'Я - писатель незаконный' (Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна). Мнения о книге

Полянская, Мина Иосифовна. Foxtrot белого рыцаря.: Андрей Белый в Берлине/ Мина Полянская. - Санкт-Петербург: Деметра, 2009. - 190 с. : ил. ; 21 см. - Вар. загл.: Андрей Белый в Берлине. - Вар. загл.: Фокстрот белого рыцаря. Андрей Белый в Берлине. - ISBN 978-5-94459-023-7 (в пер.)

Аннотация: Книга Мины Полянской «Foxtrot белого рыцаря. Андрей Белый в Берлине» повествует о крупнейшем мистике, поэте, и прозаике 20-го века Андрее Белом, создавшем произведения принципиально нового типа: ритмизированный текст, повлиявший на мировую прозу, в частности на романы Пруста, Хаксли, Джойса. Книга посвящена трагическому эпизоду в жизни Андрея Белого в пору его последнего пребывания в Берлине (1921-1923), сопровождаемого танцами в немецких забегаловках, в основном, вошедшим тогда в моду фокстротом. Автор исследует «танцевальную» ситуацию и послевоенного Берлина времен «потерянного поколения, и самого Белого - своеобразную реакцию на разрыв с женой Асей Тургеневой и с немецким антропософом Рудольфом Штейнером. В книге повествуется о писательском рекорде Белого во время двухлетнего пребывания в Берлине: шестнадцать опубликованных книг, и о берлинских встречах с Н. Берберовой, М. Цветаевой, В. Ходасевичем, А Толстым, И. Эренбургом и др. Использована хроника тех дней: берлинская периодика 1921-1923 годов, эмигрантские газеты, бюллетени, рекламы и журналы, повествующие о феномене русского литературного Берлина двадцатых годов.

Текущая средняя оценка: 8.93

Мнения о книге

  • Очень достойная и обстоятельная книга о малоизвестных страницах Андрея Белого, о его первой жене Асе Тургеневой и второй жене Клавдии Васильевой - преданном друге и соратнике по подпольному антропосовскому движению в России 20-30-х годов. В книге много фотографий, показанных впервые, начиная от берлинских эмигрантских афиш и вплоть до уникальной фотографии двери в квартиру антропософского лидера Штейнера, двери, через которую проходили многие русские литераторы. Материал - воистину уникальный. Книга стала лонг-листером Бунинской премии за 2009 год
    Другие книги МиныПолянской:

    Классическое вино. Филологические экзерсисы, Санкт-Петербург, АрСИС, 1994 (вместе с И. Полянским).
    Музы города. Берлин, Support Edition, 2000.
    «Брак мой тайный...» Марина Цветаева в Берлине. Москва, Вече, 2001.
    «Я - писатель незаконный». Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна. Нью-Йорк, Слово–Word, 2004.
    Плацкарты и контрамарки. Записки о Фридрихе Горенштейне, Санкт-Петербург, Янус, 2006.
    Синдром Килиманджаро (роман). Санкт-Петербург, Алетейя, 2008 .
    Медальон Мэри Шелли (роман). Санкт-Петербург, Алетейя, 2008.
    Флорентийские ночи в Берлине. Цветаева, лето 1922. Москва, Голос-пресс, Геликон, Берлин.

    Борис Антипов

  • В книге «Foxtrot белого рыцаря» Мина Полянская решает культурологическую проблему «Белый и общественное мнение», пытается разрушить установившиеся стереотипы, «поведенческие» характеристики. Трудное продвижение Андрея Белого в литературе и русско-советской культуре вызвано не только его сословной принадлежностью, происхождением, но и принадлежностью к запрещенной Советской властью антропософии, необычной биографией (искал общество Розенкрейцеров, четыре года строил Гетеанум в Дорнахе и др.).
    Кроме того, автор ставит перед собой задачу показать многосторонность источников созидательной энергии Белого. Здесь следует подчеркнуть, что, уделив значительное внимание принадлежности Белого к антропософскому учению, Полянская сохранила независимую «литературную» позицию, не «захлебнулась» «в соблазнительной мистике», осталась «в атмосфере литературных традиций и властелином своей книги».

    Сергей Владимирович Соловьёв

  • Жанр книги - биография писателя в локальном интертексте города. В этом смысле она является попыткой продолжить традиции Н. П. Анциферова («Душа Петербурга», 1922, «Петербург Достоевского»,1923 «Быль и миф Петербурга», 1924). В книге Мины Полянской «урбанист» Белый сам становится действующим лицом на фоне городской декорации с ее особым колоритом, поэтикой и топографией. Белый в 1924 году посвятил германской столице книгу очерков «Одна из обитателей царства теней», в которой повторил «городские претензии», предъявленные некогда столице Российской империи (роман «Петербург»). Полянская сделала эти очерки художественным пространством книги об Андрее Белом. Герой странствует по городу, как правило, в ночное время («потому что в Берлине ночи нет» - говорит он), и это брожение становится образом бездомности писателя, эмигрантского синдрома.
    Берлинская жизнь показана на фоне русской эмиграции в «транзитном» послевоенном городе, пытавшейся осмыслить новые немецкие реалии. Среди них известные литераторы, авторы, определившие эпоху: В. Набоков, А. Толстой, Андрей Белый, В. Ходасевич, М. Алданов, М. Горький и др. Книга рассказывает о возникшей дружбе Андрея Белого с Мариной Цветаевой.
  • Мина Иосифовна Полянская (род. 1945, Рышканы, Молдавская ССР) - русский писатель и литературовед.

    Биография

    Мина Иосифовна Полянская родилась в посёлке Рышканы, куда родители незадолго до её рождения вернулись из эвакуации. Мать - Сима Ихилевна (урождённая Лернер), училась в религиозной еврейской школе в Бухаресте, отец, Иосиф Янкелевич Полянский - в румынской гимназии. В том же году семья переехала в Черновцы. В 1952 году Иосиф Полянской по доносу за прослушивание по радио «иностранных голосов» был арестован, но вскоре выпущен с предложением уехать из города. В том же году он вместе с семьёй (тремя детьми) выехал в Бельцы, где умер в январе 1953 года. Мина Полянская закончила одиннадцатилетнюю школу № 16 в Бельцах и уехала в Ленинград.

    Мина Полянская - выпускница филологического факультета Ленинградского пединститута им. Герцена конца 60-х., по окончании которого училась на специальных курсах «Литературный Петербург-Ленинград» со специализацией «Пушкин в Петербурге» и с семинарами, проводимыми пушкинистом Вадимом Эразмовичем Вацурой и с получением диплома с записью «Пушкин в Петербурге». Работала штатным экскурсоводом в литературной секции Ленинградского городского бюро экскурсий. Эта организация, прекратившая своё существование в начале перестройки, вела научную работу. Из недр её вышло много замечательных книг о писателях и деятелях искусства, живших в Петербурге и пригородах. Мина Полянская вела 16 литературных тем, среди них все пушкинские: «Пушкинский дом», «Пушкин в Петербурге», «Пушкин в Царском селе (дача Китаевой, пушкинский Лицей), «Пушкинские горы» (Михайловское, Тригорское и Святогорский монастырь, у стен которого поэт похоронен). Жизненный маршрут Мины Полянской с 1990 года: Санкт-Петербург - Иерусалим - Берлин - Ульм.

    В 1995 году в Берлине Мина Полянская (с мужем Борисом Антиповым и сыном Игорем Полянским (https://de.wikipedia.org/wiki/Igor_J._Polianski), главным редактором журнала „Зеркало Загадок“.) создала культурно-политический журнал „Зеркало Загадок“. Участвовала в культурном обмене с немецкой стороной, в частности, в сборнике Сената Федеральной Земли Берлин „Das russische Berlin“ („Русский Берлин“, 2002).

    Журнал „ЗЗ“ просуществовал восемь лет, с 1995 по 2003 год. В „ЗЗ“ публиковались Лев Аннинский, Александр Кушнер, Лазарь Лазарев, Александр Мелихов, Михаил Пиотровский, Борис Хазанов, Ефим Эткинд Эткинд, Ефим Григорьевич, Владимир Маранцман и многие другие замечательные деятели литературы и культуры. Постоянное сотрудничество с Фридрихом Горенштейном (Горенштейн, Фридрих Наумович), жившим в Берлине с 1980 года, не прекращалось до самых последних дней жизни писателя (умер 2 марта 2002 года)»

    Мина Полянская - член немецкого Пушкинского общества и немецкого отделения международного ПЕН клуба. Член Союза российских писателей и Союза писателей XXI век.

    Библиография

    1. «Одним Дыханьем с Ленинградом…». Лениздат, 1988 (очерки об Алексее Толстом, Чапыгине и Шишкове) ISBN 5-289-00393-2
    2. Классическое вино. Филологические экзерсисы, Санкт-Петербург, АрСИС, 1994 (вместе с И. Полянским) ISBN 5-85789-012-8
    3. Музы города. Берлин, Support Edition, 2000 ISBN 3-927869-13-9
    4. «Брак мой тайный…» Марина Цветаева в Берлине. Москва, Вече, 2001 ISBN 5-7838-1028-2
    5. «Я - писатель незаконный». Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна. Нью-Йорк, Слово-Word, 2004 ISBN 1-930308-73-6
    6. Синдром Килиманджаро (роман). Санкт-Петербург, Алетейя, 2008 ISBN 978-5-91419-069-6
    7. Медальон Мэри Шелли (роман). Санкт-Петербург, Алетейя, 2008 ISBN 978-5-91419-069-6
    8. Флорентийские ночи в Берлине. Цветаева, лето 1922. Москва, Голос-пресс, Геликон, Берлин, 2009 ISBN 978-5-7117-0547-5
    9. Foxtrot белого рыцаря. Андрей Белый в Берлине. Санкт-Петербург, Деметра, 2009 ISBN 978-5-94459-023-7
    10. Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне. Санкт-Петербург, Деметра, 2011 ISBN 978-5-94459-030-5
    11. Плацкарты и контрамарки. Записки о Фридрихе Горенштейне. Санкт-Петербург, Янус, 2006 ISBN 5-9276-0061-1
    12. Зеркало Горация Уолпола.(роман). Берлин, 2015. ISBN 978-3-926652-99-9

    МИНА ПОЛЯНСКАЯ

    КОЛЫБЕЛЬ НАД БЕЗДНОЙ

    Пауль Анчель случайно мог повстречаться с «нашими», допустим, где-нибудь у светофора на углу Русской и Садовского. После концлагеря он был плохо одет, но и лохмотья не могли скрыть его замечательной красоты и вечной печали в глазах. Ещё в сорок втором он трагически разминулся с родителями и сестрой в черновицком гетто – их депортировали в концлагерь Михайловка, где все погибли, а Пауль, впоследствии один из самых значительных поэтов двадцатого века Пауль Целан, уцелел в лагере Табарешты.
    Итак, готовый к побегу из ада, поэт мог стоять на перекрёстке и вдруг увидеть моего недавно прибывшего из эвакуации отца, облачённого, как я полагаю, в великолепный самостоятельно сшитый байковый блузон.
    После бегства оккупантов в Черновцах пустовали квартиры, и поселиться в городе, обладавшем некогда легендарной еврейской атмосферой, с европейской архитектурой - такая перспектива казалась сказочно-невообразимой! Иосиф Полянский был, вероятно, в приподнятом настроении, поскольку только что вселился с семьёй (трое детей!) в пустующую - впрочем, не совсем, а с двумя венскими стульями - квартиру и, разумеется, не был охвачен идеей предстоящих катастроф.
    Тогда как Пауль, наоборот, покидал разорённую румынскими мародёрами родительскую квартиру, готовился к побегу через ближайшую границу, и, считая своим долгом предупредить соплеменника, поэт сказал моему отцу - на идише, румынском или русском: куда ты приехал, наивный оптимист? Здесь только что кипел такой адский котёл, какой в кошмарном сне и Данте не мог привидеться!
    Бессарабским евреям-отщепенцам, потрёпанным эпидемиями среднеазиатской эвакуации, когда не однажды Ангел смерти стоял у изголовья, терять было нечего. И до войны не сладко жилось под королём Михаем, которого иногда одобряют, но и при нём был погром, правда, не кровопролитный. Мама рассказала мне: всего лишь ограбили, но, слава Богу, не били, не убивали. Она видела отнятые у нас вещи у соседей-молдаван, иной раз и памятные, фамильные, а соседи-грабители, поймав её взгляд узнавания, отводили «стыдливо» глаза. Власти, как у горюхинцев так часто менялись, что не успевали и дух перевести. Чего только стоит один довоенный год под Сталиным, когда ссылали «чуждых элементов» в Сибирь за наличие частной собственности в виде швейной машины, а нынче после Самарканда, Бухары и Намангана - опять этот Сталин.
    Знали ли мои родители о трагической судьбе местных евреев? Знали далеко не всё, меж тем как ужасы черновицкого разбоя висели над городом строгим библейским напоминанием. Напротив нас, через дорогу, жил профессор, переживший оккупацию, благодаря выданному мэром города Траяном Поповичем сертификату, свидетельствующим, как в «списке Шиндлера», о его квалификации. Я взирала на него с почтением, когда он в своем черном беретике подходил к дому, а затем исчезал за таинственными тяжелыми, чугунными, узорными воротами. Никто из «наших» с ним заговаривать не решался.
    В прошлом - австрийско-венгерские Черновицы, затем румынские Черноуты, затем советско-украинские Черновцы. Пятиязычный - немецкий, венгерский, румынский, украинский, а потом и русскоговорящий город.
    Мне исполнился всего лишь месяц, когда привезли меня в немыслимо красивый город с разнообразно выложенными плиткой тротуарами. Я помню мою тихую улицу Прикарпатья, поднимающуюся в гору, по которой из-за крутизны не ездили машины, с нарядными особняками, напоминающими помещичьи усадьбы, и прилегающими к ним садами, что придавало улице патриархальный вид. Старинная, мощенная крупным булыжником улица, сплошь застроенная одноэтажными и двухэтажными особняками с черепичными крышами; иные были даже – и наш дом, в том числе - с дымовыми трубами. Я калитку толкну, будет дворик мощенный – вспомнила я стихи одного из литературных гигантов, мучительно тоскующего в Европе по Аргентине. Я калитку толкну, будет дворик мощёный, и окно, за которым ждёт моя нареченная. И дома, словно ангелы... и дома, словно ангелы…
    На нашей улице Шевченко (она и сейчас так называется, номер дома - 88) во всю красовались особняки стиля модерн, известные под названием «венская сецессия» (в центре города позировали дома, построенные учениками австрийского зодчего Отто Вагнера). Эти дома с тяжелыми резными дверями с затейливыми ручками были украшены цветочками, ангелочками, а у некоторых сверкали крыши, выложенные мозаикой, и, чем выше в гору, тем они были красивей и загадочнее.
    Улица казалась слепком некоей типичной улочки провинциального европейского города где-нибудь в предгорьях Альп или Карпат Австро-Венгрии двадцатых годов. Не то Триест, не то уголок старой Праги. Нам досталась квартира не в центре с соответствующими роскошными удобствами, а ближе к окраине. Бельэтажная квартира состояла из одной большой квадратной комнаты с большими окнами во двор с кустами пахучих чайных роз и сирени, от которых в восторге был мой отец, с паркетным полом и квадратной же кухни с деревянным полом. Крышу нашего дома тоже украшал весёлый дымоход - в углу на кухне, ближе к двери стояла пузатая печь, и мама пекла в ней роскошные круглые белые хлебы. И другие жители улицы во всю растапливали свои печи, и над сказочными домами поднимались ввысь тонкие струи дыма.
    Существенным украшением нашей кухни, кроме печи, служил кран с округлой чугунной раковиной, под которой я долго просиживала, изучая её затейливые узоры, как я теперь понимаю, узоры «модерна». Печь и кран создавали ощущение незыблемости существования и сделались символами домашнего очага.
    Поскольку детей было трое и спальных мест не хватало, меня бережно, обложив подушками и чем-то ещё, чтобы не упала, укладывали спать на большом дубовом столе, стоявшем у стены на кухне напротив той самой двери, выходящей в коридор, которая сыграла некую роль в судьбе моей семьи.
    Вход в квартиру осуществлялся через длинный узкий коридор, выходивший во двор у самых уличных ворот. Коридор справа (с нашей стороны) обрывался извилистой лестницей наверх – там, на втором этаже по обе стороны круглого вестибюля располагались две квартиры. Одна принадлежала Шульке, сверстнику моей старшей сестры, с родителями, а другая Борьке-малому (он был младше многих из нас - «дворян») с родителями. Отец Борьки-малого Моисей Дарис был одним из уцелевших евреев черновицкого гетто. Он был всегда угрюм и молчалив и не рассказывал даже и в кругу своей семьи (как я узнала впоследствии от Бори), о страданиях и унижениях гетто. Борька-малый, а на самом деле Борис Исаков, умудрился запомнить меня, несмотря на то, что я с незапамятных времён выбыла из магнетического, волшебного дворика.
    ;

    Наглость вожделений румынского диктатора Антонеску превосходила даже и больную фантазию союзника Гитлера, ибо «древнеримская» кровь в румынском варианте почиталась им «голубее» арийской, и чистоту ее следовало отстаивать и отстаивать. Ион Антонеску, захвативший военным переворотом власть, призвал румынский народ беспощадно и безнаказанно убивать евреев, знакомых и незнакомых, соседей и даже друзей. Он объявил, что настал священный час - наконец-то! И такой прекрасный шанс – убивать безнаказанно - ещё раз может представиться разве что через 100 лет. В начале июля сорок первого румыны бодро вошли в «самый еврейский город Европы» Черновцы, и занялись бойней. Евреев из черновицкого гетто, так же как ясских и бессарабских, в товарных вагонах, где большинство, как и было задумано, задохнулось от жары и удушья, увезли в концлагеря в Транснистрию - земли между Днестром и Одессой, отваленные щедрой рукой Гитлера Антонеску: на, бери, для такого дела не жалко.
    Отец Бори Исакова находился в одном гетто с Розой Ауслендер, тогда Розалией Шерцер и Паулем Целаном, который каким-то немыслимом образом ухитрялся там писать стихи и переводить сонеты Шекспира. Многие узники черновицкого гетто, помеченные шестиконечными жёлтыми звёздами – врачи, музыканты, юристы, поэты, а также спинозисты, кантианцы, марксисты, фрейдисты - с шестиконечными звёздами под наблюдением грубых усатых солдат и полицейских говорили о Гельдерлине, Рильке, Тракле, Гессе. Скажем так: уникальный выдался литературный, интеллектуальный уголок в Черновцах, поэтический олимп за колючей проволокой. Ни Пауль Целан, ни Роза Ауслендер не посвятили - во Франции и Германии - родному городу ни строчки. Я полагаю, что, в отличие от «плохого» Гамельна (который - слова не сдержал, обманул Крысолова и был жестоко наказан!), всё же удостоенного пера Зимрока, Гейне, Браунинга и Цветаевой, Черновцы, город без покаяния, ещё долго не сможет найти своего певца, ибо в этом уникальном очаге культуры, совершился ещё и «мор на поэтов». Что может быть хуже этого?
    ;
    Я мысленно возвращаюсь к судьбоносному коридору. Так вот, по коридору слева, окнами на улицу, располагались ещё две квартиры. В одной из них, той, что напротив нашей, жительствовала украинская суровая молчаливая супружеская пара, до подозрительности благополучно пережившая оккупацию. Они – муж и жена – были, на мой детский взгляд, похожи друг на друга, сутулые, одного роста, сухощавые, тоскливо, в чернильных тонах одетые.
    Надо сказать, что условия моего раннего детства были абсолютно привольными.
    Меня нельзя было обижать, поскольку, как разъяснял мой папа, мне нельзя было почему-то плакать. Мне позволялось выносить из дому во двор все, что вздумается. Я –пятилетка- надевала мамины выходные шелковые платья, туфли на каблуках, но в ответ получала лишь улыбки умиления. Папа улыбался радостно, когда я просила у него очередной рубль для «своего хозяйства». Я на эти бумажные жёлтые рубли - у меня были запасы именно рублей - покупала елочные игрушки в жаркую летнюю пору и вешала их у зеркала, вареную кукурузу, какие-то трещотки, ваньку-встаньку и прочую ерунду
    Единственным для меня запретом были соседи напротив. Мне велено было как можно скорее проходить мимо них, не вступать в разговоры, которые я очень любила. Предостережение было необычным и потому, что в нашем замечательном дворе со всеми другими соседями можно было сколько угодно разговаривать даже на идише, веселиться, смеяться и танцевать, а здесь, в коридоре – следовало быстро и молча пройти мимо. Между тем, наша дверь – это же надо! - была напрямую - напротив вражеской двери, исполняющей «дозорную» службу».
    И я стала бояться! Я пробегала, вобрав голову в свои плечики, мимо угрюмых соседей – они глядели злобно и во дворе никогда не появлялись. Однако мне и в голову не приходило рассказать кому-нибудь о моих страхах и, подозреваю, что многие дети без наводящих вопросов не в состоянии о своих страхах рассказывать в силу своей, я бы сказала, чрезмерной детскости. Я боялась до такой степени, что однажды мне приснился самый жуткий сон моей жизни.
    Я сплю на своём столе, а плохие соседи – я почему-то знаю, что это они - пытаются вытолкнуть наш ключ входной двери, чтобы вставить свой, другой ключ там, снаружи, и открыть дверь. Это действо свершается при слабом желтоватом свечении. А за дверью слышен женский хор. Ключ с моей стороны поворачивается, раскачивается мучительно долго в сопровождении непрерывного и, как я теперь понимаю, слаженного, профессионального, оперного пения, отзывавшегося пронзительной болью в моём детском сердце. Но он, ключ, не выпал, и дверь не открылась. И толпившиеся за дверью соседи остались без добычи, то есть без меня, маленькой девочки, неотрывно, зачарованно смотревшей на ключ и считавшей, что в нём – спасенье. Впоследствии я вспомнила об этом хоре, причем, мгновенно вспомнила, когда увидела фильм Феллини про гибнущий корабль. Сраженный выстрелом из нарисованной детской рукой черным карандашом пушки, он медленно и неумолимо уходит под воду в сопровождении трагедии-плача - женского пения, напоминавшего пение в моем сне, словно режиссер заглянул в мой сон.

    А между тем, тучи вокруг нашей семьи сгущались, и ход событий ускорялся, словно невидимые кочегары подбрасывали в топку уголь. О происшедшем «внутридворовые» жители будут ещё некоторое время рассказывать охотно, и по истечении времени, по мере повторения, предание станет красочнее, приобретая вкус старого вина.
    Иосиф Полянский являл собой тип абсолютно не замороченного властью человека, сказывалась поздняя интеграция из боярской Румынии в сталинскую послевоенную диктатуру. Тёзку Иосифа (Сталина) Иосиф Полянский для конспирации от подслушивающего доносителя в дискуссиях называл «Ёсалы» - его самого на идишский манер тоже называли уменьшительно-ласкательно Ёсалы. Вокруг Полянского (гимназия в боярской Румынии – в среде «неместных» это уважалось) сформировалась целая группа политических единомышленников, и наша квартира с медным, начищенным до блеска самоваром в центре стола и красивым янтарным чаем в прозрачных тонких стаканах кипела антисталинскими страстями.
    И вот однажды сосед-дворник со странной фамилией Шут, живший в доме с деревянной длинной верандой-балконом справа во дворе «рассекретил» Ёсалы - Иосифа Полянского. Шут, якобы, подтвердил органам НКВД на допросе, что тот слушает иностранные «голоса». Взбудораженный двор только и говорил о том, что дворник сам к НИМ не приходил, его вызвали, спросили, а он со страху – подтвердил. Было очень важно, что по своей инициативе дворник доноса не свершил, ибо донос в нашей среде был страшнее смерти.
    Его спросили (так рассказывали во дворе, а я всё слышала):
    «Правда ли, что Иосиф Полянский слушает иностранные голоса?»
    Он ответил:
    «Да».
    Предавший Шут, подобно евангельскому Иуде, осознал, что совершил, и повесился на чердаке, где как шут висел, согласно знаменитому пушкинскому (на полях рукописи «Евгения Онегина») «как шут висеть».
    Запоздалая мысль-догадка о соседях напротив завладела мной. Если «иностранные голоса» мешали мне, девочке, спать – можете себе представить старые приёмники с визгами и тресками? – то неужели те, что напротив, злобные, с заведомо дурными намерениями не слышали, или же не подслушивали, тем более, что для этого не нужно было напрягаться: информация сама, легко приплывала в их грязные, алчные лапы. В моём сне соседи стояли за дверью, однако, где сон, и где реалии? А может быть, они и в самом деле там стояли? Ребёнок должен был рассказать о ночном видении и громко заявить о том, что боится соседей, стерегущих за дверью. Но девочка промолчала. Увы, дети иной раз оказываются в опасности, о которой любящие родители не подозревают, и колыбель качается над бездной. Образ принадлежит Владимиру Набокову. Этим трагическим образом писатель осенил начало романа-автобиографии «Память, говори». Детство предлагает немало загадок, которых не разрешит ни теодицея, ни психоанализ, ни литература
    Моего отца арестовали. Впрочем, арест был не сталинско-классический, московско-ленинградский с неизбежным ГУЛАГом или расстрелом. Иосифа Полянского через некоторое время выпустили согласно устному договору: мы тебе – свободу, а ты нам – квартиру. Договор одной стороной был нарушен: через полгода за отцом, как тогда говорили, «пришли», но его уже не было в живых. Отпустили, стало быть, согласно «джентльменскому» договору с местным НКВД, в котором процветала коррупция, и под залог такой замечательной квартиры.
    В 1952 году мы, изгнанная семья, сняли комнату в другом городе (это уже - другая история) напротив еврейского кладбища, на котором отца вскоре и похоронили. Он угас в возрасте сорока трёх лет в первую очередь от горя, поскольку ценой своей свободы оставил детей без крова, в чужом углу. Полянский умер в январе пятьдесят третьего, а Сталин - спустя два месяца, так что, если бы… Если бы те события - с доносом - стартовали на несколько месяцев позже, то семья не сделалась бы бездомной, фантазирую я, возникли бы, возможно, и прекрасные даже перспективы и прочее в сослагательном наклонении. Я иногда задаю себе риторический вопрос: иль я – бездомный человеческий «продукт» эпохи? Пишу слово эпоха с большой осторожностью, потому что не исключено, что на самом деле являюсь очередным персонажем некоей трансэпохальной «драмы судьбы», в которой участвуем мы все.
    Вот Пауль Целан, которого называют поэтом Холокоста, выходец из того же локального пространства, что и я – вот он кажется мне настоящей жертвой судьбы неумолимой. А мы все смеялись и уходили в чужие долины. Нам все равно: все шатры сожгли. В сорок пятом Целан зафиксировал смену одной диктатуры другой, предугадал высокий градус доносов, подслушиваний, круговой поруки, насилия, осознал, что после одного концентрационного лагеря, может оказаться в другом. Он не забывал трагическую судьбу любимого им Мандельшама: я слышал, как пела ты, бренность, я видел тебя, Мандельштам. А Мандельштам - предупреждал:

    Я на лестнице черной живу, и в висок
    Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
    И всю ночь напролет жду гостей дорогих
    Шевеля кандалами цепочек дверных.

    Пауль умчался в Бухарест, через два года проник в Австрию, затем в Париж, но бегство не спасло - его шатры ещё в Черновцах были окончательно сожжены. Тени прошлого догоняли, преследовали, и он покончил с собой. Кого винить - время, жестокий век, войну, сталинский режим? Или же предположить некую предопределенность? Но, согласитесь: если жизнью правит слепой случай, она тогда теряет нравственную ценность. Разве нет?

    Угас солнечный летний двор, безлюден и беззвучен он, как будто замерло пространство, остановилось время. Разлетевшись по всему миру, в Израиль, Канаду, США, Германию, ибо в Черновцах процветал антисемитизм, приобретший небывалую в мире известность, а Холокост замалчивался, дворовые ребятишки (Боря Исаков утверждает, что нас там было тридцать два ребёнка, мыслимо ли такое?) – «дворяне» остались преданы романтическому культу дружбы, образовав тесный круг, «отечество нам Царское село».
    Затих двор, тот единственный, под синим небом, с могучим каштановым деревом с ветвями, усыпанными ярко-зелёными листьями, под которым соседи дружно в большом котле варили уникальное сливовое повидло, помешивая огромными ложками-вёслами в таком количестве, чтобы всем жителям двора хватило на всю зиму, в то время как мы, малышня, радостно бегали и прыгали вокруг священнодействия сливоварения, и щёки у нас были вымазаны повидлом, которым нас щедро угощали.

    Не слышно шума дворовОго, над крышей дома тишина, над бутафорским дымоходом висит полночная луна.

    Времена открытости, толерантности послевоенного двора с его особой атмосферой давно ушли в прошлое, выдрав безжалостно из книги его жизни лучшие листы. В одном старом романе некий замок заявлял о себе жутковатой записью на фронтоне: я не принадлежу никому и принадлежу всем; вы бывали здесь прежде, чем вошли, и останетесь после того, как уйдете.
    Я не вижу улицу, а как будто бы некогда видела её - то ли во сне, то ли на картине, то ли на ковре. Застывший слепок, как в «Марсианских хрониках», меж тем, как ему следовало бы со временем зарасти лебедой и прочей сорной земной травой, но, поскольку этого не случилось, то, возможно, я когда-нибудь всё же доберусь до тех мест, где прошло раннее счастливое детство, и увижу, наконец, этот дом с дымоходом, двор с кустами роз, и сад с фруктовыми деревьями. Но если, вследствие каких-нибудь причин - перестройки, застройки, вырубки, - не увижу ни того, ни другого, а всё-таки кое-что разгляжу, то тогда, наверное, и я испытаю, по выражению Набокова, «удовлетворённость страдания». Одного я точно не застану: моего детства.

    Режиссёр Аркадий Яхнис рассказывал, как они с Фридрихом Горенштейном работали над документальным фильмом о Бабьем Яре. Решено было найти оставшихся в живых «расстрельщиков» из львовского куреня. Полк их назывался лирично – «Нахтигаль», что в переводе с немецкого означает «соловей». Сам факт найти их был бы серьезным плюсом для картины. Аркадий подарил мне, записанный Горенштейном план неосуществившегося фильма. Под пунктом 3 записано:
    Украинцы-убийцы. Буковинский курень и другие. Фамилии. Фотографии. Есть ли еще живые? Монумент, установленный в их честь в Черновцах.
    В Черновцах? Неужели палачам установили монумент в Черновцах? Оказалось, правда: в 1995 году в сквере на углу улиц Русской и Садовского объявился памятник героям Буковинского куреня в виде трогательного до слёз ангела, раскинувшего широко свои крылья, готового прикрыть ими своих «страдальцев-праведников».

    Ах, да! Расчувствовавшись воспоминаниями, я чуть было не забыла сообщить самое главное. Боря Исаков рассказал мне, что мрачная супружеская пара - дверь напротив нашей, какой ужас! - таинственно исчезла вскоре после нашего отъезда. Я спросила Борю: «Как там наш коридор?» Он ответил: «Та половина, в которой жили Полянские напротив полицаев, отгорожена деревянной перегородкой наглухо, до потолка».
    Куда и почему исчезли соседи? Засветились ли органам НКВД в пору своих активных доносов, или некто донес на доносителей? Сталинский молох политических репрессий варил в одном котле и полицаев, и людей, оказавшихся под оккупантами, и жертв Катастрофы.

    ПОЛЯНСКАЯ
    Мина Иосифовна

    Мина Полянская – выпускница филологического факультета Ленинградского пединститута им. Герцена середины 60-х, в пору его подлинного расцвета, когда там преподавали легендарные Ефим Григорьевич Эткинд и Наум Яковлевич Берковский.
    В 1995 году в Берлине Полянская (с мужем Борисом Антиповым и сыном Игорем Полянским, главным редактором) создала культурно-политический журнал «Зеркало Загадок» (1995-2003).
    Член немецкого Пушкинского общества и немецкого отделения международного ПЕН клуба. Благодаря книге «Foxtrot белого рыцаря. Андрей Белый в Берлине», стала лонг-листером Бунинской премии 2009 года. Лауреат 8-го международного Волошинского конкурса за 2010 в номинации «Лица русской литературы» (очерки о Берковском: «Нужен красный Пинкертон» и «Смерть героя»), лауреат 9-го Волошинского конкурса за 2011 в номинации «Новейшая антология» (очерк «Цена отщепенства. По страницам романа Фридриха Горенштейна «Место»).

    От редакции
    Сердечная благодарность Мине Полянской
    за материал

    Роман с историей

    В 2007 г. в Петербурге вышел мой роман о байроновском Вампире, лорде Ротвене. Вдруг обнаружилось, что там много узнаваемого из современной политики.

    » Всякий раз, после очередного взрыва, унесшего сотни невинных людей, неизменно выплывало на экран пухлое, одутловатое, круглое, скорбное лицо спасителя мира со словами выражения соболезнования.
    Дело в том, что жена президента, изящная, спортивная шатенка, известная демократка, борец за мир и прочее, питала слабость к террористам, как это часто бывает с женщинами, воспринимающими этих откровенных убийц за сильных, мятежных, неотразимых личностей и борцов за независимость от чего бы то ни было. Она любила читать книги с названиями «Палестинец – родина или смерть», в связи с чем и развивала бурную общественную правозащитную деятельность, и президент, подавленный нерастраченной энергий супруги, не мог не считаться с её устремлениями. Таким образом, он оказался первым президентом, вознамерившимся пополам разрезать Иерусалим, по выражению одного значительного и значимого писателя, «как тортик своей бабушки». Кроме того, он в гуманных целях внезапно взялся бомбить отчего-то Сербию. Одним словом, начал совершать немотивированные поступки. Впоследствии президент стал жертвой водевильного скандала, спровоцированного циничными беспардонными противниками, не чурающимися чужого грязного белья, что ещё более активизировало энергию супруги. Когда президент давно уже находился на заслуженном отдыхе и занимался огородом, ей всё же удалось ускользнуть от домашней скуки и сделаться генеральным канцлером великой державы. Каковы дальнейшие действия дамы, мне ещё пока не известно, поскольку не прошло ещё достаточно времени, определяющего ход другого времени. А, как известно, время иной раз прерывается, то есть одно время отрывается от другого, и теряется её цепь»

    … ранние стихи Бродского профессору не понравились

    «Мой преподаватель профессор » Н. Я. Берковский - литературовед, литературный и театральный критик, сформировавший мировоззрение и литературные вкусы нескольких поколений студентов, так что можно говорить о некоей филологической школе, обладающей определенными чертами. Этот выдающийся мыслитель отличался особым индивидуальным стилем устной и письменной речи. Он создавал такие пластические образы, что поговаривали: уж не сам ли он «продуцент»? «Продуцентами» Берковский называл непосредственных создателей художественных текстов, то есть поэтов и писателей. Например, он говорил: «К раннему кругу немецких романтиков Йенской школы тяготели люди разных занятий и призваний – искусствоведы, публицисты, литературные критики. Среди них был один «продуцент» - поэт Людвиг Тик. Он никогда не отступал в сторону филологии или критики и создавал драмы, стихотворения, новеллы». После смерти Берковского, мы узнали, что сам он «отступал» в сторону, изменял литературной науке: писал («продуцировал») стихи.
    Берковский был приятелем Ахматовой, и к тому же еще и дачным соседом в Комарово, в период легендарной «комаровской» четверки - мальчиков-поэтов, бывавших у нее и под ее опекой (Иосиф Бродский, Анатолий Найман, Евгений Рейн, Дмитрий Бобышев). Нам, студентам филологического факультета ЛГПИ им. Герцена было известно, что Ахматова и Берковский приходили друг другу в гости запросто, в домашних тапках и непрестанно говорили, разумеется, на литературные и театральные темы. (Берковский говорил о театре умопомрачительные вещи – дух захватывало). Эти встречи были нам недоступны, что было досадно. Можно себе только представить, какое интеллектуальное пиршество составляли их диалоги! Зато нам был открыт «доступ» в квартиру Берковского, где он ожидал студентов с холодильником, набитым до отказа мороженым, поскольку, что еще может любить студент, кроме этого, тем более, что мороженое любил и Берковский? Сидели допоздна, слушая уникального афористического мыслителя и импровизатора. Сумерки сгущались, городской транспорт прекращал свое движение, но мы этого не страшились, поскольку преподаватель снабжал нас деньгами на такси. При этом заблаговременно успокаивал: «Дам на такси, дам на такси». А к чему я все это говорю? В диалогах с Волковым Иосиф Бродский сказал, что Берковский не понравился ему, и что он категорически отказался слушать устные импровизации профессора. Что ж, отказался, так отказался. Бродский не обязан любить Берковского и слушать его концепции о Кафке, Клейсте или спектакле Товстоногова «Идиот». Тем не менее, хочу предложить читателю мой комментарий к конфликту, который может показаться любопытным, поскольку сей комментарий доказывает, как важен личный фактор в любом деле, ибо как сказал один мудрый писатель, «никто не знает целого. Всякая версия состоит из оторванного клочка».
    Дело в том, что Анна Андреевна показала ранние стихи Бродского Берковскому, обладавшему «биологическим» литературным чутьем. И профессору они не понравились. Бывает и такое! Другому моему преподавателю Ефиму Эткинду понравились, а Берковскому – нет.
    Наум Яковлевич нам что-то негативное о стихах раннего Бродского говорил, но я по прошествии стольких лет, боюсь быть неточной в выражениях. Бродский безусловно знал о неприятии профессором его первых поэтических опытов, что и отразилось в диалогах с Волковым. Берковский умер в 1972 году, и мне потом стало известно, что он достойным образом оценил стихи Бродского, хотя имел полное право не ценить их. Вообще же Берковский был на редкость дружественным и толерантным по отношению к тем, кто творит искусство. Я слышала всего лишь один его нелестный отзыв о поэте-классике, которого подозревал в фальши и заигрывании с толпой. Это было его мнение о Беранже, которого он по «ангажированности» сравнил с Демьяном Бедным
    Произошло, на мой взгляд, досадное недоразумение. Бродский, собственно, этого не скрывает: «В кругах ленинградской интеллигенции говорили: - Берковский, Берковский. И у меня уже с порога было некоторое предубеждение».

    «Горенштейн ещё говорил: «Для того, чтобы получить Нобелевскую премию нужно как можно больше убивать, затем разыграть раскаяние, как это сделал Арафат, и бороться за мир».

    Для разрядки напряженности - немного об этих самых премиях

    «Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне»:

    «Горенштейн ещё говорил: «Для того, чтобы получить Нобелевскую премию нужно как можно больше убивать, затем разыграть раскаяние, как это сделал Арафат, и бороться за мир». Виктор Топоров в некрологе Горенштейну писал («Известия», 12 марта 2002 года): «Горенштейн долгие годы казался мне единственным русскоязычным кандидатом на Нобелевскую премию. И вместе с тем я прекрасно понимал, что он её никогда не получит. Насколько мне известно, его имя даже не всплывало в списке кандидатов».
    «Когда в 1933 году было принято решение дать Нобелевскую премию какому-нибудь русскому антисоветскому писателю, – писал Горенштейн, – выбор пал на Шмелева, православно-кликушествующего сочинителя, впоследствии нациста, образовавшего вместе с Зинаидой Гиппиус, её мужем Мережковским, шахматным чемпионом Алехиным и прочими субъектами русский национал-социалистический союз. Иван Бунин получил Нобелевскую премию не потому, что он классик, а потому, что советские функционеры, по совету Горького намекнули: советские возражения против кандидатуры Бунина будут не так остры» (Сто знацит?).
    Любопытно высказывание Веры Набоковой о Нобелевской премии. На советы сестры Лены, живущей в Швеции, как сделать, чтобы Владимира Набокова включили в список соискателей этой премии, она ответила: «К тому, же Комитет по Нобелевским премиям теперь занимается политическим рэкетом и только и знает, что отвешивает поклоны в сторону Кремля. Ему (Владимиру – М.П.) совершенно ни к чему оказываться в одной компании с Квазимодо (Нобелевским лауреатом 1959 года), или Доктором Живаго». Это письмо я обнаружила в книге Стэйзи Шифф «Вера». Во второй половине 60-х годов Набоков несколько раз пытался Нобелевскую премию получить, но не удостоился ее. Он говорил, что готов разделить эту премию пополам с Борхесом. Судьбы этих двух выдающихся писателей во многом соприкасаются. Писатели-эмигранты родились в одном году – в 1899. Последние годы жизни оба провели в Швейцарии, где и похоронены».


    О ПЕРВОМ РУССКОМ БУКЕРЕ 1992 ГОДА

    Первое присуждение русского Букера состоялось в 1992 г. В числе претендентов был и роман «Место». Но вскоре выяснилось, что роман, который ошеломил искушенных литераторов, не был прочитан некоторыми членами жюри. Отсюда, вероятно, реплика одного из авторитетных членов жюри, знавшего о «Месте» только понаслышке: «Но ведь «Бесов» мы уже читали». Горенштейн рассказывал, что эти слова о «Бесах» принадлежали Эллендее Проффер. В радиопередаче, посвященной смерти Горенштейна (Би Би Си) Симон Маркиш подтвердил это «авторство».
    «Не могу не вспомнить … историю с первым Букером, когда на эту тридцатитысячную премию был выдвинут также мой роман «Место». Потом уж Букеры пошли чередой, караваном, потому что началась раздача верблюдов, точнее, слонов. Кто хочет получить список шестидесятнического истеблишмента, может заглянуть в список лауреатов премии Букера – в первые номера». (Как я был шпионом ЦРУ). Виктор Топоров в некрологе Горенштейну вспомнил это присуждение – еще одну грустную, страницу истории русской литературы: «Драматическая история разыгралась в связи с присуждением первой в нашей стране премии Букеровской премии: явными фаворитами были Людмила Петрушевская и Фридрих Горенштейн, однако премированным оказалось дебютное (любопытное, но не более того) произведение и в дальнейшем себя никак не проявившего литератора. (Победителем конкурса стал Марк Харитонов – М.П.). Для Горенштейна это стало больше, чем ударом (к ударам судьбы он привык): это стало знаком того, что удача не замечает его и не заметит никогда». В эссе «Как я был шпионом ЦРУ» Горенштейн писал: «Я думаю, другие члены жюри в большинстве своем тоже «Место» не читали. Синявский покойный, безусловно, не читал. Дай Бог свои книжки успеть прочесть. Про «зарубежную команду» бандершу Проффер из небезызвестного «Ардиса» и некоего литературоведа из Оксфорда – можно гарантировать — не читали. Да этим и читать мои книги бесполезно. О председателе жюри А. Латыниной не знаю, твердо не скажу. Но А. Латынина тоже приняла решение. Битов, когда его спрашивали, отвечал: А я хотел, чтобы премию получил мой друг Маканин». Латынина же заявила: «Горенштейн и так все имеет. (Что я имею?). Поддержать надо было Марка Харитонова».
    То есть благотворительность за мой счет… Если бы я был наивный человек, то конечно сказал бы: «Но ведь вы члены литературного жюри! Для вас литературное качество должно быть единственным критерием, а не личная дружба или благотворительность. Если вы конечно честные! А вы оказывается нечестные! И вас не оправдывает, что все жюри, включая нобелевский комитет, действует примерно так же». Если бы я был наивный человек, я бы так сказал.
    Но в бытии борьба развернулась между Битовым и Латыниной. Латынина очевидно мобилизовала «заграницу», включая Синявского, и своею нечестностью победила нечестность Битова. Хотя Маканин потом реванш взял (смотри список последующих лауреатов»).Напомню читателям «короткий список» участников:

    Марк Харитонов. Линия Судьбы или Сундучок Милошевича
    Фридрих Горенштейн. Место
    Александр Иванченко. Монограмма
    Владимир Маканин. Лаз
    Людмила Петрушевская. Время ночь
    Владимир Сорокин. Сердца четырех

    Горенштейн считал виновником стоящей за решением жюри интриги влиятельного Битова, который, приезжая в Берлин, всегда – до злополучной букеровской истории – навещал его. «Вот здесь он всегда у меня сидел, – говорил Горенштейн, указывая на место справа у стола возле двери, – больше он здесь не сидит, и сидеть не будет». Битов, по случайному совпадению, находился в Берлине в день похорон Горенштейна, и поговаривали, что собирался придти на кладбище и проводить в последний путь литературного соратника, талантом которого восхищался («Боже мой! Как он может так писать? Быть может, ему кто-нибудь диктует?») Но почему-то на кладбище не пришел.

    Из: ©Мина Полянская. Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне».


    Глядя на литературное сообщество, можно предположить, что «властители дум» делятся на «писателей в законе» и «писателей незаконных». Писатель в законе, как и его криминальный коллега, устойчив, хваток и неуязвим. Писатель незаконный игнорирует правила, поэтому его часто просто не замечают. Фридрих Горенштейн признавал себя «писателем незаконным». Мина Полянская, хорошо знавшая Горенштейна, во второй части своего интервью для «Часкора» размышляет о драматической судьбе автора романов «Место» и «Псалом», его сбывшихся пророчествах и наследии.

    Вы дружили с замечательным писателем Фридрихом Горенштейном. Как по-Вашему, почему он оказался в некотором роде изгоем во всех сферах русского литературного процесса XX века и в «совиздате», и в «самиздате», и в «тамиздате»?
    - Ефима Григорьевича Эткинда тоже удивило, что произведения настоящего мастера не были известны в мире литературно-художественного андеграунда 70-х годов и не появились при советской власти даже в самиздате .

    По первым откликам на мою книгу «Я – писатель незаконный…» я учуяла, что некоторые исследователи уже мечутся от еврейской темы к русской: туда-сюда, сюда-туда, и не знают, где удобней приткнуться. Библейская тема в творчестве Горенштейна соблазнительна и не безопасна, поскольку симбиоз христианства и иудаизма (с утверждением главенствующей роли иудаизма, «библейской праматери») этого писателя русской традиции требует не только глубоко образованного, но ещё и очень тонкого, деликатного и умного исследователя. Разумеется, он был «писателем незаконным» и, благодаря религиозным построениям, чуждым не только нынешнему христианству, но и иудаизму. Отношение его к личности Христа немногим отличалось от отношения к нему Достоевского, сказавшего, что если бы пришлось выбирать между верой и Христом, то выбрал бы Христа, тем самым, отрицая его божественную суть. Горенштейн выбрал бы веру, но к личности Христа (личности, разумеется, человеческой) относился с глубокой симпатией и, я бы даже сказала, с нежностью, сокрушаясь, что назаретянин принял на себя все безжалостные палочные удары римских легионеров, отыгравшихся на нём лично в своей ненависти к еврейскому народу.

    Однако не следует забывать, что у Горенштейна были проблемы не только с еврейским, но и русским вопросом. Несколько московских критиков обвинили его в том, что он не знает и не понимает российской действительности, что, по их мнению, в большей мере проявилось в его повести «Последнее лето на Волге», написанной уже в Берлине. Упрёки Горенштейну сильно напоминали розановские в адрес Мережковского: «без единой складочки русской души». Надо сказать, что Розанов догадался о неспособности Мережковского понять русскую душу (!) по его походке. В статье с характерным названием «Среди иноязычных» он записал тогда: «Так, именно так , - русские никогда не ходят! Ни один!!».

    Прочитав мемуары московских знакомых Горенштейна в журнале «Октябрь» (2002, 9), я была озадачена слаженностью коллектива и стойкостью дискурса о якобы недостаточно изысканных бердичевских «манерах» Горенштейна, которыми он когда-то ранил их, столичных. Из какого контекста рождаются такие толки и какую несут смысловую нагрузку? Ведь суть не в наличии или отсутствии того или иного факта, но в гротескном выделении и типизации факта. Таково, к примеру, «русское пьянство» или, скажем, «еврейский нос». «Еврейский нос» – явление не анатомическое, а вполне «культурный продукт». В случае с Горенштейном «любование» его, якобы, местечковостью – без сомнения, питалось энергией антисемитской традиции. При этом хочу подчеркнуть, что соучастниками этого «любования» были и есть не только русские, но и евреи. Почему бы и нет, ведь они тоже часть русско-советской культуры.

    Фридрих Горенштейн – горький парадокс русской литературы второй половины XX века. Прозаик, сценарист, драматург планетарного масштаба оказался стертым с литературной карты планеты работниками культуры полярно противоположенных убеждений. Сам же писатель, размышляя о своей судьбе, признался: «Вообще, большинство моих жизненных проблем создано было не партийной властью, а интеллигенцией, её безразличием, пренебрежением, а то и враждой». Однако, как говорится, шило в мешке утаить невозможно.

    Горенштейн был уверен, что не совсем безобидные характеристики создавали определённое устойчивое мнение, распространявшееся по редакциям, книжным магазинам, а затем каким-то образом оседали и в органах КГБ. Кроме моих книг о Горенштейне, существует ещё и мой очерк о писателе «Постоянное место жительства» в книге «Музы города», о котором я почему-то всегда забываю, чего не следовало бы делать хотя бы потому, что очерк был написан при жизни писателя, прочитан ему, как на экзамене, вслух, то есть прошёл полную его «цензуру». В особенности Горенштейн одобрил следующий отрывок:

    «Поскольку авторитет «самиздата» был достаточно велик и поддерживался на Западе, «не пропустить» писателя в «самиздат» означало нанести ему порой гораздо больший урон, чем тот, на который способна была тоталитарная система».

    Кипят страсти человеческие в грешном мире, кипят они и на литературном Олимпе. Зависть, как всем известно, – одна их сильнейших человеческих страстей. Горенштейн был потрясён тем, что роман «Виктор Вавич», написанный почти в то же время, что и повесть «Белеет парус одинокий» и на ту же тему , однако же, оказавшийся на несколько «уровней» выше, был «похоронен» для двух поколений читателей. «… Хорошо знакомая мне информационная блокада. Такое не прощают – попытку заживо похоронить, как похоронили заживо всей совписовской похоронной командой замечательный роман Бориса Житкова «Виктор Вавич». (Как я был шпионом ЦРУ. Зеркало Загадок, 9, 2000)

    Виктор Топоров в некрологе Горенштейну «Великий писатель, которого мы не заметили» («Известия», 12 марта, 2002 года) писал: «И в ход была пущена самая эффективная из групповых практик – практика замалчивания, если не остракизма. Индекс цитируемости Горенштейна в отечественной прессе непростительно ничтожен. Получается, что ушёл великий писатель, которого мы не заметили? Получается так. Получается, что ушёл великий писатель, которого одни заметили, а другие замолчали. Сам Горенштейн сказал бы, что оба эти греха равновелики».

    «Вообще, большинство моих жизненных проблем, – писал он, – создано было не партийной властью, а интеллигенцией, её безразличием, пренебрежением, а то и враждой. Что такое партийная власть? Слепой молох. А интеллигенция – существо сознательное, зрит в оба, занимаясь искусственным отбором. Поэтому я отошёл от них. Не называю никого конкретно, ведь речь идёт не о людях, хоть были и люди, а об атмосфере: «наш – не наш». «Есть писатели «в законе». Я же всегда был писатель незаконный, что-то вроде сектанта-архаиста». (Как я был шпионом ЦРУ).

    Эти слова «Я же всегда был писатель незаконный» я и взяла для названия первого издания моей книги (Нью-Йорк, 2003), но при этом убрала произвольно (да простит меня Горенштейн) слова «же всегда был», поскольку для титула они были излишни. Получилось: «Я – писатель незаконный…». Так что тот, кто нынче заимствует у меня это название (а такой человек есть) для своих одностраничных водянистых творений о Горенштейне, совершая таким образом хичкоковскую подставу в духе его фильма «Случай с мистером Пелхэмом», в котором двойник, человек без свойств, пытается занять место оригинала с помощью простейших предметных – костюм, галстук – перестановок (в моём случае интернетных), цитируют мои вольности, а не Горенштейна. У Горенштейна тоже был такой человек без свойств, маниакальный Дмитрий Хмельницкий, дыхание которого в затылок писатель слышал много лет, и которого он в конечном счёте отделал в памфлете «Товарищу Маца, литературоведу и человеку, а также его потомкам». Хмельницкий и сейчас живет в Берлине, неизменный, нестареющий, как Дориан Грэй.

    Итак, книги Горенштейна на десятилетия были спрятаны от читателя, того самого читателя, который, согласно меткому выражению Набокова, спасает писателя от «гибельной власти императоров, диктаторов, священников, пуритан, обывателей, политических моралистов, полицейских, почтовых служащих и резонеров». Я не сторонница «судьбоносных» фраз типа: «время все расставит по своим местам», или же «большой талант рано или поздно пробьется к читателю», или же «рукописи не горят». Всякое бывает в этом мире! Бывает, что время не «расставляет», талант не «пробивается», а рукописи сгорают дотла.

    Разумеется, проза Горенштейна сегодня более чем современна. Митинги и сборы у памятников Маяковскому и Пушкину, отгремевшие недавно, уже давно ярко и сценично были изображены в романе «Место», причём, у этих же памятников. Иной раз я узнавала целые сцены, как будто разработанные кем-то по роману «Место». Я, кроме того, легко узнавала политиков с «натурой вождя улицы», готовых сделать стандартную для относительно вольного времени карьеру авантюриста и захватить власть в стране. Узнавала и Щусева, и Горюна и в особенности Орлова-Удальцова и мысленно вопрошала: «И ты хочешь быть царём на Руси, и ты, и ты?» Вспоминала Журналиста, предупреждавшего главного героя романа Гошу, тоже претендующего на власть, об опасности самозванства: «Властолюбцы редко бывают патриотами, но счастье того властолюбца, чьи стремления совпадают с народным движением. В противном случае его пеплом выстреливают из пушки, как это случилось, например, с Лжедмитрием».

    Как выяснилось, тайные образования конца пятидесятых – не плод фантазии Горенштейна. Тема организаций – вневременная, а вскоре ожидается в России большое количество партий. У Горенштейна в романе представлена – предупреждаю – и нацистская организация со всеми необходимыми атрибутами, разумеется, с портретом Гитлера и свастикой. Я, в душе всё же либералка в традиционном понимании, хотела бы сделать предупреждение: как бы не перестараться. Ибо если страна останется без власти... Горенштейн даёт характеристику советскому явлению, оставившему глубокие следы – незавидной судьбе интеллигента при отсутствии власти и наличии «мужичка» с его классовой ненавистью к интеллигенту: «…Идеал покойного умеренного оппозиционного интеллигента – стоять с незатянутой петлёй на шее, на прочном табурете – возможен лишь тогда, когда на узкой тропе Истории только Власть. Когда же туда, навстречу власти, словно дикий кабан на водопой выходит Народное Недовольство, то первым результатом их противоборства является двойной удар сапогами по табурету, и миру после этого остаются, в лучшем случае, лишь хриплые, необъективные, как всё мертвеющее, запоздалые мемуары удавленника-интеллигента».

    Казалось бы, что мешает столь актуальному 800-страничному роману пробиться к читателю? А ничего не мешает. Читают роман, читают. Не очень покупают, но читают. И даже создают интернетные блоги с его цитатами.

    Стало быть, есть проблема не с чтением как таковым, а с чтением именно бумажных книг. Эта проблема связана с новыми технологиями, интернетным скачиванием на букридеры, айпеды и пр. и пр. Короче – порвалась связь времён! Как сказал не только Шекспир, но и Тютчев. Эта проблема касается сейчас всех писателей. Тот факт, что распираемые, простите, распиаренные – оговорка по Фрейду – писатели нынче так натужно и суетливо светятся на любом телеэкранном собрании, свидетельствует о том, что книги их не так уж хорошо раскупаются. А кстати, почему лауреат премии Бунина, того самого Бунина, который так пламенно ненавидел Советскую власть и её диктатуру, Проханов, поклонник Лукашенко и восточных диктаторов, не сходит с экранов? Я вижу этого пророка без пророческой бороды «кажный» Божий день! И всякий раз дивлюсь его блудливой велеречивости не как литератор-наблюдатель со стороны (я, кстати, член Союза российских писателей), а как человек, искренне переживающий за судьбу русской литературы.

    А в заключении темы «Горенштейн и читатель» хочу поблагодарить его величество Интернет, который нынче принято даже и с заглавной буквы писать.

    Это Он – баловник, это Он – чародей веет свежим своим опахалом (стихами Константина Фофанова «Это май – баловник, это май – чародей…» я восхитилась ещё в «Двенадцати стульях»).

    Это Он первый, ещё в 2003 году заметил Горенштейна, о чём я тут же писателю у могильного камня торжественно сообщила. Это Он, объективный, честный, независтливый ценитель заметил малоизвестного автора и представил благодарному читателю.


    Фридрих Горенштейн, Мина Полянская, Борис Антипов. Фото: Игорь Полянский

    С момента разоблачения культа личности Сталина прошло 56 лет. С момента повторного низвержения Сталина, т.е. со времен Перестройки, минуло 27 лет. Но русская либеральная интеллигенция и сегодня продолжает активно «открывать Америку», рассказывая о том, о чем, собственно, исчерпывающе поведал Солженицын в своих фолиантах. Как это объяснить? Это попытка спрятаться от понимания, что сегодня, в эпоху непрекращающихся кризисов демократические идеалы выглядят мифами, как на Западе, так и на Востоке?
    - 56 лет – это много. Вероятно, существует количественный временной фактор, когда память начинает расслабляться. Увы, людям свойственно забывать. Я была свидетелем второй, полной десталинизации 26 лет назад. И каково же было мне 5-го марта этого года, когда русские СМИ трижды поздравили меня с днём памяти Сталина. И допущены для этого были в эфир Зюганов и его соратники. Что тут мудрить: меня трижды поздравили с днём памяти палача, виновника смерти миллионов ни в чём не повинных людей! Сталинский молох политических репрессий с его высоким градусом доносов, подслушиваний, круговой поруки, насилия виновен и в безвременной смерти моего отца в возрасте 43 лет (он был арестован, а квартира отнята). Иосиф Полянский умер в январе пятьдесят третьего, а Сталин – спустя два месяца, однако несокрушимой оставалась закономерность: если в этом государстве отняли жилье, где можно голову приклонить, то не вернут никогда. Сейчас мой сын Игорь Полянский, когда-то главный редактор «Зеркала Загадок», а ныне доктор философии, заместитель директора института истории, этики медицины при Ульмском университете пишет большую работу об истории советского врача и раскапывает немыслимые сталинские кошмары – готовые сюжеты для фильмов ужасов.

    История русской эмиграции XX века продолжается. И одним из «стержней» этого культурного явления остается Берлин, город, в котором творили Владимир Набоков, Марина Цветаева, Владислав Ходасевич, Ефим Эткинд, Фридрих Горенштейн. Каков он, русский Берлин? Мина Полянская, прозаик, публицист, литературовед, литературный редактор берлинского журнала «Зеркало загадок», подробно рассказала «Частному корреспонденту» о жизни старых и новых русских берлинцев, об их драматических судьбах и положении, в котором они оказались сегодня, во времена постсоветские. Сегодня – первая часть этой большой беседы.

    Так о чём тут можно говорить? В ЭТОМ пункте я – заодно с либералами.

    Сталина со всей его символикой и атрибутикой следовало вовремя объявить вне закона, то есть преступником, точно так же, как Гитлера в Германии. Тогда не было бы нынче такой путаницы в светлых умах. Однажды нашу приятельницу немецкие таможенники сняли на границе с поезда за то, что она держала в руках журнал «Зеркало Загадок», раскрытый на той странице, где красовался кадр из фильма «Семнадцать мгновений весны» с обаятельным гестаповцем Мюллером-Броневым с повязкой со свастикой на рукаве, а на Штирлице-Тихонове отлично сидел мундир офицера СС (то была статья Горенштейна «Реплика с места» в 7-м номере журнала, в которой он разъяснял, как лакировался нацизм при Советах и романтизировался гитлеризм). Свастика в Германии – вне закона, и нашей приятельнице пришлось долго объяснять, что она не исповедует нацизм и что это всего лишь кадры из знаменитого фильма.

    Что Вы, как литературный редактор культурно-политического журнала и просто читатель, думаете о деятельности классических толстых журналов и литературных интернет-проектов современной России.
    - Позвольте выразиться тривиально: мы на пороге больших перемен. И видится мне, что и книжные, и журнальные издательства затаились в ожидании либо чуда, либо катастрофы, которые уже случались в истории человечества, когда в очередной раз вступали в силу новые технологии, будь то первые печатные станки, первое радио, телефон, телеграф, кинематограф и пр. Что касается Интернета, то его способность к самоусовершенствованию, самоуправляемости, неожиданности поведения напоминают мне фантасмагорические азимовские бунты роботов, когда человек оказывается бессильным перед тем гениальным, что создано им же самим. Можно с умным видом рассуждать об уникальности русского толстого журнала, некогда ставшего единственным поставщиком культуры в России с её огромными территориями при отсутствии хороших путей сообщения и так далее и так далее. Можно даже для литературной услады вспомнить и журналы «Современник» (пушкинский, а затем некрасовский) и «Отечественные записки» Некрасова и Салтыкова-Щедрина. А вот, кстати! Было уже такое! На рубеже 19-го и 20-го веков развитие газет вдруг отодвинуло наш толстый журнал с первого места. Предрекали ему уже тогда смерть по причине его медлительности и громоздкости. Однако же он выстоял и занял достойное место. Мне кажется, что такой вопрос хорошо бы задать двум редакторам – бюджетно субсидируемого и частного журнала. Интересно, что расскажут редакторы, допустим, «Вопросов литературы» и «Дети Ра» о бумажном и интернетном будущем их журналов.

    - Как Вы относитесь к экранизациям произведений Фридриха Горенштейна?
    - В настоящее время экранизированы два фильма: Евы Нейман «Дом с башенкой» и «Искупление» Александра Прошкина, но, насколько мне известно, они ещё не пущены в прокат. Еву Нейман познакомили с Фридрихом, уже исхудавшим и посеревшим, когда онкологическое заболевание достигло последней степени. Ева показалась мне необычной личностью, поскольку в самые тяжёлые последние дни Горенштейна подолгу сидела в палате. Нынешний друг Горенштейна, автор одностраничных вымученных сочинений о нём, Юрий Векслер (не путать с известным кинооператором Юрием Абрамовичем Векслером), как только Фридрих заболел, тут же и слинял (скипнул, сгинул, исчез, растворился) и в течение двух тяжелейших месяцев ни разу не объявился.

    Фридрих был, наверное, покорён преданностью новой знакомой Евы в последние его дни. Суровый приговор о безнадёжности Фридриха был врачами объявлен при ней. Мы встречали её у могилы писателя, находили на могильном камне красиво раскрашенные камешки – мне кажется, что это её камешки. Она оказалась настоящей творческой личностью, и я чувствую, что она сделала хороший фильм.

    Горенштейн подружился с Александром Прошкиным, доверял ему, и, наверное, талантливый режиссёр сделал хороший фильм, хотя это совсем не просто из-за неоднозначности оригинального текста. В романе присутствует невероятная сложность одного образа. Я говорю о Сашеньке – малоприятном человеке, способном даже на предательство собственной матери, однако, тем не менее, писатель, не вмешиваясь в объективный ход романа, не насилуя сюжет, протягивает ей руку, писательской волей даёт отпущение грехов.

    Библейский свой метод и строгое библейское напоминание Горенштейн впервые применил не в романе «Псалом», построенном на Пятикнижии, как считают многие, а в «Искуплении». «Если глянуть с большой высоты» («Псалом»), то и взгляд становится слишком объективным, рассматривается под другим углом зрения.

    В «Искуплении» во время войны еврейская семья была уничтожена не нацистскими захватчиками, а – соседями. Злобным соседям удалось без особых сложностей убить родителей, но пятилетний мальчик убежал и спрятался, так что пришлось его искать, и, в конце концов, соседям удалось осуществить задуманное, о котором страшно даже и говорить. Соседи, как они полагали, уничтожили еврейский род, племя, семью, их имена, а согласно Библии имена являются основополагающими для Всевышнего, и одна из книг Пятикнижия так и называется – «Шмот», то есть «Имена».

    Но уцелел на войне один из членов семьи – старший сын лётчик Август, юноша неземной красоты. Август напоминает мне и судьбой, и красотой, одухотворённостью облика и вечной печалью в глазах одного из самых замечательных поэтов двадцатого века Пауля Целана, у которого в сорок втором в концлагере погибли родители и сестра, а он чудом уцелел в другом концлагере. Пауль умчался в Бухарест, через два года проник в Австрию, затем в Париж, но бегство не спасло – его шатры ещё в Черновцах были окончательно сожжены. А мы все смеялись и уходили в чужие долины. Нам всё равно: все шатры сожгли. Тени прошлого догоняли, преследовали, и он покончил с собой в Париже, бросился в Сену. Август не вынес тоски по уничтоженной семье, и в особенности ужаса содеянного, и тоже покончил с собой, но, в отличие от Пауля Целана, он оставил после себя сына, которого и родила Сашенька. Стало быть, через Сашеньку (выражаюсь уже по-библейски) сохранился род, племя, семья, имя. И одному Всевышнему известно, почему для сохранения рода Он выбрал Сашеньку, ибо нам этого знать не дано. Я надеюсь, что увижу в фильме даже и «хватку библейскую» (Горенштейн о Пушкине).

    Вы окончили Ленинградский университет. Можно ли говорить о различиях Московской и Питерской филологических школ?
    - В Ленинградский университет я, разумеется, документы подала, но некий молодой человек лет тридцати вывел меня в коридор и уговорил забрать документы. Он объяснял это тем, что у меня нет стажа. Разумеется, не следовало бы подавать в этот университет документы по двум определяющим пунктам: 1. Национальность, 2. Человек с улицы.

    Надо сказать, что молодой человек дал мне хороший совет отправиться в Герцена, за что я ему благодарна. Я поступила при значительном конкурсе на филологический факультет Педагогического института имени Герцена, ныне университета (говорят, что сейчас там нет конкурса). Мне повезло, потому что оказалась, сама того не подозревая, на факультете в пору его подлинного расцвета, когда там преподавали легендарные Ефим Григорьевич Эткинд и Наум Яковлевич Берковский. А также один из последних переводчиков «Божественной комедии» академик Владимир Георгиевич Маранцман и Николай Николаевич Скатов, до недавнего времени директор Института русской литературы (Пушкинский дом). Преподавал ещё профессор Владимир Николаевич Альфонсов, блестящий знаток Серебряного века, автор книг «Слова и краски», «Поэзия Бориса Пастернака» (умер 21 февраля 2011 года). Некоторые из наставников, хранившие мою юность (Эткинд, Маранцман, Берковский), стали действующими лицами моей книги «Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне», вышедшей в Петербурге в 2011 году, и очерков «Нужен «красный Пинкертон», «Смерть героя», «Мемуарные размышления о Ефиме Эткинде».

    Мне почему-то всегда везло с преподавателями. Я ещё в течение целого года училась на специальных курсах «Литературный Петербург-Ленинград» со специализацией «Пушкин в Петербурге» и с семинарами, проводимыми замечательным пушкинистом, несравненным Вадимом Эразмовичем Вацурой – не забуду, как изумительно он нам читал Вяземского, Боратынского – всех тех, кому Пушкин в любви своей признался: Но вас люблю, мои поэты/ Счастливый голос ваших лир . Мне вручили диплом с записью «Пушкин в Петербурге», а потом эти курсы угасли и, стало быть, мой диплом – редкостный.

    Что касается филологической школы, то её и не может быть. Привязывание какой бы то ни было науки к территории невозможно, ибо наука – вещь всемирная, где нет территориальных и политических границ. Однако все наши учителя были всё же советскими учёными, поскольку вынуждены были углублять догмы марксизма-ленинизма, и даже Жирмунский обязан был доказывать, что его трактовка ленинских работ наиболее верна, что не мешало усадить и его в тюрьму. Однако мы – всё же дети своих преподавателей. Я – дитя Берковского, затуманенное, зачарованное его сказками, его Генрихом фон Клейстом с «Нищенкой из Локарно» и «Маркизой Д`О» и «Золотым горшком», «Крошкой Цахесом» Гофмана и прочим таким же.

    Не без участия моих учителей я втянулась в водоворот событий и восторгов хрущёвской перестройки. Разумеется, Солженицына и Бродского читала и восхищалась. И даже побывала у гроба Ахматовой 10 марта 1966 года. Владимир Маранцман повёз нас, студентов, в Ясную Поляну к могиле Толстого без памятника со свежим холмиком, поросшим молодой травой, производившим впечатление недавнего захоронения. Вид скромного могильного холмика волшебным образом «придвинул» к нам Толстого и казался предвестником чего-то неотвратимого. Эти знаки нашей молодости западали в душу, оставляли след навсегда, но только вряд ли подготавливали нас к полной катаклизмов жизни в будущем.

    Я ещё вспоминаю себя, первокурсницу, на Прачечном мосту в той самой толпе сострадающих Иосифу Бродскому и ожидающих решение суда так, как будто решалась судьба очень близкого мне человека. Слушание дела о «тунеядстве» Бродского состоялось в середине марта 1964 года в большом зале Клуба строителей на Фонтанке, рядом с домом бывшего Третьего отделения шефа жандармов А. Х. Бенкендорфа. Ефим Григорьевич Эткинд, как известно, на памятное моим современникам судилище был вызван в качестве свидетеля.

    Сколько просуществовал журнал «Зеркало Загадок» и что послужило причиной окончания его деятельности? Какова сейчас обстановка с русской публицистикой в Европе?
    - В последние годы мы с трудом финансировали журнал, который издавали исключительно для своего удовольствия. Подстёгивал Горенштейн, который любил журнал, всегда просил, чтобы принесли ещё и ещё – экземпляров. Он принимал их с нескрываемой радостью, как маленький ребёнок игрушки. Было трогательно смотреть на то, как этот большой человек носится с маленькими яркими журналами. А после смерти писателя уже и стимула не было к изданию «ЗЗ», и он как-то естественно и сразу, как бенгальские огни, погас. В общей сложности мы продержались с журналом 8 лет – с 1995 по 2003 годы.

    С Миной Полянской беседует Владимир Гуга

    Продолжение интервью читайте




    
    Top