"Записки покойника": история создания, описание и анализ произведения. Булгаков Михаил Театральный роман (Записки покойника) Булгаков записки покойника краткое содержание

Михаил Афанасьевич Булгаков

ЗАПИСКИ ПОКОЙНИКА

Театральный роман

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ СЛУШАТЕЛЕЙ

По городу Москве распространился слух, что будто бы мною сочинен сатирический роман, в котором изображается один очень известный московский театр.

Долгом считаю сообщить слушателям, что слух этот ни на чем не основан.

В том, что сегодня я буду иметь удовольствие читать, во-первых, нет ничего сатирического.

Во-вторых, это не роман.

И, наконец, и сочинено это не мною.

Слух же, по-видимому, родился при следующих обстоятельствах. Как-то, находясь в дурном расположении духа и желая развлечь себя, я прочитал отрывки из этих тетрадей одному из своих знакомых актеров.

Выслушав предложенное, гость мой сказал:

Угу. Ну, понятно, какой театр здесь изображен.

И при этом засмеялся тем смехом, который принято называть сатанинским.

На мой тревожный вопрос о том, что ему, собственно, сделалось понятно, он ничего не ответил и удалился, так как спешил на трамвай.

Во втором случае было так. Среди моих слушателей был десятилетний мальчик. Придя как-то в выходной день в гости к своей тетушке, служащей в одном из видных московских театров, мальчик сказал ей, улыбаясь чарующей детской улыбкой и картавя:

Слыхали, слыхали, как тебя в романе изобразили!

Что возьмешь с малолетнего?

Крепко надеюсь на то, что высококвалифицированные слушатели мои сегодняшние с первых же страниц разберутся в произведении и сразу поймут, что в нем и тени намека на какой-нибудь определенный московский театр нет и быть не может, ибо дело в том, что...

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ ЧИТАТЕЛЕЙ

Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не имею никакого отношения и достались они мне при весьма странных и печальных обстоятельствах.

Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова , которое произошло в Киеве весною прошлого года, я получил посланную самоубийцей заблаговременно толстейшую бандероль и письмо.

В бандероли оказались эти записки, а письмо было удивительного содержания:

Сергей Леонтьевич заявлял, что, уходя из жизни, он дарит мне свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг, выправил их, подписал своим именем и выпустил в свет.

Странная, но предсмертная воля!

В течение года я наводил справки о родных или близких Сергея Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме - никого у него не осталось на этом свете.

И я принимаю подарок.

Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не имел, оставаясь тем, чем он и был, маленьким сотрудником газеты «Вестник пароходства», единственный раз выступившим в качестве беллетриста, и то неудачно - роман Сергея Леонтьевича не был напечатан.

Таким образом, записки Максудова представляют собою плод его фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич страдал болезнью, носящей весьма неприятное название - меланхолия.

Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было.

И наконец, третье и последнее: моя работа над записками выразилась в том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф, показавшийся мне претенциозным, ненужным и неприятным...

Этот эпиграф был:

«Коемуждо по делом его...» И кроме того, расставил знаки препинания там, где их не хватало.

Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно неряшлив. Впрочем, что же требовать с человека, который через два дня после того, как поставил точку в конце записок, кинулся с Цепного моста вниз головой.

[Часть первая]

НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНИЙ

Гроза омыла Москву 29-го апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.

В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:

«Глубокопочитаемый

Сергей Леонтьевич !

До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также переговорить по одному таинственному делу, которое может быть очень и очень небезынтересно для Вас.

Если Вы свободны, я был бы счастлив, чтобы Вы пришли в здание Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4 часа.

С приветом К. Ильчин».

Письмо было написано карандашом на бумаге, в левом углу которой было напечатано:

«Ксаверий Борисович Ильчин, режиссер Учебной сцены Независимого Театра».

Имя Ильчина я видел впервые, не знал, что существует Учебная сцена. О Независимом Театре слышал, знал, что это один из выдающихся театров, но никогда в нем не был.

Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем я вообще тогда не получал. Я, надо сказать, маленький сотрудник газеты «Пароходство» . Жил я в то время в плохой, но отдельной комнате в седьмом этаже в районе Красных ворот у Хомутовского тупика.

Итак, я шел, вдыхая освеженный воздух, и размышлял о том, что гроза ударит опять, а также о том, каким образом Ксаверий Ильчин узнал о моем существовании, и как он разыскал меня, и какое дело может у него быть ко мне. Но сколько я ни раздумывал, последнего понять не мог и, наконец, остановился на мысли, что Ильчин хочет поменяться со мною комнатой.

Конечно, надо было Ильчину написать, чтобы он пришел ко мне, раз что у него дело ко мне, но надо сказать, что я стыдился своей комнаты, обстановки и окружающих людей. Я вообще человек странный и людей немного боюсь. Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а обшивка распорота и торчит пружина, на лампочке над столом абажур сделан из газеты, и кошка ходит, а из кухни доносится ругань Аннушки .

Я вошел в резные чугунные ворота, увидел лавчонку, где седой человек торговал нагрудными значками и оправой для очков.

Я перепрыгнул через затихающий мутный поток и оказался перед зданием желтого цвета и подумал о том, что здание это построено давно, давно, когда ни меня, ни Ильчина еще не было на свете .

Черная доска с золотыми буквами возвещала, что здесь Учебная сцена. Я вошел, и человек маленького роста, с бороденкой, в куртке с зелеными петлицами, немедленно преградил мне дорогу.

Вам кого, гражданин? - подозрительно спросил он и растопырил руки, как будто хотел поймать курицу.

Мне нужно видеть режиссера Ильчина, - сказал я, стараясь, чтобы голос мой звучал надменно.

Человек изменился чрезвычайно, и на моих глазах. Он руки опустил по швам и улыбнулся фальшивой улыбкой:

Ксаверия Борисыча? Сию минут-с. Пальтецо пожалуйте. Калошек нету?

Человек принял мое пальто с такой бережностью, как будто это было церковное драгоценное облачение .

Булгаков Михаил Афанасьевич
Театральный роман (Записки покойника)

ПРЕДИСЛОВИЕ
Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не имею никакого отношения и достались они мне при весьма странных и печальных обстоятельствах.
Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова, которое произошло в Киеве весною прошлого года, я получил посланную самоубийцей заблаговременно толстейшую бандероль и письмо.
В бандероли оказались эти записки, а письмо было удивительного содержания:
Сергей Леонтьевич заявлял, что уходя из жизни, он дарит мне свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг, выправил их, подписал своим именем и выпустил в свет.
Странная, но предсмертная воля!
В течение года я наводил справки о родных или близких Сергея Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме - никого у него не осталось на этом свете.
И я принимаю подарок.
Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не имел, оставаясь тем, чем он и был, маленьким сотрудником газеты "Вестник пароходства", единственный раз выступающим в качестве беллетриста, и то неудачно - роман Сергея Леонтьевича не был напечатан.
Таким образом, записки Максудова представляют собою плод его фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич страдал болезнью, носящей весьма неприятное название меланхолия.
Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было.
И наконец, третье и последнее: моя работа над записками выразилась в том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф, показавшийся мне претенциозным, ненужным и неприятным.
Этот эпиграф был:
"Коемуждо по делом его..."
И, кроме того, расставил знаки препинания там, где их не хватало.
Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно неряшлив. Впрочем, что же требовать с человека, который через два дня после того, как поставил точку в конце записок, кинулся с Цепного моста вниз головой.
Итак...
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
Глава 1. НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНИЙ
Гроза омыла Москву 29 апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.
В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:
"Глубокопочитаемый Сергей Леонтьевич!
До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также переговорить по одному таинственному делу, которое, может быть очень и очень небезынтересно для Вас.
Если Вы свободны, я был бы счастлив встретиться с Вами в здании Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4 часа.
С приветом К. Ильчин".
Письмо было написано карандашом на бумаге, в левом углу которой было напечатано:
"Ксаверий Борисович Ильчин режиссер Учебной сцены Независимого Театра".
Имя Ильчина я видел впервые, не знал, что существует Учебная сцена. О Независимом Театре слышал, знал, что это один из выдающихся театров, но никогда в нем не был.
Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем я вообще тогда не получал. Я, надо сказать, маленький сотрудник газеты "Пароходство". Жил я в то время в плохой, но отдельной комнате в седьмом этаже в районе Красных ворот у Хомутовского тупика.
Итак, я шел, вдыхая освеженный воздух и размышляя о том, что гроза ударит опять, а также о том, каким образом Ксаверий Ильчин узнал о моем существовании, как он разыскал меня и какое дело может у него быть ко мне. Но сколько я ни раздумывал, последнего понять не мог и, наконец, остановился на мысли, что Ильчин хочет поменяться со мной комнатой.
Конечно, надо было Ильчину написать, чтобы он пришел ко мне, раз что у него дело ко мне, но надо сказать, что я стыдился своей комнаты, обстановки и окружающих людей. Я вообще человек странный и людей немного боюсь. Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а обшивка распорота и торчит пружина, на лампочке над столом абажур сделан из газеты, и кошка ходит, а из кухни доносится ругань Аннушки.
Я вошел в резные чугунные ворота, увидел лавчонку, где седой человек торговал нагрудными значками и оправой для очков.
Я перепрыгнул через затихающий мутный поток и оказался перед зданием желтого цвета и подумал о том, что здание это построено давно, давно, когда ни меня, ни Ильчина еще не было на свете.
Черная доска с золотыми буквами возвещала, что здесь Учебная сцена. Я вошел, и человек маленького роста с бороденкой, и куртке с зелеными петлицами, немедленно преградил мне дорогу.
- Вам кого, гражданин? - подозрительно спросил он и растопырил руки, как будто хотел поймать курицу.
- Мне нужно видеть режиссера Ильчина, - сказал я, стараясь, чтобы голос мой звучал надменно.
Человек изменился чрезвычайно, и на моих глазах. Он руки опустил по швам и улыбнулся фальшивой улыбкой.
- Ксаверия Борисыча? Сию минут-с. Пальтецо пожалуйте. Калошек нету?
Человек принял мое пальто с такой бережностью, как будто это было церковное драгоценное облачение.
Я подымался по чугунной лестнице, видел профили воинов в шлемах и грозные мечи под ними на барельефах, старинные печи-голландки с отдушниками, начищенными до золотого блеска.
Здание молчало, нигде и никого не было, и лишь с петличками человек плелся за мной, и, оборачиваясь, я видел, что они оказывает мне молчаливые знаки внимания, преданности, уважения, любви, радости по поводу того, что я пришел и что он, хоть и идет сзади, но руководит мною, ведет меня туда, где находится одинокий, загадочный Ксаверий Борисович Ильчин.
И вдруг потемнело, голландки потеряли свой жирный беловатый блеск, тьма сразу обрушилась - за окнами зашумела вторая гроза. Я стукнул в дверь, вошел и в сумерках увидел наконец Ксаверия Борисовича.
- Максудов, - сказал я с достоинством.
Тут где-то далеко за Москвой молния распорола небо, осветив на мгновение фосфорическим светом Ильчина.
- Так это вы, достолюбезный Сергей Леонтьевич! - сказал, хитро улыбаясь, Ильчин.
И тут Ильчин увлек меня, обнимая за талию, на такой точно диван, как у меня в комнате, - даже пружина в нем торчала та же, где у меня, - посередине.
Вообще и по сей день я не знаю назначения той комнаты, в которой состоялось роковое свидание. Зачем диван? Какие ноты лежали растрепанные на полу в углу? Почему на окне стояли весы с чашками? Почему Ильчин ждал меня в этой комнате, а не, скажем, в соседнем зале, в котором в отдалении смутно, в сумерках грозы, рисовался рояль?
И под воркотню грома Ксаверий Борисович сказал зловеще:
- Я прочитал ваш роман.
Я вздрогнул.
Дело в том...
Глава 2. ПРИСТУП НЕВРАСТЕНИИ
Дело в том, что, служа в скромной должности читальщика в "Пароходстве", я эту свою должность ненавидел и по ночам, иногда до утренней зари, писал у себя в мансарде роман.
Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война... Во сне прошла передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых нет уже на свете. Во сне меня поразило мое одиночество, мне стало жаль себя. И проснулся я в слезах. Я зажег свет, пыльную лампочку, подвешенную над столом. Она осветила мою бедность - дешевенькую чернильницу, несколько книг, пачку старых газет. Бок левый болел от пружины, сердце охватывал страх. Я почувствовал, что я умру сейчас за столом, жалкий страх смерти унизил меня до того, что я простонал, оглянулся тревожно, ища помощи и защиты от смерти. И эту помощь я нашел. Тихо мяукнула кошка, которую я некогда подобрал в воротах. Зверь встревожился. Через секунду зверь уже сидел на газетах, смотрел на меня круглыми глазами, спрашивал - что случилось?
Дымчатый тощий зверь был заинтересован в том, чтобы ничего не случилось. В самом деле, кто же будет кормить эту старую кошку?
- Это приступ неврастении, - объяснил я кошке. - Она уже завелась во мне, будет развиваться и сгложет меня. Но пока еще можно жить.
Дом спал. Я глянул в окно. Ни одно в пяти этажах не светилось, я понял, что это не дом, а многоярусный корабль, который летит под неподвижным черным небом. Меня развеселила мысль о движении. Я успокоился, успокоилась и кошка, закрыла глаза.
Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу. Постарался изобразить, как поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не вышло у меня. Но я стал упорен.
Днем я старался об одном - как можно меньше истратить сил на свою подневольную работу. Я делал ее механически, так, чтобы она не задевала головы. При всяком удобном случае я старался уйти со службы под предлогом болезни. Мне, конечно, не верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я все терпел и постепенно втянулся. Подобно тому как нетерпеливый юноша ждет часа свидания, я ждал часа ночи. Проклятая квартира успокаивалась в это время. Я садился к столу... Заинтересованная кошка садилась на газеты, но роман ее интересовал чрезвычайно, и она норовила пересесть с газетного листа на лист исписанный. И я брал ее за шиворот и водворял на место.
Однажды ночью я поднял голову и удивился. Корабль мой никуда не летел, дом стоял на месте, и было совершенно светло. Лампочка ничего не освещала, была противной и назойливой. Я потушил ее, и омерзительная комната предстала предо мною в рассвете. На асфальтированном дворе воровской беззвучной походкой проходили разноцветные коты. Каждую букву на листе можно было разглядеть без всякой лампы.
- Боже! Это апрель! - воскликнул я, почему-то испугавшись, и крупно написал: "Конец".
Конец зиме, конец вьюгам, конец холоду. За зиму я растерял свои немногие знакомства, обносился очень, заболел ревматизмом и немного одичал. Но брился ежедневно.
Думая обо всем этом, я выпустил кошку во двор, затем вернулся и заснул - впервые, кажется, за всю зиму - сном без сновидений.
Роман надо долго править. Нужно перечеркивать многие места, заменять сотни слов другими. Большая, но необходимая работа!
Однако мною овладел соблазн, и, выправив первых шесть страниц, я вернулся к людям. Я созвал гостей. Среди них было двое журналистов из "Пароходства", рабочие, как и я, люди, их жены и двое литераторов. Один - молодой, поражавший меня тем, что с недосягаемой ловкостью писал рассказы, и другой - пожилой, видавший виды человек, оказавшийся при более близком знакомстве ужасною сволочью.
В один вечер я прочитал примерно четверть моего романа.
Жены до того осовели от чтения, что я стал испытывать угрызения совести. Но журналисты и литераторы оказались людьми прочными. Суждения их были братски искренни, довольно суровы и, как теперь понимаю, справедливы. - Язык! - вскрикнул литератор (тот, который оказался сволочью), - язык, главное! Язык никуда не годится.
Он выпил большую рюмку водки, проглотил сардинку. Я налил ему вторую. Он ее выпил, закусил куском колбасы.
- Метафора! - кричал закусивший.
- Да, - вежливо подтвердил молодой литератор, - бедноват язык.
Журналисты ничего не сказали, но сочувственно кивнули, выпили. Дамы не кивали, не говорили, начисто отказались от купленного специально для них портвейна и выпили водки.
- Да как же ему не быть бедноватым, - вскрикивал пожилой, - метафора не собака, прошу это заметить! Без нее голо! Голо! Голо! Запомните это, старик!
Слово "старик" явно относилось ко мне. Я похолодел.
Расходясь, условились опять прийти ко мне. И через неделю опять были. Я прочитал вторую половину. Вечер ознаменовался тем, что пожилой литератор выпил со мною совершенно неожиданно и против моей воли брудершафт и стал называть меня "Леонтьич".
- Язык ни к черту! но занятно. Занятно, чтоб тебя черти разорвали (это меня)! - кричал пожилой, поедая студень, приготовленный Дусей.
На третьем вечере появился новый человек. Тоже литератор - с лицом злым и мефистофельским, косой на левый глаз, небритый. Сказал, что роман плохой, но изъявил желание слушать четвертую, и последнюю часть. Была еще какая-то разведенная жена и один с гитарой в футляре. Я почерпнул много полезного для себя на данном вечере. Скромные мои товарищи из "Пароходства" попривыкли к разросшемуся обществу и высказали и свои мнения.
Один сказал, что семнадцатая глава растянута, другой - что характер Васеньки очерчен недостаточно выпукло. И то и другое было справедливо.
Четвертое, и последнее, чтение состоялось не у меня, а у молодого литератора, искусно сочиняющего рассказы. Здесь было уже человек двадцать, и познакомился я с бабушкой литератора, очень приятной старухой, которую портило только одно - выражение испуга, почему-то не покидавшего ее весь вечер. Кроме того, видел няньку, спавшую на сундуке.
Роман был закончен. И тут разразилась катастрофа. Все слушатели, как один, сказали, что роман мой напечатан быть не может по той причине, что его не пропустит цензура.
Я впервые услыхал это слово и тут только сообразил, что, сочиняя роман, ни разу не подумал о том, будет ли он пропущен или нет.
Начала одна дама (потом я узнал, что она тоже была разведенной женой). Сказала она так:
- Скажите, Максудов, а ваш роман пропустят?
- Ни-ни-ни! - воскликнул пожилой литератор, - ни в коем случае! Об "пропустить" не может быть и речи! Просто нет никакой надежды на это. Можешь, старик, не волноваться - не пропустят.
- Не пропустят! - хором отозвался короткий конец стола.
- Язык... - начал тот, который был братом гитариста, но пожилой его перебил:
- К чертям язык! - вскричал он, накладывая себе на тарелку салат. - Не в языке дело. Старик написал плохой, но занятный роман. В тебе, шельмец, есть наблюдательность. И откуда что берется! Вот уж никак не ожидал, но!.. содержание!
- М-да, содержание...
- Именно содержание, - кричал, беспокоя няньку, пожилой, - ты знаешь, чего требуется? Не знаешь? Ага! То-то!
Он мигал глазом, в то же время выпивал. Затем обнял меня и расцеловал, крича:
- В тебе есть что-то несимпатичное, поверь мне! Уж ты мне поверь. Но я тебя люблю. Люблю, хоть тут меня убейте! Лукав он, шельма! С подковыркой человек!.. А? Что? Вы обратили внимание на главу четвертую? Что он говорил героине? То-то!..
- Во-первых, что это за такие слова, - начал было я, испытывая мучения от его фамильярности.
- Ты меня прежде поцелуй, - кричал пожилой литератор, - не хочешь? Вот и видно сразу, какой ты товарищ! Нет, брат, не простой ты человек!
- Конечно, не простой! - поддержала его вторая разведенная жена.
- Во-первых... - начал опять я в злобе, но ровно ничего из этого не вышло.
- Ничего не во-первых! - кричал пожилой, - а сидит в тебе достоевщинка! Да-с! Ну, ладно, ты меня не любишь, бог тебя за это простит, я на тебя не обижаюсь. Но мы тебя любим все искренне и желаем добра! - Тут он указал на брата гитариста и другого неизвестного мне человека с багровым лицом, который, явившись, извинился за опоздание, объяснив, что был в Центральных банях. - И говорю я тебе прямо, - продолжал пожилой, - ибо я привык всем резать правду в глаза, ты, Леонтьич, с этим романом даже не суйся никуда. Наживешь ты себе неприятности, и придется нам, твоим друзьям, страдать при мысли о твоих мучениях. Ты мне верь! Я человек большого, горького опыта. Знаю жизнь! Ну вот, - крикнул он обиженно и жестом всех призвал в свидетели, - поглядите, смотрит на меня волчьими глазами. Это в благодарность за хорошее отношение! Леонтьич! - взвизгнул он так, что нянька за занавеской встала с сундука, - пойми! Пойми ты, что не так велики уж художественные достоинства твоего романа (тут послышался с дивана мягкий гитарный аккорд), чтобы из-за него тебе идти на Голгофу. Пойми!
- Ты п-пойми, пойми, пойми! - запел приятным тенором гитарист.
- И вот тебе мой сказ, - кричал пожилой, - ежели ты меня сейчас не расцелуешь, встану, уйду, покину дружескую компанию, ибо ты меня обидел!
Испытывая невыразимую муку, я расцеловал его. Хор в это время хорошо распелся, и маслено и нежно над голосами выплывал тенор:
- Т-ты пойми, пойми...
Как кот, я выкрадывался из квартиры, держа под мышкой тяжелую рукопись.
Нянька с красными слезящимися глазами, наклонившись, пила воду из-под крана в кухне.
Неизвестно почему, я протянул няньке рубль.
- Да ну вас, - злобно сказала нянька, отпихивая рубль, - четвертый час ночи! Ведь это же адские мучения.
Тут издали прорезал хор знакомый голос:
- Где же он? Бежал? Задержать его! Вы видите, товарищи...
Но обитая клеенкой дверь уже выпустила меня, и я бежал без оглядки.
Глава 3. МОЕ САМОУБИЙСТВО
- Да, это ужасно, - говорил я сам себе в своей комнате, - все ужасно. И этот салат, и нянька, и пожилой литератор, и незабвенное "пойми", вообще вся моя жизнь. За окнами ныл осенний ветер, оторвавшийся железный лист громыхал, по стеклам полз полосами дождь. После вечера с нянькой и гитарой много случилось событий, но таких противных, что и писать о них не хочется. Прежде всего я бросился проверять роман с той точки зрения, что, мол, пропустят его или не пропустят. И ясно стало, что его не пропустят. Пожилой был совершенно прав. Об этом, как мне казалось, кричала каждая строчка романа.
Проверив роман,я последние деньги истратил на переписку двух отрывков и отнес их в редакцию одного толстого журнала. Через две недели я получил отрывки обратно. В углу рукописей было написано: "Не подходит". Отрезав ножницами для ногтей эту резолюцию, я отнес эти же отрывки в другой толстый журнал и получил через две недели их обратно с такою же надписью: "Не подходит".
После этого у меня умерла кошка. Она перестала есть, забилась в угол и мяукала, доводя меня до исступления. Три дня это продолжалось. На четвертый я застал ее неподвижной в углу на боку.
Я взял у дворника лопату и зарыл ее на пустыре за нашим домом. Я остался в совершенном одиночестве на земле, но, признаюсь, в глубине души обрадовался. Какой обузой для меня являлся несчастный зверь.
А потом пошли осенние дожди, у меня опять заболело плечо и левая нога в колене.
Но самое худшее было не это, а то, что роман был плох. Если же он был плох, то это означало, что жизни моей приходит конец.
Всю жизнь служить в "Пароходстве"? Да вы смеетесь!
Всякую ночь я лежал, тараща глаза в тьму кромешную, и повторял - "это ужасно". Если бы меня спросили - что вы помните о времени работы в "Пароходстве"? - я с чистой совестью ответил бы - ничего.
Калоши грязные у вешалки, чья-то мокрая шапка с длиннейшими ушами на вешалке - и это все.
- Это ужасно! - повторил я, слушая, как гудит ночное молчание в ушах.
Бессонница дала себя знать недели черед две.
Я поехал в трамвае на Самотечную-Садовую, где проживал в одном из домов, номер которого я сохраню, конечно, в строжайшей тайне, некий человек, имевший право по роду своих занятий на ношение оружия.
При каких условиях мы познакомились, неважно.
Войдя в квартиру, я застал моего приятеля лежащим на диване. Пока он разогревал чай на примусе в кухне, я открыл левый ящик письменного его стола и выкрал оттуда браунинг, потом напился чаю и уехал к себе.
Было около девяти часов вечера. Я приехал домой. Все было как всегда. Из кухни пахло жареной бараниной, в коридоре стоял вечный, хорошо известный мне туман, в нем тускло горела под потолком лампочка. Я вошел к себе. Свет брызнул сверху, и тотчас же комната погрузилась в тьму. Перегорела лампочка.
- Вс>е одно к одному, и вс>е совершенно правильно, - сказал я сурово.
Я зажег керосинку на полу в углу. На листе бумаги написал: "Сим сообщаю, что браунинг # (забыл номер), скажем, такой-то, я украл у Парфена Ивановича (написал фамилию, # дома, улицу, все, как полагается)". Подписался, лег на полу у керосинки. Смертельный ужас охватил меня. Умирать страшно. Тогда я представил себе наш коридор, баранину и бабку Пелагею, пожилого и "Пароходство", повеселил себя мыслью о том, как с грохотом будут ломать дверь в мою комнату и т. д.
Я приложил дуло к виску, неверным пальцем нашарил собачку. В это же время снизу послышались очень знакомые мне звуки, сипло заиграл оркестр, и тенор в граммофоне запел:
Но мне бог возвратит ли все?!
"Батюшки, "Фауст"! - подумал я. - Ну, уж это, действительно, вовремя. Онако подожду выхода Мефистофеля. В последний раз. Больше никогда не услышу".
Оркестр то пропадал под полом, то появлялся, но тенор кричал все громче:
Проклинаю я жизнь, веру и все науки!
"Сейчас, сейчас, - думал я, - но как быстро он поет..."
Тенор крикнул отчаянно, затем грохнул оркестр.
Дрожащий палец лег на собачку, и в это мгновение грохот оглушил меня, сердце куда-то провалилось, мне показалось, что пламя вылетело из керосинки в потолок, я уронил револьвер.
Тут грохот повторился. Снизу донесся тяжелый басовый голос: - Вот и я!
Я повернулся к двери.
Глава 4. ПРИ ШПАГЕ Я
В дверь стучали. Властно и повторно. Я сунул револьвер в карман брюк и слабо крикнул:
- Войдите!
Дверь распахнулась, и я окоченел на полу от ужаса. Это был он, вне всяких сомнений. В сумраке в высоте надо мною оказалось лицо с властным носом и разметанными бровями. Тени играли, и мне померещилось, что под квадратным подбородком торчит острие черной бороды. Берет был заломлен лихо на ухо. Пера, правда, не было.
Короче говоря, передо мною стоял Мефистофель. Тут я разглядел, что он в пальто и блестящих глубоких калошах, а под мышкою держит портфель. "Это естественно, - помыслил я, - не может он в ином виде пройти по Москве в двадцатом веке".
- Рудольфи, - сказал злой дух тенором, а не басом.
Он, впрочем, мог и не представляться мне. Я его узнал. У меня в комнате находился один из самых приметных людей в литературном мире того времени, редактор-издатель единственного частного журнала "Родина", Илья Иванович Рудольфи.
Я поднялся с полу.
- А нельзя ли зажечь лампу? - спросил Рудольфи.
- К сожалению, не могу этого сделать, - отозвался я, - так как лампочка перегорела, а другой у меня нет.
Злой дух, принявший личину редактора, проделал один из своих нехитрых фокусов - вынул из портфеля тут же электрическую лампочку.
- Вы всегда носите лампочки с собой? - изумился я.
- Нет, - сурово объяснил дух, - простое совпадение - я только что был в магазине.
Когда комната осветилась и Рудольфи снял пальто, я проворно убрал со стола записку с признанием в краже револьвера, а дух сделал вид, что не заметил этого.
Сели. Помолчали.
- Вы написали роман? - строго осведомился наконец Рудольфи.
- Откуда вы знаете? - Ликоспастов сказал.
- Видите ли, - заговорил я (Ликоспастов и есть тот самый пожилой), - действительно, я... но... словом, это плохой роман.
- Так, - сказал дух и внимательно поглядел на меня.
Тут оказалось, что никакой бороды у него не было. Тени пошутили.
- Покажите, - властно сказал Рудольфи.
- Ни за что, - отозвался я.
- По-ка-жи-те, - раздельно сказал Рудольфи.
- Его цензура не пропустит...
- Покажите.
- Он, видите ли, написан от руки, а у меня скверный почерк, буква "о" выходит как простая палочка, а...
И тут я сам не заметил, как руки мои открыли ящик, где лежал злополучный роман.
- Я любой почерк разбираю, как печатное, - пояснил Рудольфи, - это профессиональное... - И тетради оказались у него в руках.
Прошел час. Я сидел у керосинки, подогревая воду, а Рудольфи читал роман. Множество мыслей вертелось у меня в голове. Во-первых, я думал о Рудольфи. Надо сказать, что Рудольфи был замечательным редактором и попасть к нему в журнал считалось приятным и почетным. Меня должно было радовать то обстоятельство, что редактор появился у меня хотя бы даже и в виде Мефистофеля. Но, с другой стороны, роман ему мог не понравиться, а это было бы неприятно... Кроме того, я чувствовал, что самоубийство, прерванное на самом интересном месте, теперь уж не состоится, и, следовательно, с завтрашнего же дня я опять окажусь в пучине бедствий. Кроме того, нужно было предложить чаю, а у меня не было масла. Вообще в голове была каша, в которую к тому же впутывался и зря украденный револьвер.
Рудольфи между тем глотал страницу за страницей, и я тщетно пытался узнать, какое впечатление роман производит на него. Лицо Рудольфи ровно ничего не выражало.
Когда он сделал антракт, чтобы протереть стекла очков, я к сказанным уже глупостям прибавил еще одну:
- А что говорил Ликоспастов о моем романе?
- Он говорил, что этот роман никуда не годится, - холодно ответил Рудольфи и перевернул страницу. ("Вот какая сволочь Ликоспастов! Вместо того, чтобы поддержать друга и т. д.") В час ночи мы выпили чаю, а в два Рудольфи дочитал последнюю страницу.
Я заерзал на диване.
- Так, - сказал Рудольфи.
Помолчали.
- Толстому подражаете, - сказал Рудольфи.
Я рассердился.
- Кому именно из Толстых? - спросил я. - Их было много... Алексею ли Константиновичу, известному писателю, Петру ли Андреевичу, поймавшему за границей царевича Алексея, нумизмату ли Ивану Ивановичу или Льву Николаичу?
- Вы где учились?
Тут приходится открыть маленькую тайну. Дело в том, что я окончил в университете два факультета и скрывал это.
- Я окончил церковноприходскую школу, - сказал я, кашлянув.
- Вон как! - сказал Рудольфи, и улыбка тронула слегка его губы.
Потом он спросил:
- Сколько раз в неделю вы бреетесь?
- Семь раз.
- Извините за нескромность, - продолжал Рудольфи, - а как вы делаете, что у вас такой пробор?
- Бриолином смазываю голову. А позвольте спросить, почему все это...

Annotation

Полный интриг, загадок и тайн, живущий по своим законам театральный мир еще никогда не был показан так иронично и откровенно, как в романе Михаила Булгакова "Записки покойника"! Автор открывает двери в святая святых театра – закулисье, где кипят нешуточные страсти, где разворачиваются комедии и драмы, порой, более увлекательные, чем на сцене. В этом романе много личного опыта самого Булгакова, в молодости мечтавшего о славе драматурга и достигшего ее после множества тяжелых испытаний.

Для всех, кому интересно, как жил театр в начале ХХ века, и кому хочется побольше узнать о самом Михаиле Булгакове!

Михаил Булгаков

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ СЛУШАТЕЛЕЙ

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ ЧИТАТЕЛЕЙ

[Часть первая]

Часть вторая

Комментарии. В. И. Лосев

Сноски внутри текста

Записки покойника (театральный роман)

Михаил Булгаков

ЗАПИСКИ ПОКОЙНИКА

Театральный роман

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ СЛУШАТЕЛЕЙ

По городу Москве распространился слух, что будто бы мною сочинен сатирический роман, в котором изображается один очень известный московский театр.

Долгом считаю сообщить слушателям, что слух этот ни на чем не основан.

В том, что сегодня я буду иметь удовольствие читать, во-первых, нет ничего сатирического.

Во-вторых, это не роман.

И, наконец, и сочинено это не мною.

Слух же, по-видимому, родился при следующих обстоятельствах. Как-то, находясь в дурном расположении духа и желая развлечь себя, я прочитал отрывки из этих тетрадей одному из своих знакомых актеров.

Выслушав предложенное, гость мой сказал:

Угу. Ну, понятно, какой театр здесь изображен.

И при этом засмеялся тем смехом, который принято называть сатанинским.

На мой тревожный вопрос о том, что ему, собственно, сделалось понятно, он ничего не ответил и удалился, так как спешил на трамвай.

Во втором случае было так. Среди моих слушателей был десятилетний мальчик. Придя как-то в выходной день в гости к своей тетушке, служащей в одном из видных московских театров, мальчик сказал ей, улыбаясь чарующей детской улыбкой и картавя:

Слыхали, слыхали, как тебя в романе изобразили!

Что возьмешь с малолетнего?

Крепко надеюсь на то, что высококвалифицированные слушатели мои сегодняшние с первых же страниц разберутся в произведении и сразу поймут, что в нем и тени намека на какой-нибудь определенный московский театр нет и быть не может, ибо дело в том, что...

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ ЧИТАТЕЛЕЙ

Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не имею никакого отношения и достались они мне при весьма странных и печальных обстоятельствах.

Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова , которое произошло в Киеве весною прошлого года, я получил посланную самоубийцей заблаговременно толстейшую бандероль и письмо.

В бандероли оказались эти записки, а письмо было удивительного содержания:

Сергей Леонтьевич заявлял, что, уходя из жизни, он дарит мне свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг, выправил их, подписал своим именем и выпустил в свет.

Странная, но предсмертная воля!

В течение года я наводил справки о родных или близких Сергея Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме - никого у него не осталось на этом свете.

И я принимаю подарок.

Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не имел, оставаясь тем, чем он и был, маленьким сотрудником газеты «Вестник пароходства», единственный раз выступившим в качестве беллетриста, и то неудачно - роман Сергея Леонтьевича не был напечатан.

Таким образом, записки Максудова представляют собою плод его фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич страдал болезнью, носящей весьма неприятное название - меланхолия.

Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было.

И наконец, третье и последнее: моя работа над записками выразилась в том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф, показавшийся мне претенциозным, ненужным и неприятным...

Этот эпиграф был:

«Коемуждо по делом его...» И кроме того, расставил знаки препинания там, где их не хватало.

Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно неряшлив. Впрочем, что же требовать с человека, который через два дня после того, как поставил точку в конце записок, кинулся с Цепного моста вниз головой.

[Часть первая]

Глава I

НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНИЙ

Гроза омыла Москву 29-го апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.

В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:

«Глубокопочитаемый

Сергей Леонтьевич

До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также переговорить по одному таинственному делу, которое может быть очень и очень небезынтересно для Вас.

Если Вы свободны, я был бы счастлив, чтобы Вы пришли в здание Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4 часа.

С приветом К. Ильчин».

Михаил Афанасьевич Булгаков

ЗАПИСКИ ПОКОЙНИКА

Театральный роман

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ СЛУШАТЕЛЕЙ

По городу Москве распространился слух, что будто бы мною сочинен сатирический роман, в котором изображается один очень известный московский театр.

Долгом считаю сообщить слушателям, что слух этот ни на чем не основан.

В том, что сегодня я буду иметь удовольствие читать, во-первых, нет ничего сатирического.

Во-вторых, это не роман.

И, наконец, и сочинено это не мною.

Слух же, по-видимому, родился при следующих обстоятельствах. Как-то, находясь в дурном расположении духа и желая развлечь себя, я прочитал отрывки из этих тетрадей одному из своих знакомых актеров.

Выслушав предложенное, гость мой сказал:

Угу. Ну, понятно, какой театр здесь изображен.

И при этом засмеялся тем смехом, который принято называть сатанинским.

На мой тревожный вопрос о том, что ему, собственно, сделалось понятно, он ничего не ответил и удалился, так как спешил на трамвай.

Во втором случае было так. Среди моих слушателей был десятилетний мальчик. Придя как-то в выходной день в гости к своей тетушке, служащей в одном из видных московских театров, мальчик сказал ей, улыбаясь чарующей детской улыбкой и картавя:

Слыхали, слыхали, как тебя в романе изобразили!

Что возьмешь с малолетнего?

Крепко надеюсь на то, что высококвалифицированные слушатели мои сегодняшние с первых же страниц разберутся в произведении и сразу поймут, что в нем и тени намека на какой-нибудь определенный московский театр нет и быть не может, ибо дело в том, что...

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ ЧИТАТЕЛЕЙ

Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не имею никакого отношения и достались они мне при весьма странных и печальных обстоятельствах.

Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова, которое произошло в Киеве весною прошлого года, я получил посланную самоубийцей заблаговременно толстейшую бандероль и письмо.

В бандероли оказались эти записки, а письмо было удивительного содержания:

Сергей Леонтьевич заявлял, что, уходя из жизни, он дарит мне свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг, выправил их, подписал своим именем и выпустил в свет.

Странная, но предсмертная воля!

В течение года я наводил справки о родных или близких Сергея Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме - никого у него не осталось на этом свете.

И я принимаю подарок.

Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не имел, оставаясь тем, чем он и был, маленьким сотрудником газеты «Вестник пароходства», единственный раз выступившим в качестве беллетриста, и то неудачно - роман Сергея Леонтьевича не был напечатан.

Таким образом, записки Максудова представляют собою плод его фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич страдал болезнью, носящей весьма неприятное название - меланхолия.

Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было.

И наконец, третье и последнее: моя работа над записками выразилась в том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф, показавшийся мне претенциозным, ненужным и неприятным...

Этот эпиграф был:

«Коемуждо по делом его...» И кроме того, расставил знаки препинания там, где их не хватало.

Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно неряшлив. Впрочем, что же требовать с человека, который через два дня после того, как поставил точку в конце записок, кинулся с Цепного моста вниз головой.

[Часть первая]

НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНИЙ

Гроза омыла Москву 29-го апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.

В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:

«Глубокопочитаемый
Сергей Леонтьевич!

До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также переговорить по одному таинственному делу, которое может быть очень и очень небезынтересно для Вас.

Если Вы свободны, я был бы счастлив, чтобы Вы пришли в здание Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4 часа.

С приветом К. Ильчин».


Письмо было написано карандашом на бумаге, в левом углу которой было напечатано:


«Ксаверий Борисович Ильчин, режиссер Учебной сцены Независимого Театра».


Имя Ильчина я видел впервые, не знал, что существует Учебная сцена. О Независимом Театре слышал, знал, что это один из выдающихся театров, но никогда в нем не был.

Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем я вообще тогда не получал. Я, надо сказать, маленький сотрудник газеты «Пароходство». Жил я в то время в плохой, но отдельной комнате в седьмом этаже в районе Красных ворот у Хомутовского тупика.

Итак, я шел, вдыхая освеженный воздух, и размышлял о том, что гроза ударит опять, а также о том, каким образом Ксаверий Ильчин узнал о моем существовании, и как он разыскал меня, и какое дело может у него быть ко мне. Но сколько я ни раздумывал, последнего понять не мог и, наконец, остановился на мысли, что Ильчин хочет поменяться со мною комнатой.

Конечно, надо было Ильчину написать, чтобы он пришел ко мне, раз что у него дело ко мне, но надо сказать, что я стыдился своей комнаты, обстановки и окружающих людей. Я вообще человек странный и людей немного боюсь. Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а обшивка распорота и торчит пружина, на лампочке над столом абажур сделан из газеты, и кошка ходит, а из кухни доносится ругань Аннушки.

Я вошел в резные чугунные ворота, увидел лавчонку, где седой человек торговал нагрудными значками и оправой для очков.

Я перепрыгнул через затихающий мутный поток и оказался перед зданием желтого цвета и подумал о том, что здание это построено давно, давно, когда ни меня, ни Ильчина еще не было на свете.

Черная доска с золотыми буквами возвещала, что здесь Учебная сцена. Я вошел, и человек маленького роста, с бороденкой, в куртке с зелеными петлицами, немедленно преградил мне дорогу.

Действие происходит в Москве в середине 20-х гг.

В предисловии автор сообщает читателю, что записки эти принадлежат перу его друга Максудова, покончившего с собой и завещавшего ему их выправить, подписать своим именем и выпустить в свет. Автор предупреждает, что самоубийца не имел никакого отношения к театру, так что записки эти являются плодом его больной фантазии. Повествование ведется от лица Максудова.

Сергей Леонтьевич Максудов, сотрудник газеты "Вестник пароходства", увидев во сне родной город, снег, гражданскую войну, начинает писать об этом роман. Закончив, читает его своим знакомым, которые утверждают, что роман этот опубликовать ему не удастся. Отправив в два толстых журнала отрывки из романа, Максудов получает их назад с резолюцией "не подходит". Убедившись в том, что роман плох, Максудов решает, что жизни его пришел конец. Выкрав у приятеля револьвер, Максудов готовится покончить с собой, но вдруг раздается стук в дверь, и в комнате появляется Рудольфи, редактор-издатель единственного в Москве частного журнала "Родина". Рудольфи читает роман Максудова и предлагает его издать.

Максудов незаметно возвращает украденный револьвер, бросает службу в "Пароходстве" и погружается в другой мир: бывая у Рудольфи, знакомится с писателями и издателями. Наконец роман напечатан, и Максудов получает несколько авторских экземпляров журнала. В ту же ночь у Максудова начинается грипп, а когда, проболев десять дней, он отправляется к Рудольфи, выясняется, что Рудольфи неделю назад уехал в Америку, а весь тираж журнала исчез.

Максудов возвращается в "Пароходство" и решает сочинять новый роман, но не понимает, о чем же будет этот роман. И опять однажды ночью он видит во сне тех же людей, тот же дальний город, снег, бок рояля. Достав из ящика книжку романа, Максудов, присмотревшись, видит волшебную камеру, выросшую из белой страницы, а в камере звучит рояль, движутся люди, описанные в романе. Максудов решает писать то, что видит, и, начав, понимает, что пишет пьесу.

Неожиданно Максудов получает приглашение от Ильчина, режиссера Независимого Театра — одного из выдающихся московских театров. Ильчин сообщает Максудову, что он прочитал его роман, и предлагает Максудову написать пьесу. Максудов признается, что пьесу он уже пишет, и заключает договор на ее постановку Независимым Театром, причем в договоре каждый пункт начинается со слов "автор не имеет права" или "автор обязуется". Максудов знакомится с актером Бомбардовым, который показывает ему портретную галерею театра с висящими в ней портретами Сары Бернар, Мольера, Шекспира, Нерона, Грибоедова, Гольдони и прочих, перемежающимися портретами актеров и сотрудников театра.

Через несколько дней, направляясь в театр, Максудов видит у дверей афишу, на которой после имен Эсхила, Софокла, Лопе де Вега, Шиллера и Островского стоит: Максудов "Черный снег".

Бомбардов объясняет Максудову, что во главе Независимого Театра стоят двое директоров: Иван Васильевич, живущий на Сивцевом Вражке, и Аристарх Платонович, путешествующий сейчас по Индии. У каждого из них свой кабинет и своя секретарша. Директора не разговаривают друг с другом с 1885 года, разграничив сферы деятельности, однако это не мешает работе театра.

Секретарша Аристарха Платоновича Поликсена Торопецкая под диктовку Максудова перепечатывает его пьесу. Максудов с изумлением разгляды-

вает развешанные по стенам кабинета фотографии, на которых Аристарх Платонович запечатлен в компании то Тургенева, то Писемского, то Толстого, то Гоголя. Во время перерывов в диктовке Максудов разгуливает по зданию театра, заходя в помещение, где хранятся декорации, в чайный буфет, в контору, где сидит заведующий внутренним порядком Филипп Филиппович. Максудов поражен проницательностью Филиппа Филипповича, обладающего совершенным знанием людей, понимающего, кому и какой билет дать, а кому и не дать вовсе, улаживающего мгновенно все недоразумения.

Иван Васильевич приглашает Максудова в Сивцев Вражек для чтения пьесы, Бомбардов дает Максудову наставления, как себя вести, что говорить, а главное — не возражать против высказываний Ивана Васильевича в отношении пьесы. Максудов читает пьесу Ивану Васильевичу, и тот предлагает ее основательно переделать: сестру героя необходимо превратить в его мать, герою следует не застрелиться, а заколоться кинжалом и т. п., — при этом называет Максудова то Сергеем Пафнутьевичем, то Леонтием Сергеевичем. Максудов пытается возражать, вызвав явное неудовольствие Ивана Васильевича.

Бомбардов объясняет Максудову, как надо было себя вести с Иваном Васильевичем: не спорить, а на все отвечать "очень вам благодарен", потому что Ивану Васильевичу никто никогда не возражает, что бы он ни говорил. Максудов растерян, он считает, что все пропало. Неожиданно его приглашают на совещание старейшин театра — "основоположников" — для обсуждения его пьесы. Из отзывов старейшин Максудов понимает, что пьеса им не нравится и играть ее они не хотят. Убитому горем Максудову Бомбардов объясняет, что, напротив, основоположникам очень понравилась пьеса и они хотели бы в ней играть, но там нет для них ролей: самому младшему из них двадцать восемь лет, а самому старшему герою пьесы — шестьдесят два года.

Несколько месяцев Максудов живет однообразной скучной жизнью: ежедневно ходит в "Вестник пароходства", вечерами пытается сочинять новую пьесу, однако ничего не записывает. Наконец он получает сообщение о том, что режиссер Фома Стриж начинает репетировать его "Черный снег". Максудов возвращается в театр, чувствуя, что уже не может жить без него, как морфинист без морфия.

Начинаются репетиции пьесы, на которых присутствует Иван Васильевич. Максудов очень старается ему понравиться: он отдает через день утюжить свой костюм, покупает шесть новых сорочек и восемь галстуков. Но все напрасно: Максудов чувствует, что с каждым днем нравится Ивану Васильевичу все меньше и меньше. И Максудов понимает, что это происходит потому, что ему самому совершенно не нравится Иван Васильевич. На репетициях Иван Васильевич предлагает актерам играть различные этюды, по мнению Максудова, совершенно бессмысленные и не имеющие прямого отношения к постановке его пьесы: например, вся труппа то достает из карманов невидимые бумажники и пересчитывает невидимые деньги, то пишет невидимое же письмо, то Иван Васильевич предлагает герою проехать на велосипеде так, чтобы было видно, что он влюблен. Зловещие подозрения закрадываются в душу Максудова: дело в том, что Иван Васильевич, 55 лет занимающийся режиссерской работой, изобрел широко известную и гениальную, по общему мнению, теорию, как актеру готовить свою роль, однако Максудов с ужасом понимает, что теория эта неприложима к его пьесе.

На этом месте обрываются записки Сергея Леонтьевича Максудова.




Top