Тип праведника в творчестве А. Солженицына (по рассказу «Матренин двор»)

Цели урока:

  • познакомить учащихся с историей написания рассказа;
  • в ходе аналитической беседы помочь понять и оценить поведение главных героев, разобраться в философском смысле рассказа;
  • развивать умение учащихся высказывать своё мнение и аргументировать его;
  • проверить знание содержания произведения.

Эпиграф к уроку:

“Есть такие прирождённые ангелы – они как будто невесомы, они скользят как бы поверх этой жижи (насилия, лжи, мифов о счастье и законности), нисколько в ней не утопая…” (А.И.Солженицын).

Ход урока

1. Орг. момент.

2. Вступительное слово учителя.

Рассказ “Матрёнин двор” написан в 1959г., а опубликован в 1964г. в журнале “Новый мир”. Первоначальное его название – “Не стоит село без праведника” – Солженицын, по совету Твардовского (из-за цензурных препятствий) изменил на “Матрёнин двор”. Год действия в рассказе – 1956.

“Матрёнин двор” – произведение во многом автобиографичное. Это рассказ Солженицына о той ситуации, в которой он оказался, вернувшись “из пыльной горячей пустыни”, т.е. из лагеря. Ему “хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России”, найти “тихий уголок России подальше от железных дорог”. Бывший лагерник мог наняться только на тяжёлые работы, он же хотел учительствовать.

После реабилитации в 1957г. Солженицын некоторое время работал учителем математики, физики и астрономии во Владимирской области, жил в деревне Мильцево у крестьянки Матрёны Васильевны Захаровой.

Рассказ “Матрёнин двор” выходит за рамки обычных воспоминаний и приобретает глубокое значение, признан классикой. Его называли “блистательным”, “подлинно гениальным произведением”.

Сегодня на уроке мы попытаемся понять и оценить поступки героев рассказа и разобраться в его философском смысле.

3. Беседа.

– Посмотрите на слова Солженицына, которые я взяла эпиграфом к сегодняшнему уроку. Как вы понимаете эти слова?

– К эпиграфу мы ещё вернёмся в конце урока.

– Рассказ прочитан. Назовите главных героев.

– Давайте попробуем понять эти образы. Выделите главное, с вашей точки зрения, событие, главную ситуацию, которые помогают понять характеры героев. Объясните, почему вы так считаете. (Разрушение дома.)

– А теперь попробуем рассмотреть, какие черты характера, личные качества проявляет каждый из главных героев в данной ситуации.

4. Работа в группах.

Перед вами таблица, которую нужно заполнить. Можно своими словами, а можно цитатами. После этого нужно будет рассказать о результатах работы группы.

Матрёна в данной ситуации?

Примерные ответы учащихся:

Какие черты характера, личные качества проявляет

Матрёна в данной ситуации?

Поступки

“Не спала Матрёна две ночи. Нелегко ей было решиться. Не жалко было саму горницу…, как вообще ни труда, ни добра своего не жалела Матрёна никогда. Но жутко ей было начать ломать ту крышу, под которой прожила 40 лет”.

“…для Матрёны было это – конец её жизни всей”.

“Две недели Матрёна ходила как потерянная”.

Мотивы (почему?)

Решила помочь, несмотря ни на что, приёмной дочери, которую 10 лет воспитывала как родную “вместо своих, невыстоявшихся”.

Погибла Матрёна на железнодорожных путях, помогая Фаддею и его родственникам тащить сани с разобранной горницей.

“Нет Матрёны. Убит родной человек”.

“Всё было месиво – ни ног, ни половины туловища, ни левой руки”.

Ваша оценка героя

Какие черты характера, личные качества проявляет

Фаддей в данной ситуации?

Поступки

“…требовал, чтоб она отдала горницу теперь же, при жизни”.

“Он наседал на Матрёну с горячностью”.

Мотивы (почему?)

“…не так сама Кира, и не так муж её, как за них старый Фаддей загорелся захватить этот участок в Черустях”.

“Все работали, как безумные, в том ожесточении, какое бывает у людей, когда пахнет большими деньгами… Кричали друг на друга, спорили”.

“Дочь его трогалась разумом, над зятем висел суд, в собственном доме его лежал убитый им сын, на той же улице – убитая им женщина, которую он любил когда – то… А высокий лоб его был омрачён тяжёлой думой, но дума эта была – спасти оставшиеся брёвна горницы от огня и от козней Матрёниных сестёр”.

Ваша оценка героя

  • Защита итогов работы групп.
  • Беседа.

– А вы как бы поступили в данной ситуации, оказавшись на месте Матрёны или Фаддея?

– Итак, в рассказе “Матрёнин двор” Солженицын противопоставляет этих героев – Матрёну и Фаддея. Фаддей олицетворяет злое начало, а Матрёна – безмерно добрая, трудолюбивая, щедрая, старающаяся всем угодить.

– Прочитаем завершающие слова рассказа: “Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша.” Эти слова возвращают к первоначальному названию – “Не стоит село без праведника” и наполняют рассказ о крестьянке Матрёне глубоким обобщающим, философским смыслом. Матрёна пожертвовала жизнью ради спасения души Фаддея. Хотела спасти его душу от смертного греха – жадности, алчности. А он не смог преодолеть эту греховность, хотя шанс был предоставлен.

Но её ведь больше нет, стало быть, не стоит село без неё? И город? И вся земля наша?

– Как вы понимаете значение слова “праведник”?

– В словаре русского языка С.И.Ожегова этому слову даётся такое толкование:

Праведник: 1. У верующих: человек, который живёт праведной жизнью.

2. Человек, ни в чём не погрешающий против правил нравственности.

– Вернёмся к эпиграфу. Как вы думаете, почему именно эти слова я взяла эпиграфом к сегодняшнему уроку?

Выводы в тетради:

Праведница Матрёна – нравственный идеал писателя, на котором, по его мнению, должна основываться жизнь общества. “Матрёнин двор” – символ особого устройства мира, где есть труд, терпение и доброта. В финале рассказа двор бескорыстия, праведности разрушается. Это приобретает символический смысл. Гибель героини – предупреждение писателя об опасности уничтожения нравственных понятий.

7. Подведение итогов.

Сегодня на уроке, анализируя рассказ “Матрёнин двор”, мы с вами попытались понять и оценить поступки героев и разобраться в его философском смысле.

8. Домашнее задание.

Напишите сочинение – размышление над прочитанным рассказом А.Солженицына “Матрёнин двор”.

Сочинение

«Матренин двор» - произведение автобиографическое. Это рассказ Солженицына и о самом себе, о той ситуации, в которой он оказался, вернувшись летом 1956 года «из пыльной горячей пустыни». Ему «хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России», найти «тихий уголок России подальше от железных дорог». Игнатич (под таким именем предстает перед нами автор) чувствует щекотливость своего положения: бывший лагерник (Солженицын был реабилитирован в 1957 году) мог наняться только на тяжелые работы - таскать носилки. У него же были другие желания: «А меня тянуло - учительствовать». И в строении этой фразы с ее выразительным тире, и в выборе слов передается настроение героя, выражается самое заветное.

«Но что-то начинало уже страгиваться». Эта строка, передавая ощущение времени, дает ход дальнейшему повествованию, раскрывает смысл эпизода «Во Владимирском облоно», написанного в ироническом ключе: и хотя «каждую букву в моих документах перещупали, походили из комнаты в комнату», а потом - во второй раз - снова «походили из комнаты в комнату, позвонили, поскрипели», место учителя все-таки дали, в приказе отпечатали: «Торфопродукт».

Душа не приняла населенный пункт с таким названием: «Торфопродукт»: «Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!» Ирония здесь оправданна: и в ней - авторское ощущение момента. В совершенно иной тональности написаны строки, идущие за этой ироничной фразой: «Ветром успокоения потянуло на меня от названий других деревень: Высокое Поле, Тальново, Часлицы, Шевертни, Овинцы, Спудни, Шестимирово». Игнатич «просветлел», услышав народный говор. Речь крестьянки «поразила» его: она не говорила, а напевала умильно, и слова ее были те самые, за которыми потянула меня тоска из Азии».

Автор предстает перед нами как лирик тончайшего склада, с развитым чувством Прекрасного. В общем плане повествования найдут себе место лирические зарисовки, проникновенные лирические миниатюры. «Высокое Поле. От одного названия веселела душа» - так начинается одна из них. Другая - описание «высыхающей подпруженной речушки с мостиком» у деревни Тальново, которая «пришлась по душе» Игнатичу. Так автор подводит нас к дому, где живет Матрена.

«Матренин двор». Солженицын не случайно так назвал свое произведение. Это один из ключевых образов рассказа. Описание двора, подробное, с массой деталей, лишено ярких красок: Матрена живет «в запущи». Автору важно подчеркнуть неразрывность дома и человека: разрушат дом - погибнет и его хозяйка.

«И шли года, как плыла вода» Словно из народной песни пришло в рассказ это удивительное присловье. Оно вместит в себя всю жизнь Матрены, все сорок лет, что прошли здесь. В этом доме она переживет две войны - германскую и Отечественную, смерть шестерых детей, которые погибали в младенчестве, потерю мужа, который на войне пропал без вести. Здесь она постареет, останется одинокой, будет терпеть нужду. Все ее богатство - колченогая кошка, коза и толпа фикусов.

Бедность Матрены смотрит из всех углов. Да откуда придет достаток в крестьянской дом? «Я только потом узнал, - рассказывает Игнатич, - что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрена Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги - за палочки. За палочки трудодней в замусоленной книжке учетчика». Эти слова будут дополнены рассказом самой Матрены о том, сколько обид она перенесла, хлопоча о пенсии, о том, как добывала торф для печки, сено для козы.

Героиня рассказа - не выдуманный писателем персонаж. Автор пишет о реальном человеке - Матрене Васильевне Захаровой, у которой он жил в 50-е годы. В книге Натальи Решетовской «Александр Солженицын и читающая Россия» помещены сделанные Солженицыным фотографии Матрены Васильевны, ее дома, комнаты, которую снимал писатель. Его рассказ-воспоминание перекликается со словами А. Т. Твардовского, который вспоминает о своей соседке тетке Дарье,

С ее терпеньем безнадежным, Со всей бедой -

С ее избою без сеней, Войной вчерашней

И с трудоднем пустопорожним, И тяжкой нынешней бедой.

И с трудоночыо - не полней

Примечательно, что эти строки и рассказ Солженицына писались примерно в одно и то же время. И в том и в другом произведении рассказ о судьбе крестьянки перерастает в раздумья о жестоком разорении русской деревни в военную и послевоенную пору. «Да разве об этом расскажешь, в какие ты годы жила» Эта строка из стихотворения М. Исаковского созвучна и прозе Ф. Абрамова, который рассказывает о судьбе Анны и

Лизы Пряслиных, Марфе Репиной Вот в какой литературный контекст попадает рассказ «Матренин двор»!

Но рассказ Солженицына написан не ради того только, чтобы еще раз сказать о страданиях и бедах, которые перенесла русская женщина. Обратимся к словам А. Т. Твардовского, взятым из его выступления на сессии Руководящего Совета Европейской ассоциации писателей: «Почему судьба старой крестьянки, рассказанная на немногих страницах, представляет для нас такой большой интерес? Эта женщина неначитанная, малограмотная, простая труженица. И, однако, ее душевный мир наделен таким качеством, что мы с ней беседуем, как с Анной Карениной».

Прочтя эту речь в «Литературной газете», Солженицын сразу же написал Твардовскому: «Нечего и говорить, что абзац Вашей речи, относящийся к Матрене, много для меня значит. Вы указали на самую суть - на женщину любящую и страдающую, тогда как вся критика рыскала все время поверху, сравнивая тальновский колхоз и соседние».

Так два литератора выходят на главную тему рассказа «Матренин двор» - «чем люди живы». В самом деле: пережить то, что пережила Матрена Васильевна Захарова, и остаться человеком бескорыстным, открытым, деликатным, отзывчивым, не озлобиться на судьбу и людей, сохранить до старости свою «лучезарную улыбку» Какие же душевные силы нужны для этого?!

Вот это и хочет понять и об этом хочет рассказать Александр Исаевич Солженицын. Все движение сюжета его рассказа направлено на постижение тайны характера главной героини. Матрена раскрывается не столько в своем обыденном настоящем, сколько в своем прошлом. Она и сама, вспоминая о молодости своей, призналась Игнатичу: «Это ты меня прежде не видал, Игнатич. Все мешки мои были, по пять пудов тижелью не считала. Свекор кричал: «Матрена! Спину сломаешь!» Ко мне дивирь не подходил, чтоб мой конец бревна на передок подсадить».

Молодая, сильная, красивая, Матрена была из той породы русских крестьянок, что «коня на скаку остановит». И такое было: «Раз конь с испугу сани понес в озеро, мужики отскакали, а я, правда, за узду схватила, остановила» - рассказывает Матрена. И в последний миг своей жизни она кинулась «пособлять мужикам» на переезде - и погибла.

Полнее же всего раскроется Матрена в исполненных драматизма эпизодах второй части рассказа. Связаны они с приходом «высокого черного старика», Фаддея, родного брата Матрениного мужа, не вернувшегося с войны. Пришел Фаддей не к Матрене, а к учителю просить за своего сына-восьмиклассника. Оставшись наедине с Матреной, Игнатич и думать забыл о старике, да и о ней самой. И вдруг из ее темного угла послышалось:

«- Я, Игнатич, когда-то за него чуть замуж не вышла.

Она поднялась с убогой тряпичной кровати и медленно выходила ко мне, как бы идя за своими словами. Я откинулся - и в первый раз совсем по-новому увидел Матрену

Он за меня первый сватался раньше Ефима Он был брат старший Мне было

девятнадцать, Фаддею - двадцать три Вот в этом самом доме они тогда жили. Ихний

был дом. Ихним отцом строенный.

Я невольно оглянулся. Этот старый серый изгнивающий дом вдруг сквозь блекло-зеленую шкуру обоев, под которыми бегали мыши, проступил мне молодыми, еще не потемневшими тогда, стругаными бревнами и веселым смолистым запахом.

И вы его?.. И что же?..

В то лето ходили мы с ним в рощу сидеть, - прошептала она. - Тут роща была Без малого не вышла, Игнатич. Война германская началась. Взяли Фаддея на войну.

Она уронила это - и вспыхнул передо мной голубой, белый и желтый июль

четырнадцатого года: еще мирное небо, плывущие облака и народ, кипящий со спелым

жнивом. Я представил их рядом: смоляного богатыря с косой через спину; ее, румяную,

обнявшую сноп. И - песню, песню под небом

Пошел он на войну - пропал Три года затаилась я, ждала. И ни весточки, и ни

косточки

Обвязанное старческим слинявшим платочком, смотрело на меня в непрямых мягких отсветах лампы круглое лицо Матрены - как будто освобожденное от морщин, от будничного небрежного наряда - испуганное, девичье, перед страшным выбором».

Где, в каком произведении современной прозы можно найти такие же одухотворенные страницы, которые можно было бы сравнить с зарисовками Солженицына? Сравнить и по силе и яркости изображенного в них характера, глубине его постижения, проникновенности авторского чувства, выразительности, сочности языка, и по их драматургии, художественным сцеплениям многочисленных эпизодов. В современной прозе - не с чем.

Создав обаятельный характер, интересный для нас, автор согревает рассказ о нем

лирическим чувством вины. «Нет Матрены. Убит родной человек. И в день последний я

укорил ее за телогрейку». Сравнение Матрены с другими персонажами, особенно

заметное в конце рассказа, в сцене поминок, усилили авторские оценки: «Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице,

не стоит село.

Ни город.

Ни вся земля наша».

Завершающие рассказ слова возвращают нас к первоначальному варианту названия - «Не стоит село без праведника».

Другие сочинения по этому произведению

«Затеряться в самой нутряной России». (По рассказу А. И. Солженицына «Матрёнин двор».) «Не стоит село без праведника» (образ Матрены в рассказе А. И. Солженицына «Матренин двор») «Не стоит село без праведника» (по рассказу «Матренин двор») Анализ рассказа А.И.Солженицына "Матрёнин двор" Изображение деревни в рассказе «Матренин двор» (по рассказу А.И.Солженицына) Изображение русского национального характера в произведении Солженицына «Матренин двор» Какие художественные средства использует автор при создании образа Матрены? (по рассказу Солженицына «Матренин двор»). Комплексный анализ произведения А. Солженицына «Матренин двор». Крестьянская тема в рассказе А. Солженицына "Матренин двор" Не стоит земля без праведника (По рассказу А. И. Солженицына "Матренин двор") Не стоит земля без праведника (по рассказу А. Солженицына «Матренин двор») Нравственная проблематика рассказа А. И. Солженицына «Матренин двор» Нравственные проблемы в рассказе А. И. Солженицына "Матренин двор" Образ человека-праведника в рассказе А. И. Солженицына «Матренин двор» Проблема нравственного выбора в одном из произведений А. И. Солженицына («Матренин двор»). Проблема нравственного выбора в рассказе А.И. Солженицына "Матренин двор" Проблематика произведений Солженицина Рецензия на рассказ А. Солженицына «Матренин двор» Русская деревня в изображении А.И. Солженицына. (По рассказу "Матренин двор".) Русская деревня в изображении Солженицына Смысл названия рассказа А. И. Солженицына «Матренин двор» Сочинение по рассказу А.И.Солженицына "Матренин двор" Судьба главной героини в рассказе А. И. Солженицына «Матренин двор» Судьба человека (по рассказам М. А. Шолохова «Судьба человека» и А. И. Солженицына «Матренин двор») Судьбы русской деревни в литературе 1950-1980-х годов (В. Распутин "Прощание с Матерой", А. Солженицын "Матренин двор") Тема праведничества в рассказе А. Солженицына «Матренин двор» Тема разрушения дома (по рассказу А. И. Солженицына «Матренин двор») Тема Родины в повести И. А. Бунина «Суходол» и рассказе А. И. Солженицына. «Матренин двор» Фольклорные и христианские мотивы в рассказе А. И. Солженицына «Матренин двор» История создания рассказа «Матренин двор» "Матренин двор" Солженицына. Проблема одиночества среди людей Краткий сюжет рассказа А. Солженицына «Матренин двор» Идейно-тематическое содержание рассказа «Матренин двор» Смысл названия рассказа «Матренин двор» Рецензия на рассказ Александра Солженицына "Матренин двор" Идея национального характера в рассказе А. И. Солженицына «Матренин двор» Сюжет повести «Прощание с Матерой» Образ главной героини в рассказе А.И. Солженицына "Матренин двор" 2 Комплексный анализ произведения "Матренин двор" А.И. Солженицына 2 Характеристика произведения "Матренин двор" Солженицына А.И. «Матренин двор» А. И. Солженицына. Образ праведницы. Жизненная основа притчи Без праведников нет России Судьба русской деревни в рассказе А. И. Солженицына «Матренин двор» В чем заключается праведничество Матрены и почему оно не было оценено и замечено окружающими? (по рассказу А. И. Солженицына «Матренин двор») Человек в тоталитарном государстве (по рассказу А И Солженицына «Матренин двор») Образ русской женщины в рассказе А. Солженицына «Матренин двор» Художественные особенности рассказа «Матренин двор» Рецензия на произведение Александра Исаевича Солженицына "Матренин двор" Образ русской женщины в рассказе А. Солженицына \"Матренин двор\" 1 Крестьянская тема в рассказе Александра Солженицына «Матренин двор»

История создания произведения Солженицына «Матрёнин двор»

В 1962 г. в журнале «Новый мир» был опубликован рассказ «Один день Ивана Денисовича», сделавший имя Солженицына известным всей стране и далеко за ее пределами. Через год в том же журнале Солженицын опубликовал несколько рассказов, в том числе — «Матренин двор». На этом публикации прекратились. Больше ни одно из произведений писателя не было допущено к изданию в СССР. А в 1970 г. Солженицын был удостоен Нобелевской премии.
Первоначально рассказ «Матренин двор» назывался «Не стоит село без праведников». Но, по совету А. Твардовского, во избежание цензурных препятствий название было изменено. По этим же причинам год действия в рассказе с 1956-го был заменен автором на 1953-й. «Матренин двор», как замечал сам автор, «полностью автобиографичен и достоверен». Во всех примечаниях к рассказу сообщается о прототипе героини — Матрёне Васильевне Захаровой из деревни Мильцово Курловского района Владимирской области. Рассказчик, как и сам автор, учительствует в рязанской деревне, живя у героини рассказа, да и само отчество рассказчика - Игнатич - созвучно с отчеством А. Солженицына — Исаевич. Рассказ, написанный в 1956 г., повествует о жизни русской деревни в пятидесятые годы.
Критика высоко оценила рассказ. Суть произведения Солженицына отметил А. Твардовский: «Почему судьба старой крестьянки, рассказанная на немногих страницах, представляет для нас такой большой интерес? Эта женщина неначитанная, малограмотная, простая труженица. И однако ее душевный мир наделен такими качествами, что мы с ней беседуем, как с Анной Карениной». Прочтя эти слова в «Литературной газете», Солженицын сразу же написал Твардовскому: «Нечего и говорить, что абзац Вашей речи, относящийся к Матрене, много для меня значит. Вы указали на самую суть— на женщину любящую и страдающую, тогда как вся критика рыскала все время поверху, сравнивая тальновский колхоз и соседние».
Первое название рассказа «Не стоит село без праведников» заключало в себе глубокий смысл: российское село держится на людях, чей образ жизни основан на общечеловеческих ценностях добра, труда, сочувствия, помощи. Так как праведником называют, во-первых, человека, живущего в соответствии с религиозными правилами; во-вторых, человека, ни в чем не погрешающего против правил нравственности (правила, определяющие нравы, поведение, духовные и душевные качества, необходимые человеку в обществе). Второе название — «Матренин двор» — несколько изменило угол зрения: нравственные начала стали иметь четкие границы только в пределах Матрениного двора. В более широком масштабе села они размыты, окружающие героиню люди часто отличаются от нее. Озаглавив рассказ «Матренин двор», Солженицын сосредоточил внимание читателей на удивительном мире русской женщины.

Род, жанр, творческий метод анализируемого произведения

Солженицын однажды заметил, что к жанру рассказа он обращался нечасто, для «художественного удовольствия»: «В малой форме можно очень много поместить, и это для художника большое наслаждение — работать над малой формой. Потому что в малой форме можно оттачивать грани с большим наслаждением для себя». В рассказе «Матренин двор» все грани отточены с блеском, и встреча с рассказом становится, в свою очередь, большим наслаждением для читателя. В основе рассказа обычно — случай, раскрывающий характер главного героя.
По поводу рассказа «Матренин двор» в литературоведении имели место две точки зрения. Одна из них представляла рассказ Солженицына как явление «деревенской прозы». В.Астафьев, назвав «Матренин двор» «вершиной русской новеллистики», считал, что наша «деревенская проза» вышла из этого рассказа. Несколько позже эта мысль получила развитие и в литературной критике.
Вместе с тем рассказ «Матренин двор» связывали со сформировавшимся во второй половине 1950-х годов оригинальным жанром «монументального рассказа». Примером этого жанра может служить рассказ М. Шолохова «Судьба человека».
В 1960-е годы жанровые черты «монументального рассказа» узнаются в «Матренином дворе» А. Солженицына», «Матери человеческой» В. Закруткина, «При свете дня» Э. Казакевича. Главным отличием этого жанра является изображение простого человека, который является хранителем общечеловеческих ценностей. Причем изображение простого человека дается в возвышенных тонах, а сам рассказ ориентирован на высокий жанр. Так, в рассказе «Судьба человека» просматриваются черты эпоса. А в «Матренином дворе» уклон сделан на жития святых. Перед нами житие Матрены Васильевны Григорьевой, праведницы и великомученицы эпохи «сплошной коллективизации» и трагического эксперимента над целой страной. Матрена рисовалась автором как святая («Только грехов у нее было меньше, чем у колченогой кошки»).

Тематика произведения

Темой рассказа является описание жизни патриархального российского села, где отражается, как процветающий эгоизм и хищность обезображивают Россию и «рушат связи и смысл». Писатель поднимает в небольшом рассказе серьезные проблемы русской деревни начала 50-х гг. (ее жизнь, обычаи и нравы, взаимоотношение власти и человека-труженика). Автор неоднократно подчеркивает, что государству нужны только рабочие руки, а не сам человек: «Была она одинока кругом, а с тех пор, как стала болеть — из колхоза ее отпустили». Человек, по мнению автора, должен заниматься своим делом. Вот и Матрена смысл жизни находит в работе, ее сердит недобросовестное отношение других к делу.

Анализ произведения показывает, что поднятые в нём проблемы подчинены одной цели: раскрыть красоту христианско-православного мировоззрения героини. На примере судьбы деревенской женщины показать, что жизненные потери и страдания только ярче проявляют меру человеческого в каждом из людей. Но гибнет Матрена — и рушится этот мир: растаскивают по бревнышку ее дом, с жадностью делят ее скромные пожитки. И некому защитить Матренин двор, никто даже не задумывается, что с уходом Матрены уходит из жизни что-то очень ценное и важное, не поддающееся дележу и примитивной житейской оценке. «Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни города. Ни вся земля наша». Последние фразы расширяют границы Матрени-ного двора (как личного мира героини) до масштабов человечества.

Основные герои произведения

Главной героиней рассказа, как это и обозначено в названии, является Матрена Васильевна Григорьева. Матрена — одинокая обездоленная крестьянка с щедрой и бескорыстной душой. Она потеряла на войне мужа, похоронила шестерых своих и вырастила чужих детей. Своей воспитаннице Матрена отдала самое дорогое, что было в ее жизни — дом:«... не жалко ей было горницу, стоявшую без дела, как вообще ни труда своего, ни добра своего...».
Героиня перенесла много тягот в жизни, но не утратила способности сопереживать с другими радость и горе. Она бескорыстна: искренне радуется чужому доброму урожаю, хотя у самой на песке его никогда не бывает. Все богатство Матрены составляют грязно-белая коза, хроменькая кошка да большие цветы в кадках.
Матрена — сосредоточие лучших черт национального характера: стеснительна, понимает «образованность» рассказчика, уважает его за это. Автор ценит в Матрене ее деликатность, отсутствие досаждающего любопытства к жизни другого человека, трудолюбие. Четверть века проработала она в колхозе, но потому, что не на заводе, — не полагается ей пенсии за себя, а добиваться можно было только за мужа, то есть за кормильца. В итоге пенсии она так и не добилась. Жить приходилось чрезвычайно трудно. Она добывала траву для козы, торф для тепла, собирала старые, вывороченные трактором пеньки, мочила на зиму бруснику, растила картошку, помогая выживать и тем, кто находился рядом.
Анализ произведения говорит, что образ Матрены и отдельные детали в рассказе носят символический характер. Матрена у Солженицына — воплощение идеала русской женщины. Как отмечается в критической литературе, облик героини подобен иконе, а жизнь — житию святых. Ее дом как бы символизирует ковчег библейского Ноя, в котором он спасается от всемирного потопа. Гибель Матрены символизирует жестокость и бессмысленность мира, в котором она жила.
Героиня живет по законам христианства, хотя ее поступки не всегда понятны окружающим. Поэтому и отношение к ней разное. Матрену окружают сестры, золовка, приемная дочь Кира, единственная в деревне подруга, Фаддей. Однако никто не оценил ее по достоинству. Жила она бедно, убого, одиноко — «потерянная старуха», измотанная трудом и болезнью. Родные почти не появлялись в ее доме, все хором осуждали Матрену, что смешная она и глупая, на других бесплатно работает всю жизнь. Нещадно пользовались все Матрениной добротой и простодушием — и дружно судили ее за это. Среди окружавших ее людей с большой симпатией относится к своей героине автор, любит ее и сын Фаддея, и ее воспитанница Кира.
Образ Матрены противопоставлен в рассказе образу жестокого и алчного Фаддея, который стремится заполучить дом Матрены еще при ее жизни.
Двор Матрены — один из ключевых образов рассказа. Описание двора, дома подробное, с массой деталей, лишено ярких красок Матрена живет «в запуши». Автору важно подчеркнуть неразрывность дома и человека: разрушат дом — погибнет и его хозяйка. Эта слитность заявлена уже в самом названии рассказа. Изба для Матрены наполнена особым духом и светом, жизнь женщины связана с «жизнью» дома. Поэтому она долго не соглашалась ломать избу.

Сюжет и композиция

Рассказ состоит их трех частей. В первой части речь идет о том, как судьба забросила героя-рассказчика на станцию со странным для русских мест названием — Торфопродукт. Бывший заключенный, а ныне школьный учитель, жаждущий обрести покой в каком-нибудь глухом и тихом уголке России, находит приют и тепло в доме пожилой и познавшей жизнь Матрены. «Может, кому из деревни, кто побогаче, изба Матрены и не казалась доброжилой, нам же с ней в ту осень и зиму вполне была хороша: от дождей она еще не протекала и ветрами студеными выдувало из нее печное грево не сразу, лишь под утро, особенно тогда, когда дул ветер с прохудившейся стороны. Кроме Матрены и меня, жили в избе еще — кошка, мыши и тараканы». Они сразу находят общий язык. Рядом с Матреной герой успокаивается душой.
Во второй части рассказа Матрена вспоминает о своей молодости, о страшном испытании, выпавшем на ее долю. Ее жених Фаддей пропал без вести на Первой мировой войне. К ней посватался младший брат пропавшего мужа, Ефим, оставшийся после смерти один с младшими детьми на руках. Пожалела Матрена Ефима, вышла замуж за нелюбимого. А здесь после трех лет отсутствия неожиданно вернулся и сам Фаддей, которого Матрена продолжала любить. Тяжелая жизнь не ожесточила сердце Матрены. В заботах о хлебе насущном прошла она свой путь до конца. И даже смерть настигла женщину в трудовых заботах. Матрена погибает, помогая Фаддею с сыновьями перетаскивать через железную дорогу на санях часть собственной избы, завещанной Кире. Фаддей не пожелал дожидаться смерти Матрены и решил забрать наследство для молодых при ее жизни. Тем самым он невольно спровоцировал ее гибель.
В третьей части квартирант узнает о гибели хозяйки дома. Описание похорон и поминок показали истинное отношение к Матрене близких ей людей. Когда родственники хоронят Матрену, они плачут скорее по обязанности, чем от души, и думают только об окончательном разделе Матрениного имущества. А Фаддей даже не приходит на поминки.

Художественные особенности анализируемого рассказа

Художественный мир в рассказе выстраивается линейно — в соответствии с историей жизни героини. В первой части произведения все повествование о Матрене дается через восприятие автора, человека, много претерпевшего на своем веку, мечтавшего «затесаться и затеряться в самой нутряной России». Рассказчик оценивает ее жизнь со стороны, сравнивает с окружением, становится авторитетным свидетелем праведности. Во второй части героиня рассказывает о себе сама. Сочетание страниц лирического и эпического, сцепление эпизодов по принципу эмоционального контраста позволяет автору менять ритмику повествования, его тональность. Таким путем идет автор к воссозданию многослойной картины жизни. Уже первые страницы рассказа служат убедительным примером. Его открывает зачин, рассказывающий о трагедии на железнодорожном разъезде. Подробности этой трагедии мы узнаем в конце рассказа.
Солженицын в своем произведении не дает подробного, конкретного описания героини. Лишь одна портретная деталь постоянно подчеркивается автором — «лучезарная», «добрая», «извиняющаяся» улыбка Матрены. Тем не менее к концу рассказа читатель представляет облик героини. Уже в самой тональности фразы, подборе «красок» чувствуется авторское отношение к Матрене: «От красного морозного солнца чуть розовым залилось замороженное окошко сеней, теперь укороченных, — и грел этот отсвет лицо Матрены». И далее — уже прямая авторская характеристика: «У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей». Даже после страшной гибели героини ее «лицо осталось целехонькое, спокойное, больше живое, чем мертвое».
В Матрене воплощен народный характер, который в первую очередь проявляется в ее речи. Выразительность, яркую индивидуальность придает ее языку обилие просторечной, диалектной лексики (приспею, кужоткаму, летость, молонья). Глубоко народна и манера ее речи, то, как она выговаривает свои слова: «Они начинались каким-то низким теплым мурчанием, как у бабушек в сказках». «Матрёнин двор» минимально включает пейзаж, больше внимания он уделяет интерьеру, который появляется не сам по себе, а в оживленном сплетении с «жителями» и со звуками — от шорохов мышей и тараканов до состояния фикусов и колченогой кошки. Каждая деталь здесь характеризует не только крестьянский быт, Матрёнин двор, но и рассказчика. Голос рассказчика открывает в нем психолога, моралиста, даже поэта — в том, как наблюдает он за Матрёной, её соседями и родственниками, как оценивает их и её. Поэтическое чувство проявляется в эмоциях автора: «Только грехов у неё было меньше, чем у кошки...»; «Зато и вознаградила меня Матрёна...». Особенно очевиден лирический пафос в самом финале рассказа, где даже синтаксический строй меняется, включая абзацы, переводя речь в белый стих:
«Веемы жили рядам с ней/и не поняли, / что есть она тот самый праведник, / без которого, по пословице, / не стоит село. /Ни город./Ни вся земля наша».
Писатель искал новое слово. Примером тому могут служить его убедительные статьи о языке в «Литературной газете», фантастическая приверженность Далю (исследователи отмечают, что примерно 40% лексики в рассказе Солженицын заимствовал из словаря Даля), изобретательность в лексике. В рассказе «Матренин двор» Солженицын пришел к языку проповеди.

Значение произведения

«Есть такие прирожденные ангелы, — писал в статье «Раскаяние и самоограничение» Солженицын, как бы характеризуя и Матрену, — они как будто невесомы, они скользят как бы поверх этой жижи, нисколько в ней не утопая, даже касаясь ли стопами ее поверхности? Каждый из нас встречал таких, их не десятеро и не сто на Россию, это — праведники, мы их видели, удивлялись («чудаки»), пользовались их добром, в хорошие минуты отвечали им тем же, они располагают, — и тут же погружались опять на нашу обреченную глубину».
В чем суть праведности Матрены? В жизни не по лжи, скажем мы теперь словами самого писателя, произнесенными значительно позже. Создавая этот характер, Солженицын ставит его в самые обыденные обстоятельства сельской колхозной жизни 50-х гг. Праведность Матрены состоит в ее способности сохранить свое человеческое и в столь недоступных для этого условиях. Как писал Н.С.Лесков, праведность — это способность жить, «не солгав, не слукавив, не осудив ближнего и не осудив пристрастного врага».
Рассказ называли «блистательным», «подлинно гениальным произведением». В отзывах о нем отмечалось, что он и среди рассказов Солженицына выделяется строгой художественностью, цельностью поэтического воплощения, выдержанностью художественного вкуса.
Рассказ А.И. Солженицына «Матренин двор» — на все времена. Особенно он актуален сегодня, когда вопросы нравственных ценностей и жизненных приоритетов остро стоят в современном российском обществе.

Точка зрения

Анна Ахматова
Когда вышла его большая вещь («Один день Ивана Денисовича»), я сказала: это должны прочесть все 200 миллионов. А когда я читала «Матренин двор», я плакала, а я редко плачу.
В. Сурганов
В конце концов ведь не столько облик солженицынской Матрены вызывает у нас внутренний отпор, сколько откровенное авторское любование нищенским бескорыстием и не менее откровенное стремление вознести и противопоставить его хищности собственника, гнездящейся в окружающих ее, близких ей людях.
(Из книги «Слово пробивает себе дорогу».
Сборник статей и документов об А.И. Солженицыне.
1962-1974. - М.: Русский путь, 1978.)
Это интересно
20 августа 1956 г. Солженицын выехал к месту работы. Таких названий, как «Торфопродукт», во Владимирской области было немало. Торфопродукт (здешняя молодёжь называла его «Тыр-пыр») — был железнодорожной станцией в 180 километрах и четырёх часах езды от Москвы по Казанской дороге. Школа находилась в ближнем посёлке Мезиновском, а жить Солженицыну довелось в двух километрах от школы — в мещерской деревне Мильцево.
Пройдёт всего три года, и Солженицын напишет рассказ, который обессмертит эти места: станцию с топорным названием, посёлок с крохотным базарцем, дом квартирной хозяйки Матрёны Васильевны Захаровой и саму Матрёну, праведницу и страдалицу. Фотография же уголка избы, где поставит постоялец раскладушку и, оттеснив хозяйские фикусы, устроит стол с лампой, обойдёт весь мир.
Педагогический коллектив Мезиновки насчитывал в тот год около полусотни членов и заметно влиял на жизнь посёлка. Здесь было четыре школы: начальная, семилетняя, средняя и вечерняя для рабочей молодёжи. Солженицын получил направление в среднюю школу — она находилась в старом одноэтажном здании. Учебный год начинался августовской учительской конференцией, так что, прибыв в Торфопродукт, учитель математики и электротехники 8-10 классов успел съездить в Курловское районо на традиционное совещание. «Исаич», как его окрестили коллеги, мог бы при желании сослаться на тяжёлую болезнь, но нет, он ни с кем о ней не заговаривал. Только видели, как он ищет в лесу берёзовый гриб-чагу и какие-то травы, а на вопросы коротко отвечает: «Лечебные напитки делаю». Его считали стеснительным: всё-таки пострадал человек... Но дело было совсем не в этом: «Я приехал со своей целью, со своим прошлым. Чтоуони могли знать, чтоуя мог им рассказать? Я сидел у Матрёны и каждую свободную минуту писал роман. Чего ради я буду болтать про себя? У меня такой манеры не было. Я был конспиратор до конца». Потом все привыкнут, что этот худой, бледный, высокий мужчина в костюме и галстуке, носивший, как и все учителя, шляпу, пальто или плащ, держит дистанцию и ни с кем не сближается. Промолчит, когда через полгода придёт документ о реабилитации — просто школьный завуч Б.С. Процеров получит уведомление из поселкового совета и пошлёт учителя за справкой. Никаких разговоров, когда начнёт приезжать жена. «Какое кому дело? Живу у Матрёны и живу». Многих настораживало (не шпион ли?), что он повсюду ходит с фотоаппаратом «Зоркий» и снимает совсем не то, что обычно снимают любители: вместо родных и знакомых — дома, фермы-развалюхи, скучные пейзажи.
Придя в школу в начале учебного года, он предложил собственную методику — дав всем классам контрольную, по результатам разделил учеников на сильных и посредственных, а далее работал индивидуально.
На уроках каждый получал отдельное задание, так что списывать не было ни возможности, ни желания. Ценились не только решение задачи, но и способ решения. Максимально была сокращена вводная часть урока: учитель жалел время на «пустяки». Точно знал, кого и когда нужно вызвать к доске, кого спрашивать чаще, кому доверить самостоятельную работу. Учитель никогда не садился за учительский стол. В класс не входил, а врывался. Он всех зажигал своей энергией, умел построить урок так, что скучать или дремать было некогда. Он уважал своих учеников. Никогда не кричал, даже голоса не повышал.
И только вне класса Солженицын был молчалив и замкнут. Уходил после уроков домой, съедал приготовленный Матрёной «картонный» суп и садился работать. Соседки долго помнили, как неприметно квартировал постоялец, гулянок не устраивал, в весельях не участвовал, а всё читал да писал. «Любила Матрёна Исаича, — говаривала Шура Романова, приёмная дочь Матрёны (в рассказе она Кира). — Бывало, приедет ко мне в Черусти, я её уговариваю подольше погостить. «Нет», говорит. «У меня Исаич — надо ему варить, печку топить». И обратно домой».
Привязался к потерянной старухе и квартирант, дорожа её бескорыстием, совестливостью, сердечной простотой, улыбкой, которую тщетно пытался поймать в объектив фотоаппарата. «Так привыкла Матрёна ко мне, а я к ней, и жили мы запросто. Не мешала она моим долгим вечерним занятиям, не досаждала никакими расспросами». В ней начисто отсутствовало бабье любопытство, и квартирант тоже не бередил ей душу, но вышло так, что они открылись друг другу.
Узнала она и про тюрьму, и про тяжёлую болезнь постояльца, и про его одиночество. И не было горше потери для него в те времена, чем нелепая смерть Матрёны 21 февраля 1957 года под колесами товарняка на переезде сто восемьдесят четвёртого километра от Москвы по ветке, что идет к Мурому от Казани, ровно через полгода после того дня, когда он поселился в её избе.
(Из книги Людмилы Сараскиной «Александр Солженицын»)
Матренин двор беден, как прежде
Знакомство Солженицына с «кондовой», «нутряной» Россией, в которой он так хотел оказаться после экибастузской ссылки, через несколько лет воплотилось в получившем мировую известность рассказе «Матренин двор». В этом году исполнилось 40 лет со времени его создания. Как оказалось, в самом Мезиновском это произведение Солженицына стало букинистической редкостью. Нет этой книги и на самом Матренином дворе, на котором сейчас живет Люба — племянница героини солженицынского рассказа. «Были у меня странички из журнала, как-то попросили соседи, когда стали его в школе проходить, так и не вернули», — сетует Люба, сегодня воспитывающая в «исторических» стенах своего внука на пособие по инвалидности. Матренина изба досталась ей от матери — самой младшей сестры Матрены. Избу в Мезиновский перевезли из соседней деревни Мильцево (в рассказе Солженицына — Тальново), где у Матрены Захаровой (у Солженицына — Матрены Григорьевой) и квартировал будущий писатель. В деревне Мильцево к визиту сюда Александра Солженицына в 1994 г. спешно возвели похожий, но куда более добротный дом. Вскоре после памятного приезда Солженицына из этого стоящего на отшибе деревни неохраняемого строения Матренины земляки выкорчевали оконные рамы и половые доски.
В «новой» мезиновской школе, построенной в 1957 г., сейчас учится 240 учеников. В несохранившемся здании старой, в которой вел уроки Солженицын, обучалось около тысячи. За полвека не только обмелела мильцевская речка и оскудели запасы торфа в окрестных болотах, но и опустели соседние деревни. И при этом не перевелись солженицынские Фаддеи, называющие добро народное «нашим» и считающие, что терять его «постыдно и глупо».
Разваливающийся дом Матрены, переставленный на новое место без фундамента, на два венца врос в землю, под худую крышу в дожди подставляют ведра. Как и у Матрены, здесь вовсю промышляют тараканы, но мышей нет: в доме четыре кошки, две свои и две прибившиеся. Бывшая литейщица на местном заводе Люба, как когда-то месяцами выправлявшая пенсию Матрена, ходит по инстанциям, чтобы продлить пособие по инвалидности. «Никто, кроме Солженицына, не помогает, — жалуется она. — Как-то на джипе приехал один, назвался Алексеем, осмотрел дом и денег дал». За домом, как и у Матрены, огород в 15 соток, на котором Люба сажает картошку. Как и прежде, «картошка-мятуха», грибы и капуста — основные продукты для ее жизни. Кроме кошек, у нее на подворье нет даже козы, какая была у Матрены.
Так жили и живут многие мезиновские праведники. О пребывании великого писателя в Мезиновском сочиняют книги краеведы, местные поэты слагают стихи, новые пионеры пишут сочинения «О непростой судьбе Александра Солженицына, нобелевского лауреата», как когда-то писали сочинения о брежневской «Целине» и «Малой земле». Подумывают снова возродить музейную избу Матрены на окраине опустевшей деревни Мильцево. А старый Матренин двор живет все той же жизнью, как и полвека назад.
Леонид Новиков, Владимирская область.

Банда Ю. Служба Солженицына // Новое время. — 1995. № 24.
Запевалов В. А. Солженицын. К 30-летию выхода в свет повести «Один день Ивана Денисовича» // Русская литература. — 1993. № 2.
Литвинова В.И. Жить не во лжи. Методические рекомендации по изучению творчества А.И. Солженицына. — Абакан: издательство ХГУ, 1997.
МуринД. Один час, один день, одна жизнь человека в рассказах А.И. Солженицына // Литература в школе. — 1995. № 5.
Паламарчук П. Александр Солженицын: Путеводитель. — М.,
1991.
СараскинаЛ. Александр Солженицын. Серия ЖЗЛ. — М.: Молодая
гвардия, 2009.
Слово пробивает себе дорогу. Сборник статей и документов об А.И. Солженицыне. 1962-1974. — М.: Русский путь, 1978.
ЧалмаевВ. Александр Солженицын: Жизнь и творчество. — М., 1994.
Урманов А.В. Творчество Александра Солженицына. — М., 2003.

Анализ рассказа А.И. Солженицына "Матренин двор"

Взгляд А.И.Солженицына на деревню 50-60-х годов отличается суровой и жестокой правдой. Поэтому редактор журнала «Новый мир» А.Т.Твардовский настоял заменить время действия рассказа «Матренин двор» (1959) с 1956 на 1953 год. Это был редакторский ход в надежде пробить к публикации новое произведение Солженицына: события в рассказе переносились во времена до хрущевской оттепели. Уж слишком тягостное впечатление оставляет изображен­ная картина. «Облетели листья, падал снег - и потом таял. Снова пахали, снова сеяли, снова жали. И опять облетали листья, и опять падал снег. И одна революция. И другая революция. И весь свет перевернулся».

В основе рассказа обычно лежит случай, раскрываю­щий характер главного героя. По этому традиционному принципу строит свой рассказ и Солженицын. Судьба забросила героя-рассказчика на станцию со странным для русских мест названием - Торфопродукт. Здесь «стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса». Но потом их вырубили, свели под корень. В деревне уже не пекли хлеба, не торговали ничем съестным - стол стал скуден и беден. Колхозники «до самых белых мух все в колхоз, все в колхоз», а сено для своих коров приходилось набирать уже из-под снега.

Характер главной героини рассказа, Матрены, автор раскрывает через трагическое событие - ее гибель. Лишь после смерти «выплыл передо мною образ Матрены, какой я не понимал ее, даже живя с нею бок о бок». На протя­жении всего рассказа автор не дает подробного, конкрет­ного описания героини. Только одна портретная деталь постоянно подчеркивается автором - «лучезарная», «до­брая», «извиняющаяся» улыбка Матрены. Но к концу рас­сказа читатель представляет облик героини. Авторское от­ношение к Матрене чувствуется в тональности фразы, подборе красок: «От красного морозного солнца чуть ро­зовым залилось замороженное окошко сеней, теперь уко­роченных, - и грел этот отсвет лицо Матрены». И далее - уже прямая авторская характеристика: «У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей». Запоминается плавная, певучая, исконно русская речь Матрены, начи­нающаяся «каким-то низким теплым мурчанием, как у бабушек в сказках».

Окружающий мир Матрены в ее темноватой избе с большой русской печью - это как бы продолжение ее самой, частичка ее жизни. Все здесь органично и естест­венно: и шуршащие за перегородкой тараканы, шорох которых напоминал «далекий шум океана», и колченогая, подобранная Матреной из жалости кошка, и мыши, кото­рые в трагическую ночь гибели Матрены так метались за обоями, как будто сама Матрена «невидимо металась и прощалась тут с избой своей». Любимые фикусы «заполо­нили одиночество хозяйки безмолвной, но живой толпой». Те самые фикусы, что спасала однажды Матрена при пожаре, не думая о скудном нажитом добре. «Испуганной толпой» замерли фикусы в ту страшную ночь, а потом навсегда были вынесены из избы...

Историю жизни Матрены автор-рассказчик развора­чивает не сразу, а постепенно. Много горя и несправедли­вости пришлось ей хлебнуть на своем веку: разбитая лю­бовь, смерть шестерых детей, потеря мужа на войне, адский труд в деревне, тяжелая немочь-болезнь, горькая обида на колхоз, который выжал из нее все силы, а затем списал за ненадобностью, оставив без пенсии и поддержки. В судьбе Матрены сконцентрирована трагедия деревенской русской женщины - наиболее выразительная, вопиющая.

Но она не обозлилась на этот мир, сохранила доброе расположение духа, чувство радости и жалости к другим, по-прежнему лучезарная улыбка просветляет ее лицо. «У нее было верное средство вернуть себе доброе расположе­ние духа - работа». И на старости лет не знала Матрена отдыха: то хваталась за лопату, то уходила с мешком на болото накосить травы для своей грязно-белой козы, то отправлялась с другими бабами воровать тайком от колхоза торф для зимней растопки.

«Сердилась Матрена на кого-то невидимого», но зла на колхоз не держала. Более того - по первому же указу шла помогать колхозу, не получая, как и прежде, ничего за работу. Да и любой дальней родственнице или соседке не отказывала в помощи, без тени зависти рассказывая потом постояльцу о богатом соседском урожае картошки. Никог­да не была ей работа в тягость, «ни труда, ни добра своего не жалела Матрена никогда». И бессовестно пользовались все окружающие Матрениным бескорыстием.

Жила она бедно, убого, одиноко - «потерянная ста­руха», измотанная трудом и болезнью. Родные почти не появлялись в ее доме, опасаясь, по-видимому, что Матрена будет просить у них помощи. Все хором осуждали ее, что она смешная и глупая, на других бесплатно работающая, вечно в мужичьи дела лезущая (ведь и под поезд попала, потому что хотела подсббить мужикам протащить сани через переезд). Правда, после смерти Матрены тут же слетелись сестры, «захватили избу, козу и печь, заперли сундук ее на замок, из подкладки пальто выпотрошили двести похоронных рублей». Да и полувековая подруга, «единственная, кто искренне любил Матрену в этой дерев­не», в слезах прибежавшая с трагическим известием, тем не менее, уходя, забрала с собой вязаную кофточку Матре­ны, чтобы сестрам она не досталась. Золовка, признавав­шая за Матреной простоту и сердечность, говорила об этом «с презрительным сожалением». Нещадно все пользовались Матрениной добротой и простодушием - и дружно осуж­дали за это.

Значительное место в рассказе писатель отводит сцене похорон. И это не случайно. В доме Матрены в последний раз собрались все родные и знакомые, в чьем окружении прожила она свою жизнь. И оказалось, что уходит Матрена из жизни, так никем и не понятая, никем по-человечески не оплаканная. На поминальном ужине много пили, гром­ко говорили, «совсем уже не о Матрене». По обычаю пропели «Вечную память», но «голоса были хриплы, розны, лица пьяны, и никто уже в эту вечную память уже не вкладывал чувства».

Смерть героини - это начало распада, гибели нравст­венных устоев, которые крепила своей жизнью Матрена. Она единственная в деревне жила в своем мире: устраивала свою жизнь трудом, честностью, добротой и терпением, сохранив свою душу и внутреннюю свободу. По-народному мудрая, рассудительная, умеющая ценить добро и красоту, улыбчивая и общительная по нраву, Матрена сумела про­тивостоять злу и насилию, сохранив свой «двор», свой мир, особый мир праведников. Но гибнет Матрена - и рушится этот мир: растаскивают по бревнышку ее дом, с жадностью делят ее скромные пожитки. И некому защитить Матренин двор, никто даже не задумывается, что с уходом Матрены уходит из жизни что-то очень ценное и важное, не поддаю­щееся дележу и примитивной житейской оценке.

«Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся наша земля».

Горек финал рассказа. Автор признает, что и он, породнившийся с Матреной, никаких корыстных интере­сов не преследующий, тем не менее так до конца ее и не понял. И лишь смерть раскрыла перед ним величественный и трагический образ Матрены. Рассказ - это своего рода авторское покаяние, горькое раскаянье за нравственную слепоту всех окружающих, включая и его самого. Он пре­клоняет голову перед человеком бескорыстной души, аб­солютно безответным, беззащитным.

Несмотря на трагизм событий, рассказ выдержан на какой-то очень теплой, светлой, пронзительной ноте. Он настраивает читателя на добрые чувства и серьезные раз­мышления.

Александр Солженицын. Матренин Двор. Читает автор

1

Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад – просто в Россию. Ни в одной точке ее никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять. Мне просто хотелось в среднюю полосу – без жары, с лиственным рокотом леса. Мне хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России – если такая где-то была, жила.

За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло – учительствовать. Говорили мне знающие люди, что нечего и на билет тратиться, впустую проезжу.

Александр Исаевич Солженицын

Но что-то начинало уже страгиваться. Когда я поднялся по лестнице …ского облоно и спросил, где отдел кадров, то с удивлением увидел, что кадры уже не сидели здесь за черной кожаной дверью, а за остекленной перегородкой, как в аптеке. Все же я подошел к окошечку робко, поклонился и попросил:

– Скажите, не нужны ли вам математики где-нибудь подальше от железной дороги? Я хочу поселиться там навсегда.

Каждую букву в моих документах перещупали, походили из комнаты в комнату и куда-то звонили. Тоже и для них редкость была – все день просятся в город, да покрупней. И вдруг-таки дали мне местечко – Высокое Поле. От одного названия веселела душа.

Название не лгало. На взгорке между ложков, а потом других взгорков, цельно-обомкнутое лесом, с прудом и плотинкой, Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно бы и жить и умереть. Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше – когда ниоткуда не слышно радио и все в мире молчит.

Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города.

Я вернулся в отдел кадров и взмолился перед окошечком. Сперва и разговаривать со мной не хотели. Потом все ж походили из комнаты в комнату, позвонили, поскрипели и отпечатали мне в приказе: «Торфопродукт».

Торфопродукт? Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!

На станции Торфопродукт, состарившемся временном серо-деревянном бараке, висела строгая надпись: «На поезд садиться только со стороны вокзала!» Гвоздем по доскам было доцарапано: «И без билетов». А у кассы с тем же меланхолическим остроумием было навсегда вырезано ножом: «Билетов нет». Точный смысл этих добавлений я оценил позже. В Торфопродукт легко было приехать. Но не уехать.

А и на этом месте стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса. Потом их вырубили – торфоразработчики и соседний колхоз. Председатель его, Горшков, свел под корень изрядно гектаров леса и выгодно сбыл в Одесскую область, на том свой колхоз и возвысив.

Меж торфяными низинами беспорядочно разбросался поселок – однообразные худо штукатуренные бараки тридцатых годов и, с резьбой по фасаду, с остекленными верандами, домики пятидесятых. Но внутри этих домиков нельзя было увидеть перегородки, доходящей до потолка, так что не снять мне было комнаты с четырьмя настоящими стенами.

Над поселком дымила фабричная труба. Туда и сюда сквозь поселок проложена была узкоколейка, и паровозики, тоже густо-дымящие, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами. Без ошибки я мог предположить, что вечером над дверьми клуба будет надрываться радиола, а по улице пображивать пьяные – не без того, да подпыривать друг друга ножами.

Вот куда завела меня мечта о тихом уголке России. А ведь там, откуда я приехал, мог я жить в глинобитной хатке, глядящей в пустыню. Там дул такой свежий ветер ночами и только звездный свод распахивался над головой.

Мне не спалось на станционной скамье, и я чуть свет опять побрел по поселку. Теперь я увидел крохотный базарец. По рани единственная женщина стояла там, торгуя молоком. Я взял бутылку, стал пить тут же.

Меня поразила ее речь. Она не говорила, а напевала умильно, и слова ее были те самые, за которыми потянула меня тоска из Азии:

– Пей, пей с душою желáдной. Ты, потáй, приезжий?

– А вы откуда? – просветлел я.

И я узнал, что не всё вокруг торфоразработки, что есть за полотном железной дороги – бугор, а за бугром – деревня, и деревня эта – Тальново, испокон она здесь, еще когда была барыня-«цыганка» и кругом лес лихой стоял. А дальше целый край идет деревень: Часлицы, Овинцы, Спудни, Шевертни, Шестимирово – все поглуше, от железной дороги подале, к озерам.

Ветром успокоения потянуло на меня от этих названий. Они обещали мне кондовую Россию.

И я попросил мою новую знакомую отвести меня после базара в Тальново и подыскать избу, где бы стать мне квартирантом.

Я казался квартирантом выгодным: сверх платы сулила школа за меня еще машину торфа на зиму. По лицу женщины прошли заботы уже не умильные. У самой у нее места не было (они с мужем воспитывали ее престарелую мать), оттого она повела меня к одним своим родным и еще к другим. Но и здесь не нашлось комнаты отдельной, было тесно и лопотно.

Так мы дошли до высыхающей подпруженной речушки с мостиком. Милей этого места мне не приглянулось во всей деревне; две-три ивы, избушка перекособоченная, а по пруду плавали утки, и выходили на берег гуси, отряхаясь.

– Ну, разве что к Матрене зайдем, – сказала моя проводница, уже уставая от меня. – Только у нее не так уборно, в зáпущи она живет, болеет.

Дом Матрены стоял тут же, неподалеку, с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, на два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий – восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости бревна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка.

Калитка была на запоре, но проводница моя не стала стучать, а просунула руку под низом и отвернула завертку – нехитрую затею против скота и чужого человека. Дворик не был крыт, но в доме многое было под одной связью. За входной дверью внутренние ступеньки поднимались на просторные мосты, высоко осененные крышей. Налево еще ступеньки вели вверх в горницу – отдельный сруб без печи, и ступеньки вниз, в подклеть. А направо шла сама изба, с чердаком и подпольем.

Строено было давно и добротно, на большую семью, а жила теперь одинокая женщина лет шестидесяти.

Когда я вошел в избу, она лежала на русской печи, тут же, у входа, накрытая неопределенным темным тряпьем, таким бесценным в жизни рабочего человека.

Просторная изба и особенно лучшая приоконная ее часть была уставлена по табуреткам и лавкам – горшками и кадками с фикусами. Они заполнили одиночество хозяйки безмолвной, но живой толпой. Они разрослись привольно, забирая небогатый свет северной стороны. В остатке света и к тому же за трубой кругловатое лицо хозяйки показалось мне желтым, больным. И по глазам ее замутненным можно было видеть, что болезнь измотала ее.

Разговаривая со мной, она так и лежала на печи ничком, без подушки, головой к двери, а я стоял внизу. Она не проявила радости заполучить квартиранта, жаловалась на черный недуг, из приступа которого выходила сейчас: недуг налетал на нее не каждый месяц, но, налетев,

– …держит двá-дни и три -дни, так что ни встать, ни подать я вам не приспею. А избу бы не жалко, живите.

И она перечисляла мне других хозяек, у кого будет мне покойней и угожей, и слала обойти их. Но я уже видел, что жребий мой был – поселиться в этой темноватой избе с тусклым зеркалом, в которое совсем нельзя было смотреться, с двумя яркими рублевыми плакатами о книжной торговле и об урожае, повешенными на стене для красоты. Здесь было мне тем хорошо, что по бедности Матрена не держала радио, а по одиночеству не с кем было ей разговаривать.

И хотя Матрена Васильевна вынудила меня походить еще по деревне, и хотя в мой второй приход долго отнекивалась:

– Не умемши, не варёмши – как утрафишь? – но уж встретила меня на ногах, и даже будто удовольствие пробудилось в ее глазах оттого, что я вернулся.

Поладили о цене и о торфе, что школа привезет.

Я только потом узнал, что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрена Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги – за палочки. За палочки трудодней в замусленной книжке учетчика.

Так и поселился я у Матрены Васильевны. Комнаты мы не делили. Ее кровать была в дверном углу у печки, а я свою раскладушку развернул у окна и, оттесняя от света любимые Матренины фикусы, еще у одного окна поставил столик. Электричество же в деревне было – его еще в двадцатые годы подтянули от Шатуры. В газетах писали тогда «лампочки Ильича», а мужики, глаза тараща, говорили: «Царь Огонь!»

Может, кому из деревни, кто побогаче, изба Матрены и не казалась доброжилой, нам же с ней в ту осень и зиму вполне была хороша: от дождей она еще не протекала и ветрами студеными выдувало из нее печное грево не сразу, лишь под утро, особенно тогда, когда дул ветер с прохудившейся стороны.

Кроме Матрены и меня, жили в избе еще – кошка, мыши и тараканы.

Кошка была немолода, а главное – колченога. Она из жалости была Матреной подобрана и прижилась. Хотя она и ходила на четырех ногах, но сильно прихрамывала: одну ногу она берегла, больная была нога. Когда кошка прыгала с печи на пол, звук касания ее о пол не был кошаче-мягок, как у всех, а – сильный одновременный удар трех ног: туп! – такой сильный удар, что я не сразу привык, вздрагивал. Это она три ноги подставляла разом, чтоб уберечь четвертую.

Но не потому были мыши в избе, что колченогая кошка с ними не справлялась: она как молния за ними прыгала в угол и выносила в зубах. А недоступны были мыши для кошки из-за того, что кто-то когда-то, еще по хорошей жизни, оклеил Матренину избу рифлеными зеленоватыми обоями, да не просто в слой, а в пять слоев. Друг с другом обои склеились хорошо, от стены же во многих местах отстали – и получилась как бы внутренняя шкура на избе. Между бревнами избы и обойной шкурой мыши и проделали себе ходы и нагло шуршали, бегая по ним даже и под потолком. Кошка сердито смотрела вслед их шуршанью, а достать не могла.

Иногда ела кошка и тараканов, но от них ей становилось нехорошо. Единственное, что тараканы уважали, это черту перегородки, отделявшей устье русской печи и кухоньку от чистой избы. В чистую избу они не переползали. Зато в кухоньке по ночам кишели, и если поздно вечером, зайдя испить воды, я зажигал там лампочку – пол весь, и скамья большая, и даже стена были чуть не сплошь бурыми и шевелились. Приносил я из химического кабинета буры, и, смешивая с тестом, мы их травили. Тараканов менело, но Матрена боялась отравить вместе с ними и кошку. Мы прекращали подсыпку яда, и тараканы плодились вновь.

По ночам, когда Матрена уже спала, а я занимался за столом, – редкое быстрое шуршание мышей под обоями покрывалось слитным, единым, непрерывным, как далекий шум океана, шорохом тараканов за перегородкой. Но я свыкся с ним, ибо в нем не было ничего злого, в нем не было лжи. Шуршанье их – была их жизнь.

И с грубой плакатной красавицей я свыкся, которая со стены постоянно протягивала мне Белинского, Панферова и еще стопу каких-то книг, но – молчала. Я со всем свыкся, что было в избе Матрены.

Матрена вставала в четыре-пять утра. Ходикам Матрениным было двадцать семь лет, как куплены в сельпо. Всегда они шли вперед, и Матрена не беспокоилась – лишь бы не отставали, чтоб утром не запоздниться. Она включала лампочку за кухонной перегородкой и тихо, вежливо, стараясь не шуметь, топила русскую печь, ходила доить козу (все животы ее были – одна эта грязно-белая криворогая коза), по воду ходила и варила в трех чугунках: один чугунок – мне, один – себе, один – козе. Козе она выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе – мелкую, а мне – с куриное яйцо. Крупной же картошки огород ее песчаный, с довоенных лет не удобренный и всегда засаживаемый картошкой, картошкой и картошкой, – крупной не давал.

Мне почти не слышались ее утренние хлопоты. Я спал долго, просыпался на позднем зимнем свету и потягивался, высовывая голову из-под одеяла и тулупа. Они да еще лагерная телогрейка на ногах, а снизу мешок, набитый соломой, хранили мне тепло даже в те ночи, когда стужа толкалась с севера в наши хилые оконца. Услышав за перегородкой сдержанный шумок, я всякий раз размеренно говорил:

– Доброе утро, Матрена Васильевна!

И всегда одни и те же доброжелательные слова раздавались мне из-за перегородки. Они начинались каким-то низким теплым мурчанием, как у бабушек в сказках:

– М-м-мм… также и вам!

И немного погодя:

– А завтрак вам приспе-ел.

Что на завтрак, она не объявляла, да это и догадаться было легко: картовь необлупленная, или суп картонный (так выговаривали все в деревне), или каша ячневая (другой крупы в тот год нельзя было купить в Торфопродукте, да и ячневую-то с бою – как самой дешевой ею откармливали свиней и мешками брали). Не всегда это было посолено, как надо, часто пригорало, а после еды оставляло налет на нёбе, деснах и вызывало изжогу.

Но не Матрены в том была вина: не было в Торфопродукте и масла, маргарин нарасхват, а свободно только жир комбинированный. Да и русская печь, как я пригляделся, неудобна для стряпни: варка идет скрыто от стряпухи, жар к чугунку подступает с разных сторон неравномерно. Но потому, должно быть, пришла она к нашим предкам из самого каменного века, что, протопленная раз на досветьи, весь день хранит в себе теплыми корм и пойло для скота, пищу и воду для человека. И спать тепло.

Я покорно съедал все наваренное мне, терпеливо откладывал в сторону, если попадалось что неурядное: волос ли, торфа кусочек, тараканья ножка. У меня не хватало духу упрекнуть Матрену. В конце концов она сама же меня предупреждала: «Не умемши, не варёмши – как утрафишь?»

– Спасибо, – вполне искренне говорил я.

– На чем? На своем на добром? – обезоруживала она меня лучезарной улыбкой. И, простодушно глядя блекло-голубыми глазами, спрашивала: – Ну, а к ужόткому что вам приготовить?

К ужόткому значило – к вечеру. Ел я дважды в сутки, как на фронте. Что мог я заказать к ужоткому? Все из того же, картовь или суп картонный.

Я мирился с этим, потому что жизнь научила меня не в еде находить смысл повседневного существования. Мне дороже была эта улыбка ее кругловатого лица, которую, заработав наконец на фотоаппарат, я тщетно пытался уловить. Увидев на себе холодный глаз объектива, Матрена принимала выражение или натянутое, или повышенно-суровое.

Раз только запечатлел я, как она улыбалась чему-то, глядя в окошко на улицу.

В ту осень много было у Матрены обид. Вышел перед тем новый пенсионный закон, и надоумили ее соседки добиваться пенсии. Была она одинокая кругом, а с тех пор, как стала сильно болеть – и из колхоза ее отпустили. Наворочено было много несправедливостей с Матреной: она была больна, но не считалась инвалидом; она четверть века проработала в колхозе, но потому что не на заводе – не полагалось ей пенсии за себя, а добиваться можно было только за мужа, то есть за утерю кормильца. Но мужа не было уже двенадцать лет, с начала войны, и нелегко было теперь добыть те справки с разных мест о его сташе и сколько он там получал. Хлопоты были – добыть эти справки; и чтоб написали все же, что получал он в месяц хоть рублей триста; и справку заверить, что живет она одна и никто ей не помогает; и с года она какого; и потом все это носить в собес; и перенашивать, исправляя, что сделано не так; и еще носить. И узнавать – дадут ли пенсию.

Хлопоты эти были тем затруднены, что собес от Тальнова был в двадцати километрах к востоку, сельский совет – в десяти километрах к западу, а поселковый – к северу, час ходьбы. Из канцелярии в канцелярию и гоняли ее два месяца – то за точкой, то за запятой. Каждая проходка – день. Сходит в сельсовет, а секретаря сегодня нет, просто так вот нет, как это бывает в селах. Завтра, значит, опять иди. Теперь секретарь есть, да печати у него нет. Третий день опять иди. А четвертый день иди потому, что сослепу они не на той бумажке расписались, бумажки-то все у Матрены одной пачкой сколоты.

– Притесняют меня, Игнатич, – жаловалась она мне после таких бесплодных проходок. – Иззаботилась я.

Но лоб ее недолго оставался омраченным. Я заметил: у нее было верное средство вернуть себе доброе расположение духа – работа. Тотчас же она или хваталась за лопату и копала картовь. Или с мешком под мышкой шла за торфом. А то с плетеным кузовом – по ягоды в дальний лес. И не столам конторским кланяясь, а лесным кустам, да наломавши спину ношей, в избу возвращалась Матрена уже просветленная, всем довольная, со своей доброй улыбкой.

– Теперича я зуб наложила, Игнатич, знаю, где брать, – говорила она о торфе. – Ну и местечко, люботá одна!

– Да Матрена Васильевна, разве моего торфа не хватит? Машина целая.

– Фу-у! твоего торфу! еще столько, да еще столько – тогда, бывает, хватит. Тут как зима закрутит да дуéль в окна, так не столько топишь, сколько выдувает. Летось мы торфу натаскивали сколища! Я ли бы и теперь три машины не натаскала? Так вот ловят. Уж одну бабу нашу по судам тягают.

Да, это было так. Уже закруживалось пугающее дыхание зимы – и щемило сердца. Стояли вокруг леса, а топки взять было негде. Рычали кругом экскаваторы на болотах, но не продавалось торфу жителям, а только везли – начальству, да кто при начальстве, да по машине – учителям, врачам, рабочим завода. Топлива не было положено – и спрашивать о нем не полагалось. Председатель колхоза ходил по деревне, смотрел в глаза требовательно или мутно или простодушно и о чем угодно говорил, кроме топлива. Потому что сам он запасся. А зимы не ожидалось.

Что ж, воровали раньше лес у барина, теперь тянули торф у треста. Бабы собирались по пять, по десять, чтобы смелей. Ходили днем. За лето накопано было торфу повсюду и сложено штабелями для просушки. Этим и хорош торф, что, добыв, его не могут увезти сразу. Он сохнет до осени, а то и до снега, если дорога не станет или трест затомошился. Это-то время бабы его и брали. Зараз уносили в мешке торфин шесть, если были сыроваты, торфин десять, если сухие. Одного мешка такого, принесенного иногда километра за три (и весил он пуда два), хватало на одну протопку. А дней в зиме двести. А топить надо: утром русскую, вечером «голландку».

– Да чего говорить обáпол! – сердилась Матрена на кого-то невидимого. – Как лошадей не стало, так чего на себе не припрешь, того и в домý нет. Спина у меня никогда не заживает. Зимой салазки на себе, летом вязанки на себе, ей-богу правда!

Ходили бабы в день – не по разу. В хорошие дни Матрена приносила по шесть мешков. Мой торф она сложила открыто, свой прятала под мостами, и каждый вечер забивала лаз доской.

– Разве уж догадаются, враги, – улыбалась она, вытирая пот со лба, – а то ни в жисть не найдут.

Что было делать тресту? Ему не отпускалось штатов, чтобы расставлять караульщиков по всем болотам. Приходилось, наверно, показав обильную добычу в сводках, затем списывать – на крошку, на дожди. Иногда, порывами, собирали патруль и ловили баб у входа в деревню. Бабы бросали мешки и разбегались. Иногда, по доносу, ходили по домам с обыском, составляли протокол на незаконный торф и грозились передать в суд. Бабы на время бросали носить, но зима надвигалась и снова гнала их – с санками по ночам.

Вообще, приглядываясь к Матрене, я замечал, что, помимо стряпни и хозяйства, на каждый день у нее приходилось и какое-нибудь другое немалое дело, закономерный порядок этих дел она держала в голове и, проснувшись поутру, всегда знала, чем сегодня день ее будет занят. Кроме торфа, кроме сбора старых пеньков, вывороченных трактором на болоте, кроме брусники, намачиваемой на зиму в четвертях («Поточи зубки, Игнатич», – угощала меня), кроме копки картошки, кроме беготни по пенсионному делу, она должна была еще где-то раздобывать сенца для единственной своей грязно-белой козы.

– А почему вы коровы не держите, Матрена Васильевна?

– Э-эх, Игнатич, – разъясняла Матрена, стоя в нечистом фартуке в кухонном дверном вырезе и оборотясь к моему столу. – Мне молока и от козы хватит. А корову заведи, так она меня самою с ногами съест. У полотна не скоси – там свои хозява, и в лесу косить нету – лесничество хозяин, и в колхозе мне не велят – не колхозница, мол, теперь. Да они и колхозницы до самых белых мух всё в колхоз, а себе уж из-под снегу – что за трава?… По-бывалошному кипели с сеном в межень, с Петрова до Ильина. Считалась трава – медовая…

Так, одной ýтельной козе собрать было сена для Матрены – труд великий. Брала она с утра мешок и серп и уходила в места, которые помнила, где трава росла по обмежкам, по задороге, по островкам среди болота. Набив мешок свежей тяжелой травой, она тащила ее домой и во дворике у себя раскладывала пластом. С мешка травы получалось подсохшего сена – навильник.

Председатель новый, недавний, присланный из города, первым делом обрезал всем инвалидам огороды. Пятнадцать соток песочка оставил Матрене, а десять соток так и пустовало за забором. Впрочем, за пятнадцать соток потягивал колхоз Матрену. Когда рук не хватало, когда отнекивались бабы уж очень упорно, жена председателя приходила к Матрене. Она была тоже женщина городская, решительная, коротким серым полупальто и грозным взглядом как бы военная.

Она входила в избу и, не здороваясь, строго смотрела на Матрену. Матрена мешалась.

– Та-ак, – раздельно говорила жена председателя. – Товарищ Григорьева? Надо будет помочь колхозу! Надо будет завтра ехать навоз вывозить!

Лицо Матрены складывалось в извиняющую полуулыбку – как будто ей было совестно за жену председателя, что та не могла ей заплатить за работу.

– Ну что ж, – тянула она. – Я больна, конечно. И к делу вашему теперь не присоединёна. – И тут же спешно исправлялась: – Какому часу приходить-то?

– И вилы свои бери! – наставляла председательша и уходила, шурша твердой юбкой.

– Во как! – пеняла Матрена вслед. – И вилы свои бери! Ни лопат, ни вил в колхозе нету. А я без мужика живу, кто мне насадит?…

И размышляла потом весь вечер:

– Да что говорить, Игнатич! Ни к столбу, ни к перилу эта работа. Станешь, об лопату опершись, и ждешь, скоро ли с фабрики гудок на двенадцать. Да еще заведутся бабы, счеты сводят, кто вышел, кто не вышел. Когда, бывалоча, по себе работали, так никакого звуку не было, только ой-ой-ойинь-ки, вот обед подкатил, вот вечер подступил.

Все же поутру она уходила со своими вилами.

Но не колхоз только, а любая родственница дальняя или просто соседка приходила тоже к Матрене с вечера и говорила:

– Завтра, Матрена, придешь мне пособить. Картошку будем докапывать.

И Матрена не могла отказать. Она покидала свой черед дел, шла помогать соседке и, воротясь, еще говорила без тени зависти:

– Ах, Игнатич, и крупная ж картошка у нее! В охотку копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу правда!

Тем более не обходилась без Матрены ни одна пахота огорода. Тальновские бабы установили доточно, что одной вскопать свой огород лопатою тяжеле и дольше, чем, взяв соху и вшестером впрягшись, вспахать на себе шесть огородов. На то и звали Матрену в помощь.

– Что ж, платили вы ей? – приходилось мне потом спрашивать.

– Не берет она денег. Уж поневоле ей вопрятаешь.

Еще суета большая выпадала Матрене, когда подходила ее очередь кормить козьих пастухов: одного – здоровенного, немоглýхого, и второго – мальчишку с постоянной слюнявой цигаркой в зубах. Очередь эта была в полтора месяца роз, но вгоняла Матрену в большой расход. Она шла в сельпо, покупала рыбные консервы, расстарывалась и сахару и масла, чего не ела сама. Оказывается, хозяйки выкладывались друг перед другой, стараясь накормить пастухов получше.

– Бойся портного да пастуха, – объясняла она мне. – По всей деревне тебя ославят, если что им не так.

И в эту жизнь, густую заботами, еще врывалась временами тяжелая немочь, Матрена валилась и сутки-двое лежала пластом. Она не жаловалась, не стонала, но и не шевелилась почти. В такие дни Маша, близкая подруга Матрены с самых молодых годков, приходила обихаживать козу да топить печь. Сама Матрена не пила, не ела и не просила ничего. Вызвать на дом врача из поселкового медпункта было в Тальнове вдиво, как-то неприлично перед соседями – мол, барыня. Вызывали однажды, та приехала злая очень, велела Матрене, как отлежится, приходить на медпункт самой. Матрена ходила против воли, брали анализы, посылали в районную больницу – да так и заглохло. Была тут вина и Матрены самой.

Дела звали к жизни. Скоро Матрена начинала вставать, сперва двигалась медленно, а потом опять живо.

– Это ты меня прежде не видал, Игнатич, – оправдывалась она. – Все мешки мои были, по пять пудов ти желью не считала. Свекор кричал: «Матрена! Спину сломаешь!» Ко мне ди вирь не подходил, чтоб мой конец бревна на передок подсадить. Конь был военный у нас Волчок, здоровый…

– А почему военный?

– А нашего на войну забрали, этого подраненного – взамен. А он стиховόй какой-то попался. Раз с испугу сани понес в озеро, мужики отскакивали, а я, правда, за узду схватила, остановила. Овсяной был конь. У нас мужики любили лошадей кормить. Которые кони овсяные, те и ти жели не признают.

Но отнюдь не была Матрена бесстрашной. Боялась она пожара, боялась молоньи , а больше всего почему-то – поезда.

– Как мне в Черусти ехать, с Нечаевки поезд вылезет, глаза здоровенные свои вылупит, рельсы гудят – аж в жар меня бросает, коленки трясутся. Ей-богу правда! – сама удивлялась и пожимала плечами Матрена.

– Так, может, потому, что билетов не дают, Матрена Васильевна?

Всё же к той зиме жизнь Матрены наладилась как никогда. Стали-таки платить ей рублей восемьдесят пенсии. Еще сто с лишком получала она от школы и от меня.

– Фу-у! Теперь Матрене и умирать не надо! – уже начинали завидовать некоторые из соседок. – Больше денег ей, старой, и девать некуда.

– А что – пенсия? – возражали другие. – Государство – оно минутное. Сегодня, вишь, дало, а завтра отымет.

Заказала себе Матрена скатать новые валенки. Купила новую телогрейку. И справила пальто из ношеной железнодорожной шинели, которую подарил ей машинист из Черустей, муж ее бывшей воспитанницы Киры. Деревенский портной-горбун подложил под сукно ваты, и такое славное пальто получилось, какого за шесть десятков лет Матрена не нашивала.

И в середине зимы зашила Матрена в подкладку этого пальто двести рублей себе на похороны. Повеселела:

– Маненько и я спокой увидала, Игнатич.

Прошел декабрь, прошел январь – за два месяца не посетила ее болезнь. Чаще Матрена по вечерам стала ходить к Маше посидеть, семечки пощелкать. К себе она гостей по вечерам не звала, уважая мои занятия. Только на крещенье, воротясь из школы, я застал в избе пляску и познакомлен был с тремя Матрениными родными сестрами, звавшими Матрену как старшую – лёлька или нянька. До этого дня мало было в нашей избе слышно о сестрах – то ли опасались они, что Матрена будет просить у них помощи?

Одно только событие или предзнаменование омрачило Матрене этот праздник: ходила она за пять верст в церковь на водосвятие, поставила свой котелок меж других, а когда водосвятие кончилось и бросились бабы, толкаясь, разбирать – Матрена не поспела средь первых, а в конце – не оказалось ее котелка. И взамен котелка никакой другой посуды тоже оставлено не было. Исчез котелок, как дух нечистый его унес.

– Бабоньки! – ходила Матрена среди молящихся. – Не прихватил ли кто неуладкой чужую воду освячённую? в котелке?

Не признался никто. Бывает, мальчишки созоровали, были там и мальчишки. Вернулась Матрена печальная. Всегда у нее бывала святая вода, а на этот год не стало.

Не сказать, однако, чтобы Матрена верила как-то истово. Даже скорей была она язычница, брали в ней верх суеверия: что на Ивана Постного в огород зайти нельзя – на будущий год урожая не будет; что если метель крутит – значит, кто-то где-то удавился, а дверью ногу прищемишь – быть гостю. Сколько жил я у нее – никогда не видал ее молящейся, ни чтоб она хоть раз перекрестилась. А дело всякое начинала «с Богом!» и мне всякий раз «с Богом!» говорила, когда я шел в школу. Может быть, она и молилась, но не показно, стесняясь меня или боясь меня притеснить. Был святой угол в чистой избе, и икона Николая Угодника в кухоньке. Забудни стояли они темные, а во время всенощной и с утра по праздникам зажигала Матрена лампадку.

Только грехов у нее было меньше, чем у ее колченогой кошки. Та – мышей душила…

Немного выдравшись из колотной своей житёнки, стала Матрена повнимательней слушать и мое радио (я не преминул поставить себе разведку – так Матрена называла розетку. Мой приемничек уже не был для меня бич, потому что я своей рукой мог его выключить в любую минуту; но, действительно, выходил он для меня из глухой избы – разведкой). В тот год повелось по две – по три иностранных делегации в неделю принимать, провожать и возить по многим городам, собирая митинги. И что ни день, известия полны были важными сообщениями о банкетах, обедах и завтраках.

Матрена хмурилась, неодобрительно вздыхала:

– Ездят-ездят, чего-нибудь наездят.

Услышав, что машины изобретены новые, ворчала Матрена из кухни:

– Всё новые, новые, на старых работать не хотят, куды старые складывать будем?

Еще в тот год обещали искусственные спутники Земли. Матрена качала головой с печи:

– Ой-ой-ойиньки, чего-нибудь изменят, зиму или лето.

Исполнял Шаляпин русские песни. Матрена стояла-стояла, слушала и приговорила решительно:

– Чуднό поют, не по-нашему.

– Да что вы, Матрена Васильевна, да прислушайтесь!

Еще послушала. Сжала губы:

Зато и вознаградила меня Матрена. Передавали как-то концерт из романсов Глинки. И вдруг после пятка камерных романсов Матрена, держась за фартук, вышла из-за перегородки растепленная, с пеленой слезы в неярких своих глазах:

– А вот это – по-нашему… – прошептала она.

2

Так привыкли Матрена ко мне, а я к ней, и жили мы запросто. Не мешала она моим долгим вечерним занятиям, не досаждала никакими расспросами. До того отсутствовало в ней бабье любопытство или до того она была деликатна, что не спросила меня ни разу: был ли я когда женат? Все тальновские бабы приставали к ней – узнать обо мне. Она им отвечала:

– Вам нужно – вы и спрашивайте. Знаю одно – дальний он.

И когда невскоре я сам сказал ей, что много провел в тюрьме, она только молча покивала головой, как бы подозревала и раньше.

А я тоже видел Матрену сегодняшнюю, потерянную старуху, и тоже не бередил ее прошлого, да и не подозревал, чтоб там было что искать.

Знал я, что замуж Матрена вышла еще до революции, и сразу в эту избу, где мы жили теперь с ней, и сразу к печке (то есть не было в живых ни свекрови, ни старшей золовки незамужней, и с первого послебрачного утра Матрена взялась за ухват). Знал, что детей у нее было шестеро и один за другим умирали все очень рано, так что двое сразу не жило. Потом была какая-то воспитанница Кира. А муж Матрены не вернулся с этой войны. Похоронного тоже не было. Односельчане, кто был с ним в роте, говорили, что либо в плен он попал, либо погиб, а только тела не нашли. За одиннадцать послевоенных лет решила и Матрена сама, что он не жив. И хорошо, что думала так. Хоть и был бы теперь он жив – так женат где-нибудь в Бразилии или в Австралии. И деревня Тальново, и язык русский изглаживаются из памяти его…

Раз, придя из школы, я застал в нашей избе гостя. Высокий черный старик, сняв на колени шапку, сидел на стуле, который Матрена выставила ему на середину комнаты, к печке-«голландке». Все лицо его облегали густые черные волосы, почти не тронутые сединой: с черной окладистой бородой сливались усы густые, черные, так что рот был виден едва; и непрерывные бакены черные, едва выказывая уши, поднимались к черным космам, свисавшим с темени; и еще широкие черные брови мостами были брошены друг другу навстречу. И только лоб уходил лысым куполом в лысую просторную маковку. Во всем облике старика показалось мне многознание и достойность. Он сидел ровно, сложив руки на посохе, посох же отвесно уперев в пол, – сидел в положении терпеливого ожидания и, видно, мало разговаривал с Матреной, возившейся за перегородкой.

Когда я пришел, он плавно повернул ко мне величавую голову и назвал меня внезапно:

– Батюшка!… Вижу вас плохо. Сын мой учится у вас. Григорьев Антошка…

Дальше мог бы он и не говорить… При всем моем порыве помочь этому почтенному старику, заранее знал я и отвергал все то бесполезное, что скажет старик сейчас. Григорьев Антошка был круглый румяный малец из 8-го «Г», выглядевший, как кот после блинов. В школу он приходил как бы отдыхать, за партой сидел и улыбался лениво. Уж тем более он никогда не готовил уроков дома. Но, главное, борясь за тот высокий процент успеваемости, которым славились школы нашего района, нашей области и соседних областей, – из году в год его переводили, и он ясно усвоил, что, как бы учителя ни грозились, все равно в конце года переведут, и не надо для этого учиться. Он просто смеялся над нами. Он сидел в 8-м классе, однако не владел дробями и не различал, какие бывают треугольники. По первым четвертям он был в цепкой хватке моих двоек – и то же ожидало его в третьей четверти.

Но этому полуслепому старику, годному Антошке не в отцы, а в деды и пришедшему ко мне на униженный поклон, – как было сказать теперь, что год за годом школа его обманывала, дальше же обманывать я не могу, иначе развалю весь класс, и превращусь в балаболку, и наплевать должен буду на весь свой труд и звание свое?

И теперь я терпеливо объяснял ему, что запущено у сына очень, и он в школе и дома лжет, надо дневник проверять у него почаще и круто браться с двух сторон.

– Да уж куда крутей, батюшка, – заверил меня гость. – Бью его теперь, что неделя. А рука тяжелая у меня.

В разговоре я вспомнил, что уж один раз и Матрена сама почему-то ходатайствовала за Антошку Григорьева, но я не спросил, что за родственник он ей, и тоже тогда отказал. Матрена и сейчас стала в дверях кухоньки бессловесной просительницей. И когда Фаддей Миронович ушел от меня с тем, что будет заходить – узнавать, я спросил:

– Не пойму, Матрена Васильевна, как же этот Антошка вам приходится?

– Дивиря моего сын, – ответила Матрена суховато и ушла доить козу.

Разочтя, я понял, что черный настойчивый этот старик – родной брат мужа ее, без вести пропавшего.

И долгий вечер прошел – Матрена не касалась больше этого разговора. Лишь поздно вечером, когда я думать забыл о старике и работал в тишине избы под шорох тараканов и постук ходиков, – Матрена вдруг из темного своего угла сказала:

– Я, Игнатич, когда-то за него чуть замуж не вышла.

Я и о Матрене-то самой забыл, что она здесь, не слышал ее, – но так взволнованно она это сказала из темноты, будто и сейчас еще тот старик домогался ее.

Видно, весь вечер Матрена только об том и думала.

Она поднялась с убогой тряпичной кровати и медленно выходила ко мне, как бы идя за своими словами. Я откинулся – и в первый раз совсем по-новому увидел Матрену.

Верхнего света не было в нашей большой комнате, как лесом заставленной фикусами. От настольной же лампы свет падал кругом только на мои тетради, – а по всей комнате глазам, оторвавшимся от света, казался полумрак с розовинкой. И из него выступала Матрена. И щеки ее померещились мне не желтыми, как всегда, а тоже с розовинкой.

– Он за меня первый сватался… раньше Ефима… Он был брат – старший… Мне было девятнадцать, Фаддею – двадцать три… Вот в этом самом доме они тогда жили. Ихний был дом. Ихним отцом строенный.

Я невольно оглянулся. Этот старый серый изгнивающий дом вдруг сквозь блекло-зеленую шкуру обоев, под которыми бегали мыши, проступил мне молодыми, еще не потемневшими тогда, стругаными бревнами и веселым смолистым запахом.

– И вы его…? И что же?…

– В то лето… ходили мы с ним в рощу сидеть, – прошептала она. – Тут роща была, где теперь конный двор, вырубили ее… Без малого не вышла, Игнатич. Война германская началась. Взяли Фаддея на войну.

Она уронила это – и вспыхнул передо мной голубой, белый и желтый июль четырнадцатого года: еще мирное небо, плывущие облака и народ, кипящий со спелым жнивом. Я представил их рядом: смоляного богатыря с косой через спину; ее, румяную, обнявшую сноп. И – песню, песню под небом, какие давно уже отстала деревня петь, да и не споешь при механизмах.

– Пошел он на войну – пропал… Три года затаилась я, ждала. И ни весточки, и ни косточки…

Обвязанное старческим слинявшим платочком смотрело на меня в непрямых мягких отсветах лампы круглое лицо Матрены – как будто освобожденное от морщин, от будничного небрежного наряда – испуганное, девичье, перед страшным выбором.

Да. Да… Понимаю… Облетали листья, падал снег – и потом таял. Снова пахали, снова сеяли, снова жали. И опять облетали листья, и опять падал снег. И одна революция. И другая революция. И весь свет перевернулся.

– Мать у них умерла – и присватался ко мне Ефим. Мол, в нашу избу ты идти хотела, в нашу и иди. Был Ефим моложе меня на год. Говорят у нас: умная выходит после Покровá, а дура – после Петровá. Рук у них не хватало. Пошла я… На Петров день повенчались, а к Миколе зимнему – вернулся… Фаддей… из венгерского плена.

Матрена закрыла глаза.

Я молчал.

Она обернулась к двери, как к живой:

– Стал на пороге. Я как закричу! В колена б ему бросилась!… Нельзя… Ну, говорит, если б то не брат мой родной – я бы вас порубал обоих!

Я вздрогнул. От ее надрыва или страха я живо представил, как он стоит там, черный, в темных дверях и топором замахнулся на Матрену.

Но она успокоилась, оперлась о спинку стула перед собой и певуче рассказывала:

– Ой-ой-ойиньки, головушка бедная! Сколько невест было на деревне – не женился. Сказал: буду имечко твое искать, вторую Матрену. И привел-таки себе из Липовки Матрену, срубили избу отдельную, где и сейчас живут, ты каждый день мимо их в школу ходишь.

Ах, вот оно что! Теперь я понял, что видел ту вторую Матрену не раз. Не любил я ее: всегда приходила она к моей Матрене жаловаться, что муж ее бьет, и скаред муж, жилы из нее вытягивает, и плакала здесь подолгу, и голос-то всегда у нее был на слезе.

Но выходило, что не о чем моей Матрене жалеть – так бил Фаддей свою Матрену всю жизнь и по сей день и так зажал весь дом.

– Меня сам ни разику не бил, – рассказывала она о Ефиме. – По улице на мужиков с кулаками бегал, а меня – ни разику… То есть был-таки раз – я с золовкой поссорилась, он ложку мне об лоб расшибил. Вскочила я от стола: «Захленуться бы вам, подавиться, трутни!» И в лес ушла. Больше не трогал.

Кажется, и Фаддею не о чем было жалеть: родила ему вторая Матрена тоже шестерых детей (средь них и Антошка мой, самый младший, поскребыш) – и выжили все, а у Матрены с Ефимом дети не стояли: до трех месяцев не доживая и не болея ничем, умирал каждый.

– Одна дочка, Елена, только родилась, помыли ее живую – тут она и померла. Так мертвую уж обмывать не пришлось… Как свадьба моя была в Петров день, так и шестого ребенка, Александра, в Петров день схоронила.

И решила вся деревня, что в Матрене – порча.

– Порция во мне! – убежденно кивала и сейчас Матрена. – Возили меня к монашенке одной бывшей лечиться, она меня на кашель наводила – ждала, что порция из меня лягушкой выбросится. Ну, не выбросилась…

И шли года, как плыла вода… В сорок первом не взяли на войну Фаддея из-за слепоты, зато Ефима взяли. И как старший брат в первую войну, так младший без вести исчез во вторую. Но этот вовсе не вернулся. Гнила и старела когда-то шумная, а теперь пустынная изба – и старела в ней беспритульная Матрена.

И попросила она у той второй забитой Матрены – чрева ее урывочек (или кровиночку Фаддея?) – младшую их девочку Киру.

Десять лет она воспитывала ее здесь как родную, вместо своих невыстоявших. И незадолго до меня выдала за молодого машиниста в Черусти. Только оттуда ей теперь и помощь сочилась: иногда сахарку, когда поросенка зарежут – сальца.

Страдая от недугов и чая недалекую смерть, тогда же объявила Матрена свою волю: отдельный сруб горницы, расположенный под общей связью с избою, после смерти ее отдать в наследство Кире. О самой избе она ничего не сказала. Еще три сестры ее метили получить эту избу.

Так в тот вечер открылась мне Матрена сполна. И, как это бывает, связь и смысл ее жизни, едва став мне видимыми, – в тех же днях пришли и в движение. Из Черустей приехала Кира, забеспокоился старик Фаддей: в Черустях, чтобы получить и удержать участок земли, надо было молодым поставить какое-нибудь строение. Шла для этого вполне Матренина горница. А другого нечего было и поставить, неоткуда лесу взять. И не так сама Кира, и не так муж ее, как за них старый Фаддей загорелся захватить этот участок в Черустях.

И вот он зачастил к нам, пришел раз, еще раз, наставительно говорил с Матреной и требовал, чтоб она отдала горницу теперь же, при жизни. В эти приходы он не показался мне тем опирающимся о посох старцем, который вот развалится от толчка или грубого слова. Хоть и пригорбленный больною поясницей, но все еще статный, старше шестидесяти сохранивший сочную, молодую черноту в волосах, он наседал с горячностью.

Не спала Матрена две ночи. Нелегко ей было решиться. Не жалко было саму горницу, стоявшую без дела, как вообще ни труда, ни добра своего не жалела Матрена никогда. И горница эта все равно была завещана Кире. Но жутко ей было начать ломать ту крышу, под которой прожила сорок лет. Даже мне, постояльцу, было больно, что начнут отрывать доски и выворачивать бревна дома. А для Матрены было это – конец ее жизни всей.

Но те, кто настаивал, знали, что ее дом можно сломать и при жизни.

И Фаддей с сыновьями и зятьями пришли как-то февральским утром и застучали в пять топоров, завизжали и заскрипели отрываемыми досками. Глаза самого Фаддея деловито поблескивали. Несмотря на то, что спина его не распрямлялась вся, он ловко лазил и под стропила и живо суетился внизу, покрикивая на помощников. Эту избу он парнишкою сам и строил когда-то с отцом; эту горницу для него, старшего сына, и рубили, чтоб он поселился здесь с молодой. А теперь он яро разбирал ее по ребрышкам, чтоб увезти с чужого двора.

Переметив номерами венцы сруба и доски потолочного настила, горницу с подклетью разобрали, а избу саму с укороченными мостами отсекли временной тесовой стеночкой. В стенке они покинули щели, и все показывало, что ломатели – не строители и не предполагают, чтобы Матрене еще долго пришлось здесь жить.

А пока мужчины ломали, женщины готовили ко дню погрузки самогон: водка обошлась бы чересчур дорого. Кира привезла из Московской области пуд сахару, Матрена Васильевна под покровом ночи носила тот сахар и бутыли самогонщику.

Вынесены и соштабелеваны были бревна перед воротами, зять-машинист уехал в Черусти за трактором.

Но в тот же день началась метель – дуéль, по-матрениному. Она кутила и кружила двое суток и замела дорогу непомерными сугробами. Потом, чуть дорогу умяли, прошел грузовик-другой – внезапно потеплело, в один день разом распустило, стали сырые туманы, журчали ручьи, прорывшиеся в снегу, и нога в сапоге увязала по все голенище.

Две недели не давалась трактору разломанная горница! Эти две недели Матрена ходила как потерянная. Оттого особенно ей было тяжело, что пришли три сестры ее, все дружно обругали ее дурой за то, что горницу отдала, сказали, что видеть ее больше не хотят, – и ушли.

И в те же дни кошка колченогая сбрела со двора – и пропала. Одно к одному. Еще и это пришибло Матрену.

Наконец стаявшую дорогу прихватило морозом. Наступил солнечный день, и повеселело на душе. Матрене что-то доброе приснилось под тот день. С утра узнала она, что я хочу сфотографировать кого-нибудь за старинным ткацким станом (такие еще стояли в двух избах, на них ткали грубые половики), – и усмехнулась застенчиво:

– Да уж погоди, Игнатич, пару дней, вот горницу, бывает, отправлю – сложу свой стан, ведь цел у меня – и снимешь тогда. Ей-богу правда!

Видно, привлекало ее изобразить себя в старине. От красного морозного солнца чуть розовым залилось замороженное окошко сеней, теперь укороченных, – и грел этот отсвет лицо Матрены. У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.

Перед сумерками, возвращаясь из школы, я увидел движение близ нашего дома. Большие новые тракторные сани были уже нагружены бревнами, но многое еще не поместилось – и семья деда Фаддея, и приглашенные помогать кончали сбивать еще одни сани, самодельные. Все работали, как безумные, в том ожесточении, какое бывает у людей, когда пахнет большими деньгами или ждут большого угощения. Кричали друг на друга, спорили.

Спор шел о том, как везти сани – порознь или вместе. Один сын Фаддея, хромой, и зять-машинист толковали, что сразу обои сани нельзя, трактор не утянет. Тракторист же, самоуверенный толстомордый здоровяга, хрипел, что ему видней, что он водитель и повезет сани вместе. Расчет его был ясен: по уговору машинист платил ему за перевоз горницы, а не за рейсы. Двух рейсов за ночь – по двадцать пять километров да один раз назад – он никак бы не сделал. А к утру ему надо было быть с трактором уже в гараже, откуда он увел его тайком для левой.

Старику Фаддею не терпелось сегодня же увезти всю горницу – и он кивнул своим уступить. Вторые, наспех сколоченные, сани подцепили за крепкими первыми.

Матрена бегала среди мужчин, суетилась и помогала накатывать бревна на сани. Тут заметил я, что она в моей телогрейке, уже измазала рукава о льдистую грязь бревен, – и с неудовольствием сказал ей об этом. Телогрейка эта была мне память, она грела меня в тяжелые годы.

Так я в первый раз рассердился на Матрену Васильевну.

– Ой-ой-ойиньки, головушка бедная! – озадачилась она. – Ведь я ее бегма подхватила, да и забыла, что твоя. Прости, Игнатич. – И сняла, повесила сушиться.

Погрузка кончилась, и все, кто работал, человек до десяти мужчин, прогремели мимо моего стола и нырнули под занавеску в кухоньку. Оттуда глуховато застучали стаканы, иногда звякала бутыль, голоса становились все громче, похвальба – задорнее. Особенно хвастался тракторист. Тяжелый запах самогона докатился до меня. Но пили недолго – темнота заставляла спешить. Стали выходить. Самодовольный, с жестоким лицом вышел тракторист. Сопровождать сани до Черустей шли зять-машинист, хромой сын Фаддея и еще племянник один. Остальные расходились по домам. Фаддей, размахивая палкой, догонял кого-то, спешил что-то втолковать. Хромой сын задержался у моего стола закурить и вдруг заговорил, как любит он тетку Матрену, и что женился недавно, и вот сын у него родился только что. Тут ему крикнули, он ушел. За окном зарычал трактор.

Последней торопливо выскочила из-за перегородки Матрена. Она тревожно качала головой вслед ушедшим. Надела телогрейку, накинула платок. В дверях сказала мне:

– И что было двух не срядить? Один бы трактор занемог – другой подтянул. А теперь чего будет – Богу весть!…

И убежала за всеми.

После пьянки, споров и хождения стало особенно тихо в брошенной избе, выстуженной частым открыванием дверей. За окнами уже совсем стемнело. Я тоже влез в телогрейку и сел за стол. Трактор стих в отдалении.

Прошел час, другой. И третий. Матрена не возвращалась, но я не удивлялся: проводив сани, должно быть, ушла к своей Маше.

И еще прошел час. И еще. Не только тьма, но глубокая какая-то тишина опустилась на деревню. Я не мог тогда понять, отчего тишина – оттого, оказалось, что за весь вечер ни одного поезда не прошло по линии в полуверсте от нас. Приемник мой молчал, и я заметил, что очень уж, как никогда, развозились мыши: все нахальней, все шумней они бегали под обоями, скребли и попискивали.

Я очнулся. Был первый час ночи, а Матрена не возвращалась.

Вдруг услышал я несколько громких голосов на деревне. Еще были они далеко, но как подтолкнуло меня, что это к нам. И правда, скоро резкий стук раздался в ворота. Чужой властный голос кричал, чтоб открыли. Я вышел с электрическим фонариком в густую темноту. Деревня вся спала, окна не светились, а снег за неделю притаял и тоже не отсвечивал. Я отвернул нижнюю завертку и впустил. К избе прошли четверо в шинелях. Неприятно это очень, когда ночью приходят к тебе громко и в шинелях.

При свете огляделся я, однако, что у двоих шинели – железнодорожные. Старший, толстый, с таким же лицом, как у того тракториста, спросил:

– Где хозяйка?

– Не знаю.

– А трактор с санями из этого двора уезжал?

– Из этого.

– Они пили тут перед отъездом?

Все четверо щурились, оглядывались в полутьме от настольной лампы. Я так понял, что кого-то арестовали или хотели арестовать.

– Да что случилось?

– Отвечайте, что вас спрашивают!

– Поехали пьяные?

– Они пили тут?

Убил ли кто кого? Или перевозить нельзя было горницы? Очень уж они на меня наседали. Но одно было ясно: что за самогонщину Матрене могут дать срок.

Я отступил к кухонной дверке и так перегородил ее собою.

– Право, не заметил. Не видно было.

(Мне и действительно не видно было, только слышно.)

И как бы растерянным жестом я провел рукой, показывая обстановку избы: мирный настольный свет над книгами и тетрадями; толпу испуганных фикусов; суровую койку отшельника. Никаких следов разгула.

Они уже и сами с досадой заметили, что никакой попойки здесь не было. И повернули к выходу, между собой говоря, что, значит, пьянка была не в этой избе, но хорошо бы прихватить, что была. Я провожал их и допытывался, что же случилось. И только в калитке мне буркнул один:

– Разворотило их всех. Не соберешь.

– Да это что! Двадцать первый скорый чуть с рельс не сошел, вот было бы.

И они быстро ушли.

Кого – их? Кого – всех? Матрена-то где?

Быстро я вернулся в избу, отвел полог и прошел в кухоньку. Самогонный смрад ударил в меня. Это было застывшее побоище – сгруженных табуреток и скамьи, пустых лежачих бутылок и одной неоконченной, стаканов, недоеденной селедки, лука и раскромсанного сала.

Все было мертво. И только тараканы спокойно ползали по полю битвы.

Я кинулся все убирать. Я полоскал бутылки, убирал еду, разносил стулья, а остаток самогона спрятал в темное подполье подальше.

И лишь когда я все это сделал, я встал пнем посреди пустой избы: что-то сказано было о двадцать первом скором. К чему?… Может, надо было все это показать им? Я уже сомневался. Но что за манера проклятая – ничего не объяснить нечиновному человеку?

И вдруг скрипнула наша калитка. Я быстро вышел на мосты:

– Матрена Васильевна?

В избу, пошатываясь, вошла ее подруга Маша:

– Матрена-то… Матрена-то наша, Игнатич…

Я усадил ее, и, мешая со слезами, она рассказала.

На переезде – горка, въезд крутой. Шлагбаума нет. С первыми санями трактор перевалил, а трос лопнул, и вторые сани, самодельные, на переезде застряли и разваливаться начали – Фаддей для них лесу хорошего не дал, для вторых саней. Отвезли чуток первые – за вторыми вернулись, трос ладили – тракторист и сын Фаддея хромой, и туда же, меж трактором и санями, понесло и Матрену. Чтό она там подсобить могла мужикам? Вечно она в мужичьи дела мешалась. И конь когда-то ее чуть в озеро не сшиб, под прорубь. И зачем на переезд проклятый пошла? – отдала горницу, и весь ее долг, рассчиталась… Машинист все смотрел, чтобы с Черустей поезд не нагрянул, его б фонари далеко видать, а с другой стороны, от станции нашей, шли два паровоза сцепленных – без огней и задом. Почему без огней – неведомо, а когда паровоз задом идет – машинисту с тендера сыплет в глаза пылью угольной, смотреть плохо. Налетели – и в мясо тех троих расплющили, кто между трактором и санями. Трактор изувечили, сани в щепки, рельсы вздыбили, и паровоза оба набок.

– Да как же они не слышали, что паровозы подходят?

– Да трактор-то заведенный орет.

– А с трупами что?

– Не пускают. Оцепили.

– А что я про скорый слышал… будто скорый?…

– А скорый десятичасовой – нашу станцию с ходу, и тоже к переезду. Но как паровозы рухнули – машинисты два уцелели, спрыгнули и побежали назад, и руками махают, на рельсы ставши – и успели поезд остановить… Племянника тоже бревном покалечило. Прячется сейчас у Клавки, чтоб не знали, что он на переезде был. А то ведь затягают свидетелем!… Незнайка на печи лежит, а знайку на веревочке ведут… А муж Киркин – ни царапины. Хотел повеситься, из петли вынули. Из-за меня, мол, тетя погибла и брат. Сейчас пошел сам, арестовался. Да его теперь не в тюрьму, его в дом безумный. Ах, Матрена-Матренушка!…

Нет Матрены. Убит родной человек. И в день последний я укорил ее за телогрейку.

Разрисованная красно-желтая баба с книжного плаката радостно улыбалась.

Тетя Маша еще посидела, поплакала. И уже встала, чтоб идти. И вдруг спросила:

– Игнатич! Ты помнишь… вя заночка серая была у Матрены… Она ведь ее после смерти прочила Таньке моей, верно?

И с надеждой смотрела на меня в полутьме – неужели я забыл?

Но я помнил:

– Прочила, верно.

– Так слушай, может, разреши, я ее заберу сейчас? Утром тут родня налетит, мне уж потом не получить.

И опять с мольбой и надеждой смотрела на меня – ее полувековая подруга, единственная, кто искренне любил Матрену в этой деревне…

Наверно, так надо было.

– Конечно… Берите… – подтвердил я.

Оно открыла сундучок, достала вязанку, сунула под полу и ушла…

Мышами овладело какое-то безумие, они ходили по стенам ходенём, и почти зримыми волнами перекатывались зеленые обои над мышиными спинами.

Идти мне было некуда. Еще придут сами ко мне, допрашивать. Утром ждала меня школа. Час ночи был третий. И выход был: запереться и лечь спать.

Запереться, потому что Матрена не придет.

Я лег, оставив свет. Мыши пищали, стонали почти, и все бегали, бегали. Уставшей бессвязной головой нельзя было отделаться от невольного трепета – как будто Матрена невидимо металась и прощалась тут, с избой своей.

И вдруг в притемке у входных дверей, на пороге, я вообразил себе черного молодого Фаддея с занесенным топором: «Если б то не брат мой родной – порубал бы я вас обоих!»

Сорок лет пролежала его угроза в углу, как старый тесак, – а ударила-таки…

3

На рассвете женщины привезли с переезда на санках под накинутым грязным мешком – все, что осталось от Матрены. Скинули мешок, чтоб обмывать. Все было месиво – ни ног, ни половины туловища, ни левой руки. Одна женщина перекрестилась и сказала:

– Ручку-то правую оставил ей Господь. Там будет Богу молиться…

И вот всю толпу фикусов, которых Матрена так любила, что, проснувшись когда-то ночью в дыму, не избу бросилась спасать, а валить фикусы на пол (не задохнулись бы от дыму), – фикусы вынесли из избы. Чисто вымели полы. Тусклое Матренино зеркало завесили широким полотенцем старой домашней вытоки. Сняли со стены праздные плакаты. Сдвинули мой стол. И к окнам, под образа, поставили на табуретках гроб, сколоченный без затей.

А в гробу лежала Матрена. Чистой простыней было покрыто ее отсутствующее изуродованное тело, и голова охвачена белым платком, – а лицо осталось целехонькое, спокойное, больше живое, чем мертвое.

Деревенские приходили постоять-посмотреть. Женщины приводили и маленьких детей взглянуть на мертвую. И если начинался плач, все женщины, хотя бы зашли они в избу из пустого любопытства, – все обязательно подплакивали от двери и от стен, как бы аккомпанировали хором. А мужчины стояли молча навытяжку, сняв шапки.

Самый же плач доставалось вести родственницам. В плаче заметил я холодно-продуманный, искони-заведенный порядок. Те, кто подале, подходили к гробу ненадолго и у самого гроба причитали негромко. Те, кто считал себя покойнице роднее, начинали плач еще с порога, а достигнув гроба, наклонялись голосить над самым лицом усопшей. Мелодия была самодеятельная у каждой плакальщицы. И свои собственные излагались мысли и чувства.

Тут узнал я, что плач над покойной не просто есть плач, а своего рода политика. Слетелись три сестры Матрены, захватили избу, козу и печь, заперли сундук ее на замок, из подкладки пальто выпотрошили двести похоронных рублей, приходящим всем втолковывали, что они одни были Матрене близкие. И над гробом плакали так:

– Ах, нянькя-нянькя! Ах, лёлька-лёлька! И ты ж наша единственная! И жила бы ты тихо-мирно! И мы бы тебя всегда приласкали! А погубила тебя твоя горница! А доконала тебя, заклятая! И зачем ты ее ломала? И зачем ты нас не послушала?

Так плачи сестер были обвинительные плачи против мужниной родни: не надо было понуждать Матрену горницу ломать. (А подспудный смысл был: горницу-ту вы взять-взяли, избы же самой мы вам не дадим!)

Мужнина родня – Матренины золовки, сестры Ефима и Фаддея, и еще племянницы разные приходили и плакали так:

– Ах, тётанька-тётанька! И как же ты себя не берегла! И, наверно, теперь они на нас обиделись! И родимая ж ты наша, и вина вся твоя! И горница тут ни при чем. И зачем же пошла ты туда, где смерть тебя стерегла? И никто тебя туда не звал! И как ты умерла – не думала! И что же ты нас не слушалась?…

(И изо всех этих причитаний выпирал ответ: в смерти ее мы не виноваты, а насчет избы еще поговорим!)

Но широколицая грубая «вторая» Матрена – та подставная Матрена, которую взял когда-то Фаддей по одному лишь имечку, – сбивалась с этой политики и простовато вопила, надрываясь над гробом:

– Да ты ж моя сестричечка! Да неужели ж ты на меня обидишься? Ох-ма!… Да бывалоча мы всё с тобой говорили и говорили! И прости ты меня, горемычную! Ох-ма!… И ушла ты к своей матушке, а, наверно, ты за мной заедешь! Ох-ма-а-а!…

На этом «ох-ма-а-а» она словно испускала весь дух свой – и билась, билась грудью о стенку гроба. И когда плач ее переходил обрядные нормы, женщины, как бы признавая, что плач вполне удался, все дружно говорили:

– Отстань! Отстань!

Матрена отставала, но потом приходила вновь и рыдала еще неистовее. Вышла тогда из угла старуха древняя и, положа Матрене руку на плечо, сказала строго:

– Две загадки в мире есть: как родился – не помню, как умру – не знаю.

И смолкла Матрена тотчас, и все смолкли до полной тишины.

Но и сама эта старуха, намного старше здесь всех старух и как будто даже Матрене чужая вовсе, погодя некоторое время тоже плакала:

– Ох ты, моя болезная! Ох ты, моя Васильевна! Ох, надоело мне вас провожать!

И совсем уже не обрядно – простым рыданием нашего века, не бедного ими, рыдала злосчастная Матренина приемная дочь – та Кира из Черустей, для которой везли и ломали эту горницу. Ее завитые локончики жалко растрепались. Красны, как кровью залиты, были глаза. Она не замечала, как сбивается на морозе ее платок, или надевала пальто мимо рукава. Она невменяемая ходила от гроба приемной матери в одном доме к гробу брата в другом, – и еще опасались за разум ее, потому что должны были мужа судить.

Выступало так, что муж ее был виновен вдвойне: он не только вез горницу, но был железнодорожный машинист, хорошо знал правила неохраняемых переездов – и должен был сходить на станцию, предупредить о тракторе. В ту ночь в уральском скором тысяча жизней людей, мирно спавших на первых и вторых полках при полусвете поездных ламп, должна была оборваться. Из-за жадности нескольких людей: захватить участок земли или не делать второго рейса трактором.

Из-за горницы, на которую легло проклятие с тех пор, как руки Фаддея ухватились ее ломать.

Впрочем, тракторист уже ушел от людского суда. А управление дороги само было виновно и в том, что оживленный переезд не охранялся, и в том, что паровозная сплотка шла без фонарей. Потому-то они сперва все старались свалить на пьянку, а теперь замять и самый суд.

Рельсы и полотно так искорежило, что три дня, пока гробы стояли в домах, поезда не шли – их заворачивали другою веткой. Всю пятницу, субботу и воскресенье – от конца следствия и до похорон – на переезде днем и ночью шел ремонт пути. Ремонтники мерзли и для обогрева, а ночью и для света раскладывали костры из даровых досок и бревен со вторых саней, рассыпанных близ переезда.

А первые сани, нагруженные, целые, так и стояли за переездом невдали.

И именно это – что одни сани дразнили, ждали с готовым тросом, а вторые еще можно было выхватывать из огня – именно это терзало душу чернобородого Фаддея всю пятницу и всю субботу. Дочь его трогалась разумом, над зятем висел суд, в собственном доме его лежал убитый им сын, на той же улице – убитая им женщина, которую он любил когда-то, – Фаддей только ненадолго приходил постоять у гробов, держась за бороду. Высокий лоб его был омрачен тяжелой думой, но дума эта была – спасти бревна горницы от огня и от козней Матрениных сестер.

Перебрав тальновских, я понял, что Фаддей был в деревне такой не один.

Что добром нашим, народным или моим, странно называет язык имущество наше. И его-то терять считается перед людьми постыдно и глупо.

Фаддей, не присаживаясь, метался то на поселок, то на станцию, от начальства к начальству, и с неразгибающейся спиной, опираясь на посох, просил каждого снизойти к его старости и дать разрешение вернуть горницу.

И кто-то дал такое разрешение. И Фаддей собрал своих уцелевших сыновей, зятей и племянников, и достал лошадей в колхозе – и с того бока развороченного переезда, кружным путем через три деревни, обвозил остатки горницы к себе во двор. Он кончил это в ночь с субботы на воскресенье.

А в воскресенье днем – хоронили. Два гроба сошлись в середине деревни, родственники поспорили, какой гроб вперед. Потом поставили их на одни розвальни рядышком, тетю и племянника, и по февральскому вновь обсыревшему насту под пасмурным небом повезли покойников на церковное кладбище за две деревни от нас. Погода была ветреная, неприютная, и поп с дьяконом ждали в церкви, не вышли в Тальново навстречу.

До околицы народ шел медленно и пел хором. Потом – отстал.

Еще под воскресенье не стихала бабья суетня в нашей избе: старушка у гроба мурлыкала псалтырь, Матренины сестры сновали у русской печи с ухватом, из чела печи пышело жаром от раскаленных торфин – от тех, которые носила Матрена в мешке с дальнего болота. Из плохой муки пекли невкусные пирожки.

В воскресенье, когда вернулись с похорон, а было уж то к вечеру, собрались на поминки. Столы, составленные в один длинный, захватывали и то место, где утром стоял гроб. Сперва стали все вокруг стола, и старик, золовкин муж, прочел «Отче наш». Потом налили каждому на самое дно миски – медовой сыты. Ее, на помин души, мы выхлебали ложками, безо всего. Потом ели что-то и пили водку, и разговоры становились оживленнее. Перед киселем встали все и пели «Вечную память» (так и объяснили мне, что поют ее – перед киселем обязательно). Опять пили. И говорили еще громче, совсем уже не о Матрене. Золовкин муж расхвастался:

– А заметили вы, православные, что отпевали сегодня медленно? Это потому, что отец Михаил меня заметил. Знает, что я службу знаю. А иначе б – со святыми помоги, вокруг ноги – и все.

Наконец ужин кончился. Опять все поднялись. Спели «Достойно есть». И опять, с тройным повторением: вечная память! вечная память! вечная память! Но голоса были хриплы, розны, лица пьяны, и никто в эту вечную память уже не вкладывал чувства.

Потом основные гости разошлись, остались самые близкие, вытянули папиросы, закурили, раздались шутки, смех. Коснулось пропавшего без вести мужа Матрены, и золовкин муж, бья себя в грудь, доказывал мне и сапожнику, мужу одной из Матрениных сестер:

– Умер, Ефим, умер! Как бы это он мог не вернуться? Да если б я знал, что меня на родине даже повесят – все равно б я вернулся!

Сапожник согласно кивал ему. Он был дезертир и вовсе не расставался с родиной: всю войну перепрятался у матери в подполье.

Высоко на печи сидела оставшаяся ночевать та строгая молчаливая старуха, древнее всех древних. Она сверху смотрела немо, осуждающе на неприлично оживленнуюp пятидесяти – и шестидесятилетнюю молодежь.

И только несчастная приемная дочь, выросшая в этих стенах, ушла за перегородку и там плакала.

Фаддей не пришел на поминки Матрены – потому ли, что поминал сына. Но в ближайшие дни он два раза враждебно приходил в эту избу на переговоры с Матрениными сестрами и с сапожником-дезертиром.

Спор шел об избе: кому она – сестре или приемной дочери. Уж дело упиралось писать в суд, но примирились, рассудя, что суд отдаст избу не тем и не другим, а сельсовету. Сделка состоялась. Козу забрала одна сестра, избу – сапожник с женою, а в зачет Фаддеевой доли, что он «здесь каждое бревнышко своими руками перенянчил», пошла уже свезенная горница, и еще уступили ему сарай, где жила коза, и весь внутренний забор, между двором и огородом.

И опять, преодолевая немощь и ломоту, оживился и помолодел ненасытный старик. Опять он собрал уцелевших сыновей и зятей, они разбирали сарай и забор, и он сам возил бревна на саночках, на саночках, под конец уже только с Антошкой своим из 8-го «Г», который здесь не ленился.

Избу Матрены до весны забили, и я переселился к одной из ее золовок, неподалеку. Эта золовка потом по разным поводам вспоминала что-нибудь о Матрене и как-то с новой стороны осветила мне умершую.

– Ефим ее не любил. Говорил: люблю одеваться культурно, а она – кое-как, всё по-деревенски. А однавό мы с ним в город ездили, на заработки, так он себе там сударку завел, к Матрене и возвращаться не хотел.

Все отзывы ее о Матрене были неодобрительны: и нечистоплотная она была; и за обзаводом не гналась; и не бережнáя; и даже поросенка не держала, выкармливать почему-то не любила; и, глупая, помогала чужим людям бесплатно (и самый повод вспомнить Матрену выпал – некого было дозвать огород вспахать на себе сохою).

И даже о сердечности и простоте Матрены, которые золовка за ней признавала, она говорила с презрительным сожалением.

И только тут – из этих неодобрительных отзывов золовки – выплыл передо мною образ Матрены, какой я не понимал ее, даже живя с нею бок о бок.

В самом деле! – ведь поросенок-то в каждой избе! А у нее не было. Что может быть легче – выкармливать жадного поросенка, ничего в мире не признающего, кроме еды! Трижды в день варить ему, жить для него – и потом зарезать и иметь сало.

А она не имела…

Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни.

Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев.

Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сестрам, золовкам, смешная, по-глупому работающая на других бесплатно, – она не скопила имущества к смерти. Грязно-белая коза, колченогая кошка, фикусы…

Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село.

Ни город.

Ни вся земля наша.

1959-60 гг. Ак-Мечеть – Рязань




Top