Учебное пособие «Сборник заданий для практических занятий по дисциплине «Русский язык. Анализ отрывка из эпического произведения Сердце было потеряно навеки у придорожной канавы

XIII Операция по захвату города началась рано утром. Пехотные части, имея на флангах и в резерве кавалерию, должны были повести наступление от леса с рассветом. Где-то произошла путаница: два полка пехоты не пришли вовремя; 211-й стрелковый полк получил распоряжение переброситься на левый фланг; во время обходного движения, предпринятого другим полком, его обстреляла своя же батарея; творилось несуразное, губительная путаница коверкала планы, и наступление грозило окончиться если не разгромом наступающих, то, во всяком случае, неудачей. Пока перетасовывалась пехота и выручали артиллеристы упряжки и орудия, по чьему-то распоряжению направленные ночью в болото, 11-я дивизия пошла в наступление. Лесистая и болотистая местность не позволяла атаковать противника широким фронтом, на некоторых участках эскадронам нашей кавалерии приходилось идти в атаку повзводно. Четвертая и пятая сотни 12-го полка были отведены в резерв, остальные уже втянулись в волну наступления, и до оставшихся донесло через четверть часа гул и трясучий рвущийся вой: - "Ррр-а-а-а-а - р-а-а-а-а - ррр-а-а-а!.." - Тронулись наши! - Пошли. - Пулемет-то частит. - Наших, должно, выкашивает... - Замолчали, а? - Добираются, значит. - Зараз и мы любовнику потянем, - отрывочно переговаривались казаки. Сотни стояли на лесной поляне. Крутые сосны жали глаз. Мимо, чуть не на рысях, прошла рота солдат. Молодецки затянутый фельдфебель приотстал; пропуская последние ряды, крикнул хрипато: - Не мни ряды! Рота протопотала, звякая манерками, и скрылась за ольховой зарослью. Совсем издалека, из-за лесистого увала, удаляясь, опять приплыл ослабевший перекатистый крик: "Ра-аа - а-урр-ррра-а-а!.. Аа-а!.." - и сразу, как обрезанный, крик смолк. Густая, нудная нависла тишина. - Вот когда добрались! - Ломают один одного... Секутся! Все напряженно вслушивались, но тишина стояла непроницаемая. На правом фланге громила наступающих австрийская артиллерия и частой строчкой прошивали слух пулеметы. Мелехов Григорий оглядывал взвод. Казаки нервничали, кони беспокоились, будто овод жалил. Чубатый, повесив на луку фуражку, вытирал сизую потную лысину, рядом с Григорием жадно напивался махорочным дымом Мишка Кошевой. Все предметы вокруг были отчетливо и преувеличенно реальны, - так бывает, когда не спишь всю ночь. Сотни простояли в резерве часа три. Стрельба утихала и нарастала с новой силой. Над ними прострекотал и дал несколько кругов чей-то аэроплан. Он кружился на недоступной высоте и полетел на восток, забирая все выше; под ним в голубом плесе вспыхнули молочные дымки шрапнельных разрывов: били из зенитки. Резерв ввели в дело к полудню. Уже искурен был весь запас махорки и люди изныли в ожидании, когда прискакал ординарец-гусар. Сейчас же командир четвертой сотни вывел сотню на просеку и повел куда-то в сторону. (Григорию казалось, что едут они назад.) Минут двадцать ехали по чаще, смяв построение. К ним все ближе подползали звуки боя; где-то неподалеку, сзади, беглым огнем садила батарея; над ними с клекотом и скрежетом, одолевая сопротивление воздуха, проносились снаряды. Сотня, расчлененная блужданием по лесу, в беспорядке высыпала на чистое. В полуверсте от них на опушке венгерские гусары рубили прислугу русской батареи. - Сотня, стройся! Не успели разомкнуть строй: - Сотня, шашки вон, в атаку марш-э-марш! Голубой ливень клинков. Сотня, увеличивая рысь, перешла в намет. Возле запряжки крайнего орудия суетилось человек шесть венгерских гусар. Один из них тянул под уздцы взноровившихся лошадей; второй бил их палашом, остальные, спешенные, пытались стронуть орудие, помогали, вцепившись в спины колес. В стороне на куцехвостой шоколадной масти кобылице гарцевал офицер. Он отдавал приказание. Венгерцы увидели казаков и, бросив оружие, поскакали. "Вот так, вот так, вот так!" - мысленно отсчитывал Григорий конские броски. Нога его на секунду потеряла стремя, и он, чувствуя свое неустойчивое положение в седле, ловил стремя с внутренним страхом; свесившись, поймал, вдел носок и, подняв глаза, увидел орудийную запряжку шестерней, на передней - обнявшего руками конскую шею зарубленного ездового, в заплавленной кровью и мозгами рубахе. Копыта коня опустились на хрустнувшее под ними тело убитого номерного. Возле опрокинутого зарядного ящика лежало еще двое, третий навзничь распластался на лафете. Опередив Григория, скакал Силантьев. Его почти в упор застрелил венгерский офицер на куцехвостой кобылице. Подпрыгнув на седле, Силантьев падал, ловил, обнимал руками голубую даль... Григорий дернул поводья, норовя зайти с подручной стороны, чтобы удобней было рубить; офицер, заметив его маневр, выстрелил из-под руки. Он расстрелял в Григория револьверную обойму и выхватил палаш. Три сокрушительных удара он, как видно искусный фехтовальщик, отразил играючи. Григорий, кривя рот, настиг его в четвертый раз, привстал на стременах (лошади их скакали почти рядом, и Григорий видел пепельно-серую, тугую, бритую щеку венгерца и номерную нашивку на воротнике мундира), он обманул бдительность венгерца ложным взмахом и, изменив направление удара, пырнул концом шашки, второй удар нанес в шею, где кончается позвоночный столб. Венгерец, роняя руку с палашом и поводья, выпрямился, выгнул грудь, как от укуса, слег на луку седла. Чувствуя чудовищное облегчение, Григорий рубанул его по голове. Он видел, как шашка по стоки въелась в кость выше уха. Страшный удар в голову сзади вырвал у Григория сознание. Он ощутил во рту горячий рассол крови и понял, что падает, - откуда-то сбоку, кружась, стремительно неслась на него одетая жнивьем земля. Жесткий толчок при падении на секунду вернул его к действительности. Он открыл глаза; омывая, их залила кровь. Топот возле уха и тяжкий дух лошади: "хап, хап, хап!" В последний раз открыл Григорий глаза, увидел раздутые розовые ноздри лошади, чей-то пронизавший стремя сапог. "Все", - змейкой скользнула облегчающая мысль. Гул и черная пустота. XIV В первых числах августа сотник Евгений Листницкий решил перевестись из лейб-гвардии Атаманского полка в какой-либо казачий армейский полк. Он подал рапорт и через три недели выхлопотал себе назначение в один из полков, находившихся в действующей армии. Оформив назначение, он перед отъездом из Петрограда известил отца о принятом решении коротким письмом: "Папа, я хлопотал о переводе меня из Атаманского полка в армию. Сегодня я получил назначение и уезжаю в распоряжение командира 2-го корпуса. Вас, по всей вероятности, удивит принятое мною решение, но я объясняю его следующим образом: меня тяготила та обстановка, в которой приходилось вращаться. Парады, встречи, караулы - вся эта дворцовая служба набила мне оскомину. Приелось все это до тошноты, хочется живого дела и... если хотите - подвига. Надо полагать, что во мне сказывается славная кровь Листницких, тех, которые, начиная с Отечественной войны, вплетали лавры в венок русского оружия. Еду на фронт. Прошу вашего благословения. На той неделе я видел императора перед отъездом в Ставку. Я обожествляю этого человека. Я стоял во внутреннем карауле во дворце. Он шел с Родзянко и, проходя мимо меня, улыбнулся, указывая на меня глазами, сказал по-английски: "Вот моя славная гвардия. Ею в свое время я побью карту Вильгельма". Я обожаю его, как институтка. Мне не стыдно признаться вам в этом, даже несмотря на то, что мне перевалило за 28. Меня глубоко волнуют те дворцовые сплетни, которые паутиной кутают светлое имя монарха. Я им не верю и не могу верить. На днях я едва не застрелил есаула Громова за то, что он в моем присутствии осмелился непочтительно отозваться об ее императорском величестве. Это гнусно, и я ему сказал, что только люди, в жилах которых течет холопская кровь, могут унизиться до грязной сплетни. Этот инцидент произошел в присутствии нескольких офицеров. Меня охватил пароксизм бешенства, я вытащил револьвер и хотел истратить одну пулю на хама, но меня обезоружили товарищи. С каждым днем мне все тяжелее было пребывать в этой клоаке. В гвардейских полках - в офицерстве, в частности, - нет того подлинного патриотизма, страшно сказать - нет даже любви к династии. Это не дворянство, а сброд. Этим, в сущности, и объясняется мой разрыв с полком. Я не могу общаться с людьми, которых не уважаю. Ну, кажется, все. Простите за некоторую несвязность, спешу, надо увязать чемодан и ехать к коменданту. Будьте здоровы, папа. Из армии пришлю подробное письмо. Ваш Евгений". Поезд на Варшаву отходил в восемь часов вечера. Листницкий на извозчике доехал до вокзала. Позади в сизовато-голубом мерцании огней лег Петроград. На вокзале тесно и шумно. Преобладают военные. Носильщик уложил чемодан Листницкого и, получив мелочь, пожелал их благородию счастливого пути. Листницкий снял портупею и шинель, развязал ремни, постелил на скамье цветастое шелковое кавказское одеяло. Внизу, у окна, разложив на столике домашнюю снедь, закусывал худой, с лицом аскета, священник. Отряхивая с волокнистой бороды хлебные крошки, он угощал сидевшую против него смуглую москлявенькую девушку в форме гимназистки. - Отпробуйте-ко. А? - Благодарю вас. - Полноте стесняться, вам, при вашей комплекции, надо больше кушать. - Спасибо. - Ну вот ватрушечки испробуйте. Может быть, вы, господин офицер, отведаете? Листницкий свесил голову. - Вы мне? - Да, да. - Священник буравил его угрюмыми глазами и улыбался одними тонкими глазами под невеселой порослью волокнистых, в проталинках усов. - Спасибо. Не хочу. - Напрасно. Входящее в уста не оскверняет. Вы не в армию? - Да. - Помогай вам бог. Листницкий сквозь пленку дремы ощущал будто издалека добиравшийся до слуха густой голос священника, и мнилось уже, что это не священник говорит жалующимся басом, а есаул Громов. - ...Семья, знаете ли, бедный приход. Вот и еду в полковые духовники. Русский народ не может без веры. И год от году, знаете ли, вера крепнет. Есть, конечно, такие, что отходят, но это из интеллигенции, а мужик за бога крепко держится. Да... Вот так-то... - вздохнул бас, и опять поток слов, уже не проникающих в сознание. Листницкий засыпал. Последнее, что ощутил наяву, - запас свежей краски дощатого в мелкую полоску потолка и окрик за окном: - Багажная принимала, а мне дела нет! "Что багажная принимала?" - ворохнулось сознание, и ниточка незаметно оборвалась. Освежающий после двух бессонных ночей, навалился сон. Проснулся Листницкий, когда поезд оторвал уже от Петрограда верст сорок пространства. Ритмично татакали колеса, вагон качался, волнуемый рывками паровоза, где-то в соседнем купе вполголоса пели, лиловые косые тени бросал фонарь. Полк, в который получил назначение сотник Листницкий, понес крупный урон в последних боях, был выведен из сферы боев и спешно ремонтировался конским составом, пополнялся людьми. Штаб полка находился в большой торговой деревне Березняги. Листницкий вышел из вагона на каком-то безымянном полустанке. Там же выгрузился походный лазарет. Справившись у доктора, куда направляется лазарет, Листницкий узнал, что он перебрасывается с Юго-Западного фронта на этот участок и сейчас же тронется по маршруту Березняги - Ивановка - Крышовинское. Большой багровый доктор очень нелюбезно отзывался о своем непосредственном начальстве, громил штабных из дивизии и, лохматя бороду, поблескивая из-под золотого пенсне злыми глазами, изливал свою желчную горечь перед случайным собеседником. - Вы меня можете подвезти до Березнягов? - перебил его на полуслове Листницкий. - Садитесь, сотник, на двуколку. Поезжайте, - согласился доктор и, фамильярно покручивая пуговицу на шинели сотника, ища сочувствия, грохотал сдержанным басом: - Ведь вы подумайте, сотник: протряслись двести верст в скотских вагонах для того, чтобы слоняться тут без дела, в то время как на том участке, откуда мой лазарет перебросили, два дня шли кровопролитнейшие бои, осталась масса раненых, которым срочно нужна была наша помощь. - Доктор со злым сладострастием повторил: "кровопролитнейшие бои", налегая на "р", прирыкивая. - Чем объяснить эту несуразицу? - из вежливости поинтересовался сотник. - Чем? - Доктор иронически вспялил поверх пенсне брови, рыкнул: - Безалаберщиной, бестолковщиной, глупостью начальствующего состава, вот чем! Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева "Записки врача"? Вот-с! Повторяем в квадрате-с. Листницкий откозырял, направился к транспорту, вслед ему каркал сердитый доктор: - Проиграем войну, сотник! Японцам проиграли и не поумнели. Шапками закидаем, так что уж там... - и пошел по путям, перешагивая лужицы, задернутые нефтяными радужными блестками, сокрушенно мотая головой. Смеркалось, когда лазарет подъехал к Березнягам. Желтую щетину жнивья перебирал ветер. На западе корячились, громоздясь, тучи. Вверху фиолетово чернели, чуть ниже утрачивали чудовищную свою окраску и, меняя тона, лили на тусклую ряднину неба нежно-сиреневые дымчатые отсветы; в средине вся эта бесформенная громада, набитая как крыги в ледоход на заторе, рассачивалась, и в пролом неослабно струился апельсинного цвета поток закатных лучей. Он расходился брызжущим веером, преломляясь и пылясь, вонзался отвесно, а ниже пролома неописуемо сплетался в вакханальный спектр красок. У придорожной канавы лежала пристреленная рыжая лошадь. Задняя нога ее, дико задранная кверху, блестела полустертой подковой. Листницкий, подпрыгивая на двуколке, разглядывал лошадиный труп. Ехавший с ним санитар пояснил, сплевывая на вздувшийся живот лошади: - Зерна обожралась... объелась, - поправил он, взглянув на сотника; хотел еще раз сплюнуть, но слюну проглотил из вежливости, вытер губы рукавом гимнастерки. - Издохла - а убрать не надо... У германцев, у тех не по-нашему. - А ты почем знаешь? - беспричинно злобно спросил Листницкий и в этот момент так же беспричинно и остро возненавидел равнодушное, с оттенком превосходства и презрения, лицо санитара. Оно было серовато, скучно, как сентябрьское поле в жнивье; ничем не отличалось от тысячи других мужицко-солдатских лиц, тех, которые встречал и догонял сотник на пути от Петрограда к фронту. Все они казались какими-то вылинявшими, тупое застыло в серых, голубых, зеленоватых и иных глазах, и крепко напоминали хожалые, давнишнего чекана медные монеты. - Я в Германии три года до войны прожил, - не спеша ответил санитар. В оттенке его голоса прозвучало то же превосходство и презрение, которое уловил сотник во взгляде. - Я в Кенисберге на сигарной фабрике работал, - скучающе ронял санитар, погоняя маштака узлом ременной вожжи. - Помолчи-ка! - строго сказал Листницкий и повернулся, оглядывая голову лошади с упавшей на глаза челкой и обнаженным, обветревшим на солнце навесом зубов. Нога ее, задранная кверху, была согнута в коленном сгибе, копыто чуть растрескалось от ухналей, но раковина плотно светлела сизым глянцем, и сотник по ноге, по тонкой точеной бабке определил, что лошадь была молодая и хорошей породы. Двуколка, подпрыгивая по кочковатому проселку, отъезжала дальше. Меркли краски на западной концевине неба, рассасывал ветер тучи. Нога мертвой лошади чернела сзади безголовой часовней. Листницкий все смотрел на нее, и вдруг на лошадь круговиной упал снопик лучей, и нога с плотно прилегшей рыжей шерстью неотразимо зацвела, как некая чудесная безлистая ветвь, окрашенная апельсинным цветом. Уже на въезде в Березняги лазарет встретился с транспортом раненых. Пожилой бритый белорус - хозяин первой подводы - шел около лошади, намотав на руку веревочные вожжи. На повозке, облокотившись, лежал казак без фуражки, с забинтованной головой. Он, устало закрыв глаза, жевал хлеб и выплевывал черную пережеванную кашицу. С ним рядом лежал плашмя солдат. На ягодицах у него топорщились безобразно изорванные, покоробленные от спекшейся крови штаны. Солдат, не поднимая головы, дико ругался. Листницкий ужаснулся, вслушиваясь в интонацию голоса: так истово молятся крепко верующие. На второй повозке внакат лежало человек шесть солдат. Один из них, лихорадочно веселый, рассказывал, щуря воспаленные, горячечные глаза: - ...будто приезжал посол от ихого инператора и делал предлог заключать мир. Главное - верный человек; в надеже я - он не сбрешет. - Навряд, - сомневался второй, качая круглой головой со следами давнишней золотухи. - Подожди, Филипп, могет быть, что и правда, приезжал, - мягким волжским говорком отзывался третий, сидевший к встречным спиной. На пятой подводе краснели околыши казачьих фуражек. Трое казаков удобно разместились на широком возу, молча глядели на Листницкого, и на их запыленных суровых лицах не было и тени той почтительности, которую видишь в строю. - Здорово, станичники! - приветствовал их сотник. - Здравия желаем, - вяло ответил ближайший к подводчику, красивый серебряноусый и бровястый казак. - Какого полка? - спросил Листницкий, пытаясь разглядеть номер на синем погоне казака. - Двенадцатого. - Где сейчас ваш полк? - Не могем знать. - Ну, где вас ранило? - Под деревней тут... недалеко. Казаки о чем-то пошептались, и один из них, придерживая здоровой рукой раненую, завязанную холстинным лоскутом, соскочил с повозки. - Ваше благородие, погодите чудок. - Он бережно нес простреленную, тронутую воспалением руку, шел по дороге, улыбаясь Листницкому и увалисто переставляя босые ноги. - Вы не Вешенской станицы? Не Листницкий? - Да-да. - То-то мы угадали. Ваше благородие, не будет ли закурить? Угостите, Христа ради, помираем без табаку! Он держался за крашеный бок двуколки, шел рядом, Листницкий достал портсигар. - Вы б нам уважили с десяточек. Нас ить трое, - просительно улыбнулся казак. Листницкий высыпал ему на коричневую объемистую ладонь весь запас папирос, спросил: - Много в полку раненых? - Десятка два. - Потери большие? - Много побито. Зажгите, ваш благородие, огоньку. Благодарствуйте. - Казак, прикуривая, отстал, крикнул вдогон: - С Татарского хутора, что возля вашего имения, троих ноне убило. Попятнили казаков. Он махнул рукой и пошел догонять свою подводу. Ветер ворошил на нем неподпоясанную защитную гимнастерку. Командир полка, в который получил назначение сотник Листницкий, стоял в Березнягах на квартире у священника. Сотник распрощался на площади с врачом, гостеприимно предоставившим ему место на санитарной двуколке, и пошел, на ходу отряхивая мундир от пыли, расспрашивая встречных о местопребывании штаба полка. Навстречу ему пламенно-рыжий бородач фельдфебель вел солдата в караул. Он козырнул сотнику, не теряя ноги, ответил на вопрос и указал дом. В помещении штаба было затишно, как и во всяком штабе, находящемся далеко от передовых позиций. Писари никли над большим столом, у трубки полевого телефона пересмеивался с невидимым собеседником престарелый есаул. На окнах просторной хаты брунжали мухи, и по-комариному ныли далекие телефонные звонки. Вестовой провел сотника к командиру полка на квартиру. В передней недружелюбно встретил его высокий, с треугольным шрамом на подбородке, чем-то расстроенный полковник. - Я командир полка, - ответил он на вопрос и, выслушав о том, что сотник честь имеет явиться в его распоряжение, молча, движением руки пригласил его в комнату. Уж закрывая дверь за собой, он поправил волосы жестом беспредельной усталости, сказал мягким монотонным голосом: - Мне вчера передали об этом из штаба бригады. Прошу садиться. Он расспрашивал Листницкого о прежней службе, о столичных новостях, о дороге; и за все время короткого их разговора ни разу не поднял на собеседника отягощенных какой-то большою усталостью глаз. "Надо полагать, что задалось ему на фронте. Вид у него смертельно усталый", - соболезнующе подумал сотник, разглядывая высокий умный лоб полковника. Но тот, словно разубеждая его, эфесом шашки почесал переносье, сказал: - Подите, сотник, познакомьтесь с офицерами, я, знаете ли, не спал три ночи. В этой глухомани нам, кроме карт и пьянства, нечего делать. Листницкий, козыряя, таил в усмешке жесткое презренье. Он ушел, неприязненно вспоминая встречу, иронизируя над тем уважением, которое невольно внушили ему усталый вид и шрам на широком подбородке полковника.

на русском языке от С.Волкова. (Копипаст - а как иначе с диктантами поступать?)

Еще один диктант на засыпку, теперь на Ь после шипящих (95-й год). Вдруг кому-то будет нужно.

Было далеко за полночь. Кругом стояла предрассветная тишь, лишь прибрежный камыш тихо шуршал да где-то кричал сыч. В этот час сторож правительственных дач Лукич был не прочь прилечь отдохнуть. «Иначе не будешь бодр и свеж и не сможешь уберечь хозяйское добро от полчищ воров», -- убеждал он себя, снимая с плеч тяжелую двустволку и заворачиваясь в утепленный плащ.
И вот, когда держать глаза открытыми стало уже невмочь, внимание сторожа привлек доносившийся откуда-то тихий плач. Лукич пошел к калитке, распахнул ее настежь и вышел на пустынный речной пляж. Вглядевшись в ночь, он увидел, что среди куч мусора и дождевых луж на песке лежит человек, подложив под голову кирпич. «Ишь ты! Бомж» -- сказал себе Лукич и грозно крикнул: «Эй, ты, старый хрыч! Ты чего тут валяешься? Пошел прочь! Кыш отседова!»
Мужчина медленно встал и повернулся к сторожу. Лукич не упал навзничь от ужаса лишь потому, что сзади его поддержал забор. Бомж был не кто иной, как всесильный муж комендантши дач Кузьмич. Что привело его в эту глушь в такую пору, Лукич постичь не мог. «Есть ли у тебя нож? - диким голосом завыл вдруг Кузьмич. - Отрежь мне бороду! Утешь меня!»
Хотя Лукич был высок и могуч для своих восьмидесяти лет, а муж комендантши хил и узкоплеч, по телу сторожа пробежала дрожь. «Ты бредишь, Лукич?» -- спросил он сам себя и ущипнул за нос, но это не помогло. «Почему ты не хочешь мне помочь?» -- провыл Кузьмич зловеще и медленно двинулся к Лукичу. «Финиш!» -- подумал Лукич и закрыл глаза. Но в эту секунду пелену туч внезапно прорвал первый луч солнца, и мираж исчез.

Еще один диктант на засыпку из 1994 года -- на сложные слова (с двумя корнями), дефисы и слитно-раздельное написание.

Глубокоуважаемые коллеги!

Мы рады приветствовать вас на пресс-конференции, посвященной девяностолетию со дня экономико-политической стачки рабочих банно-прачечных комбинатов города Иваново-Вознесенска. Именно она послужила толчком к распространению социал-демократического движения по все стране. После присоединения к борьбе путеналадчиков вагоноремонтных маст ерских и рабочих вагонно-паровозных депо города Орехово-Зуево, кашеваров походно-полевых кухонь Северо-восточного морского пароходства, лесорубов Ямало-Ненецкого автономного округа, кролиководов Каракалпакии и акушеров-гинекологов Замоскворецких лечебно-профилактических водогрязелечебниц вышеозначенная стачка переросла в общероссийскую. Более того, брожение и волнение охватили полмира. Стосорокалетний аксакал с белоснежных предгорий Тянь-Шаня и коленопреклоненный лейб-гвардеец индокитайского императора, прима-балерина балетно-оперного театра во Франкфурте-на-Майне и вице-президент нью-йоркской акционерно-страховой компании, авиадиспетчер из Алма-Аты и экс-чемпион мира по шахматно-шашечному пятиборью - все почувствовали на себе влияние стачки. Поздравим же друг друга с достопамятной датой и пожелаем себе высокопродуктивной работы в этом прекрасно оснащенном конференц-зале!

Продолжаю. Еще один диктант на засыпку, из разошедшихся по свету. 1994 года выпуска. Н/НН. (Жена считает, что этот именинник -- вылитый я по характеру и формам проявления)

Именинник бешено вопил, исступленно размахивая над головой рваным башмаком, стащенным второпях с ноги насмерть перепуганного соседа. Изумленные гости и родственники в первую минуту ошеломленно застыли, но потом под градом масленых вареников, пущенных в их сторону взбешенным именинником, вынужденно отступили к отворенным дверям. “Изменники! Подсунуть мне бесприданницу, за которую никто гроша ломаного не давал!” - отчаянно визжал он, возмущенно скача на кованом сундуке, застеленном продранной клеенкой. “Она невоспитанна и необразованна, неслыханно глупа и невиданно уродлива, к тому же и вовсе без приданого”, - кричал он, швыряя драный башмак в недавно купленный соломенный абажур лимонного цвета. Брошенная вслед за ним палка копченой колбасы угодила в стеклянную вазу, наполненную дистиллированной водой, и вместе с ней рухнула на коротко стриженную, крашенную под каштан голову обвиненной во всех грехах бесприданницы, с уязвленным видом жавшейся у двери. Та, раненная в голову колбасой, картинно взмахнув обнаженными по локоть руками и сдавленно пискнув, повалилась в квашню с замешенным тестом, увлекая за собой рождественскую елку, увешанную слюдяными игрушками, посеребренными сосульками и с золоченой звездой на самой макушке. Восхищенный произведенным эффектом, именинник упоенно пританцовывал на выкрашенном масляной краской комоде, инкрустированном тисненой кожей, куда он перебрался с сундука непосредственно после падения дамы для лучшего обзора кутерьмы, вызванной его экзальтированным поступком.



I that am lost, oh who will find me?
Deep down below the old beech tree
Help succor me now the east winds blow
Sixteen by six, brother, and under we go!
Be not afraid to walk in the shade
Save one, save all, come try!
My steps - five by seven
Life is closer to Heaven
Look down, with dark gaze, from on high.
Before he was gone - right back over my hill
Who now will find him?
Why, nobody will
Doom shall I bring to him, I that am queen
Lost forever, nine by nineteen.
Without your love he’ll be gone before
Save pity for strangers, show love the door
My soul seek the shade of my willow’s bloom
Inside, brother mine–
Let Death make a room.

Текст песни Эвер в оригинале. Найдена в англоязычном Интернете в посте поклонника сериала.

Обращает на себя внимание brother mine, "брат мой" (устаревшая форма, иронически так друг друга называют Шерлок и Майкрофт).

Отгадка, как ее находит Шерлок, и объяснение, где тут "надувательство" (одна дополнительная строчка, про любовь, по мнению автора не восстанавливается по надгробиям, и это свидетельствует, опять же по теории автора, что "любовь" Шерлок взял из собственной головы/души, а вовсе не из песни Эвер)
http://sherlock-overflow-error.tumblr.com/post/156017276908/lost-without-your-love

Но все равно красиво.

На экране в дубляже 1 канала получается как-то так (поется при этом чуть по-другому: "ты ветру доверяй, он к цели приведет", а дальше я не могу расслышать, к сожалению). Текст 3-4 куплетов тоже нашла в интернете, прочесть не смогла.

Я где-то был потерян, иди меня искать,
Яму раскопай, где старый бук растет.
Сам восточный ветер мне хочет помогать.
Всегда доверяй ветру - к цели он ведет.
Иди, братец, в тень.
Без твоей любви он совсем исчезнет.
Душу сохрани, чтоб о нем скорбеть.
Ищи мою дверь ты в тени под ивой,
Но внутрь не входи, братец (брат мой), там твоя смерть.

Попробуй всех спаси
Шестнадцать на шесть, в темноту вглядись.
Узнай мою походку, услышь мои шаги.
Ты в вышине, не бойся - возле рая жизнь.

Прежде чем уйти, обойди мой холм,
Пять на семь шагов, где ж его найти?
Он больше не придет, навсегда потерян.
Судьба не королева, не замок ее дом.

Буквальный же перевод будет таким (он более понятен вообще и более строен):

Я потерялся (потерялась), о кто меня найдет?
Внизу, под старым буком.
Помоги, приди мне на помощь сейчас, когда дуют восточные ветры.
Шестнадцать на шесть, брат, и идем вниз!
Не бойся идти в тени,
спаси одного, спаси всех, давай попробуй!
Мои шаги - пять на семь,
жизнь ближе к небесам.
Посмотри вниз темным взглядом с высоты.
До того как он пропал (исчез, умер) - прямо за моим холмом.
Кто теперь найдет его?
Да никто не найдет.
Я навлеку на него судьбу, я же королева.
потерянный (потерянная) навеки, девять на девятнадцать.
Без твоей любви он умрет до этого.
Прибереги жалость для чужих, покажи любви вход (дверь)
Моя душа ищет тень моей ивы в цвету,
Внутри, брат мой,
пусть располагается Смерть.

В песне три героя: "я", "ты" (= брат мой) и "он". Причем сразу заложено, что "его" найти невозможно. Даже без шифра можно понять, что спасать надо того, кто поет. В оригинале восточный ветер не хочет помогать, спасти надо тогда, когда дует восточный ветер -- даже ветры.

Вернемся к Конан Дойлю и "Обряду дома Месгрейвов", который вдохновил этот поворот сюжета. Там говорится так:
"Кому это принадлежит?"
"Тому, кто ушел".
"Кому это будет принадлежать?"
"Тому, кто придет".
"В каком месяце это было?"
"В шестом, начиная с первого".
"Где было солнце?"
"Над дубом".
"Где была тень?"
"Под вязом".
"Сколько надо сделать шагов?"
"На север - десять и десять, на восток - пять и пять, на юг - два и два, на запад - один и один и потом вниз".
"Что мы отдадим за это?"
"Все, что у нас есть".
"Ради чего отдадим мы это?"
"Во имя долга".

В рассказе сокровищем была корона древних королей Англии. Наверное, отсюда в песне Эвер и взялась королева.

Вспомнился еще один случай, когда в сюжете была песня. Это из "Безобразной невесты"

THE MAID OF THE MILL.

Golden years ago in a mill beside the sea.
There dwelt a little maiden, who plighted her faith to me;
The mill-wheel now is silent, the maid’s eyes closed be,
And all that now remains of her are the words she sang to me:

Chorus.

Think sometimes of me still
When the morn breaks and throstle awakes,
Remember the maid of the mill.
Do not forget me! Do not forget me!
Remember the maid, the maid of the mill.

Leaden years have past, gray-haired I look around,
The earth has no such maidens now. such mill-wheels turn not round
But whenever I think of heaven and of whut the angels be,
I see again that little maid and hear her words to me:

Chorus.

Это настоящая песня конца 19 века. Песня от 1 лица мужчины, который вспоминает о девушке, которая умерла, от нее остались лишь слова, которые она пела (и это припев:
"Не забывай меня, не забывай меня!
Думай обо мне иногда,
Когда наступает утро и просыпается певчий дрозд,
вспоминай о девушке с мельницы".

В переводе в фильме:

Ты не забудешь,
нет, не забудешь
меня никогда.

Как иронически это перекликается с тем, что Шерлок-то совершенно забыл свою сестру!

701-
Как безжалостна жизнь была к тебе,
Так пусть же будут благосклонны небеса.

702-
Иль жизнь иль смерть, как
Бог решит за нас,

703-
Мы рано тебя потеряли,
Разлука с тобой тяжела,

704-

Твои глаза, улыбка, руки,

705-
И где ангел их душу излечит,

706-
Не жизни жаль, а жаль того огня,
Что, просияв над целым мирозданьем,
Исчезнет в ночи, плача и скорбя.

707-
Расстались мы.
Болезнь тебя сразила.
С собой в могилу унесла
Страданье, боль, надежду и любовь,
И светлый ум, и доброту, и память.
Но ждёт тебя дорога впереди
В иную жизнь — без боли и страданий.

708-
Погас твой светлый ум,
И сердце перестало биться,
Но память о тебе жива
И трудно нам с потерею смириться.

709-
Жизнь мерзка и пуста,
И счастья в ней не будет,
Сожгу себя дотла,
А там пусть Бог рассудит.
Кто прав, кто виноват,
Кто подло жил, кто честно.
Мы судим наугад,
Ему же всё известно.

710-
Звезда взошла, сверкнула и погасла,
Не гаснет лишь очей любимый свет,
Где память есть, там слов не надо.

711-
К твоей безвременной могиле,
наша тропа не зарастет.
Родной твой образ,
образ милый,
всегда сюда нас приведет.

712-
Как трудно подобрать слова,
Чтоб ими нашу боль измерить.
Ты с нами будешь навсегда.

713-
Короткий век. бывает больше,
Бывает меньше, Не в том суть,
И время вспять не повернуть.
Но ты прошла свой путь достойно
И время прожито не зря.
Ты солнце, воздух и заря.

Лишь память о тебе навечно
Останется у нас в сердцах.

714-
Мы рано тебя потеряли,
Разлука с тобой тяжела,
Но образ твой светлый и милый
В памяти нашей всегда.

715-
Великой скорби не измерить,
Слезами горю не помочь.
Тебя нет с нами, но навеки

716-
Сердце погасло, будто зарница,
Боль не притушат года,
В памяти нашей всегда.

717-
Не дочитана книга,
Не закончена мысль.
Так внезапно и рано
Оборвана жизнь.

718-
Пусть дали твои безбрежные
Укутаны будут в цветочную замять,
Пусть будут светлы твои сны безмятежные,
Как о тебе наша светлая память.

719-
Прости, что нам под небом звёздным
К твоей плите носить цветы.
Прости, что нам остался воздух,
Каким не надышалась ты.

720-
Помолчим над памятью твоей,
Затаив потери боль и горечь.

721-
Ты не уйдёшь из жизни нашей,
Пока мы живы — с нами ты.

722-

723-
Как жаль, что жизнь твоя была такой короткой,

724-
На земле тебя нет,
Но в душе навсегда
Будет память жива о тебе.

725-
Как трудно подобрать слова,
Чтоб ими нашу боль измерить.
Не можем в смерть твою поверить,
Ты с нами будешь навсегда.

726-
Земной твой путь
Уставлен был шипами,
Небесный путь украшен
Будет пусть цветами.

727-
Нам не вернуть тебя слезами,
А сердцем мы всегда с тобой.

728-
Целуем мы твои глаза,
Прильнём к любимому портрету,
А по щеке течёт слеза,
Конца и края скорби нету.

729-

730-
Чтоб тебе её подарить.

731-
Родных и близких.

732-
Не выразить словами
Всей скорби и печали.
В сердцах и в памяти
Всегда ты с нами.

733-
Ты трагический погибла
Не простившись с нами.
Вспоминаем мы тебя Горькими слезами.

734-
Прости, что жизнь твою я не спасла,
Вовек не будет мне покоя.
Не хватит сил, не хватит слёз,
Чтобы измерить моё горе.

735-
Тот день, когда твой взор угас,
И сердце перестало биться,
Стал самым чёрным днём для нас

736-
Когда твой ясный взор погас
И сердце перестало биться,
И мы не можем с ним смириться.

737-
Тепло души твоей
Осталось вместе с нами.

738-
Мы без тебя -
Всегда с тобой.

739-

740-
Мы знаем -
Тебя невозможно вернуть,
Но душа твоя с нами.

741-
Тебя уж нет, а мы не верим,
В душе у нас ты навсегда.
И боль свою от той потери
Не залечить нам никогда.

742-
Ещё не раз вы вспомните меня
И весь мой мир, волнующий и странный,
Нелепый мир из песен и огня,
Но меж других единый, не обманный.

743-

Но память о тебе осталась,
И будем мы её хранить.

744-
Твой милый образ незабвенный
Пред нами он везде, всегда,
Непостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда.

745-
Пусть неизбежен жизни круг
Пока же он не завершился,
Мы помнить будем о тебе
И мыслями с тобой делиться.

746-

747-

748-

749-

750-
Настало время быть в покое.
Взяла земля своё земное.
Но, как же трудно нам тебя терять,
Смириться с горем, жить опять.

751-
Заря твоей жизни
Еле взошла, Как злая судьба,
Твою жизнь унесла.

752-
Заря твоей жизни еле взошла,
Как злая судьба, твою жизнь унесла.

753-
Твой вечный покой -
Наша вечная боль

753-
Уйдя из жизни все еще живешь,
Ты, в наших помыслах, мечтаньях.

754-
Человеку, который увидел ангела.

755-
Как трудно подобрать слова,
Чтоб ими нашу боль измерить.
Не можем в смерть твою поверить,
Ты с нами будешь навсегда.

756-
К твоей безвременной могиле,
наша тропа не зарастет.
всегда сюда нас приведет.
Короткий век. бывает больше,
Бывает меньше, не в том суть,
А в том, что без тебя так больно,
И время в спять не повернуть.
Но ты прошёл свой путь достойно
И время прожито не зря.
Ты солнце, воздух и заря.
Ведь на земле ничто не долговечно,
Всё тленно, и в итоге — прах,
Лишь память о тебе навечно
Останется у нас в сердцах.

757-
Ужасный миг судьбы жестокой

758-
Великой скорби не измерить,
Слезами горю не помочь.
Тебя нет с нами, но навеки
В сердцах ты наших не умрёшь.

759-
Сердце погасло,
будто разница,
Боль не притушат года,
Образ твой вечно будет храниться
В памяти нашей всегда.

760-
Не дочитана книга,
Не закончена мысль.
Так внезапно и рано
Оборвана жизнь.

761-
Помолчим над памятью твоей,
Затаив потери боль и горечь.

762-
Ты не уйдёшь из жизни нашей,
Пока мы живы — с нами ты.

763-
Как по весне теряют сок берёзы,
Так по тебе у нас печаль и слёзы.

764-
Как жаль,
что жизнь твоя была такой короткой,
Но вечной будет память о тебе.

765-
На земле тебя нет,
Но в душе навсегда
Будет память жива о тебе.

766-
Мы гордимся твоей жизнью
И скорбим о твоей смерти.

767-
Твой вечный покой -
Наша вечная боль.

768-
Как трудно подобрать слова,
Чтоб ими нашу боль измерить.
Не можем в смерть твою поверить,
Ты с нами будешь навсегда.

769-
Земной твой путь
Уставлен был шипами,
Небесный путь украшен
Будет пусть цветами.

770-
Нам не вернуть тебя слезами,
А сердцем мы всегда с тобой.

771-
Пусть этот печальный безмолвный гранит
Твой образ навеки для нас сохранит.

772-
Как много твоего осталось с нами,
Как много нашего ушло с тобой.
Горе нежданное, горе немерено,
Всё дорогое в жизни потеряно.
Жаль, что жизнь нельзя повторить,
Чтоб тебе её подарить.

773-
Не выразить словами
Всей скорби и печали.
В сердцах и в памяти
Всегда ты с нами.

774-
Как прежде рдеет кисть рябины,
Трубят над лесом журавли,
И, кажется, что если крикну,
То отзовёшься ты в дали.

775-
Когда твой ясный взор погас
И сердце перестало биться,
Стал самым страшным днём для нас
И мы не можем с ним смириться.

776-
Тепло души твоей
Осталось вместе с нами.

777-
В благодарной памяти
Навсегда останутся
Твои душевность, красота,
Нежность, ласка, доброта.

778-
Мы без тебя -
Всегда с тобой.

779-
Не в днях прошедших твоя жизнь,
А в днях, что в памяти остались.

780-
Мы знаем -
Тебя невозможно вернуть,
Но душа твоя с нами.
Ты ей озаряешь наш жизненный путь,
А нам остаётся лишь вечная память.

781-
Тебя уж нет, а мы не верим,
В душе у нас ты навсегда.
И боль свою от той потери
Не залечить нам никогда.

782-
Всем, кого знала
в кусочках жизнь
Свою отдала.

783-
До боли краток оказался век
Ушла ты слишком рано,
Но в памяти всегда ты будешь с нами
Родной, любимый человек.

784-
На сердце горькая печаль
Лежит, омытая слезами.
Нам тяжело, нам очень жаль,

785-
Уж тропинки травой заросли,
Где когда-то гуляли с тобою,
Только вечная сила любви
И теперь не даёт мне покоя.

786-
Жизнь пронеслась и оборвалась,
Ведь смерть нельзя остановить,
Но память о тебе осталась,
И будем мы её хранить.

787-
Пусть неизбежен жизни круг
Пока же он не завершился,
Мы помнить будем о тебе
И мыслями с тобой делиться.

788-
До боли краток оказался век,
Но в памяти всегда ты будешь с нами.
Родной, любимый человек.
Всю нашу боль не выразить словами.

789-
Ты вечно будешь жить в сердцах
Родных и близких.

790-
Тому, кто дорог был при жизни
От тех, кто помнит и скорбит.

791-
Перед скорбью бессильны слова,
тот не умер, о ком память жива.

792-
Тому, кто дорог был при жизни.
От тех, кто помнит и скорбит.

793-
Последний дар
любви и скорби.

794-
Забыть нельзя,
Вернуть невозможно.

795-
Как много нашего ушло с тобой,
Так много твоего осталось с нами.

795-
Лишь память возвращает нам
отнятое судьбой.

796-
Судьба — беда или счастливый случай,
Иль жизнь иль смерть, как Бог решит за нас,
А он к себе уносит самых лучших,
Кого так не хватает нам сейчас.

797-
Мы рано тебя потеряли,
Разлука с тобой тяжела,
Но образ твой светлый и милый
В сердцах наших будет всегда.

798-
В наших сердцах и в памяти навеки
Останется всё то, что связано с тобой.
Твои глаза, улыбка, руки,
И любящее сердце, хранящее покой.

799-
Уходят туда, где есть город-мечта
И где ангел их душу излечит,
Где горит та звезда и ведёт их туда -
Там где жизнь под названием Вечность.

800-
Такую боль не передать словами,
Она вся в сердце раненом моём.
Жестоко как судьба распорядилась нами,
Не дав остаться на земле вдвоём.
Но в одиночестве своём тоскуя
Под жарким солнцем и когда идут дожди,
Я помню о тебе, тебя люблю я
И говорю тебе: До встречи. Жди!

801-
Горем сердце мое,
Твоя смерть обожгла,
Что мне мир без тебя,
И мирские дела.

802-
Прости! Ещё увидимся опять с тобой

803-
Во дни печали нашей сирой,
К Стопам Творца мы припадем,
Утешит нас Отец Небесный,
И в нем отраду мы найдем.

804-
Не стоит, копаясь в золе,
Искать то, чего не исправить.
Оставьте ушедших земле.
И наша им светлую память.

804-
Как тяжкий груз, несём утраты бремя
Над памятью не властно время,

805-
Не дотянуться рукой,
Ты не будешь со мной,
Твоя смерть разлучила
Навсегда нас с тобой.

806-
И земля вся опустела.

807-
Как капли росы на розах,
На щеках моих слезы.
Спи спокойно, милый сын,
Все тебя мы любим, помним и скорбим.

808-
Великой скорби не измерить,
Слезами горю не помочь.
Тебя нет с нами, но навеки
В сердцах ты наших не умрешь.

809-
Вечно будет о тебе слеза матери,
Грусть отца, одиночество брата,
Скорбь бабушки и дедушки.

810-
Тихо, деревья,
Листвой не шумите.
Мамочка спит, Вы ее не будите.

811-
Ушел ты рано, не простившись,
И не сказавши слова нам,
Как жить нам дальше, убедившись,
Что больше не вернешься ты.

812-
Из жизни ты ушла непостижимо рано,
Родителей печаль гнетет.
В сердцах их кровоточит рана.
Сынишка твой растет, не зная слова мама.

813-
Все было в нем -
Душа, талант и красота.
Искрилось все для нас,
Как светлая мечта.

814-
Когда уходит близкий человек,
В душе остается пустота,
Которую ничем не залечить.

815-
Никто не смог тебя спасти,
Ушел из жизни очень рано,
Но светлый образ твой родной
Мы будем помнить постоянно.

816-
Подкралась злая смерть ко мне,
Ушел от вас я навсегда.
Ох, как хотелось бы мне жить,
Но такова моя судьба

817-
Любовь к тебе,
родной сынок,
Умрет лишь вместе с нами.
И нашу боль, и нашу скорбь
Не выразить словами.

818-
Уйдя из жизни, все еще живешь ты
В наших помыслах, мечтаньях.
Судьбой дарованного не переживешь.
Мы помним о тебе и в радостях и в муках.

819-
Как трудно подобрать слова,
Чтоб ими нашу боль измерить.
Не можем в смерть твою поверить,
Ты с нами будешь навсегда.

820-
К твоей безвременной могиле
Наша тропа не зарастет.
Родной твой образ, образ милый,
Всегда сюда нас приведет.

821-
Скорбь души не выплакать слезами,
Сырой могиле горя не понять.
Как жаль, что твоя жизнь
Была такой короткой,
Но вечной будет память о тебе.

822-
Мы приходим сюда,
Чтоб цветы положить,
Очень трудно, родная,
Без тебя нам прожить.

823-
Снова солнце закрывают тучи,
Снова мы не властны над судьбой.

824-
Умирают навсегда!
И не будет повторенья.
Лишь далёкая звезда
Примет наше отраженье.

825-
В руки Всемогущего Бога,
Творца жизни и смерти
Придаю дух мой.

826-
Воля начинает,
Чувство продолжает,
Разум, доведя до Обсалютного, завершает.

827-
Будьте счастливы, люди!
Жизнь, как солнце — одна!
Пусть ни вьюги,ни зной не остудят
Радостный миг огня.

828-
Вы меня не ждите,
Я к вам не приду.
Ко мне вы не спишите,
Я вас подожду.

829-
Что было, то и теперь есть,
И что будет, то уже было.
И возвратится прах в землю, чем он был,
А дух возвратится к Богу, который дал его.

830-
О, свет надежд!
О, чёрных страхов гнёт!
Одно лишь верно.
Эта жизнь течёт.
Вот истина, а всё остальное ложь.
Цветок, отцветший, вновь не расцветёт.

831-
Живущий под ковром Всевышнего
Под сенью Всемогущего покоится.

832-
Есть вера, побеждающая вечность
А человек — в бессмертии души

833-
Ужасный миг судьбы жестокий
Оставил нам пожизненную скорбь.

834-
Рок судьбы твоей жестокий
Оставил нам пожизненную боль.

835-
Перед скорбью бессильны слова,
тот не умер, о ком память жива.
Нашу скорбь не измерить
И в слезах не излить,
Мы тебя, как живую,
Вечно будем любить.

836-
Мы все скорбим,
Что ты уже не с нами,
Но время не воротится назад.
Хранить мы будем вечно память
В наших любящих сердцах.

836-
Озябшие мы стоим
Под древом без листвы
Сколько же всего -
Плохого и хорошего -
Ждёт нас ещё впереди?
Но ты не бойся -
Открой своё сердце
И смело иди впереди удач и невзгод
А я? И я пойду за тобой.
Ведь мы — это я и ты.

838-
Звёзды не умирают,
Они просто уходят за горизонт.

839-
Кто дорог,
тот не умирает,
Лишь с нами быть перестаёт.

840-
Любимые не покидают.
Лишь с нами быть перестают.

841-
Как тяжкий груз несём утраты бремя,
Мы сохраним любовь и память на года,
Над памятью не властно время
И скорбь нас не покинет никогда.

842-
Без тебя для нас солнце потускнело
И земля вся опустела.

843-
Не дотянуться рукой,
Ты не будешь со мной,
Твоя смерть разлучила
Навсегда нас с тобой.

844-
Не сгладит время
Твой глубокий след.
Всё в мире есть,
Тебя лишь только нет.

845-
Душа устала от предательств
Всеобщей тщны и суеты
И ей искать ли доказательств,
В защиту своей правоты.

846-
Ещё б хоть раз увидеть образ твой любимый,
Услышать голос твой родной.
На это всё б мы поменяли
И жизнь свою,
не думая,
отдали.

847-
Тоски и боли нашей не измерить.
Тебя ни повидать, не возвратить.
И так невыносимо жить,
И в то, что нет тебя, нам трудно верить.

848-
На всю оставшуюся жизнь нам хватит горя и печали.

849-
Уходят люди, их не возвратить
И тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
От этой невозвратимости кричать.

850-
Не могут люди вечно жить,
Но счастлив тот, кто помнит имя!

851-
На сердце горькая печаль
Лежит омытая слезами.
Нам тяжело, нам очень жаль,
Что нет тебя, родная (родной наш), с нами.

852-
Все мы, все мы в этом мире тленны
Тихо льется с клёнов листьев медь.
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.

853-
Кто верит в Бога — тот блажен,
Пусть даже ничего не знает.

854-
Мы поздно начинаем восхищаться -
Почти всегда, как нужно уходить.

855-
Мой друг,
о прошлом не грусти,
Пусть невозвратное тебя не гложет.
В одну и ту же реку не войти.

856-
Вся жизнь твоя — пример для подражанья.

857-
На земле мы только учимся жить.

858-
Из того мира на камени веры
Лекарство от скорби.

859-
Горе не прошено,
Горе немерено,
Всё дорогое на свете потеряно.

860-
Не стыдись прохожий
Помянуть мой прах,
Ибо я уже дома, а ты ещё в гостях.

861-
Не гордись прохожий
Навестить мой прах
Ибо я уже дома, а ты ещё в гостях

862-
Тому, кто дорог был при жизни,
Чья память после смерти дорога.

863-
Я тебя взрастила, но не сберегла.
А теперь могила сбережет тебя.

864-
Тому, кто дорог был при жизни
От тех, кто помнит и скорбит.

865-
Вечный покой даруй им Господи,
И вечный свет да светит им.

866-
Мы рано тебя потеряли,
Разлука с тобой тяжела,
Но образ твой светлый и милый
В памяти нашей всегда.
Завещаю жизнь прожить достойней,
Не спешить концы быстрей отдать.
Ведь и мне здесь будет тем спокойней,
Чем всех вас я дольше буду ждать.

Потерянное сердце

Из Гатчинской авиационной школы вышло очень много превосходных летчиков, отличных инструкторов и отважных бойцов за родину.

И вместе с тем вряд ли можно было найти на всем пространстве неизмеримой Российской империи аэродром, менее приспособленный для целей авиации и более богатый несчастными случаями и человеческими жертвами. Причины этих печальных явлений толковались различно. Молодежь летчицкая склонна была валить вину на ту небольшую рощицу, которая росла испокон десятилетий посредине учебного поля и нередко мешала свободному движению аппарата, только что набирающего высоту и скорость, отчего и происходили роковые падения. Гатчинский аэродром простирался как раз между Павловским старым дворцом и Балтийским вокзалом. Из западных окон дворца роща была очень хорошо видна. Рассказывали, что этот кусочек пейзажа издавна любила покойная государыня Мария Феодоровна, и потому будто бы дворцовый комендант препятствовал снесению досадительной рощи, несмотря на то что государыня уже более десяти лет не посещала Гатчины.

Конечно, молодежь могла немного ошибаться. Ведь известно, что всех начинающих велосипедистов, летчиков, конькобежцев и прочих спортсменов всегда неудержимо тянет к препятствиям, которые очень легко возможно было бы обойти. Опытные, дальновидные начальники школы судили иначе: они принимали во внимание топографическое положение Гатчины с окружающими ее болотами и лесами, с близостью Финского залива и Дудергофской горы и, исходя из этих данных, объясняли капризность, переменчивость и внезапность местных ветров. В виде примера они приводили спортивный перелет из Петербурга в Москву штатских авиаторов: Уточкина, Лерхе, Кузьминского, Васильева и еще каких-то трех. Все они сели самым жестоким образом на ничтожных Валдайских возвышенностях, поломав вдребезги свои аппараты. Продолжать полет мог только Васильев, и то лишь потому, что Уточкин, сам с разбитым коленом, отдал ему великодушно все запасные части, помог их приладить и лично запустил мотор…

Трагическое, возвышенное и гордое впечатление производил тот угол на гатчинском кладбище, где беспокойные, отважные летчики находили свой глубокий вечный сон. Заместо памятников над ними водружались пропеллеры. Издали это кладбище авиаторов походило на высокий, беспорядочно воткнутый частокол, но, подходя к могиле ближе, каждый испытывал волнующее высокое чувство. Казалось, что вот с необычайной высоты упала прекрасная мощная птица и, разбившись о землю, вся вошла в нее. И только одно стройное крыло подымается высоко и прямо к далекому небу и еще вздрагивает от силы прерванного полета.

Жуток и величествен был обычай похоронных проводов убившегося товарища. На всем пути в церковь и потом на кладбище его сопровождала, кружась высоко над ним, летучая эскадра изо всех наличных летчиков школы, и рев аэропланов заглушал идущее к небу последнее скорбное моление: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас».

Суров был и, пожалуй, даже немного жесток другой неписаный добровольный товарищеский обычай. Если летчику, по несчастному случаю или по неловкой ошибке, случалось угробить аэроплан, то на это крушение большого внимания никто не обращал. Если оно происходило далеко от аэродрома, то летчик телефонировал в школу, а если близко, то его падение бывало видно с поля. Очень быстро приезжали авиационные солдаты и на телегах увозили остатки катастрофы. Но если угроб-ливался или опасно искалечивался сам летчик, то его везли в госпиталь. И в тот же час, хотя бы его труп лежал еще тут же, у всех на виду, на авиационном поле, все летчики, находящиеся на службе, выдвигали из ангаров или брали с поля готовые аппараты и устремлялись ввысь. Опытные летуны пробовали выполнить задачу, заданную на сегодня несчастному собрату, другие старались повысить собственные рекорды. Тщетно было бы искать происхождения такого вызова судьбе в параграфах военно-авиационного устава. Это был неписаный закон, священный обычай, словесный «адат» мусульман, выработанный инстинктом, необходимостью и опытом. Летчик всегда должен оставаться спокойным, даже тогда, когда лицо его обледенит близкое дыхание смерти. «Вот убился твой товарищ, однокашник и друг. Его прекрасное молодое тело, вмещавшее столько божественных возможностей, еще хранит человеческую теплоту, но глаза уже не видят, уши не слышат, мысль погасла и душа отлетела бог весть куда. Крепись, летчик! Слезы прольешь вечером. Дыши ровно. Не давай сердцу биться. Потеряешь сердце — потеряешь жизнь, честь и славу. Руки на рукоятках. Ноги на педалях. Взревел мотор, сотрясая громадный аппарат. Вперед и выше! Прощай, товарищ! Бьет в лицо ветер, уходит глубоко из-под ног темная земля. Выше! Выше, летчик!»

В то время, незадолго до войны, и в первые годы войны чрезвычайно, даже чрезмерно многие молодые люди жадно стремились попасть в военную авиацию. Поводов было много: красивая форма, хорошее жалованье, исключительное положение, отблеск героизма, ласковые взгляды женщин, служба, казавшаяся издали необременительной и очень веселой и легкой. Реже других попадали в авиационные школы люди настоящего призвания, прирожденные люди-птицы, восторженно мечтающие о терпких и сладких радостях летания в воздухе, те люди, о которых Пушкин говорил:

Все, все, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья,

Бессмертья, может быть, залог!

Но надо сказать, что эти разверзатели пространств, эти летуны милостью божиею удивительно редко встречаются в природе, и к тому же они совсем лишены великих даров назойливости, попрошайничества и втирательства через протекции. Но и протекции все равно не помогали. Новичков принимали в авиационную школу, протискивая их через густое сито. Будущий летчик должен был обладать: совершенным и несокрушимым здоровьем; большой емкостью легких; способностью быстро ориентироваться как на земле, так и в воздухе; верным умением находить и держать равновесие; острым зрением, без намека на дальтонизм; безукоризненным слухом, физической силой и, наконец, сердцем, работающим при всяких положениях с холодной, неизменной точностью астрономического хронометра. Про храбрость, смелость, отвагу, дерзость, неустрашимость и про прочие сверхчеловеческие душевные качества летчика в этом летающем мире никогда или почти никогда не говорилось. Да и зачем? Разве эти, столь редкие ныне, качества не входили сами по себе в долг и обиход военного авиатора?.. Хвалили Нестерова, впервые сделавшего мертвую петлю. Хвалили Казакова, снизившего восемнадцать вражеских аэропланов. Хвалили, но не удивлялись: удивление так близко к ротозейству!

Не мудрено, что при столь строгом испытании и при такой суровой дисциплине наибольшая часть неспособных, ненужных, никуда не годящихся кандидатов в летчики отваливалась вскоре сама собою, как шлак или мусор. Оставался безукоризненный, надежный отбор. Но даже среди этих избранных, при первых опытах полета, находились еще неудачники, люди смелые, ловкие, влюбленные в авиацию, но — увы! — лишенные какого-то из великих даров приближения к небу. Те уходили молча, с горестью в душе, и старые летчики провожали их с грубоватым и дружеским сожалением, хотя иных из них приходилось провожать только до кладбища.

Овладевал, между прочим, не только молодыми, но и опытными, закаленными знаменитыми летчиками особый трудно объяснимый и неизлечимый, внезапный недуг, который назывался «потерею сердца» и о котором ни один из авиаторов не позволил бы себе отозваться насмешливо или легкомысленно.

Здесь под понятием сердца не надо предполагать мощный мускул на левой стороне человеческой груди, который самоотверженно и послушно многие годы нагнетает кровь во все закоулки нашего тела. Нет! Здесь подразумевается символ психологический, моральный. Потерять сердце — это для летчика значит потерять божественную свободу разгуливать в небесном пространстве по своей воле на хрупком аппарате, пронизывать облака, спокойно встречать дождь, снег, ураган и молнии, ничуть не теряясь оттого, что ты совершенно не знаешь: летишь ли ты во тьме, на юг или на запад, вверх или вниз.

Одно из поразительнейших явлений — это потеря сердца. Ее знают акробаты, всадники и лошади, борцы, боксеры, бретеры и великие артисты. Эта странная болезнь постигает свою жертву без всяких последовательных предупреждений. Она является внезапно, и причин ее не сыщешь.

Вот так же неожиданно потерял сердце на Гатчинском аэродроме славный авиатор и отличный инструктор Феденька Юрков (ударение на о), о котором в наивной гатчинской авиационной звериаде пелось:

Поступил он в авиацию не очень рано, лет двадцати семи-восьми, из кавалерии. Надо сказать, что кавалеристам легче, чем простым смертным, давалась несложная, но все-таки требующая присутствия духа наука управления авионом, ибо работа над лошадью поводьями и шенкелями имеет много общего с маневрами летчиков. Служил он раньше хотя и не в гвардейском, а в армейском полку, но полк от времен седой старины был покрыт исторической славой.

Замечателен он был еще тем, что в нем, как и в двух других кавалерийских полках, всему составу господ офицеров и всем вахмистрам полагалось быть холостыми, и на это крутое правило никогда не было ни исключений, ни поблажек. Что-то было в милом Феденьке Юркове от легендарных героев-кавалеристов 1812 года — от Милорадовича, от Бурцова, еры, забияки, от Дениса Давыдова, от Сес-лавина: хриплый командный голос с приятной сипловатостью, походка немного раскорякою, внешняя грубость и внутренняя правдивая доброта и, наконец, блестящая лихость в боевых делах. Вся русская военная авиация знала и с улыбкой вспоминала о его забавном и опасном приключении в начале войны на Западном фронте. Ему была поручена воздушная разведка. Штабу наверняка было известно, что немцы находятся где-то довольно близко, верстах в тридцати — сорока, но в каком направлении — никто не ведал.

Юрков быстро поднялся в воздух, имея позади себя наблюдателя с бомбой, знавшего прекрасно немецкий язык, бывшего ученика петербургской Петершуле, славного и сильного малого и из «русских распрорусского».

Погода в верхних слоях была моросливая, с густым тяжелым туманом. Пилот вскоре потерял намеченный путь, перестал ориентироваться и решил приземлиться, чтобы опознаться в местности. Судьба и начавшийся ветерок руководили им. Он спустился как раз на широкую и теперь безлюдную площадь города Гумбинена, как раз напротив опрятного кабачка, тонувшего во вьющейся зелени. Город, несмотря на рев спускавшегося авиона, продолжал безмолвствовать, как в сказке о спящей царевне. Вероятно, звуки мотора были здесь обычным явлением. Из кабачка пахло кофеем и жареной колбасой. У Юркова сразу созрел план действий.

— Надо узнать, какой это город, и вытянуть, какие удастся, сведения. Итак, слушайте, Шульц: я — лейтенант кайзерской авиации, вы — мой унтер-офицер. Я ранен в горло и потому говорю совсем невнятно. Я буду хрипеть и сопеть. Так мне легче будет маскировать мое незнание немецкого языка, а берлинский жаргон я умею ловко передразнивать. Немецкие деньги у вас. Дайте сюда и идемте фриштыкать . Если возникнут недоразумения по поводу нашей формы, говорите, что наша секретная задача этого требует для заманивания в мешок этих руссише швейне , и вообще ругайте нас без всякого милосердия. Когда подкрепитесь, идите к аппарату. Ну, форвертс!

В опрятной столовой они выпили кофе с молоком, съели вкусный сытный завтрак из яичницы с ветчиной, жареных толстых сосисок и доброго сыра, запивали же его они дрянным шнапсом и отличным бархатным черным пивом.

Шульц без конца болтал на настоящем чистейшем немецком языке и ловко успел выведать, что город называется Гумбиненом, что отряды кайзера пробыли в нем четыре дня, а потом ушли куда-то на восток и теперь их не видно и не слышно уже трое суток, а в городе остались лишь раненые и инвалидная команда. Юрков произносил картаво, хрипло и густо, из самой глубины горла односложные слова «моэн», «маальцейт», «проозит», «колоссаль», «пирамидаль» , а огромного, толстого, раздутого пивом хозяина звал, хлопая его дружески по жирной спине: «Май либа фаата» .

Если Ницше называл прусский берлинский язык плохой и бездарной пародией на немецкий, то юрковская пародия на пародию выходила замечательно. Две милые женщины прислуживали за столом: полная — чтобы не сказать толстая — хозяйка, цветущая пышной, обильной красотою сорокалетней упитанной немки, и ее дочь, свеженькая «бакфиш» , с невинными голубыми глазами, розовым лицом, золотыми волосами и губами красными, как спелая вишня.

«Эх, пожить бы нам здесь всласть дня два, три, — мечтательно подумал Феденька. — Я бы поволочился за фрау, а фрейлен предоставил бы Шульцу. Конечно, ничего дурного! Просто — буколическая идиллия под каштанами немецкого тихого городка…»

Но в эту минуту скорым ходом вернулся от аэроплана Шульц. Он чуть-чуть кивнул головой в знак того, что все обстоит благополучно, но легкое движение его ресниц красноречиво указало на дверь.

— Извините. Одна минута, — сказал по-немецки голосом чревовещателя Юрков и вышел.

— В чем дело?

— Проезжал в шарабане немец и остановился, чтобы сказать другому немцу, что по дороге он видел с холма большой немецкий отряд, идущий в колонне на Гумбинен. Что прикажете делать, господин ротмистр?

— Сниматься с якоря. Идем попрощаемся с милыми хозяевами. — Он расплатился за завтрак с такой щедростью, на какую никогда бы не отважился ни один немецкий эрцгерцог, и притом расплатился не жалкими бумажками, а настоящими серебряными гульденами. Пораженная сказочной платой, хозяйка навязала почти насильно авиаторам корзиночку с провизией, и растроганный Юрков влепил ей в самые губы сердечный поцелуй. Хозяин охотно вызвался отыскать двух сильных людей, чтобы пустить в ход пропеллер аппарата. Через десять минут мощный «моран-парасоль», отодравшись от земли, уже летел легко к разъяснившемуся небу, а немецкие друзья махали вслед ему шляпами и платками.

Вскоре с большой высоты они увидали сплошную гусеницу немецкой колонны, казавшейся почти неподвижной.

— Господин ротмистр, — прокричал в слуховую трубку Шульц, указывая на гнездо, в котором лежала бомба. — А не пустить ли в них этой мамашей?

На что Юрков, никогда не терявший спокойствия, ответил серьезно:

— Нет, мой молодой друг! Наше точное задание — разведка. Часто — увы! — из-за сурового долга приходится отказывать себе в маленьких невинных удовольствиях!.. Вечером, в офицерском собрании, за ужином, в который входили и гумбиненские толстые сосиски, Феденька Юрков рассказал эту историю при громком хохоте всех летчиков. Ему не чужд был соленый, грубоватый юмор.

Юрков поступил в авиацию за год до войны. На войне он с успехом летал сначала на таких старых первобытных аппаратах, каких давным-давно и помину не было во всех воюющих армиях. Немцы говорили: «Самые храбрые летчики — это русские. Немецкий летчик счел бы безумием сесть на один из их аппаратов». Юркова точно чудом спасали от смерти его отвага, хладнокровие и находчивость. За это время он успел все-таки сбить шесть вражеских аэропланов. В 1916 году он получил две пулевых раны и был из госпиталя командирован в Гатчинскую школу в качестве инструктора. Вернее, это был замаскированный отдых.

Как товарищ Юрков, несмотря на некоторую шершавость характера, отличался добротою, готовностью к услуге, всегдашней правдивостью и был любимейшим компаньоном. Как инструктор он был строг и крайне требователен. Он как будто бы совсем позабыл о том постепенном преодолении трудностей, о той постоянной гимнастике духа и воли, которые неизбежны при обучении искусству авиации. Большинство учеников сбегало от него к другим, более мягким, инструкторам, но зато из молодежи, обтерпевшейся в его жестких руках, выходили немногие, но первоклассные летчики.

В Гатчине Феденька Юрков выбрал своим жильем гостиницу Веревкина, на вывесках которого золотом по черному было написано: на одной «Vieux Verevkine» , a на другой «Распивочно и раскурочно» — старый наивный след пятидесятых годов. Гатчина, городишко тихий, необщительный, летом весь в густой зелени, зимой весь в непроходимом снегу. Там семьи редко знакомятся друг с другом. Нет в нем никаких собраний, увеселений и развлечений, кроме гаденького кинематографа. Никогда ни одного человека нельзя было встретить: ни в Приоратском парке, ни в дворцовом, ни в зверинце. Замечательный дворец Павла I не привлекал ничьего внимания, пустовали даже улицы.

Вот именно в передней плохонького синема, после сеанса, Феденька Юрков и увидел Катеньку Вахтер.

Дожидаясь, пока ее матушка разыскивала свои галоши, а потом кутала шею и голову вязаным платком, Катенька стояла перед зеркалом, кокетничала со своею новой шляпой и вполголоса говорила подруге о своих впечатлениях, склоняя личико то на один, тона другой бок.

— Ах, Макс Линдер! До чего он хорош! Это что-то сверхъестественное, не объяснимое никакими человеческими словами! Какое выразительное лицо. Какие прелестные жесты!

Тут она повернула головку направо, и глаза ее столкнулись в зеркале с глазами Юркова. Она глядела прямо на летчика, но глядела машинально: она его не видела и продолжала говорить с преувеличенной страстностью, упираясь зрачками в его зрачки.

— Он безумно, безумно мне нравится! Я еще никогда не видала в жизни такого прекрасного мужчину! Вот человек, которому без колебаний можно отдать и жизнь, и душу, и все, все, все. О, я совсем очарована им!

В это мгновение восторженный образ Юркова влился в сознание барышни Вахтер. Она покраснела и поспешила спрятаться за широкую спину маменьки. Но про себя она сказала по адресу офицера, жадно пялившего на нее восхищенные глаза: «Какой дерзкий нахал!»

Юрков отлично заметил ее гордый, небрежный и презрительный взгляд. Но… все равно… Теперь ему уже не было спасенья. Стрела амура успела пронзить в этот момент его мужественное сердце, и он сразу же заболел первой любовью: любовью нежной, жестокой, непреодолимой и неизлечимой.

В доме Вахтеров иногда бывали гатчинские летчики. Один из них, поручик Коновалов, ввел Юркова в этот дом, и с тех пор Феденька зачастил туда с визитами. Он приносил цветы и конфеты, участвовал в пикниках и шарадах, держал для мамаши на распяленных пальцах мотки шерсти, водил папашу, акцизного надзирателя и старого мухобоя, в офицерское собрание, где хоть и не без труда, но удавалось иногда выпросить стакан спирта у заведующего хозяйством школы капитана Озеровского. Недаром в исторической звериаде пелось:

А чтоб достать порою спирт,

Нам с Озеровским нужен флирт,

Химия, химия,

Сугубая химия.

Скрепя сердце играл Юрков в маленькие семейные игры и танцевал под мамашину музыку самые неуклюжие вальсы, венгерки и падеспани. Всем было известно, что он без ума влюбился в Катеньку. Товарищи-летчики удивлялись. Что он нашел в этой тоненькой семнадцатилетней девчонке? Она была мала ростом, с бледным лицом в пупырышках; к тому же была у нее неисправимая, дурная привычка беспрестанно двигать кожу на лбу, так что морщины подымались вверх до корней волос, что придавало лицу Катеньки глупое и всегда удивленное выражение. Не пленила ли Феденьку одна ее трепетная юность?

Бывший офицер славного холостого кавалерийского полка никогда не знал чистой, свежей любви. Он, подобно своим товарищам — драгунам, всегда в любовных делах занимался дальним каперством, чтобы не сказать пиратством, и вообще легкими амурами. Теперь он любил с уважением, с обожанием, с вечной иссушающей мечтой о тихих радостях законного брака. Это стремление к семейному раю порою глубоко изумляло его самого, и он иногда размышлял вслух:

— Гм… Попался, который кусался!..

Пробовал он порою закидывать косолапые намеки на предложение руки и сердца. Но куда девалось его прежнее развязное и бесцеремонное красноречие. Слова тяжело вязли во рту, а часто их и вовсе не хватало. Его жениховских подходов как будто никто не понимал…

К тому же всем давно было известно, что Катенька влюблена в Жоржа Востокова, двадцатипятилетнего летчика, который, несмотря на свою молодость, считался первым во всей русской авиации по искусству фигурного пилотажа. Кроме того, румяный Жоржик премило пел нежные романсы, аккомпанируя себе на мандолине и на рояле. Но он не обращал никакого внимания на Катюшины взоры, вздохи и на томные приглашения прокатиться на лодке по Приоратскому пруду. Вскоре он и совсем перестал бывать у Вахтеров.

Убедившись наконец в своей полной и бесповоротной неудаче, Юрков заскучал, захандрил, изнемог, и более двух недель он под разными предлогами не выходил из гостиницы «Vieux Verevkin"a» и вернулся на службу лишь после многозначительной бумаги начальника школы. Пришел он на аэродром весь какой-то мягкий, опущенный, с исхудалым и потемневшим лицом и сказал товарищам-пилотам:

— Я хворал и потому совсем раскис. Но теперь мне гораздо лучше. Попробую сегодня подняться на четыре тысячи. Это меня взбодрит и встряхнет.

Ему вывели из гаража его чуткий, послушный «моран-парасоль». Все видели, как ловко, круто и быстро он поднялся до высоты в тысячу метров, но на этой высоте с ним стало делаться что-то странное. Он не шел выше, вилял, несколько раз пробовал подняться и опять спускался. Все думали, что у него случилось что-нибудь с аппаратом. Потом он стал снижаться планирующим спуском. Но аэроплан точно шатался в его руках. И на землю он сел неуверенно, едва не сломав шасси… Товарищи подбежали к нему. Он стоял возле машины с мрачным и печальным лицом.

— Что с тобою, Феденька? — спросил кто-то.

— Ничего… — ответил он отрывисто. — Ничего… Я потерял сердце, как ни бился — не могу и не могу подняться выше тысячи метров, — и знаете ли? никогда не смогу. Покачиваясь, он пошел через авиационное поле. Никто его не провожал, но все долго и молча глядели ему вслед.

Немного придя в себя, Юрков на другой день, и на третий, и на следующий пробовал одолеть тысячную высоту, но это ему не давалось. Сердце было потеряно навеки.

Примечания

12. Завтракать (от нем. frühstücken).

13. Русских свиней (от нем. Russische Schweine).

14. Вперед! (от нем. Vorwärts!).

15. От слов: Guten Morgen — доброе утро; Mahlzeit — приятного аппетита; Prosit — ваше здоровье; kolossal — колоссально; pyramidal — превосходно (нем.).

16. Мой дорогой отец (от нем. Mein lieber Vater).

17. Девочка-подросток (от нем. Backfisch).

18. «Старый Веревкин» (фр.).




Top