Я познакомился с грибоедовым в 1817. Жизнь Грибоедова: Способности человека государственного оставались без употребления

Встреча Пушкина с телом Грибоедова произошла 11 июня 1829 г. по дороге из Тифлиса в Карс у перевала через Безобдальский хребет (см. Е. Вейденбаум. Пушкин на Кавказе в 1829 г. — «Русский Архив» 1909 г., № 4, стр. 679). Эту встречу он описал в своей статье «Путешествие в Арзрум», из которой и извлекаем печатаемый ниже отрывок; отрывок этот вошел в статью, напечатанную самим Пушкиным в первой книге «Современника» 1836 г.

Человек мой со вьеючеными лошадьми от меня отстал. Я ехал по цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей.

Прошло более шести часов, и я начал удивляться пространству перехода. Я увидел в стороне груды камней, похожие на сакли, и отправился к ним. В самом деле, я приехал в армянскую деревню. Несколько женщин в пестрых лохмотьях сидели на плоской кровле подземной сакли. Я изъяснился кое-как. Одна из них сошла в саклю и вынесла мне сыру и молока. Отдохнув несколько минут, я пустился далее и на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. — Откуда вы? — спросил я их. — Из Тегерана. — Что вы везете? — Г р и б о е д а. Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис.

Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году, в Петербурге, перед отъездом его в Персию.

Он был печален, и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить, он мне сказал: Vous ne connaissez pas ces gens-là: vous verrez qu’il faudra jouer des couteaux . Он полагал, что причиною кровопролития будет смерть шаха и междуусобица его семидесяти сыновей. Но престарелый шах еще жив, а пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни*, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею.

[*Персидский сановник, очевидец убийства Грибоедова, приславший в 1830 году свои воспоминания об этом в Париж в журнал «Nouvelles Annales des Voyages», пишет следующее об издевательстве над трупом Грибоедова: «Я узнал от своих слуг, что изувеченный труп Мирзы Якуба волочили по всему городу и, наконец, бросили в глубокий ров. Так же точно было поступлено с предполагаемым телом г. Грибоедова. К ногам были привязаны веревки, и шутовская процессия сопровождала его по главным улицам и базарам Тегерана, выкрикивая по временам: «Дорогу, дорогу русскому посланнику, идущему с визитом к шаху. Встаньте, чтоб засвидетельствовать свое почтение, и приветствуйте его по моде франков, обнажая голову». Поволочив таким образом труп долгое время, его выставили на видном месте на площади, примыкающей к главным воротам крепости». (Этот отрывок на русский язык переведен впервые в статье М. Я. Алавердянца «Кончина А. С. Грибоедова по армянским источникам» — «Русская старина» 1901 г., № 10; в издании Серчевского, где эти воспоминания были впервые переведены, эти строки были пропущены]

Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем, как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе, и не понимают, что между ними может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в «Московском Телеграфе».

Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит и наш голос.

Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств [Вероятно, поэт имеет в виду роль Грибоедова в дуэли А. П. Завадовского с В. В. Шереметевым. — В 1830-х гг. Пушкин предполагал вывести в романе «Русский Песлам» Завадовского, Истомину и Грибоедова; в дошедших до наших дней планах этого ненаписанного произведения неоднократно упоминаются их имена].
Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда с своею молодостью и круто поворотить свою жизнь. Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностью, уехал в Грузию, где пробыл восемь лет в уединенных неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия «Горе от ума» произвела неописанное действие и вдруг поставила его на ряду с первыми нашими поэтами.
[Сохранился следующий отзыв Пушкина о Грибоедове при получении известия о его смерти: «В прошлом году (в апреле 1829 года) я [В. А. Ушаков] встретился в театре с одним из первоклассных наших поэтов [Пушкиным] и узнал из его разговоров, что он намерен отправиться в Грузию.
«О, боже мой, — сказал я горестно, — не говорите мне о поездке в Грузию. Этот рай может назваться врагом нашей литературы. Он лишил нас Грибоедова».
— Так что же? — отвечал поэт, — ведь, Грибоедов сделал свое. Он уже написал «Горе от ума». - См. В. А. Ушаков. «Московский Телеграф» 1830 г., № 12]
Через несколько времени потом совершенное знание того края, где начиналась война, открыло ему новое поприще; он назначен был посланником. Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил... Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна.
[В письме известного сплетника пушкинской поры — московского почтмейстера А. Я. Булгакова от 21 марта 1829 г. к брату — К. Я. Булгакову, сохранилось шутливое замечание Пушкина: «Он (Пушкин) едет в армию Паскевича, узнать ужасы войны, послужить волонтером, может и воспеть все это. «Ах, не ездите, — сказала ему Катя, — там убили Грибоедова». — «Будьте покойны, сударыня, — неужели в одном году убьют двух Александров Сергеевичев? Будет и одного». — См. «Русский Архив» 1901 г., № 11]

Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны.

* *
Люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало надежды на будущее, украшают невозвратимое минувшее всеми цветами своего воображения.

* *
Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная.
А. Пушкин

15 января исполнилось 220 лет со дня рождения А.С. Грибоедова - самого непонятого и загадочного персонажа "Золотого века" русской литературы.

Особняк Римских-Корсаковых, в течение полутораста лет известный как "Дом Фамусова", потому что именно этот двухэтажный дом и его обитатели выступили прототипами "Горя от ума", стоял в Москве в углу Страстной площади - ныне Пушкинской. И эта подробность московской географии довольно символична.

Потому что мы невольно воспринимаем Грибоедова - тезку, старшего товарища и приятеля Пушкина, не уступавшего ему рано проявившейся фантастической одаренностью и, увы, тоже погибшего молодым, как своего рода "дублера" Пушкина. "Евгений Онегин" - энциклопедия русской жизни, но и "Горе от ума" - энциклопедия жизни московской. Молодой Пушкин были известен не только летучими стихами, но и проказами с оттенком вольнодумства; а 22-летний водевилист Грибоедов задолго до "Горя от ума" прославился в узких кругах как участник кровавой "четверной дуэли" из-за балерины Истоминой (воспетой позднее Пушкиным, кстати), стоившей ему изуродованной левой кисти (трагедия для одаренного пианиста и композитора). Пушкин к зрелости "помирился с царем" - и Грибоедов дослужился до статского советника, став государственным человеком, ключевой фигурой российской внешней политики в Закавказье. Словом, Пушкин очень хорошо понимает, о чем говорит, когда с вынужденной туманностью намекает в "Путешествии в Арзрум", что "Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств. Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда с своею молодостию и круто поворотить свою жизнь".

Этот знаменитый фрагмент, описывающий Пушкина рядом с телом Грибоедова, которое везут из Тегерана на арбе, запряженной двумя волами, хочется цитировать целиком, но все-таки ограничимся частью: "Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, - все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости - эту глупую, несносную улыбку, - когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном… Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны..."

Последние слова вошли в поговорку; но мало кто задумывается, что относятся они не только к мемуарам и биографиям, но и к самым известным, хрестоматийным произведениям - да хоть к тому же "Горю от ума". Поколения школьников рассуждают о конфликте Чацкого с косным окружением, но мало кто рисковал задумываться: да точно ли умен Чацкий? У Пушкина были на этот счет большие сомнения: "Все, что говорит он, - очень умно, - писал он А.А. Бестужеву после того, как декабрист Пущин привез ему рукописную копию ("список") комедии. - Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека - с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому подобными".

Сто пятьдесят лет спустя Вайль и Генис в "Родной речи" предложили свой ответ: Чацкий умен, но не по-русски, где все серьезно, а по-европейски, с большой долей легкости и шутовства. "В основе представления о борце, выступающем против общества - вера в серьезность. Все, что весело - признается легкомысленным и поверхностным. Все, что серьезно - обязано быть мрачным и скучным. Так ведется в России от Ломоносова до наших дней. Европа уже столетиями хохотала над своими дон кихотами, пантагрюэлями, симплициссимусами, гулливерами, а в России литераторов ценили не столько за юмор и веселье, сколько вопреки им. Даже Пушкина".

А Софья? Слова Пушкина о ней из того же письма Бестужеву лучше не цитировать. Но и без него поколения школьников-подростков остро, в силу возраста, интересовались вопросом - до какой же степени доходила интимность ее ночных посиделок с Молчалиным? И здесь обладатель острого и ясного ума, Александр Сергеевич Грибоедов, не дает однозначного ответа, оставляя его на усмотрение каждой эпохи.

Но едва ли не самая большая загадка Грибоедова связана не с литературной, а с внешнеполитической деятельностью. Часто забывают, что, отправляясь посланником в Персию, Грибоедов подал наместнику Закавказья графу Паскевичу "Записку об учреждении Российской закавказской компании" - которая должна была стать для России тем же, чем была двумя веками раньше Ост-Индийская компания для Великобритании: мощнейшим инструментом влияния в регионе. Этим обширным и продуманным планам не суждено было реализоваться. Что невольно заставляет задуматься: так ли уж случайно и стихийно вспыхнул народный мятеж в Тегеране, совершенно не нужный шаху, которому пришлось отдариваться потом ценнейшим алмазом своей коллекции?

Все эти вопросы едва ли когда-нибудь получат однозначный ответ. Но задаваться будут регулярно. И не только потому, что Грибоедов - по-прежнему один из самых востребованных русских драматургов, но и потому, что иранская нефть - по-прежнему один из козырей глобальной внешней политики. А отношения России и Грузии, для упрочения которых Грибоедов, женившийся на грузинке, сделал очень много - по-прежнему один из важнейших факторов политики внутренней.

"Другой Александр Сергеевич" - с нами так же, как и тот, чья фамилия всплывает обычно в памяти при произнесении этого имени и отчества. Да и "Дом Грибоедова" в Москве тоже никуда не делся - ведь именно так с легкой руки писателя следующего века, Булгакова, часто зовут особняк Герцена по соседству, на Тверском бульваре, воспетый под этим названием в "Мастере и Маргарите".


Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, - все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в "Московском телеграфе". Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит ведь и наш голос.

Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств. Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда со своею молодостию и круто поворотить свою жизнь. Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностию, уехал в Грузию, где пробыл осемь лет в уединенных, неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия: "Горе от ума" произвела неописанное действие и вдруг поставила его наряду с первыми нашими поэтами. Несколько времени потом совершенное знание того края, где начиналась война, открыло ему новое поприще; он назначен был посланником. Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил… Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновения и прекрасна.

Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны…

В Гергерах встретил я Бутурлина , который, как и я, ехал в армию. Бутурлин путешествовал со всевозможными прихотями. Я отобедал у него, как бы в Петербурге. Мы положили путешествовать вместе; но демон нетерпения опять мною овладел. Человек мой просил у меня позволения отдохнуть. Я отправился один даже без проводника. Дорога все была одна и совершенно безопасна.

Переехав через гору и спустясь в долину, осененную деревьями, я увидел минеральный ключ, текущий поперек дороги. Здесь я встретил армянского попа, ехавшего в Ахалцык из Эривани. "Что нового в Эривани?" - спросил я его. "В Эривани чума, - отвечал он, - а что слыхать об Ахалцыке?" - "В Ахалцыке чума", - отвечал я ему. Обменявшись сими приятными известиями, мы расстались.

Я ехал посреди плодоносных нив и цветущих лугов. Жатва струилась, ожидая серпа. Я любовался прекрасной землею, коей плодородие вошло на Востоке в пословицу. К вечеру прибыл я в Пернике. Здесь был казачий пост. Урядник предсказывал мне бурю и советовал остаться ночевать, но я хотел непременно в тот же день достигнуть Гумров.

Мне предстоял переход через невысокие горы, естественную границу Карского пашалыка. Небо покрыто было тучами; я надеялся, что ветер, который час от часу усиливался, их разгонит. Но дождь стал накрапывать и шел все крупнее и чаще. От Пернике до Гумров считается 27 верст. Я затянул ремни моей бурки, надел башлык на картуз и поручил себя провидению.

Прошло более двух часов. Дождь не переставал. Вода ручьями лилась с моей отяжелевшей бурки и с башлыка, напитанного дождем. Наконец холодная струя начала пробираться мне за галстук, и вскоре дождь промочил меня до последней нитки. Ночь была темная; казак ехал впереди, указывая дорогу. Мы стали подыматься на горы, между тем дождь перестал и тучи рассеялись. До Гумров оставалось верст десять. Ветер, дуя на свободе, был так силен, что в четверть часа высушил меня совершенно. Я не думал избежать горячки. Наконец я достигнул Гумров около полуночи. Казак привез меня прямо к посту. Мы остановились у палатки, куда спешил я войти. Тут нашел я двенадцать казаков, спящих один возле другого. Мне дали место; я повалился на бурку, не чувствуя сам себя от усталости. В этот день проехал я 75 верст. Я заснул как убитый.

Казаки разбудили меня на заре. Первою моею мыслию было: не лежу ли я в лихорадке. Но почувствовал, что слава богу бодр, здоров; не было следа не только болезни, но и усталости. Я вышел из палатки на свежий утренний воздух. Солнце всходило. На ясном небе белела снеговая, двуглавая гора. "Что за гора?" - спросил я, потягиваясь, и услышал в ответ: "Это Арарат". Как сильно действие звуков! Жадно глядел я на библейскую гору, видел ковчег, причаливший к ее вершине с надеждой обновления и жизни - и врана и голубицу, излетающих, символы казни и примирения…

Лошадь моя была готова. Я поехал с проводником. Утро было прекрасное. Солнце сияло. Мы ехали по широкому лугу, по густой зеленой траве, орошенной росою и каплями вчерашнего дождя. Перед нами блистала речка, через которую должны мы были переправиться. "Вот и Арпачай", - сказал мне казак. Арпачай! наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России.

До Карса оставалось мне еще 75 верст. К вечеру надеялся я увидеть наш лагерь. Я нигде не останавливался. На половине дороги, в армянской деревне, выстроенной в горах на берегу речки, вместо обеда съел я проклятый чюрек, армянский хлеб, испеченный в виде лепешки пополам с золою, о котором так тужили турецкие пленники в Дариальском ущелии. Дорого бы я дал за кусок русского черного хлеба, который был им так противен. Меня провожал молодой турок, ужасный говорун. Он во всю дорогу болтал по-турецки, не заботясь о том, понимал ли я его, или нет. Я напрягал внимание и старался угадать его. Казалось, он побранивал русских и, привыкнув видеть всех их в мундирах, по платью принимал меня за иностранца. Навстречу нам попался русский офицер. Он ехал из нашего лагеря и объявил мне, что армия выступила уже из-под Карса. Не могу описать моего отчаяния: мысль, что мне должно будет возвратиться в Тифлис, измучась понапрасну в пустынной Армении, совершенно убивала меня. Офицер поехал в свою сторону; турок начал опять свой монолог; но уже мне было не до него. Я переменил иноходь на крупную рысь и вечером приехал в турецкую деревню, находящуюся в двадцати верстах от Карса.

Соскочив с лошади, я хотел войти в первую саклю, но в дверях показался хозяин и оттолкнул меня с бранию. Я отвечал на его приветствие нагайкою. Турок раскричался; народ собрался. Проводник мой, кажется, за меня заступился. Мне указали караван-сарай; я вошел в большую саклю, похожую на хлев; не было места, где бы я мог разостлать бурку. Я стал требовать лошадь. Ко мне явился турецкий старшина. На все его непонятные речи отвечал я одно: вербана ат (дай мне лошадь). Турки не соглашались. Наконец я догадался показать им деньги (с чего надлежало бы мне начать). Лошадь тотчас была приведена, и мне дали проводника.

Я поехал по широкой долине, окруженной горами. Вскоре увидел я Карс, белеющийся на одной из них. Турок мой указывал мне на него, повторяя: Карс, Карс! и пускал вскачь свою лошадь; я следовал за ним, мучась беспокойством: участь моя должна была решиться в Карсе. Здесь должен я был узнать, где находится наш лагерь и будет ли еще мне возможность догнать армию. Между тем небо покрылось тучами и дождь пошел опять; но я об нем уж не заботился.

Я остановился в трактире, на другой день отправился в славные тифлисские бани. Город показался мне многолюден. Азиатские строения и базар напомнили мне Кишинев. По узким и кривым улицам бежали ослы с перекидными корзинами; арбы, запряженные волами, перегорожали дорогу. Армяне, грузинцы, черкесы, персияне теснились на неправильной площади; между ими молодые русские чиновники разъезжали верхами на карабахских жеребцах. При входе в бани сидел содержатель, старый персиянин. Он отворил мне дверь, я вошел в обширную комнату и что же увидел? Более пятидесяти женщин, молодых и старых, полуодетых и вовсе неодетых, сидя и стоя раздевались, одевались на лавках, расставленных около стен. Я остановился. «Пойдем, пойдем, — сказал мне хозяин, — сегодня вторник: женский день. Ничего, не беда». — «Конечно не беда, — отвечал я ему, — напротив». Появление мужчин не произвело никакого впечатления. Они продолжали смеяться и разговаривать между собою. Ни одна не поторопилась покрыться своею чадрою ; ни одна не перестала раздеваться. Казалось, я вошел невидимкой. Многие из них были в самом деле прекрасны и оправдывали воображение Т. Мура:

a lovely Georgian maid,
With all the bloom, the freshen"d glow
Of her own country maiden"s looks,
When warm they rise from Teflis" brooks.

Зато не знаю ничего отвратительнее грузинских старух: это ведьмы. Персиянин ввел меня в бани: горячий, железо-серный источник лился в глубокую ванну, иссеченную в скале. Отроду не встречал я ни в России, ни в Турции ничего роскошнее тифлисских бань. Опишу их подробно. Хозяин оставил меня на попечение татарину-банщику. Я должен признаться, что он был без носу; это не мешало ему быть мастером своего дела. Гассан (так назывался безносый татарин) начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу; после чего начал он ломать мне члены, вытягивать составы, бить меня сильно кулаком; я не чувствовал ни малейшей боли, но удивительное облегчение. (Азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи, скользят ногами по бедрам и пляшут по спине вприсядку, е sempre bene) . После сего долго тер он меня шерстяною рукавицей и, сильно оплескав теплой водою, стал умывать намыленным полотняным пузырем. Ощущение неизъяснимое: горячее мыло обливает вас как воздух! NB: шерстяная рукавица и полотняный пузырь непременно должны быть приняты в русской бане: знатоки будут благодарны за таковое нововведение. После пузыря Гассан отпустил меня в ванну; тем и кончилась церемония. В Тифлисе надеялся я найти Раевского , но узнав, что полк его уже выступил в поход, я решился просить у графа Паскевича позволения приехать в армию. В Тифлисе пробыл я около двух недель и познакомился с тамошним обществом. Санковский, издатель «Тифлисских ведомостей», рассказывал мне много любопытного о здешнем крае, о князе Цицианове, об А. П. Ермолове и проч. Санковский любит Грузию и предвидит для нее блестящую будущность. Грузия прибегнула под покровительство России в 1783 году, что не помешало славному Аге-Мохамеду взять и разорить Тифлис и 20000 жителей увести в плен (1795 г.). Грузия перешла под скипетр императора Александра в 1802 г. Грузины народ воинственный. Они доказали свою храбрость под нашими знаменами. Их умственные способности ожидают большей образованности. Они вообще нрава веселого и общежительного. По праздникам мужчины пьют и гуляют по улицам. Черноглазые мальчики поют, прыгают и кувыркаются; женщины пляшут лезгинку. Голос песен грузинских приятен. Мне перевели одну из них слово в слово; она, кажется, сложена в новейшее время; в ней есть какая-то восточная бессмыслица, имеющая свое поэтическое достоинство. Вот вам она:

Душа, недавно рожденная в раю! Душа, созданная для моего счастия! от тебя, бессмертная, ожидаю жизни. От тебя, весна цветущая, луна двунедельная, от тебя, ангел мой хранитель, от тебя ожидаю жизни. Ты сияешь лицом и веселишь улыбкою. Не хочу обладать миром; хочу твоего взора. От тебя ожидаю жизни. Горная роза, освеженная росою! Избранная любимица природы! Тихое, потаенное сокровище! от тебя ожидаю жизни.

Грузины пьют не по-нашему и удивительно крепки. Вины их не терпят вывоза и скоро портятся, но на месте они прекрасны. Кахетинское и карабахское стоят некоторых бургонских. Вино держат в маранах , огромных кувшинах, зарытых в землю. Их открывают с торжественными обрядами. Недавно русский драгун, тайно отрыв таковой кувшин, упал в него и утонул в кахетинском вине, как несчастный Кларенс в бочке малаги. Тифлис находится на берегах Куры в долине, окруженной каменистыми горами. Они укрывают его со всех сторон от ветров и, раскалясь на солнце, не нагревают, а кипятят недвижный воздух. Вот причина нестерпимых жаров, царствующих в Тифлисе, несмотря на то, что город находится только еще под сорок первым градусом широты. Самое его название (Тбилискалар) значит Жаркий город. Большая часть города выстроена по-азиатски: дома низкие, кровли плоские. В северной части возвышаются дома европейской архитектуры, и около них начинают образоваться правильные площади. Базар разделяется на несколько рядов; лавки полны турецких и персидских товаров, довольно дешевых, если принять в рассуждение всеобщую дороговизну. Оружие тифлисское дорого ценится на всем Востоке. Граф Самойлов и В., прослывшие здесь богатырями, обыкновенно пробовали свои новые шашки, с одного маху перерубая надвое барана или отсекая голову быку. В Тифлисе главную часть народонаселения составляют армяне: в 1825 году было их здесь до 2500 семейств. Во время нынешних войн число их еще умножилось. Грузинских семейств считается до 1500. Русские не считают себя здешними жителями. Военные, повинуясь долгу, живут в Грузии, потому что так им велено. Молодые титулярные советники приезжают сюда за чином асессорским, толико вожделенным. Те и другие смотрят на Грузию как на изгнание. Климат тифлисский, сказывают, нездоров. Здешние горячки ужасны; их лечат меркурием, коего употребление безвредно по причине жаров. Лекаря кормят им своих больных безо всякой совести. Генерал Сипягин , говорят, умер оттого, что его домовый лекарь, приехавший с ним из Петербурга, испугался приема, предлагаемого тамошними докторами, и не дал оного больному. Здешние лихорадки похожи на крымские и молдавские и лечатся одинаково. Жители пьют курскую воду, мутную, но приятную. Во всех источниках и колодцах вода сильно отзывается серой. Впрочем, вино здесь в таком общем употреблении, что недостаток в воде был бы незаметен. В Тифлисе удивила меня дешевизна денег. Переехав на извозчике через две улицы и отпустив его через полчаса, я должен был заплатить два рубля серебром. Я сперва думал, что он хотел воспользоваться незнанием новоприезжего; но мне сказали, что цена точно такова. Все прочее дорого в соразмерности. Мы ездили в немецкую колонию и там обедали. Пили там делаемое пиво, вкусу очень неприятного, и заплатили очень дорого за очень плохой обед. В моем трактире кормили меня так же дорого и дурно. Генерал Стрекалов , известный гастроном, позвал однажды меня отобедать; по несчастию, у него разносили кушанья по чинам, а за столом сидели английские офицеры в генеральских эполетах. Слуги так усердно меня обносили, что я встал из-за стола голодный. Черт побери тифлисского гастронома! Я с нетерпением ожидал разрешения моей участи. Наконец получил записку от Раевского. Он писал мне, чтобы я спешил к Карсу, потому что через несколько дней войско должно было идти далее. Я выехал на другой же день. Я ехал верхом, переменяя лошадей на казачьих постах. Вокруг меня земля была опалена зноем. Грузинские деревни издали казались мне прекрасными садами, но, подъезжая к ним, видел я несколько бедных сакель, осененных пыльными тополями. Солнце село, но воздух все еще был душен:

Ночи знойные!
Звезды чуждые!..

Луна сияла; все было тихо; топот моей лошади один раздавался в ночном безмолвии. Я ехал долго, не встречая признаков жилья. Наконец увидел уединенную саклю. Я стал стучаться в дверь. Вышел хозяин. Я попросил воды сперва по-русски, а потом по-татарски. Он меня не понял. Удивительная беспечность! в тридцати верстах от Тифлиса и на дороге в Персию и Турцию он не знал ни слова ни по-русски, ни по-татарски. Переночевав на казачьем посту, на рассвете отправился я далее. Дорога шла горами и лесом. Я встретил путешествующих татар; между ими было несколько женщин. Они сидели верхами, окутанные в чадры; видны были у них только глаза да каблуки. Я стал подыматься на Безобдал, гору, отделяющую Грузию от древней Армении. Широкая дорога, осененная деревьями, извивается около горы. На вершине Безобдала я проехал сквозь малое ущелие, называемое, кажется, Волчьими Воротами, и очутился на естественной границе Грузии. Мне представились новые горы, новый горизонт; подо мною расстилались злачные зеленые нивы. Я взглянул еще раз на опаленную Грузию и стал спускаться по отлогому склонению горы к свежим равнинам Армении. С неописанным удовольствием заметил я, что зной вдруг уменьшился: климат был уже другой. Человек мой со вьючными лошадьми от меня отстал. Я ехал один в цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей. Прошло более шести часов, и я начал удивляться пространству перехода. Я увидел в стороне груды камней, похожие на сакли, и отправился к ним. В самом деле я приехал в армянскую деревню. Несколько женщин в пестрых лохмотьях сидели на плоской кровле подземной сакли. Я изъяснился кое-как. Одна из них сошла в саклю и вынесла мне сыру и молока. Отдохнув несколько минут, я пустился далее и на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» — спросил я их. «Из Тегерана». — «Что вы везете?» — «Грибоеда». Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис. Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге пред отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить; он мне сказал: «Vous ne connaissez pas ces gens-là: vous verrez qu"il faudra jouer des couteaux». Он полагал, что причиною кровопролития будет смерть шаха и междуусобица его семидесяти сыновей. Но престарелый шах еще жив, а пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею. Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, — все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в «Московском телеграфе». Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит ведь и наш голос. Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств. Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда со своею молодостию и круто поворотить свою жизнь. Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностию, уехал в Грузию, где пробыл осемь лет в уединенных, неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия: «Горе от ума» произвела неописанное действие и вдруг поставила его наряду с первыми нашими поэтами. Несколько времени потом совершенное знание того края, где начиналась война, открыло ему новое поприще; он назначен был посланником. Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил... Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновения и прекрасна. Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны... В Гергерах встретил я Бутурлина , который, как и я, ехал в армию. Бутурлин путешествовал со всевозможными прихотями. Я отобедал у него, как бы в Петербурге. Мы положили путешествовать вместе; но демон нетерпения опять мною овладел. Человек мой просил у меня позволения отдохнуть. Я отправился один даже без проводника. Дорога все была одна и совершенно безопасна. Переехав через гору и спустясь в долину, осененную деревьями, я увидел минеральный ключ, текущий поперек дороги. Здесь я встретил армянского попа, ехавшего в Ахалцык из Эривани. «Что нового в Эривани?» — спросил я его. «В Эривани чума, — отвечал он, — а что слыхать об Ахалцыке?» — «В Ахалцыке чума», — отвечал я ему. Обменявшись сими приятными известиями, мы расстались. Я ехал посреди плодоносных нив и цветущих лугов. Жатва струилась, ожидая серпа. Я любовался прекрасной землею, коей плодородие вошло на Востоке в пословицу. К вечеру прибыл я в Пернике. Здесь был казачий пост. Урядник предсказывал мне бурю и советовал остаться ночевать, но я хотел непременно в тот же день достигнуть Гумров. Мне предстоял переход через невысокие горы, естественную границу Карского пашалыка. Небо покрыто было тучами; я надеялся, что ветер, который час от часу усиливался, их разгонит. Но дождь стал накрапывать и шел все крупнее и чаще. От Пернике до Гумров считается 27 верст. Я затянул ремни моей бурки, надел башлык на картуз и поручил себя провидению. Прошло более двух часов. Дождь не переставал. Вода ручьями лилась с моей отяжелевшей бурки и с башлыка, напитанного дождем. Наконец холодная струя начала пробираться мне за галстук, и вскоре дождь промочил меня до последней нитки. Ночь была темная; казак ехал впереди, указывая дорогу. Мы стали подыматься на горы, между тем дождь перестал и тучи рассеялись. До Гумров оставалось верст десять. Ветер, дуя на свободе, был так силен, что в четверть часа высушил меня совершенно. Я не думал избежать горячки. Наконец я достигнул Гумров около полуночи. Казак привез меня прямо к посту. Мы остановились у палатки, куда спешил я войти. Тут нашел я двенадцать казаков, спящих один возле другого. Мне дали место; я повалился на бурку, не чувствуя сам себя от усталости. В этот день проехал я 75 верст. Я заснул как убитый. Казаки разбудили меня на заре. Первою моею мыслию было: не лежу ли я в лихорадке. Но почувствовал, что слава богу бодр, здоров; не было следа не только болезни, но и усталости. Я вышел из палатки на свежий утренний воздух. Солнце всходило. На ясном небе белела снеговая, двуглавая гора. «Что за гора?» — спросил я, потягиваясь, и услышал в ответ: «Это Арарат». Как сильно действие звуков! Жадно глядел я на библейскую гору, видел ковчег, причаливший к ее вершине с надеждой обновления и жизни — и врана и голубицу, излетающих, символы казни и примирения... Лошадь моя была готова. Я поехал с проводником. Утро было прекрасное. Солнце сияло. Мы ехали по широкому лугу, по густой зеленой траве, орошенной росою и каплями вчерашнего дождя. Перед нами блистала речка, через которую должны мы были переправиться. «Вот и Арпачай», — сказал мне казак. Арпачай! наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России. До Карса оставалось мне еще 75 верст. К вечеру надеялся я увидеть наш лагерь. Я нигде не останавливался. На половине дороги, в армянской деревне, выстроенной в горах на берегу речки, вместо обеда съел я проклятый чюрек, армянский хлеб, испеченный в виде лепешки пополам с золою, о котором так тужили турецкие пленники в Дариальском ущелии. Дорого бы я дал за кусок русского черного хлеба, который был им так противен. Меня провожал молодой турок, ужасный говорун. Он во всю дорогу болтал по-турецки, не заботясь о том, понимал ли я его, или нет. Я напрягал внимание и старался угадать его. Казалось, он побранивал русских и, привыкнув видеть всех их в мундирах, по платью принимал меня за иностранца. Навстречу нам попался русский офицер. Он ехал из нашего лагеря и объявил мне, что армия выступила уже из-под Карса. Не могу описать моего отчаяния: мысль, что мне должно будет возвратиться в Тифлис, измучась понапрасну в пустынной Армении, совершенно убивала меня. Офицер поехал в свою сторону; турок начал опять свой монолог; но уже мне было не до него. Я переменил иноходь на крупную рысь и вечером приехал в турецкую деревню, находящуюся в двадцати верстах от Карса. Соскочив с лошади, я хотел войти в первую саклю, но в дверях показался хозяин и оттолкнул меня с бранию. Я отвечал на его приветствие нагайкою. Турок раскричался; народ собрался. Проводник мой, кажется, за меня заступился. Мне указали караван-сарай; я вошел в большую саклю, похожую на хлев; не было места, где бы я мог разостлать бурку. Я стал требовать лошадь. Ко мне явился турецкий старшина. На все его непонятные речи отвечал я одно: вербана ат (дай мне лошадь). Турки не соглашались. Наконец я догадался показать им деньги (с чего надлежало бы мне начать). Лошадь тотчас была приведена, и мне дали проводника. Я поехал по широкой долине, окруженной горами. Вскоре увидел я Карс, белеющийся на одной из них. Турок мой указывал мне на него, повторяя: Карс, Карс! и пускал вскачь свою лошадь; я следовал за ним, мучась беспокойством: участь моя должна была решиться в Карсе. Здесь должен я был узнать, где находится наш лагерь и будет ли еще мне возможность догнать армию. Между тем небо покрылось тучами и дождь пошел опять; но я об нем уж не заботился. Мы въехали в Карс. Подъезжая к воротам стены, услышал я русский барабан: били зорю. Часовой принял от меня билет и отправился к коменданту. Я стоял под дождем около получаса. Наконец меня пропустили. Я велел проводнику вести меня прямо в бани. Мы поехали по кривым и крутым улицам; лошади скользили по дурной турецкой мостовой. Мы остановились у одного дома, довольно плохой наружности. Это были бани. Турок слез с лошади и стал стучаться у дверей. Никто не отвечал. Дождь ливмя лил на меня. Наконец из ближнего дома вышел молодой армянин и, переговоря с моим турком, позвал меня к себе, изъясняясь на довольно чистом русском языке. Он повел меня по узкой лестнице во второе жилье своего дома. В комнате, убранной низкими диванами и ветхими коврами, сидела старуха, его мать. Она подошла ко мне и поцеловала мне руку. Сын велел ей разложить огонь и приготовить мне ужин. Я разделся и сел перед огнем. Вошел меньший брат хозяина, мальчик лет семнадцати. Оба брата бывали в Тифлисе и живали в нем по нескольку месяцев. Они сказали мне, что войска наши выступили накануне и что лагерь наш находится в 25 верстах от Карса. Я успокоился совершенно. Скоро старуха приготовила мне баранину с луком, которая показалась мне верхом поваренного искусства. Мы все легли спать в одной комнате; я разлегся противу угасающего камина и заснул в приятной надежде увидеть на другой день лагерь графа Паскевича. Поутру пошел я осматривать город. Младший из моих хозяев взялся быть моим чичероном. Осматривая укрепления и цитадель, выстроенную на неприступной скале, я не понимал, каким образом мы могли овладеть Карсом. Мой армянин толковал мне как умел военные действия, коим сам он был свидетелем. Заметя в нем охоту к войне, я предложил ему ехать со мною в армию. Он тотчас согласился. Я послал его за лошадьми. Он явился вместе с офицером, который потребовал от меня письменного предписания. Судя по азиатским чертам его лица, не почел я за нужное рыться в моих бумагах и вынул из кармана первый попавшийся мне листок. Офицер, важно его рассмотрев, тотчас велел привести его благородию лошадей по предписанию и возвратил мне мою бумагу; это было послание к калмычке, намаранное мною на одной из кавказских станций. Через полчаса выехал я из Карса, и Артемий (так назывался мой армянин) уже скакал подле меня на турецком жеребце с гибким куртинским дротиком в руке, с кинжалом за поясом, и бредя о турках и сражениях. Я ехал по земле, везде засеянной хлебом; кругом видны были деревни, но они были пусты: жители разбежались. Дорога была прекрасна и в топких местах вымощена — через ручьи выстроены были каменные мосты. Земля приметно возвышалась — передовые холмы хребта Саган-лу, древнего Тавра, начинали появляться. Прошло около двух часов; я взъехал на отлогое возвышение и вдруг увидел наш лагерь, расположенный на берегу Карс-чая; через несколько минут я был уже в палатке Раевского.

Образ Грибоедова долго бередил душу обитателей российского Парнаса. Дмитрий Мережковский, например, испытывал столь сильную неприязнь к этой фигуре, что не нашел ничего лучшего, как «удвоить» ее в романе «Александр Первый». Там присутствует Грибоедов как историческое лицо и похожий на него до неприличия князь Валерьян Голицын, который признается: «А я не люблю Грибоедова. Иные - ножом, иные - петлей, а он смехом себя yбивает. Я, говорят, на него похож. Не дай Бог! Неужели и у меня такой же смех, - точно мертвые кости из мешка сыплются?.. Может быть, я не люблю его потому, что себя не люблю, боюсь его как двойника своего».

Чуткий Блок ощущал, как «художественное волнение» Грибоедова переходит в «безумную тревогу». Он считал Чацкого демоническою личностью и переносил это на автора. Смотря что понимать под демонизмом, конечно… Но то, что (вопреки школьным представлениям) Чацкий - никакая не жертва, а довольно злобный психопат - это факт. «Случилось ли, чтоб вы, смеясь? или в печали? ошибкою? добро о ком-нибудь сказали? Хоть не теперь, а в детстве, может быть?» - спрашивает София Павловна.

Сам же Грибоедов был чрезвычайно обаятельным человеком - его любили не только женщины, но и друзья. Он, надо сказать, платил им тем же - цену дружбе он знал. «Я дружбу пел… когда струнам касался, / Твой гений над главой моей парил… («А.О». 1826-1828). «Ты, мой друг, поселил во мне или, лучше сказать, развернул свойства, любовь к добру…» , - писал он Степану Бегичеву.

И приводящая кого-то в недоумение дружба с Фадеем Булгариным тоже была настоящей. А то, что Грибоедов наставил другу рога, придумал Тынянов (хотя Леночка, жена Булгарина, и была из бывших проституток).

«Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, - самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, все в нем было необыкновенно привлекательно», - сказано в апокрифическом «Путешествии в Арзрум». Пушкин, кстати, считал, что Грибоедов умен, а его Чацкий – дурак.

Следствие пылких страстей

«Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств», - писал Пушкин. Да, странная была у него жизнь, и повадки порой странные. Но если вдуматься - не более странные, чем у какого-нибудь другого русского барина-дворянина, допустим, у Лунина или у Толстого-Американца. Все они - чудили.

Великолепное образование (три факультета!), знание языков, желание служить на благо отечества и непременные (джонленноновские) очки вовсе не мешали Грибоедову предаваться довольно экстравагантным (если не сказать - диким) забавам - это называлось тогда эпикурейством. Так, во время службы в Брест-Литовске гусар Грибоедов был обойден приглашением на бал. В отместку он въехал в залу на лошади. Было очень весело. В другой раз, в том же Брест-Литовске, залез шутки ради на хоры костела, увидел ноты на органе, сел и начал играть - он был великолепным музыкантом. Играл он так замечательно, что прихожане, внимая божественным звукам (кажется, это была Passion’s Music), замерли в благоговении, не решаясь даже вздохнуть. И когда музыка достигла уже самых невероятных высот, и душа вот-вот должна была увидеть Бога, органист врезал хулиганскую «Камаринскую»… Здесь все примечательно: и способность подняться в сферы горние, и желание сверзиться с высоты вниз.

Интересно, что рос и воспитывался он под жесточайшим контролем. Даже в университет его сопровождал гувернер - дабы юноша не подвергся дурным влияниям. Правда, с семьей у него были сложные отношения: безвольный отец, деспотичная и вздорная мать, третировавшая сына, да еще дядя, с которого он списал Фамусова. «Я почти уверен, что истинный художник должен быть человек безродный» , - говорил он.

Порой он хулиганил совсем уж по мелкому: мог, например, в театре вместо аплодисментов похлопать по лысой голове сидевшего пред ним зрителя. Почему-то «подобное поведение обеспечивало ему успех среди женщин и великосветских, и сценических, и романические приключения в это время у него не переводились» (А.М. Скабичевский).

Еще облако - дуэль Шереметьева и Завадовского из-за знаменитой танцовщицы Истоминой (сюжет этот хотел развить Пушкин. См, его набросок «Les deux danseuses»). Злые языки утверждали, что Грибоедов подначивал соперников, которые уже были готовы помириться. Может, и сплетня.

Но, с другой стороны, нравы вообще были цинические. Доподлинно известно, что на той же дуэли Каверин, секундант Шереметьева, увидев друга убитым, хладнокровно произнес: «Вот тебе, Вася, и репка».

И хотя вариант поведения Грибоедова был куда мягче, «он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда со своею молодостью и круто поворотить свою жизнь» («Путешествие в Арзрум»). В августе 1818 года он оставил Петербург, поступив на службу секретарем при поверенном в делах Персии. «Ах, Персия! дурацкая земля!» - воскликнул он в сердцах (так оно и оказалось в конечном итоге). Остается открытым вопрос: сколько ему тогда было лет? Одно дело, если родился он в 1795-м, другое - если в 1790-м…

В Персии он занимался вызволением русских пленных. Там же ему приснился сон: будто он читает в кругу друзей свою новую комедию. Проснувшись, он записал то, что ему приснилось, - это был план и первые сцены «Горя от ума». «Горе от ума», - писал Блок, - гениальнейшая русская драма, но как поразительно случайна она! … И родилась она в какой-то сказочной обстановке… в мозгу петербургского чиновника с лермонтовской злостью и желчью в душе и лицом неподвижным, в котором «жизни нет»; мало этого: неласковый человек с лицом холодным и тонким, ядовитый насмешник и скептик - увидел «Горе от ума» во сне».

Потом была служба в штате генерала Ермолова, командующего Кавказским корпусом. Ермолов, надо сказать, любил Грибоедова, как родного, хотя тот и доставлял ему немало хлопот. «Повеса, - говорил генерал, - но со всем тем прекрасный человек». Он простил любимцу дуэль с Якубовичем, простил подстрекательство к дуэли Кюхельбекера. И много чего еще простил.

В Чечню! В Чечню!

Империя расширяла границы, восьмой год шла Кавказская война. До «Хаджи-Мурата» должно было произойти еще много чего. А пока в воздухе витало жестокое обаяние имперской романтики! «Чтобы больше не иовничать, пускаюсь в Чечню, А /лексей/ П/етрович/ не хотел, но я сам ему навязался. - Теперь это меня несколько занимает, борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещением, действие конгревов; будем вешать и прощать и плюем на историю , - писал Грибоедов своему другу Степану Бегичеву 7 декабря 1825 года. - Имя Е/рмолова/ еще ужасает; дай Бог, чтобы это очарование не разрушилось. В Чечню! В Чечню!» .

Очарование, конечно, не разрушилось - на Кавказе именем Алексея Петровича Ермолова детей пугали еще очень долго (это он сказал: «Чеченцы - народ, перевоспитанию не поддающийся. Только уничтожению»). А пассаж из письма Грибоедова являет собой абсолютный образчик русского колониального мышления в самом его расцвете - особенно впечатляют загадочные слова: «плюем на историю» . И тут же, в стихах, такое искреннее, такое глубокое проникновение колонизатора в душу колонизируемых:

Живы в нас отцов обряды,
Кровь их буйная жива.
Та же в небе синева,
Те же льдяные громады,
Те же с ревом водопады.
Та же дикость, красота
По ущельям разлита!
Наши - камни; наши - кручи!
Русь! зачем воюешь ты
Вековые высоты?
Досягнешь ли?
- Вон над тучей -
Двувершинный и могучий
Режется из облаков
Над главой твоих полков.

(«Хищники на Чегеме», 1825)

«Русь! зачем воюешь ты вековые высоты?» . Есть ли это особенность русского характера - воспевать тех, кого уничтожаешь?..

Грибоедов и декабристы

В декабре 1825-го в Петербурге случилось восстание. А 23 января 1826 года в крепость Грозную приехал фельдъегерь с приказом арестовать Грибоедова. Предупрежденный Ермоловым (когда-то тот участвовал в политическом кружке и был за это отправлен в ссылку), Грибоедов успел уничтожить бумаги, которые могли повредить ему.

Он был знаком с декабристами, но сам декабристом не был: его знаменитый bon mot - «Сто человек прапорщиков хотят изменить весь государственный быт Poccии». Он был сам по себе, но на него показали («…специфическое для декабристов рыцарство… сослужило им плохую службу в трагических условиях следствия и неожиданно обернулось нестойкостью», - писал Юрий Лотман).

Первым, кто навестил Грибоедова на петербургской гауптвахте, был верный Фаддей Булгарин. Он носил другу передачи, исполнял все его поручения, хлопотал за него перед важными лицами. Притом Булгарин (находившийся на свободе) нервничал и время от времени впадал в панику. А Грибоедов (сидевший под арестом) его успокаивал. Самая великолепная его фраза - в одной из записок Булгарину с гауптвахты: «Сделай одолжение - не пугайся. Бояться людей - значит баловать их» .

А еще он писал стихи:

По духу времени и вкусу
Он ненавидел слово «раб»,
За то попался в главный штаб
И был притянут к Иисусу…
Ему не свято ничего -
Он враг царю… он друг сестрицын.
Уж не повесят ли его,
Скажите правду, князь Голицын?..

Грибоедова не повесили, напротив - полностью оправдали. На допросах он ссылался на свою комедию, в четвертом действии которой был комически изображен член Секретнейшего союза Репетилов. Вроде бы положительно повлияло на его судьбу и то, что он стрелялся с Якубовичем, оказавшимся в рядах заговорщиков. В июне драматурга освободили, его принял сам император Николай Павлович и наградил чином надворного советника. И Грибоедов вернулся на Кавказ.

Последний виток

На место Ермолова был назначен генерал Паскевич, состоявший с Грибоедовым в родстве. В этом, конечно, была определенная двусмысленность, которая смущала его друзей: им казалось, что Грибоедов предает и Ермолова, и свои идеалы. Так, Денис Давыдов писал потом: «Грибоедов, терзаемый под конец своей жизни бесом честолюбия, затушил в сердце своем чувство признательности к лицам, не могшим быть ему более полезными, но зато он не пренебрег никакими средствами для приобретения полного благоволения особ, кои получили возможность доставить ему средства к удовлетворению его честолюбия; это не мешало ему, посещая наш круг, строго судить о своих новых благодетелях […] я, к сожалению, должен был лично удостовериться в том, что душевные свойства Грибоедова далеко не соответствовали его блистательным умственным способностям». Наверное, не совсем справедливо, но какие-то основания к этому были.

Так или иначе, служил Грибоедов честно: храбро воевал, внес свой вклад в заключение Туркманчайского мира, завершающего русско-персидскую войну и выгодного для России. В марте 1828 года ему поручили доставить договор о мире в столицу. Он получил чин статского советника, орден Святой Анны, украшенный алмазами, и четыре тысячи червонцев. И вскоре был назначен министром-резидентом в Персию.

По дороге к месту службы он успел заехать в Тифлис и жениться (первый раз в жизни!) на юной Нине Чавчавадзе. Счастье, однако, омрачил дурной знак: Грибоедов заболел лихорадкой и в припадке болезни потерял одно обручальное кольцо. Его одолевали предчувствия. «Не оставляй костей моих в Персии; если умру там, похорони меня в Тифлисе, в монастыре Святого Давида», - просил он жену.

В Тегеране всё складывалось нехорошо. Отчасти в этом был виноват сам Грибоедов: на приемах у шаха он вел себя слишком развязно - не соблюдал этикета, позволял себе сидеть перед правителем, затягивать время аудиенции и т.д. Но главное - он укрыл в русском посольстве евнуха гарема шаха, армянина Мирзу-Якуба и двух наложниц-армянок. Что было воспринято как невероятное оскорбление местных обычаев.

Толпа, подогреваемая людьми шаха и (возможно) англичанами, разгромила посольство. Тело Грибоедова было опознано по мизинцу, простреленному во время дуэли с Якубовичем.

…Его всю жизнь мучили сомнения: умеет ли писать? Может быть, замахиваясь на крупную форму - вроде романтической трагедии «Грузинские ночи», - он, влекомый успехом «Горя от ума», совершал ошибку. Может быть, ему стоило бы сосредоточиться на малых стихотворных жанрах.

А еще он составил весьма толковый «Проект учреждения Российской Закавказской компании». Проект исходил из обоюдных интересов России и Закавказья - и не был принят во внимание.




Top