начало. Для него так же не существует личного Бога, как не существует личного бессмертия. Его пантеистическое сознание не допускает существования двух миров: мира природного-имманентного и мира божественного- трансцендентного. Такое пантеистиче ское сознание предполагает, что добро, т.е. божественный закон жизни, осуществляется природно-имманентным путем, без благодати, без вхождения трансцендентного в этот мир. Толстовский пантеизм смешивает Бога с душой мира. Но пантеизм его не выдержан и временами приобретает привкус деизма. Ведь Бог, Который дает закон жизни, заповедь и не дает благодати, помощи, есть мертвый Бог деизма. У Толстого было могучее богочувство вание, но слабое богосознание, он стихийно пребывает в Отчей Ипостаси, но без Логоса. Подобно тому как Л.Толстой верит в благостность естественного состояния и в осуществимость добра силами природными, в которых действует сама божественная воля, он верит и в непогрешимость, безошибочность естествен ного разума. Он не видит падения разума. Разум для него безгрешен. Он не знает, что есть разум, отпавший от Разума Божествен ного, и есть разум, соединенный с Разумом Божественным. Толстой держится за наивный, естественный рационализм. Он всегда апеллирует к разуму, к рассудочному началу, а не к воле, не к свободе. В рационализме Толстого, временами очень грубом, сказывается все та же вера в благостное естественное состояние, в доброту природы и природного. Толстовский рационализм и натурализм не в силах объяснить уклонения от разумного и естественного состояния, а ведь уклонениями этими наполнена человеческая жизнь и они рождают то зло и ту ложь жизни, которые так могущественно бичует Толстой. Почему человечество отпало от доброго естественного состояния и разумного закона жизни, царившего в этом состоянии? Значит, было какое-то отпадение, грехопадение? Толстой скажет: все зло оттого, что люди ходят во тьме, не знают божественного закона жизни. Но откуда эти тьма и незнание? Мы неизбежно приходим к иррационнальности зла как к предельной тайне- тайне свободы. В толстовском мироощущении есть что-то общее с мироощущением Розанова, тоже не ведающего зла, не видящего Лика, тоже верящего в благостность естественного, тоже пребывающего в Отчей Ипостаси и в душе мира, в Ветхом Завете и язычестве. Л.Толстой и В. Розанов, при всем своем различии, одинаково противятся религии Сына, религии искупления.

Нет надобности подробно и систематически излагать учение Л.Толстого, чтобы подтвердить правильность моей характерис тики. Учение Толстого слишком хорошо всем известно. Но обычно книги читаются предвзято и видят в них то, что хотят видеть, не видят того, чего не хотят видеть. Поэтому я все-таки приведу ряд наиболее ярких мест, подтверждающих мой взгляд на Толстого. Возьму прежде всего цитаты из основного религиозно-фи лософского трактата Толстого "В чем моя вера". "Мне всегда казалось странным, для чего Христос, вперед зная, что исполнение Его учения невозможно одними силами человека, дал такие ясные и прекрасные правила, относящиеся прямо к каждому отдельному человеку. Читая эти правила, мне всегда казалось, что они относятся прямо ко мне, от меня одного требуют исполнения". "Христос говорит: "Я нахожу, что способ обеспечения вашей жизни очень глуп и дурен. Я вам предлагаю совсем другой"". "Человеческой природе свойственно делать то, что лучше. И всякое учение о жизни людей есть только учение о том, что лучше для людей. Если людям показано, что им лучше делать, то как же они могут говорить, что они желают делать то, что лучше, но не могут? Люди не могут делать только то, что хуже, а не могут не делать того, что лучше". "Как только он (человек) рассуждает, то он сознает себя разумным, и, сознавая себя разумным, он не может не признавать того, что разумно, и того, что неразумно. Разум ничего не приказывает; он только освещает". "Только ложное представление о том, что есть то, чего нет, и нет того, что есть, может привести людей к такому странному отрицанию исполнимости того, что, по их признанию, дает им благо. Ложное представление, приведшее к этому, есть то, что называется догматической христианской верой,- тою самою, которой с детства учат всех исповедующих церковную христианскую веру по разным православным, католическим и протестантским катехизисам". "Утверждается, что мертвые продолжают быть живы. И так как мертвые никак не могут ни подтвердить того, что они умерли, ни того, что они живы, так же как камень не может подтвердить того, что он может или не может говорить, то это отсутствие отрицания принимается за доказательство и утверждается, что люди, которые умерли, не умерли. И с еще большей торжественностью и уверенностью утверждает ся то, что после Христа верою в Него человек освобождается от греха, т.е. что человеку после Христа не нужно уже разумом освещать свою жизнь и избирать то, что для него лучше. Ему нужно верить только, что Христос искупил его от греха, и тогда он всегда безгрешен, т.е. совершенно хорош. По этому учению, люди должны воображать, что в них разум бессилен и что потому-то они и безгрешны, т.е. не могут ошибаться". "То, что по этому учению называется истинной жизнью, есть жизнь личная, блаженная, безгрешная и вечная, т.е. такая, какую никто, никогда не знал и которой нет". "Адам за меня согрешил, т.е. ошибся (курсив мой)". Л.Толстой говорит, что, по учению христианской Церкви, "жизнь истинная, безгрешная-в вере, т. е. в воображении, т.е в сумасшествии (курсив мой)". И через несколько строк прибавляет про церковное учение: "Ведь это полное сумасшествие"!. "Церковное учение дало основной смысл жизни людей в том, что человек имеет право на блаженную жизнь и что блаженство это достигается не усилиями человека, а чем-то внешним, и это миросозерцание и стало основой всей нашей науки и философии". "Разум, тот, который освещает нашу жизнь и заставляет нас изменять наши поступки, есть не иллюзия, и его-то уже никак нельзя отрицать. Следование разуму для достижения блага-в этом было всегда учение всех истинных учителей человечества, и в этом все учение Христа (курсив мой), и его-то, т.е. разум, отрицать разумом уж никак нельзя". "Прежде и после Христа люди говорили то же самое: то, что в человеке живет божественный свет, сошедший с неба, и свет этот есть разум,-и что ему одному надо служить и в нем одном искать благо". "Люди все слышали, все поняли, но только пропустили мимо ушей то, что учитель говорил только о том, что людям надо делать свое счастье самим здесь, на том дворе, на котором они сошлись, а вообразили себе, что это двор постоялый, а там где-то будет настоящий". "Никто не поможет, коли сами себе не поможем. А самим и помогать нечего. Только не ждать ничего ни с неба, ни с земли, а самим перестать губить себя". "Чтобы понять учение Христа, надо прежде всего опомниться, одуматься". "О плотском же, личном воскресении Он никогда не говорил". "Понятие о будущей личной жизни пришло к нам не из еврейского учения и не из учения Христа. Оно вошло в церковное учение совершенно со стороны.

Как ни странно это покажется, но нельзя не сказать, что верование в будущую личную жизнь есть очень низменное и грубое представление, основанное на смешении сна со смертью и свойственное всем диким народам". "Христос противополагает личной жизни не загробную жизнь, а жизнь общую, связанную с жизнью настоящей, прошедшей и будущей всего человечества". "Все учение Христа в том, что ученики Его, поняв призрачность личной жизни, отреклись от нее и перенесли ее в жизнь всего человечества, в жизнь Сына Человеческого. Учение же о бессмертии личной жизни не только не призывает к отречению от своей личной жизни, но навеки закрепляет эту личность... Жизнь есть жизнь, и ею надо воспользоваться как можно лучше. Жить для себя одного неразумно. И потому, с тех пор как есть люди, они отыскивают для жизни цели вне себя: живут для своего ребенка, для народа, для человечества, для всего, что не умирает с личной жизнью". "Если человек не хватается за то, что спасает его, то это значит только то, что человек не понял своего положения". "Вера происходит только от сознания своего положения. Вера зиждется только на разумном сознании того, что лучше делать, находясь в известном положении". "Ужасно сказать: не будь вовсе учения Христа с церковным учением, выросшим на нем, то те, которые теперь называются христианами, были бы гораздо ближе к учению Христа, т.е. к разумному учению о благе жизни, чем они теперь. Для них не были бы закрыты нравственные учения пророков всего человечества". "Христос говорит, что есть верный мирской расчет не заботиться о жизни мира... Нельзя не видеть, что положение учеников Христа должно быть лучше уже потому, что ученики Христа, делая всем добро, не будут возбуждать ненависти в людях". "Христос учит именно тому, как нам избавиться от наших несчастий и жить счастливо". Перечисляя условия счастья, Толстой не может найти почти ни одного условия, связанного с духовной жизнью, все связано с материальной, животно-расти тельной жизнью, как физический труд, здоровье и пр. "Не мучеником надо быть во имя Христа, не этому учит Христос. Он учит тому, чтобы перестать мучить себя во имя ложного учения мира... Христос учит людей не делать глупостей (курсив мой). В этом состоит самый простой, всем доступный смысл учения Христа... Не делай глупостей, и тебе будет лучше". "Христос... учит нас не делать того, что хуже, а делать то, что лучше для нас здесь, в этой жизни". "Разрыв между учением о жизни и объяснением жизни начался с проповеди Павла, не знавшего этического учения, выраженного в Евангелии Матфея, и проповедо вавшего чуждую Христу метафизическо-каббалистическую теорию". "Все, что нужно для псевдохристианина-это таинства. Но таинство не делает сам верующий, а над ним его производят другие". "Понятие о законе, несомненно разумном и по внутреннему сознанию обязательном для всех, до такой степени утрачено в нашем обществе, что существование у еврейского народа закона, определявшего всю жизнь их, который был бы обязателен не по принуждению, а по внутреннему сознанию каждого, считается исключительным свойством одного еврейского народа". "Я верю, что исполнение этого учения (Христа) легко и радостно".

Приведу еще характерные места из писем Л.Толстого. "Так: "Господи, милостив буди мне грешному", я теперь не совсем люблю, потому что это молитва эгоистическая, молитва слабости личной и потому бесполезная". "Мне очень бы хотелось помочь вам,-пишет он М.А. Сопоцько,-в том тяжелом и опасном положении, в котором вы находитесь. Я говорю про ваше желание загипнотизировать себя в церковную веру. Это очень опасно, потому что при такой гипнотизации утрачивается самое драгоценное, что есть в человеке,-его разум (курсив мой)". "Нельзя безнаказанно допустить в свою веру что-либо неразумное, что-либо, не оправдываемое разумом. Разум дан свыше, чтобы руководить нас. Если же мы заглушим его, это не пройдет безнаказанно. И гибель разума-самая ужасная гибель (курсив мой)". "Чудеса евангельские не могли быть, потому что они нарушают законы того разума, посредством которого мы понимаем жизнь, чудеса не нужны, потому что ни в чем никого не могут убедить. В той же дикой и суеверной среде, в которой жил и действовал Христос, не могли не сложиться предания о чудесах, как они, не переставая, и в наше время складываются легко в суеверной среде народа". "Вы спрашиваете меня о теософии. Меня самого интересовало это учение, но, к сожалению, оно допускает чудесное; а малейшее допущение чудесного уже лишает религию той простоты и ясности, которые свойственны истинному отношению к Богу и ближнему. И потому в учении этом может быть много очень хорошего, как в учениях мистиков, как в спиритизме даже, но надо остерегаться его. Главное же, думаю, что те люди, которым нужно чудесное, не понимают еще вполне истинного, простого христианского учения". "Для того же, чтобы человек знал то, чего от него хочет Тот, Кто его послал в мир,-Он вложил в него разум, посредством которого человек всегда, если он точно хочет этого, может знать волю Бога, т.е. то, чего хочет от него Тот, Кто послал его в мир... Если же мы будем держаться того, что нам говорит разум, то все соединимся, потому что разум у всех один и только разум соединяет людей и не мешает проявлению свойственной людям любви друг к другу". "Разум старше и достовернее всех писаний и преданий, он был уже тогда, когда не было никаких преданий и писаний, и он дан каждому из нас прямо от Бога. Слова Евангелия о том, что все грехи простятся, но только не хула на Святого Духа, по моему мнению, относятся прямо к утверждению того, что разуму не надо верить. Действительно, если не верить разуму, данному нам от Бога, то кому же верить? Неужели тем людям, которые хотят нас заставить верить тому, что не согласно с разумом, данным от Бога". "О внутреннем своем совершенствовании нельзя молиться потому, что нам дано все то, что нужно для нашего совершенствования, и прибавлять к этому ничего не нужно и нельзя". "Просить Бога и придумывать средства, как совершенствоваться, можно было бы только тогда, когда бы нам были поставлены какие-либо преграды для этого дела и мы сами не имели бы для этого сил". "Мы здесь, в этом мире, как на постоялом дворе, в котором хозяин устроил все, что нам, путешествен никам, точно нужно, и сам ушел, оставив наставления, как нам вести себя в этом временном приюте. Все, что нам нужно, у нас под руками; так какие же нам еще придумывать и о чем просить? Только бы исполнить то, что нам предписано. Так и в нашем духовном мире- все нужное нам дано, и дело только за нами". "Нет более безнравственного и вредного учения, как то, что человек не может совершенствоваться своими силами". "Превратное и нелепое понятие о том, что человеческий разум своими усилиями не может приближаться к истине, происходит от такого же ужасного суеверия, как и то, по которому человек не может без помощи извне приближаться к исполнению воли Бога. Сущность этого суеверия в том, что полная, совершенная истина будто бы открыта самим Богом... Суеверие это ужасно... Человек перестает верить единственному средству познания истины-усилиям своего разума". "Помимо разума никакая истина не может войти в душу человека". "Разумное и нравствен ное всегда совпадает". "Вера в общение с душами умерших до такой степени, не говоря уже о том, что она мне совершенно не нужна, до такой степени нарушает все то, основанное на разуме, мое мировоззрение, что, если бы я услышал голос духов или увидел бы их проявление, я обратился бы к психиатру, прося его помочь моему очевидному мозговому расстройству". "Вы говорите, - пишет Л.Н. священнику С.К.,-что так как человек есть личность, то и Бог есть тоже Личность. Мне же кажется, что сознание человеком себя личностью есть сознание человеком своей ограниченности. Всякое же ограничение несовместимо с понятием Бога. Если допустить то, что Бог есть Личность, то естественным последствием этого будет, как это и происходило всегда во всех первобытных религиях, приписание Богу человеческих свойств... Такое понимание Бога как Личности и такого Его закона, выраженного в какой-либо книге, совершенно невозможно для меня". Можно было бы привести еще много мест из разных произведений Л.Толстого для подтверждения моего взгляда на религию Толстого, но и этого достаточно.

Ясно, что религия Льва Толстого есть религия самоспасения, спасения естественными и человеческими силами. Поэтому религия эта не нуждается в Спасителе, не знает Сыновей Ипостаси. Л.Толстой хочет спастись в силу своих личных заслуг, а не в искупительную силу кровавой жертвы, принесенной Сыном Божьим за грехи мира. Гордыня Л.Толстого в том, что он не нуждается в благодатной помощи Божьей для исполнения воли Божьей. Коренное в Л.Толстом то, что он не нуждается в искуплении, так как не знает греха, не видит непобедимости зла естественным путем. Он не нуждается в Искупителе и Спасителе и чужд, как никто, религии искупления и спасения. Идею искупления он считает главным препятствием для осуществления закона Отца-Хозяина. Христос, как Спаситель и Искупитель, как "путь, истина и жизнь", не только не нужен, но мешает исполнению заповедей, которые Толстой считает христианскими. Новый Завет Л.Толстой понимает как закон, заповедь, правило Отца-Хозяина, т.е. понимает его как Ветхий Завет. Он еще не знает той тайны Нового Завета, что в Сыновней Ипостаси, во Христе, нет уже закона и подзаконности, а есть благодать и свобода. Л.Толстой, как пребывающий исключительно в Отчей Ипостаси, в Ветхом Завете и язычестве, никогда не мог постигнуть той тайны, что не заповеди Христа, не учение Христа, а Сам Христос, Его таинственная Личность, есть "истина, путь и жизнь". Религия Христа есть учение о Христе, а не учение Христа. Учение о Христе, т.е. религия Христа, всегда была для Л.Толстого безумием, он относился к ней как язычник. Тут мы подходим к другой, не менее ясной стороне религии Л.Толстого. Это-религия в пределах разума, рационалистичекая религия, отвергающая всякую мистику, всякое таинство, всякое чудо как противное разуму, как безумие. Эта разумная религия близка рационалистическому протестантизму, Канту и Гарнаку. Толстой-грубый рационалист в отношении к догматам, его критика догматов элементарно-рассудочная. Он с победоносным видом отвергает догмат Троичности Божества на том простом основании, что не может равняться. Он прямо говорит, что религия Христа-Сына Божьего, Искупителя и Спасителя-есть сумасшествие. Он непримиримый враг чудесного, таинственного. Он отвергает самую идею откровения как бессмыслицу. Почти невероятно, что такой гениальный художник и гениальный человек, такая религиозная натура, был одержим таким грубым и элементарным рационализмом, таким бесом рассудочности. Чудовищно, что такой гигант, как Л.Толстой, свел христианство к тому, что Христос учит не делать глупостей, учит благополучию на земле. Гениальная религиозная натура Л.Толстого находится в тисках элементарной рассудочности и элементарного утилитаризма. Как религиозная личность-это немой гений, не обладающий даром Слова. И эта непостижимая тайна его личности связана с тем, что все существо его пребывает в Отчей Ипостаси и в душе мира, вне Сыновней Ипостаси, вне Логоса. Л.Толстой не только был религиозной натурой, всю жизнь сгоравшей от религиозной жажды, он был и мистической натурой, в особом смысле. Есть мистика в "Войне и мире", в "Казаках", в его отношении к первостихиям жизни; есть мистика и в самой его жизни, в его судьбе. Но мистика эта никогда не встречается с Логосом, т.е. никогда не может быть осознана. В своей религиозной и мистической жизни Толстой никогда не встречается с христианством. Нехристианская природа Толстого художественно вскрыта Мережковским. Но то, что Мережковский хотел сказать по поводу Толстого, тоже осталось вне Логоса, и христианский вопрос о личности не был им поставлен.

Очень легко смешать аскетизм толстовский с аскетизмом христианским. Часто говорили, что по своему моральному аскетизму Л.Толстой плоть от плоти и кровь от крови христианства исторического. Одни говорили это в защиту Толстого, другие ставили ему это в вину. Но нужно сказать, что аскетизм Л.Толстого очень мало имеет общего с аскетизмом христианским. Если брать христианский аскетизм в его мистической сущности, то он никогда не был проповедью обеднения жизни, упрощения, нисхождения. Христианский аскетизм всегда имеет в виду бесконечно богатый мистический мир, высшую ступень бытия. В моральном же аскетизме Толстого нет ничего мистического, нет богатств иных миров. Как отличается аскетизм бедняжки Божьего св.Франциска от толстовского опрощения! Францискан ство полно красоты, и нет в нем ничего похожего на толстовский морализм. От св.Франциска родилась красота раннего Возрождения. Бедность была для него Прекрасной Дамой. У Толстого же не было Прекрасной Дамы. Он проповедовал обеднение жизни во имя более счастливого, более благополучного устроения жизни на земле. Ему чужда идея мессианского пира, которая мистически воодушевляет христианскую аскетику. Моральный аскетизм Л.Толстого-это аскетизм народнический, столь характерный для России. У нас образовался особый тип аскетизма, не аскетизма мистического, а аскетизма народнического, аскетизма во имя блага народа на земле. Этот аскетизм встречается в форме барской, у кающихся дворян, и в форме интеллигентской, у интеллигентов-народников. Этот аскетизм обычно связан с гонением на красоту, на метафизику и мистику как на роскошь недозволенную, безнравственную. Этот аскетизм религиозно ведет к иконоборчеству, к отрицанию символики культа. Л.Толстой был иконоборцем. Иконопочитание и вся связанная с ним символика культа казалась безнравственной, непозволительной роскошью, запрещенной его морально-аскетическим сознанием. Л.Толстой не допускает, что существуют священная роскошь и священное богатство. Гениальному художнику казалась красота безнравственной роскошью, богатством, не дозволенным Хозяином жизни. Хозяин жизни дал закон добра, и лишь добро есть ценность, лишь добро божественно. Хозяин жизни не поставил перед человеком и миром идеальный образ красоты как верховной цели бытия. Красота-от лукавого, от Отца лишь нравственный закон. Л.Толстой-гонитель красоты во имя добра. Он утверждает исключительное преобладание добра не только над красотой, но и над истиной. Во имя исключительного добра он отрицает не только эстетику, но и метафизику и мистику как пути познания истины. И красота и истина-роскошь, богатство. Пир эстетики и пир метафизики запрещен Хозяином жизни. Нужно жить простым законом добра, исключительной моральностью. Никогда еще морализм не был доведен до таких крайних пределов, как у Толстого. Морализм становится страшен, от него делается удушье. Ведь красота и истина не менее божественны, чем добро, не менее-ценности. Добро не смеет главенствовать над истиной и красотой, красота и истина не менее близки к Богу, к Первоисточнику, чем добро. Исключительный, отвлеченный морализм, доведенный до последних пределов, ставит вопрос о том, что может быть демоническое добро, добро, истребляющее бытие, понижающее уровень бытия. Если может быть демоническая красота и демоническое знание, то может быть и демоническое добро. Христианство, взятое в мистической его глубине, не только не отрицает красоту, но создает невиданную, новую красоту, не только не отрицает гнозис, но создает высший гнозис. Красоту и гнозис скорее отрицают рационалисты и позитивисты и часто делают это во имя призрачного добра. Морализм Л.Толстого связан с его религией самоспасения, с отрицанием онтологического смысла искупления. Но аскетический морализм Толстого одной лишь своей стороной обращен к обеднению и подавлению бытия, другой своей стороной обращен он к новому миру и дерзновенно отрицает зло.

В толстовском морализме есть начало косно-консервативное и есть начало революционно-бунтарское. Л.Толстой с небывалой силой и радикализмом восстал против лицемерия quasi-христианского общества, против лжи quasi-христианского государства. Он гениально изобличил чудовищную неправду и мертвенность казенного, официального христианства, он поставил зеркало перед притворно- и мертвенно-христианским обществом и заставил ужаснуться людей с чуткой совестью. Как религиозный критик и как искатель Л.Толстой навеки останется великим и дорогим. Но сила Толстого в деле религиозного возрождения исключитель но отрицательно-критическая. Он безмерно много сделал для пробуждения от религиозной спячки, но не для углубления религиозного сознания. Нужно, однако, помнить, что Л.Толстой обращался со своими исканиями и критикой к обществу или откровенно атеистическому, или лицемерно- и притворно-христи анскому, или просто индифферентному. Этому обществу нельзя было религиозно повредить, оно было уж совсем повреждено. А мертвенно-бытовое, внешнеобрядовое православие полезно и важно было обеспокоить и взбудоражить. Л.Толстой-самый последовательный и самый крайний анархист-идеалист, какого только знает история человеческой мысли. Опровергнуть толстовский анархизм очень легко, в этом анархизме соединяется крайний рационализм с настоящим безумием. Но толстовский анархический бунт нужен был миру. "Христианский" мир до того изолгался в своих основах, что явилась иррациональная потребность в таком бунте. Я думаю, что именно толстовский анархизм, по существу несостоятельный,-очистителен и значение его огромно. Толстовский анархический бунт обозначает кризис исторического христианства, перевал в жизни Церкви. Бунт этот предваряет грядущее христианское возрождение. И остается для нас тайной, рационально непостижимой, почему делу христианского возрождения послужил человек, чуждый христианству, весь пребывающий в стихии ветхозаветной, дохристианской. Последняя судьба Толстого остается тайной, ведомой лишь Богу. Не нам судить. Л.Толстой сам отлучил себя от Церкви, и перед этим фактом бледнеет факт отлучения его русским Св. Синодом. Мы должны прямо и открыто сказать, что Л.Толстой ничего общего не имеет с христианским сознанием, что выдуманное им "христианство" ничего общего не имеет с тем подлинным христианством, для которого в Церкви Христовой неизменно хранится образ Христа. Но мы ничего не смеем сказать о последней тайне его окончательных отношений к Церкви и о том, что совершилось с ним в час смерти. По человечеству же мы знаем, что своей критикой, своими исканиями, своей жизнью Л.Толстой пробуждал мир, религиозно заснувший и омертвевший. Несколько поколений русских людей прошло через Толстого, росло под его влиянием, и влияние это не дай Бог отождествить с "толстовством"-явлением очень ограниченным. Без толстовской критики и толстовского искания мы были бы хуже и проснулись бы позже. Без Л.Толстого не стал бы так остро вопрос о жизненном, а не риторическом значении христианства. Ветхозаветная правда Толстого нужна была изолгавшемуся христианскому миру. Знаем мы также, что без Л.Толстого Россия немыслима и что Россия не может от него отказаться. Мы любим Льва Толстого, как родину. Наши деды, наша земля- в "Войне и мире". Он- наше богатство, наша роскошь, он- не любивший богатства и роскоши. Жизнь Л.Толстого-гениальный факт в жизни России. А все гениальное-провиденциально. Еще недавний "уход" Л.Толстого взволновал всю Россию и весь мир. То был гениальный "уход". То было завершение толстовского анархического бунта. Перед смертью Л.Толстой стал странником, оторвался от земли, к которой был прикован всей тяжестью быта. Под конец жизни великий старик повернул к мистике, мистические ноты звучат сильнее и заглушают его рационализм. Он готовился к последнему перевороту.




Top