Кто такой горкин из лето господне. Художественный стиль Шмелева

Иван Шмелев

Лето Господне

Два чувства дивно близки нам -

В них обретает сердце пищу -

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

А.С. Пушкин

Наталье Николаевне и Ивану Александровичу Ильиным посвяща

Праздники

Великий пост

Чистый понедельник

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном - как плачет. Старый наш плотник - «филёнщик» Горкин, сказал вчера, что масленица уйдет - заплачет. Вот и заплакала - кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, назолоченый пряник «масленицы» - игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок, - пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», - Горкин вчера рассказывал, - «душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.

Косого ко мне позвать! - слышу я крик отца, сердитый.

Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, - редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был прощеный день. И Василь-Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках - «всех прощаю!». Почему же кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, - священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… - так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надомной колышет.

Вставай, милок, не нежься… - ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. - Где она у тебя тут, масленица-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел Пост - отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут - «душе моя, душе моя» - заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем особенный, - тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, - чистый сегодня понедельник! - только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие - угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить чай - «за сахар».

А почему папаша сердитый… на Василь-Василича так?

А, грехи… - со вздохом говорит Горкин. - Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону-то! Читай - «Господи-Владыко живота моего». Вот и будет весело.

В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, - по субботам он сам зажигает все лампадки, - всегда напевает приятно-грустно: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», и я напеваю за ним, чудесное:

И свято-е… Воскресе-ние Твое

Сла-а-вим!

Радостное до слез бьется в моей душе и светит, от этих слов. И видится мне, за вереницею дней Поста, - Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста.

Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается, и надо готовиться к той жизни, которая будет… где? Где-то, на небесах. Надо очистить душу от всех: грехов, и потому все кругом - другое. И что-то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь - «такое, как душа расстается с телом». Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет - «увы мне, окаянная я!» Так и в ифимонах теперь читается.

Потому они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и пост даден, чтобы к церкви держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни… по-мни!.. - поокивает он так славно.

В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест - по-мни… по-мни… Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется - постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны в коконы, и даже единственная картина, - «Красавица на пиру», - закрыта простынею.

Преосвященный так посоветовал. Покачал головой печально и прошептал: «греховная и соблазнительная картинка!» Но отцу очень нравится - такой шик! Закрыта и печатная картинка, которую отец называет почему-то - «прянишниковская», как старый дьячок пляшет, а старуха его метлой колотит. Эта очень понравилась преосвященному, смеялся даже. Все домашние очень строги, и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь ловко кататься по паркетам, но только страшно, Великий Пост: раскатишься - и сломаешь ногу. От «масленицы» нигде ни крошки, чтобы и духу не было. Даже заливную осетрину отдали вчера на кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, с бурыми пятнышками-щербинками, - великопостные. В передней стоят миски с желтыми солеными огурцами, с воткнутыми в них зонтичками укропа, и с рубленой капустой, кислой, густо посыпанной анисом, - такая прелесть. Я хватаю щепотками, - как хрустит! И даю себе слово не скоромиться во весь пост. Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох, маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые баранки, «кресты» на Крестопоклонной… мороженая клюква с сахаром, заливные орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный, пастила рябиновая, постный сахар - лимонный, малиновый, с апельсинчиками внутри, халва… А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам… а кутья с мармеладом в первую субботу, какое-то «коливо»! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а…великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой! А калья, необыкновенная калья, с кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками… а моченые яблоки по воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая «рязань»… а «грешники», с конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели и т а м, куда все уходят из этой жизни, будет такое постное! И почему все такие скучные? Ведь все - другое, и много, так много радостного. Сегодня привезут первый лед и начнут набивать подвалы, - весь двор завалят. Поедем на «постный рынок», где стон стоит, великий грибной рынок, где я никогда не был… Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают:

Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу.

Чистый понедельник. Ваня просыпается в родном замоскворецком доме. Начинается Великий пост, и все уже готово к нему.

Мальчик слышит, как отец ругает старшего приказчика, Василь Василича: вчера его люди провожали Масленицу, пьяные, катали народ с горок и «чуть не изувечили публику». Отец Вани, Сергей Иваныч, хорошо известен в Москве: он подрядчик, хозяин добрый и энергичный. После обеда отец прощает Василь Василича. Вечером Ваня с Горкиным идут в церковь: начались особенные великопостные службы. Горкин - бывший плотник. Он уже старенький, потому и не работает, а просто живёт «при доме», опекает Ваню.

Весеннее утро. Ваня смотрит в окно, как набивают льдом погреба, едет с Горкиным на Постный рынок за припасами. Приходит Благовещение - в этот день «каждый должен обрадовать кого-то». Отец прощает Дениса, пропившего хозяйскую выручку. Приходит торговец певчими птицами Солодовкин. Все вместе, по обычаю, выпускают птиц. Вечером узнают, что из-за ледохода «срезало» отцовские барки. Отцу с помощниками удаётся их поймать.

Пасха. Отец устраивает иллюминацию в своей приходской церкви и, главное, в Кремле. Праздничный обед - во дворе, хозяева обедают вместе со своими работниками. После праздников приходят наниматься новые рабочие. В дом торжественно вносят Иверскую икону Богородицы - помолиться ей перед началом работы.

На Троицу Ваня с Горкиным едет на Воробьёвы горы за берёзками, потом с отцом - за цветами. В день праздника церковь, украшенная цветами и зеленью, превращается в «священный сад».

Приближается Преображение - яблочный Спас. В саду трясут яблоню, а потом Ваня и Горкин отправляются на Болото к торговцу яблоками Крапивкину. Яблок нужно много: для себя, для рабочих, для причта, для прихожан.

Морозная, снежная зима. Рождество. В дом приходит сапожник с мальчишками «славить Христа». Они дают маленькое представление про царя Ирода. Приходят нищие-убогие, им подают «на Праздник». Кроме того, как всегда, устраивают обед «для разных», то есть для нищих. Ване всегда любопытно посмотреть на диковинных «разных» людей.

Наступили Святки. Родители уехали в театр, и Ваня идёт на кухню, к людям. Горкин предлагает погадать «по кругу царя Соломона». Читает каждому изречение - кому какое выпадет. Правда, эти изречения он выбирает сам, пользуясь тем, что остальные - неграмотные. Только Ваня замечает лукавство Горкина. А дело в том, что Горкин хочет для каждого прочесть самое подходящее и поучительное.

На Крещение в Москве-реке освящают воду, и многие, в том числе Горкин, купаются в проруби. Василь Василич состязается с немцем «Ледовиком», кто дольше просидит в воде. Они исхитряются: немец натирается свиным салом, Василь Василич - гусиным. С ними состязается солдат, причём без всяких хитростей. Побеждает Василь Василич. А солдата отец берет в сторожа.

Масленица. Рабочие пекут блины. Приезжает архиерей, для приготовления праздничного угощения приглашают повара Гараньку. В субботу лихо катаются с гор. А в воскресенье все просят друг у друга прощения перед началом Великого поста.

Горкин и Ваня едут на ледокольню «навести порядок»: Василь Василич все пьёт, а нужно успеть свезти лёд заказчику. Однако выясняется, что подённые рабочие все делают быстро и хорошо: Василь Василич «проникся в них» и поит каждый день пивом.

Летний Петровский пост. Горничная Маша, белошвейка Глаша, Горкин и Ваня едут на Москву-реку полоскать белье. Там на портомойне живёт Денис. Он хочет жениться на Маше, просит Горкина поговорить с ней.

Праздник Донской иконы, торжественный крестный ход. Несут хоругви из всех московских церквей. Скоро наступит Покров. Дома солят огурцы, рубят капусту, мочат антоновку. Денис и Маша перебрасываются колкостями. В самый праздник появляется на свет Ванина сестрёнка Катюша. А Денис с Машей, наконец, сосватались.

Рабочие спешат подарить Сергею Ивановичу на именины невиданных размеров крендель с надписью: «Хозяину благому». Василь Василич, в нарушение правил, устраивает церковный звон, пока несут крендель. Именины удаются на славу. Больше сотни поздравлений, пирогов со всей Москвы. Прибывает сам архиерей. Когда он благословляет Василь Василича, тот плачет тоненьким голоском...

Настаёт Михайлов день, именины Горкина. Его тоже все любят. Ванин отец жалует ему богатые подарки.

Все заговляются перед Рождественским постом. Приезжает тётка отца, Пелагея Ивановна. Она - «вроде юродная», и в её прибаутках таятся предсказания.

Приходит Рождество. Отец взялся выстроить в Зоологическом саду «ледяной дом». Денис и Андрюшка-плотник подсказывают, как это нужно сделать. Выходит - просто чудо. Отцу - слава на всю Москву (правда, никакой прибыли).

Ваня идёт поздравлять с днём ангела крестного Кашина, «гордеца-богача».

На крестопоклонной неделе Ваня с Горкиным говеют, причём Ваня впервые. В этом году в доме множество дурных предзнаменований: отец и Горкин видят зловещие сны, расцветает страшный цветок «змеиный цвет».

Скоро Вербное воскресенье. Старики угольщики привозят из леса вербу. Пасха. Дворника Гришку, который не побывал на службе, окатывают холодной водой. На Святой неделе Ваня с Горкиным едут в Кремль, ходят по соборам.

Егорьев день. Ваня слушает пастушеские песни. Снова дурные предзнаменования: воет собака Бушуй, не прилетели скворцы, скорняку вместо святой картинки подсунули кощунственную.

Радуница - пасхальное поминовение усопших. Горкин и Ваня ездят по кладбищам. На обратном пути, заехав в трактир, слышат страшную весть: Ваниного отца «лошадь убила».

Отец остался жив, но все болеет с тех пор, как разбил голову, упав с норовистой лошади. Ему становится лучше, он едет в бани - окачиваться холодной водой. После этого чувствует себя совсем здоровым, отправляется на Воробьевку - любоваться на Москву. Начинает ездить и на стройки... но тут возвращается болезнь.

В дом приглашают икону целителя Пантелеймона, служат молебен. Больному ненадолго становится лучше. Доктора говорят, что надежды нет. Сергей Иванович на прощание благословляет детей; Ваню - иконой Троицы. Уже всем ясно, что он умирает. Его соборуют.

Наступают отцовские именины. Снова отовсюду присылают поздравления и пироги. Но семье умирающего все это кажется горькой насмешкой.

Повествование в романе (некоторые литераторы называют это произведение автобиографической повестью) ведется от имени мальчика Вани, которому около семи лет. Таким образом, читатель воспринимает все события глазами ребенка. Кроме Вани, главными героями произведения «Лето Господне» являются следующие персонажи.

Отец Вани – Сергей Иванович. Это рачительный и добрый хозяин, который исправно ведет дела, помогает бедным, многое делает на благо города. Внезапная болезнь и смерть отца оказывают огромное негативное воздействие на главного героя, заставляют его в столь раннем возрасте задуматься о вечных ценностях.

Михаил Панкратович Горкин раньше работал плотником, а теперь является духовным наставником мальчика. Этого человека все любят за доброту и преданность дому. Сам Сергей Иванович по-дружески называет Михаила Панкратовича Горкой, не скупится в его адрес на добрые слова, одаривает подарками.

Василий Васильевич по прозвищу Косой служит в доме старшим приказчиком. Его отличают трудолюбие, богатырское здоровье, умение быстро решать дела и преданность хозяину. Любовь к спиртному – единственный серьезный недостаток Василь-Василича, как его называют домочадцы.

Праздники

Ваня просыпается в замоскворецком доме своего отца. В это утро уже полным ходом идет генеральная уборка, которую всегда делают в Чистый Понедельник. В комнату мальчика входит Михаил Панкратович Горкин с медным тазом. Он начинает выкуривать масленицу различными благовониями. Делает это, как всегда, усердно и тщательно.

Начинается Великий Пост. Зима сдает потихоньку свои права, на улице уже сыро от капели, которая звонко сообщает о себе с московских крыш. Снег уступает место проталинам, а глыбы льда находят приют в ложбинах и погребах.

Бывший плотник Горкин с отеческой заботой опекает Ваню, помогает ему вникнуть в суть православных праздников, обрядов и русских народных традиций, ходит с ребенком в церковь. На ефимоны мальчик в первый раз стоит у аналоя и слушает певчих. Ему страшно от мысли, что все люди умрут. Ваня очень бы хотел, чтобы все умерли в один день, а затем благополучно воскресли.

Ваня с Горкиным едут на Постный рынок. Там видимо-невидимо товаров: черника, морошка, клюква, грибы, огурцы в рассоле. В медовом ряду неимоверное количество разных сортов меда. В дороге Михаил Панкратович рассказывает мальчику о Москве, ее истории, учит своего подопечного любить родные места.

Все в доме с нетерпением ждут Благовещенье. Это очень важный христианский праздник, без которого и других торжеств могло не быть. Среди ночи на Благовещенье неожиданно запел жаворонок. Его ровно год назад принес в дом птичник Солодовкин. Он тогда пообещал, что ровно через год жаворонок запоет. Так и случилось. По старинному русскому обычаю каждой весной птиц выпускают на волю.

Постепенно Великий пост подходит к концу, в доме и городе царит предпраздничное настроение. Все улочки очищены от снега, Ванин отец вместе с рабочими готовит иллюминацию в церкви. В доме натерты полы, поставлены лампадки, покрашены яйца и уложены в специальные корзинки. Они так радуют глаз.

На Пасху с утра звонят колокола, во дворе накрыты столы. За праздничный обед вместе с семьей хозяина садятся все работники. Горкин дарит Ване хрустальное золотое яичко, через которое так забавно смотреть на этот мир. Все теперь кажется золотым: люди, сад, крыша, даже звон колоколов.

Через несколько дней после Пасхи Сергею Ивановичу привозят икону Царица Небесная. Ее торжественно вносят в дом, обходят с ней все комнаты, а также двор с амбарами и сараями.

На Вознесенье принято делать особое печенье в форме ступенек – Христовых лесенок. Его все едят осторожно, поскольку есть примета, если сломаешь печенье, то в рай по лесенке не попадешь.

Троица – особенно красивый праздник, который будоражит воображение мальчика. С Михаилом Панкратовичем Ваня едет за цветами и березками. Церковь в этот день кажется цветущим садом. Так же нарядно и в доме, где возле каждой иконы установлены березки. А весь двор с самого утра устлан травой.

На Яблочный Спас в саду собирают яблоки. Затем Горкин с Ваней едут к торговцу Крапивкину, чтобы продать «урожай». Михаил Панкратович рассказывает мальчику, что через этот плод на землю пришел грех. В церкви яблоки кропят и святят, их здесь очень много, как и людей в этот праздничный день.

После шестинедельного зимнего поста наступает Великий праздник – Рождество. За несколько дней до этого славного события в городе ставят елки, бойко торгуют курами, гусями, свининой, калачиками, сбитнями, кутьей, мясными пирогами и многими другими аппетитными блюдами. А дома, как обычно, пахнет елкой.

На Рождество с черного хода в дом заходят «разные» люди. Одеты они явно не по погоде – в легких пальтишках и кофточках. Для нищих накрывают праздничный стол, а хозяин произносит тост. Сергей Иванович от души поздравляет всех гостей с Рождеством Христовым и угощает.

На Святки у Вани заболело горло, поэтому родители не берут его с собой в театр. Мальчика и других людей развлекает на кухне Михаил Панкратович. Он гадает всем по «кругу царя Соломона». Ваня замечает, что Горкин хитрит. Плотник читает изречения на свой выбор, пользуясь тем, что многие работники в доме не обучены грамоте.

На Крещение в Москве-реке освящают воду, многие купаются в проруби. Василь-Василич заключает пари с немцем: кто дольше сможет просидеть в ледяной воде. К ним присоединяется солдат. Василич побеждает обоих соперников, продержавшись в проруби почти три минуты. Правда, сделал он это с помощью хитрой уловки, намазавши тело жиром.

Наступает Масленица, и в каждом доме пекут блины. Народ радостно и весело катается с ледяных горок, говеет. В последний день Масленицы, который называется Прощеное Воскресенье, все друг перед другом извиняются, просят прощения за обиды, необдуманные поступки. Завтра вновь начнется Великий пост с печального звона и тревожной тишины.

Радости

Отец посылает Ваню и Михаила Панкратовича на ледокольню. Там нужно навести порядок, поскольку Василич ушел в запой. Однако поддельные рабочие прекрасно справились с делом и без своего руководителя, хотя тоже отмечали Денискин День рождения.

Наступил Петровский пост. Он самый легкий из всех четырех, к тому же летний. Кругом полно зелени, фруктов, ягод. Горкин рассказывает Ване, что первые апостолы, которых звали Петр и Павел, приняли мученическую смерть. Поэтому, из большого уважения к ним, народ и постится.

Затем Михаил Панкратович, Ваня, горничная Маша и белошвейка Глаша отправляются на речку полоскать белье. В Машу влюбился Денис, который живет на портомойне. Он просит Горкина посодействовать в его отношениях с девушкой.

На праздник Донской иконы намечен крестный ход, к которому тщательно и торжественно готовятся. Горкину и Василь-Василичу предстоит нести хоругви, поэтому они очищают свои тела в бане.

Во время шествия Михаил Панкратович несет золотую хоругвь, которая символизирует Светлое Воскресение Христово. Василь-Василич идет с хоругвью, которая похожа на звезду. Она является символом Рождества Христова.

В ожидании Покрова Василич замечает, что это очень важный день. Землю снежком покроет. В доме полным ходом идет засолка огурцов, капусты, яблок. Ведь зима уже не за горами. В этот день появляется на свет Ванина сестра – Ксюша, а Маша с Денисом сватаются.

Еще одно важное событие – именины Сергея Ивановича. Хозяин принимает множество поздравлений, ему везут пироги со всех уголков Москвы, а рабочие изготавливают в честь именинника огромный крендель, на котором написано: «Хозяину благому». Даже сам архиерей прибывает в дом, чтобы поздравить Сергея Ивановича.

После Покрова наемные рабочие разъезжаются по домам, поскольку работы в доме практически не остается.

На Михайлов день празднует именины Михаил Панкратович. Ваня очень огорчен, что не успел приготовить подарок своему любимому наставнику. Мальчика выручает отец, который в кошелек из сафьяна кладет деньги от себя и от сына. Кроме того, Сергей Иванович щедро одаривает Горкина дорогими вещами, за доброту и преданность.

На Филипповки навалило много снега, и ударил мороз. Реки сковало льдом, а дороги затвердели и стали удобными для езды.

Приближается Рождество. Характерная примета этого праздника – на Конную площадь везут живность со всех уголков России. Ваня с Горкиным делают закупки к празднику, а в доме чистят снегом диваны, кресла, ковры, ставят лампадки.

В Сочельник в доме царит идеальная чистота, но сытно обедать пока не полагается. Можно лишь побаловаться чайком с маковыми подковками. После службы в церкви решили зайти к Горкину и там уже разговелись.

В Зоологическом саду отец Вани задумал построить «ледяной дом», для чего начал свозить туда елки, фонарики и много других вещей. Как строить «ледяной дом» толком никто не знает, поэтому сооружают его по своему разумению. Но дом вышел на славу, словно из красивой сказки. Вечером его стены отсвечивают разными цветами. Москвичи благодарят Сергея Ивановича за это чудо.

В Крестопоклонную неделю в доме выпекают печенье в форме креста. Малинки в нем напоминают гвоздики. Так повелось в роду Сергея Ивановича еще от прабабушки Устиньи. Приготовлением печенья занимается Марьюшка, которая делает работу с молитвой на устах.

В это время происходит много дурных предзнаменований. Сергей Иванович и Горкин видят дурные сны, а еще начал цвести змеиный цветок, который способен на такое один раз в двадцать-тридцать лет. Матушка считает это очень плохой приметой. Вскоре умирает тетка отца Пелагея Ивановна.

Во время поста Ваня впервые говеет, вместо сладкого ест одни сушки. Михаил Панкратович ведет мальчика в баню, а затем в церковь на покаяние. Ваня со слезами на глазах рассказывает отцу Виктору о своих детских грехах. После покаяния и батюшкиного наставления на душе у ребенка становится очень легко.

В Вербное воскресенье все в доме ждут, когда же, наконец, старый угольщик привезет вербу. Особенно сокрушается по этому поводу Горкин, который не представляет, как можно встречать праздник без вербы в доме.

На поиски угольщика отправляют одного рабочего. Выясняется, что в санях сломалась оглобля, и старик оказался в овраге. Угольщика освобождают, а красавицу-вербу благополучно доставляют в дом.

Михаил Панкратович говорит, что в этот день Бог воскресил Лазаря. Значит, всем будет вечная жизнь, надо радоваться.

На Пасху народ ликует, звонят колокола. Дворника Гришку, который пропустил службу, обливают холодной водой. Однако он не обижается, только усмехается в ответ. В этом году Пасха поздняя, поэтому уже успели прилететь из теплых стран первые ласточки.

Снова начинаются плохие предзнаменования. Бушуй воет всю ночь, а реполов вдруг начинает петь.

Михаил Панкратович объясняет Ване, почему неделя, когда вспоминают усопших, называется Радуница. Просто в это время все люди отправляются на могилки к своим родным и близким. Они говорят усопшим: «Радуйтесь, скоро все воскреснем».

По пути с кладбища Михаил Панкратович и Ваня заходят в трактир, чтобы выпить чаю. Здесь они слышат страшную весть о том, что Сергея Ивановича убила лошадь. Однако дома оказывается, что Ванин отец жив, только находится в очень тяжелом состоянии. Лежит с разбитой головой и бредит.

Скорби

Один за другим в дом приходят посетители. Все молятся за здоровье хозяина, желают ему скорейшего выздоровления. Через какое-то время Сергею Ивановичу становится лучше, однако работать он пока не может. Управлением хозяйства занимается Василь-Василич.

По словам отца, произошло все следующим образом. Сергей Иванович ехал на молодой, еще необъезженной лошади и наслаждался красотами природы. Когда же он хлестнул кобылицу нагайкой, та резко метнулась и понеслась что есть мочи, а затем скинула хозяина на землю. Сергей Иванович неудачно упал и сильно ударился головой.

Когда хозяин немного оправился от болезни, то поехал в бани, чтобы окатить там себя живой водой. После этого он стал чувствовать себя значительно лучше, чем очень обрадовал родных и близких.

Отец берет Ваню в поездку по Москве. С ними путешествует и Михаил Панкратович. На Воробьевке Сергей Иванович долго любуется матушкой-Москвой, ее величием и красотой.

Отец постепенно возвращается к прежним делам, начинает проверять стройки. Но в одну из таких поездок ему становится плохо, хозяин едва не падает с лесов. Василич привозит Сергея Ивановича домой, и всем становится ясно, что болезнь вернулась.

На Троицу Сергей Иванович нарядно одевается, выходит к столу, чтобы со всеми пообедать. Но радости в доме не чувствуется, родные предполагают, что болезнь уже не отпустит хозяина.

Так и происходит. В один из дней Сергею Ивановичу становится совсем худо, он даже не выходит из своей комнаты. Врачи не дают никакой надежды на выздоровление. Говорят, что нужна операция, но медицина еще не достигла технических возможностей для столь сложной процедуры. После вскрытии головы, умирают девять из десяти пациентов.

Чудотворные иконы и другие церковные атрибуты тоже не помогают, Сергею Ивановичу не становится лучше. Остается лишь уповать на волю Божию.

На Спас-Преображение все приносят в дом освященные яблоки. Михаил Панкратович с грустью вспоминает, как раньше любил меняться яблочками с «папашенькой». Слезы катятся градом по его седой бородке.

После Успенья в доме, как обычно, солят огурцы. Но радости уже нет, песен никто не поет. Сергею Ивановичу становится совсем плохо, он ничего не ест. В день Ивана Богослова матушка решает, что пора отвести детей к отцу на благословение. Однако Сергей Иванович говорит, что уже ничего не видит. Матушка подводит каждого ребенка к отцу и помогает благословить детей.

На следующий день в доме проводят обряд Соборования. Ване очень жалко отца, он все время плачет. Михаил Панкратович всеми средствами старается утешить ребенка, говорит, что все мы еще свидимся, если Богу будет угодно.

Наступает последний День рождения Сергея Ивановича. Отовсюду в дом несут подарки, поздравления. Однако в этот раз всеобщая любовь не доставляет радости имениннику и его родне. Горкин объясняет Ване, что все хотят напоследок высказать уважение хозяину дома, ведь он еще жив.

Мальчик цепляется за каждую маленькую надежду на выздоровление отца. Когда тот выпивает немного миндального молока, Ваня думает, что, может быть, еще все образуется. С этой мыслью он засыпает и видит красивый сон.

Проснувшись, мальчик понимает, что произошло что-то ужасное. В доме завешаны зеркала. Горкин подводит Ваню к гробу, чтобы тот простился с отцом. Ване становится плохо. Когда мальчик приходит в себя, Михаил Панкратович сообщает, что Ваня проспал целые сутки.

На похороны отца мальчик идти не может. Он очень ослаб, ноги не держат. Ваню заворачивают в одеяло и подносят к окну, чтобы он в последний раз посмотрел на отца. Мальчик видит огромное количество людей, которые пришли проводить в последний путь Сергея Ивановича. Ваня крестится и прощается с отцом.

Два чувства дивно близки нам -

В них обретает сердце пищу -

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

А.С. Пушкин

Наталье Николаевне

и Ивану Александровичу

Ильиным

посвящаю.

Праздники

Великий Пост

Чистый Понедельник

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном – как плачет. Старый наш плотник – «филенщик» Горкин, сказал вчера, что Масленица уйдет – заплачет. Вот и заплакала – кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, на золоченый пряник «масленицы» – игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок – пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», – Горкин вчера рассказывал, – «душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.

– Косого ко мне позвать! – слышу я крик отца, сердитый.

Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, – редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был прощеный день. И Василь-Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках – «всех прощаю!». Почему же кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, – священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… – так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надомной колышет.

– Вставай, милок, не нежься… – ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. – Где она у тебя тут, масленица-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел Пост – отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут – «душе моя, душе моя» – заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем особенный – тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, – чистый сегодня понедельник! – только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие – угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь Пост будет с ними пить чай – «за сахар».

– А почему папаша сердитый… на Василь-Василича так?

– А, грехи… – со вздохом говорит Горкин. – Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, Пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону-то! Читай – «Господи-Владыко живота моего». Вот и будет весело.

В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, – по субботам он сам зажигает все лампадки, – всегда напевает приятно-грустно: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», и я напеваю за ним, чудесное:


И свято-е… Воскресе-ние Твое
Сла-а-вим!

Радостное до слез бьется в моей душе и светит от этих слов. И видится мне, за вереницею дней Поста, – Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста.

Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается и надо готовиться к той жизни, которая будет… где? Где-то, на небесах. Надо очистить душу от всех грехов, и потому все кругом – другое. И что-то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь – «такое, как душа расстается с телом». Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет – «увы мне, окаянная я!» Так и в ифимонах теперь читается.

– Потому они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и Пост даден, чтобы к церкви держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни… по-мни!.. – поокивает он так славно.

В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест – по-мни.. по-мни… Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется – постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по-бедному, до самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны в коконы, и даже единственная картина – «Красавица на пиру» – закрыта простынею. Преосвященный так посоветовал. Покачал головой печально и прошептал: «греховная и соблазнительная картинка!» Но отцу очень нравится – такой шик! Закрыта и печатная картинка, которую отец называет почему-то – «прянишниковская», как старый дьячок пляшет, а старуха его метлой колотит. Эта очень понравилась преосвященному, смеялся даже. Все домашние очень строги, и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь ловко кататься по паркетам, но только страшно, Великий Пост: раскатишься – и сломаешь ногу. От «масленицы» нигде ни крошки, чтобы и духу не было. Даже заливную осетрину отдали вчера на кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, с бурыми пятнышками-щербинками, – великопостные. В передней стоят миски с желтыми солеными огурцами, с воткнутыми в них зонтичками укропа, и с рубленой капустой, кислой, густо посыпанной анисом, – такая прелесть. Я хватаю щепотками, – как хрустит! И даю себе слово не скоромиться во весь Пост. Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох, маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые баранки, «кресты» на Крестопоклонной… мороженая клюква с сахаром, заливные орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный, пастила рябиновая, постный сахар – лимонный, малиновый, с апельсинчиками внутри, халва… А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам… а кутья с мармеладом в первую субботу, какое-то «коливо»! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а… великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой! А калья, необыкновенная калья, с кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками… а моченые яблоки по воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая «рязань»… а «грешники», с конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели и т а м, куда все уходят из этой жизни, будет такое постное! И почему все такие скучные? Ведь все – другое, и много, так много радостного. Сегодня привезут первый лед и начнут набивать подвалы, – весь двор завалят. Поедем на «постный рынок», где стон стоит, великий грибной рынок, где я никогда не был… Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают:

– Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу.

Мне делается страшно. Я смотрю на Распятие. Мучается, Сын Божий! А Бог-то как же… как же Он допустил?..

Чувствуется мне в этом великая тайна – Бог.

В кабинете кричит отец, стучит кулаком и топает. В такой-то день! Это он на Василь-Василича. А только вчера простил. Я боюсь войти в кабинет, он меня непременно выгонит, «сгоряча», – и притаиваюсь за дверью. Я вижу в щелку широкую спину Василь-Василича, красную его шею и затылок. На шее играют складочки, как гармонья, спина шатается, а огромные кулаки выкидываются назад, словно кого-то отгоняют – злого духа? Должно быть, он и сейчас еще «подшофе».

– Пьяная морда! – кричит отец, стуча кулаком по столу, на котором подпрыгивают со звоном груды денег. – И посейчас пьян?! В такой-то великий день! Грешу с вами, с чертями, прости, Господи! Публику чуть не убили на катаньи?! А где был болван-приказчик? Мешок с выручкой потерял… на триста целковых! Спасибо, старик-извозчик, Бога еще помнит, привез… в ногах у него забыл?! Вон в деревню, расчет!..

– Ни в одном глазе, будь-п-кой-ны-с… в баню ходил-парился… чистый понедельник-с… все в бане, с пяти часов, как полагается… – докладывает, нагибаясь, Василь-Василич и все отталкивает кого-то сзади. – Посчитайте… все сполна-с… хозяйское добро у меня… в огне не тонет, в воде не горит-с… чисто-начисто…

– Чуть не изувечили публику! Пьяные, с гор катали? От квартального с Пресни записка мне… Чем это пахнет? Докладывай, как было.

– За тыщу выручки-с, посчитайте. Билеты докажут, все цело. А так было. Я через квартального, правда… ошибся… ради хозяйского антиресу. К ночи пьяные навалились, – катай! маслену скатываем! Ну скатили дилижан, кричат – жоще! Восьмеро сели, а Антон Кудрявый на коньках не стоит, заморился с обеда, все катал… ну, выпивши маленько…

– А ты трезвый?

– Как стеклышко, самого квартального на санках только прокатил, свежий был… А меня в плен взяли! А вот так-с. Навалились на меня с Таганки мясники… с блинами на горы приезжали, и с кульками… Очень я им пондравился…

– Рожа твоя пьяная понравилась! Ну, ври…

– Забрали меня силом на дилижан, погнал нас Антошка… А они меня поперек держут, распорядиться не дозволяют. Лети-им с гор… не дай Бог… вижу, пропадать нам… Кричу – Антоша, пятками режь, задерживай! Стал сдерживать пятками, резать… да с ручки сорвался, под дилижан, а дилижан три раза перевернулся на всем лету, меня в это место… с кулак нажгло-с… А там, дураки, без моего глазу… другой дилижан выпустили с пьяными. Петрушка Глухой повел… ну, тоже маленько для проводов Масленой не вовсе тверезый… В нас и ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, да Бог уберег, в днище наше ударили, пробили, а народ только пораскидало… А там третий гонят, Васька не за свое дело взялся, да на полгоре свалил всех, одному ногу зацепило, сапог валеный, спасибо, уберег от полома. А то бы нас всех побило… лежали мы на льду, на самом на ходу… Ну, писарь квартальный стал пужать, протокол писать, а ему квартальный воспретил, смертоубийства не было! Ну, я писаря повел в листоран, а газетчик тут грозился пропечатать фамилию вашу… и ему солянки велел подать… и выпили-с! Для хозяйского антиресу-с. А квартальный велел в девять часов горы закрыть, по закону, под Великий Пост, чтобы было тихо и благородно… все веселения, чтобы для тишины.

– Антошка с Глухим как, лежат?

– Уж в бане парились, целы. Иван Иваныч фершал смотрел, велел тертого хрену под затылок. Уж капустки просят. Напужался был я, без памяти оба вчерась лежали, от… сотрясения-с! А я все уладил, поехал домой, да… голову мне поранило о дилижан, память пропала… один мешочек мелочи и забыл-с… да свой ведь извозчик-то, сорок лет ваше семейство знает!

– Ступай… – упавшим голосом говорит отец. – Для такого дня расстроил… Говей тут с вами!.. Постой… Нарядов сегодня нет, прикажешь снег от сараев принять… двадцать возов льда после обеда пригнать с Москва-реки, по особому наряду, дашь по три гривенника. Мошенники! Вчера прощенье просил, а ни слова не доложил про скандал! Ступай с глаз долой.

Василь-Василич видит меня, смотрит сонно и показывает руками, словно хочет сказать: «ну, ни за что!» Мне его жалко и стыдно за отца: в такой-то великий день, грех!

Я долго стою и не решаюсь – войти? Скриплю дверью. Отец, в сером халате, скучный, – я вижу его нахмуренные брови, – считает деньги. Считает быстро и ставит столбиками. Весь стол в серебре и меди. И окна в столбиках. Постукивают счеты, почокивают медяки и – звонко – серебро.

– Тебе чего? – спрашивает он строго. – Не мешай. Возьми молитвенник, почитай. Ах, мошенники… Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы!

Так его все расстроило, что и не ущипнул за щечку.

В мастерской лежат на стружках, у самой печки, Петр Глухой и Антон Кудрявый. Головы у них обложены листьями кислой капусты, – «от угара». Плотники, сходившие в баню, отдыхают, починяют полушубки и армяки. У окошка читает Горкин Евангелие, кричит на всю мастерскую, как дьячок. По складам читает. Слушают молча и не курят: запрещено на весь Пост, от Горкина; могут идти на двор. Стряпуха, стараясь не шуметь и слушать, наминает в огромных чашках мурцовку-тюрю. Крепко воняет редькой и капустой. Полупудовые ковриги дымящегося хлеба лежат горой. Стоят ведерки с квасом и с огурцами. Черные часики стучат скучно. Горкин читает-плачет:

– ..и еси… свя-тии… ангелы с Ним.

Поднимается шершавая голова Антона, глядит на меня мутными глазами, глядит на ведро огурцов на лавке, прислушивается к напевному чтению святых слов… – и тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе:

– Ох, кваску бы… огурчика бы…

А Горкин, качая пальцем, читает уже строго:

– «Идите от Меня… в огонь вечный… уготованный диаволу и аггелам его!..»

А часики, в тишине, – чи-чи-чи…

Я тихо сижу и слушаю.

После унылого обеда, в общем молчании, отец все еще расстроен, – я тоскливо хожу во дворе и ковыряю снег. На грибной рынок поедем только завтра, а к ефимонам рано. Василь-Василич тоже уныло ходит, расстроенный. Поковыряет снег, постоит. Говорят, и обедать не садился. Дрова поколет, сосульки метелкой посбивает… А то стоит и ломает ногти. Мне его очень жалко. Видит меня, берет лопаточку, смотрит на нее чего-то и отдает – ни слова.

– А за что изругали! – уныло говорит он мне, смотря на крыши. – Расчет, говорят, бери… за тридцать-то лет! Я у Иван Иваныча еще служил, у дедушки… с мальчишек… Другие дома нажили, трактиры пооткрывали с ваших денег, а я вот… расчет! Ну, прощусь, в деревню поеду, служить ни у кого не стану. Ну, пусть им Господь простит…

У меня перехватывает в горле от этих слов. За что?! и в такой-то день! Велено всех прощать, и вчера всех простили и Василь-Василича.

– Василь-Василич! – слышу я крик отца и вижу, как отец, в пиджаке и шапке, быстро идет к сараю, где мы беседуем. – Так как же это, по билетным книжкам выходит выручки к тысяче, а денег на триста рублей больше? Что за чудеса?..

– Какие есть – все ваши, а чудесов тут нет, – говорит в сторону, и строго, Василь-Василич. – Мне ваши деньги… у меня еще крест на шее!

– А ты не серчай, чучело… Ты меня знаешь. Мало ли у человека неприятностей.

– А так, что вчера ломились на горы, Масленая… и задорные, не желают ждать… швыряли деньгами в кассыю, а билета не хотят… не воры мы, говорят! Ну, сбирали кто где. Я изо всех сумок повытряс. Ребята наши надежные… ну, пятерку пропили, может… только и всего. А я… я вашего добра… Вот у меня, вот вашего всего!.. – уже кричит Василь-Василич и враз вывертывает карманы куртки.

Из одного кармана вылетает на снег надкусанный кусок черного хлеба, а из другого огрызок соленого огурца. Должно быть, не ожидал этого и сам Василь-Василич. Он нагибается, конфузливо подбирает и принимается сгребать снег. Я смотрю на отца. Лицо его как-то осветилось, глаза блеснули. Он быстро идет к Василь-Василичу, берет его за плечи и трясет сильно, очень сильно. А Василь-Василич, выпустив лопату, стоит спиной и молчит. Так и кончилось. Не сказали они ни слова. Отец быстро уходит. А Василь-Василич, помаргивая, кричит, как всегда, лихо:

– Нечего проклажаться! Эй, робята… забирай лопаты, снег убирать… лед подвалят – некуда складывать!

Выходят отдохнувшие после обеда плотники. Вышел Горкин, вышли и Антон с Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь-Василич смотрел и медленно, очень довольный чем-то, дожевывал огурец и хлеб.

– Постишься, Вася? – посмеиваясь, говорит Горкин. – Ну-ка покажи себя, лопаточкой-то… блинки-то повытрясем.

Я смотрю, как взлетает снег, как отвозят его в корзинах к саду. Хрустят лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой и капустой. Начинают печально благовестить – помни… по-мни… – к ефимонам.

– Пойдем-ка в церкву, Васильевские у нас сегодня поют, – говорит мне Горкин.

Уходит приодеться. Иду и я. И слышу, как из окна сеней отец весело кличет:

– Василь-Василич… зайди-ка на минутку, братец.

Когда мы уходим со двора под призывающий благовест, Горкин мне говорит взволнованно, – дрожит у него голос:

– Так и поступай, с папашеньки пример бери… не обижай никогда людей. А особливо, когда о душе надо… пещи. Василь-Василичу четвертной билет выдал для говенья… мне тоже четвертной, ни за что… десятникам по пятишне, а робятам по полтиннику, за снег. Так вот и обходись с людьми. Наши робята хо-рошие, они це-нют…

Сумеречное небо, тающий липкий снег, призывающий благовест… Как это давно было! Теплый, словно весенний, ветерок… – я и теперь его слышу в сердце.

Ефимоны

Я еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался дома, и Горкин будет за старосту. Ключи от свечного ящика у него в кармане, и он все позванивает ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния. Горкин молчит и все тяжело вздыхает, от грехов должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь совсем святой – старенький и сухой, как и все святые. И еще плотник, а из плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был плотником, и святой Иосиф. Это самое святое дело.

– Горкин, – спрашиваю его, – а почему стояния?

– Стоять надо, – говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. – Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому – их-фимоны.

Их-фимоны… А у нас называют – ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит даже «филимоны», совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?

– Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны… Их-фимоны! Господне слово от древних век. Стояние – покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние… Стой и шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя и очистит. И в землю кланяйся. Потому, их-фимоны!..

Таинственные слова, священные. Что-то в них… Бог будто? Нравится мне и «яко кадило пред Тобою», и «непщевати вины о гресех», – это я выучил в молитвах. И еще – «жертва вечерняя», будто мы ужинаем в церкви, и с нами Бог. И еще – радостные слова: «чаю воскресения мертвых»! Недавно я думал, что это там дают мертвым по воскресеньям чаю, и с булочками, как нам. Вот глупый! И еще нравится новое слово «целому-дрие», – будто звон слышится? Другие это слова, не наши: Божьи это слова.

Их-фимоны, стояние… как будто та жизнь подходит, небесная, где уже не мы, а души. Там – прабабушка Устинья, которая сорок лет не вкушала мяса и день и ночь молилась с кожаным ремешком по священной книге. Там и удивительные Мартын-плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда. И умерший недавно от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой сапожник Зола, певший стишок про Ирода, – много-много. И все мы туда приставимся, даже во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны.

И кругом уже все – такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут, наклонивши голову, все в грехах. Даже веселый снег, вчера еще так хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой, – совсем его развезло на площади. Будто и снег стал грешный. По-другому каркают вороны, словно их что-то душит. Грехи душат? Вон, на березе за забором, так изгибает шею, будто гусак клюется.

– Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде?

Он говорит – это неизвестно. А как же на картинке, где Страшный Суд?.. Там и звери, и птицы, и крокодилы, и разные киты-рыбы несут в зубах голых человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, и зеленые злые духи с вилами держат записи всех грехов. Эта картинка висит у Горкина на стене с иконками.

– Пожалуй, что и вся тварь воскреснет… – задумчиво говорит Горкин. – А за что же судить! Она-тварь неразумная, с нее взятки гладки. А ты не думай про глупости, не такое время, не помышляй.

Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг – воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается с шарами парень, должно быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется в трактир с шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что надо чайку попить.

– Хозяин выгнал за безобразие! – говорит Горкину половой. – Дни строгие, а он с Масленой все прощается, шарашник. Гости обижаются, все черным словом…

– За шары подавай!.. – кричит парень ужасными словами.

– Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи без времени, у нас строго.

Подходит знакомый будочник и куда-то уводит парня.

– Сажай его «под шары», Бочкин! Будут ему шары… – кричат половые вслед.

– Пойдем уж… грехи с этим народом! – вздыхает Горкин, таща меня. – А хорошо, стро-го стало… блюдет наш Митрич. У него теперь и сахарку не подадут к парочке, а все с изюмчиком. И очень всем ндравится порядок. И машину на перву неделю запирает, и лампадки везде горят, афонское масло жгет, от Пантелемона. Так блюде-от!..

И мне нравится, что блюдет.

Мясные на площади закрыты. И Коровкин закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная, с воткнутою лопаточкой, коробочки с копчушкой. Но никто ничего не покупает, до субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой с луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных полков спускают пузатые бочки с подсолнечным и черным маслом, хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы, – пошла работа! Стелется вязкий дух, – теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать.

– Постой-ка, – приостанавливается Горкин на площади, – никак уж Базыкин гроб Жирнову-покойнику сготовил, народ-то смотрит? Пойдем поглядим, на мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему…

Мы идем к гробовой и посудной лавке Базыкина. Я не люблю ее: всегда посередке гроб, и румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным глазетом или лиловым плисом с белой крахмальной выпушкой из синевато-белого коленкора, шуршащего, как стружки. Она мне напоминает чем-то кружевную оборочку на кондитерских пирогах, – неприятно смотреть и страшно. Я не хочу идти, но Горкин тянет.

В накопившейся с крыши луже стоит черная гробовая колесница, какая-то пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это не просто лошади, как у нас: это особенные кони, страшно худые и долгоногие, с голодными желтыми зубами и тонкой шеей, словно ненастоящие. Кажется мне, – постукивают в них кости.

– Жирнову, что ли? – спрашивает у народа Горкин.

– Ему-покойнику. От удара в банях помер, а вот уж и «дом» сготовили!

Четверо оборванцев ставят на колесницу огромный гроб, «жирновский». Снизу он – как колода, темный, на искрасна-золоченых пятках, жирно сияет лаком, даже пахнет. На округлых его боках, между золочеными скобами, набиты херувимы из позлащенной жести, с раздутыми щеками в лаке, с уснувшими круглыми глазами. Крылья у них разрезаны и гнутся, и цепляют. Я смотрю на выпушку обивки, на шуршащие трубочки из коленкора, боюсь заглянуть вовнутрь… Вкладывают шумящую перинку, – через реденький коленкор сквозится сено, – жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую атласом крышку и глухо хлопают в пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крыло у херувима, накрывает суконцем, подтыкает, садится с краю и кричит Горкину:

– Гробок-то! Сам когда-а еще у меня дубок пометил, Царство ему Небесное, а нам поминки!.. Ну, с Господом.

В глазах у меня остаются херувимы с раздутыми щеками, бледные трубочки оборки… и стук пустоты в ушах. А благовест призывает – по-мни… по-мни…

– В Писании-то как верно – «человек, яко трава»… – говорит сокрушенно Горкин. – Еще утром вчера у нас с гор катался, Василь-Василич из уважения сам скатывал, а вот… Рабочие его рассказывали, свои блины вчера ел да поужинал-заговелся, на щи с головизной приналег, не воздержался… да кулебячки, да кваску кувшинчик… Встал в четыре часа, пошел в бани попариться для поста, Левон его и парил, у нас, в дворянских… А первый пар, знаешь, жесткий, ударяет. Посинел-посинел, пока цирульника привели, пиявки ставить, а уж он го-тов. Теперь уж там…

Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням, и все поднимаются тихо-тихо, словно и они боятся. В ограде покашливают певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, который у нас обедал на Рождестве. Лицо у него стало еще желтее. Он сидит на выступе ограды, нагнув голову в серый шарф.

– Уж постарайся, Сеня, «Помощника»-то, – ласково просит Горкин, – «И прославлю Его, Бог-Отца Моего» поворчи погуще.

– Ладно, поворчу… – хрипит Ломшаков из живота и вынимает подковку с маком. – В больницу велят ложиться, душит… Октаву теперь Батырину отдали, он уж поведет орган-то, на «Господи Сил, помилуй нас». А на «душе моя» я трону, не беспокойся. А в Благовещенье на кулебячку не забудь позвать, напомни старосте… – хрипит Ломшаков, заглатывая подковку с маком. – С прошлого года вашу кулебячку помню.

– Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта не подгадят? Скажи, на грешники по пятаку дам.

– А за виски?.. Ангелами воспрянут.

В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно с приступков, и коврики с амвона. Канун и аналои одеты в черное. И ризы на престоле великопостные, черное с серебром. И на великом Распятии, до «адамовой головы», – серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки теплятся. Старый дьячок читает пустынно-глухо, как в полусне. Стоят, преклонивши головы, вздыхают. Вижу я нашего плотника Захара, птичника Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева-трактирщика, который блюдет, и многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох и шепот – «о, Господи…». Захар стоит на коленях и беспрестанно кладет поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни не хихикают, и мальчишки стоят у амвона смирно, их не гоняют богаделки. Зачем уж теперь гонять, когда последние дни подходят! Горкин за свечным ящиком, а меня поставил к аналою и велел строго слушать. Батюшка пришел на середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие начали чуть слышно, скорбно, словно душа вздыхает, -


По-мо-щник и по-кро-ви-тель
Бысть мне во спасе-ние…
Сей мо-ой Бо-ог…

И начались ефимоны, стояние.

Я слушаю страшные слова: – «увы, окаянная моя душе», «конец приближается», «скверная моя, окаянная моя… душе-блудница… во тьме остави мя, окаянного!..»


Помилуй мя, Бо-же – поми-луй мя!..

Я слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне, о Жирнове. Может сейчас умереть и батюшка, как Жирнов, и я могу умереть, а Базыкин будет готовить гроб. «Боже, очисти мя, грешного!» Вспоминаю, что у меня мокнет горох в чашке, размок, пожалуй… что на ужин будет пареный кочан капусты с луковой кашей и грибами, как всегда в Чистый Понедельник, а у Муравлятникова горячие баранки… «Боже, очисти мя, грешного!» Смотрю на диакона, на левом крылосе. Он сегодня не служит почему-то, стоит в рясе, с дьячками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот и думаю, сколько он съел блинов и какой для него гроб надо, когда помрет, побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу-помышляю, – и падаю на колени, в страхе.


Душе мо-я… ду-ше-е мо-я-ааа,
Возстани, что спи-иши,
Ко-нец при-бли-жа…аа-ется…

Господи, приближается… Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и стоит так, склонившись. Оглядываюсь – и вижу отца. Он стоит у Распятия. И мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!.. Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь-Василич, и милый Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. «Господи, сделай так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а там воскресли!» – молюсь я в пол и слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои – в другом. Думаю о грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые, пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками… На ухо шепчет Горкин: «Батырин поведет, слушай… «Господи Сил»…» И я слушаю, как знаменитый теперь Батырин ведет октавой -


Го-споди Си-ил
Поми-луй на-а…а...ас!

На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:


Господи и Владыко живота моего…

Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я – ровно двенадцать раз: «Боже, очисти мя, грешного…» И опять падают. Кто-то сзади треплет меня по щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, и мне ничего не страшно.

Все уже разошлись, в храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец уехал на панихиду по Жирнову, наши все в Вознесенском монастыре, и я дожидаюсь Горкина, сижу на стульчике. От воскового огарочка на ящике, где стоят в стопочках медяки, прыгает по своду и по стене огромная тень от Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно ходят. У Распятия теплится синяя лампада, грустная. «Он воскреснет! И все воскреснут!» – думается во мне, и горячие струйки бегут из души к глазам. – Непременно воскреснут! А это… только на время страшно…»

Дремлет моя душа, устала…

– Крестись, и пойдем… – пугает меня Горкин, и голос его отдается из алтаря. – Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю.

Уже совсем темно, но фонари еще не горят, – так, мутновато в небе. Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен гуще доносит хлебом, – к теплу пойдет. В лубяные сани валят ковриги с грохотом; только хлебушком и живи теперь. И мне хочется хлебушка. И Горкину тоже хочется, но у него уж такой зарок: на говенье одни сухарики. К лавке Базыкина и смотреть боюсь, только уголочком глаза; там яркий свет, «молнию» зажгли, должно быть. Еще кому-то?.. Да нет, не надо…

– Глянь-ко, опять мотается! – весело говорит Горкин. – Он самый, у бассейны-то!..

У сизой бассейной башни, на середине площади, стоит давешний парень и мочит под краном голову. Мужик держит его шары.

– Никак все с шарами не развяжется!.. – смеются люди.

– Это я-та не развяжусь?! – встряхиваясь, кричит парень и хватает свои шары. – Я-та?.. этого дерьма-та?! На!..

© Михайлов О. Н., предисловие, 1997

© Михайлов О. Н., комментарии, 2004

© Бритвин В. Г., иллюстрации, 2004

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2004

Об этой книге и ее авторе

Еще недавно, когда не существовало телевидения и «усталые игрушки» ложились спать самостоятельно, родители читали детям на ночь книжки – сказки, стихи, рассказы. Потом, с появлением радио, часть такой заботы взяли на себя актеры, в лицах рассказывавшие о «Малахитовой шкатулке» и Хозяйке Медной горы Бажова, о Коньке-горбунке Ершова или о чудесных приключениях Ашик-Кериба, сочиненных Лермонтовым.

В книгах «для маленьких» добро обязательно торжествовало над злом, плохое побивалось хорошим, бедный добряк наказывал жадного хапугу или даже самого царя, которого изображали глупым и злым.

Подрастая, мы с вами, однако, стали узнавать, что в жизни не все так просто, как в сказках и легендах. Несправедливость – частый гость на земле: богатый обижает бедного, сильный – слабого, и не только потом остаются безнаказанными, но и смеются над обманутыми. И немало таких, кто считает это естественным. Как же так? Отчего люди не боятся и не стыдятся обижать и обманывать друг друга? И почему так много несправедливости на земле, когда гибнет, поруганная, красота, когда умирают любимые люди, когда доброта и любовь часто не встречают понимания?

Оттого, что мир несовершенен.

Как поступать людям в таком мире, как вести себя, что делать, как относиться друг к другу, как сделаться – не за чужой счет – немножко более счастливым? Об этом думали писатели, создавая свои книги, в разные времена и в разных странах. И лучшие из этих писателей приходили к одному и тому же выводу, что существуют высшие силы – как в нас самих, так и вне нас, – которые только и способны помочь нам жить достойно, преодолевать невзгоды и испытания, творить добро ближнему, радоваться хорошему и отвергать дурное. Они писали книги, в которых «учительная сила» выступала ненавязчиво, незаметно, с глубокой верой в правоту того, что составляло для них смысл жизни. И произведений таких, право же, не так много.

«Лето Господне» Ивана Сергеевича Шмелева – одна из таких удивительных книг.

Это книга о семилетнем мальчике, его радостях и горестях, написанная далеко от Москвы, в которой он жил. Жестокие события революции 1917 года и Гражданской войны забросили автора, Ивана Сергеевича Шмелева, как и сотни тысяч его соотечественников, в эмиграцию, за рубеж. С 1922 по 1950 год, год своей кончины, писатель провел во Франции и там создал лучшие свои произведения – «Солнце мертвых», «Богомолье», «Лето Господне».

Шмелев и раньше писал специально «для детей», «для юношества». В его рассказах было немало добра, света, юмора. Но, глядя на свою родную Россию «издалека», сквозь слезы пережитого (можно сказать, на его глазах в Крыму в 1920 году в числе многих тысяч белых офицеров был расстрелян его единственный сын), он стал искать опоры на чужбине в таких ценностях, которые – как он все более убеждался – были вечными.

Эти ценности он обрел в своем детстве.

Чтение родной литературы с дошкольных лет убедило, кажется, нас, что о детстве – поэтично, красочно, солнечно, одухотворенно – можно рассказывать лишь тогда, когда прошло оно в деревне или в усадьбе, на русском приволье, среди его волшебных превращений.

Аксаковские «Детские годы Багрова-внука», и «Детство» Льва Толстого, и «Жизнь Арсеньева» Бунина, и «Детство Никиты» Алексея Толстого – все они убеждают в этом.

Горожанин, москвич, коренной обитатель Замоскворечья – Кадашевской слободы, Шмелев опровергает эту традицию.

Нет, не нарывами на теле Земли возникали и устроялись наши города и мать их – Москва. Конечно, немало уродливого и прямо бесчеловечного было в ее недрах. И эти контрасты старой Москвы, увиденные глазами старого официанта, глубоко и проникновенно отразились в шмелевской повести 1911 года «Человек из ресторана». Но ведь было и иное, впитанное Шмелевым-ребенком. Посреди огромного города, «супротив Кремля», в окружении мастеровых и работников вроде умудренного филенщика Горкина, купцов и духовных лиц ребенок увидел жизнь, исполненную истинной поэзии, глубокой религиозности, патриотической одушевленности, доброты и несказанной душевной щедрости.

Здесь, без сомнения, истоки шмелевского творчества, здесь первооснова его художественных впечатлений.

Представьте себе карту старой Москвы.

Особое своеобразие придает городу Москва-река. Она подходит с запада и в самой Москве делает два извива, переменяя в трех местах нагорную сторону на низины. С поворотом течения с Воробьевых гор к северу высокий берег правой стороны, понижаясь у Крымского брода (ныне Крымского моста), постепенно переходит на левую сторону, открывая на правой, против Кремля, широкую луговую низину Замоскворечья .

Здесь, в Кадашевской слободе (когда-то населенной кадашами, то есть бочарами), 21 сентября (3 октября по новому стилю) 1873 года родился Иван Сергеевич Шмелев.

Москвич, выходец из торгово-промышленной среды, он великолепно знал этот город и любил его – нежно, преданно, страстно. Именно самые ранние впечатления детства навсегда заронили в его душу и мартовскую капель, и Вербную неделю, и «стояние» в церкви, и путешествие по старой Москве: «Дорога течет, едем, как по густой ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут переходы-доски. Дворники, в пиджаках, тукают о лед ломами. Скидавают с крыш снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет… Весь Кремль золотисто-розовый, над снежной Москвой-рекой… Что во мне бьется так, наплывает в глаза туманом? Это – мое, я знаю. И стены, и башни, и соборы… Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится голова от гула. А внизу тихая белая река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, как куколки. А за рекой, над темными садами, – солнечный туманец тонкий, в нем колокольни-тени, с крестами в искрах – милое мое Замоскворечье» («Лето Господне»).

Москва жила для Шмелева живой и первородной жизнью, которая и по сей день напоминает о себе в названиях улиц и улочек, площадей и площадок, проездов, набережных, тупиков, сокрывших под асфальтом большие и малые поля, полянки, всполья, пески, грязи и глинища, мхи, дебри, или дерби, кулижки, то есть болотные места, и сами болота, кочки, лужники, вражки – овраги, ендовы – рвы, могилицы, а также боры и великое множество садов и прудов. И ближе всего Шмелеву оставалась Москва в том треугольнике, который образуется изгибом Москвы-реки с водоотводным каналом и с юга ограничен Крымским валом и Валовой улицей, – Замоскворечье, где проживало купечество, мещанство и множество фабричного и заводского люда. Самые поэтичные книги – «Богомолье» (1931) и «Лето Господне» (1933–1948) – о Москве, о Замоскворечье.

Племянница писателя Ю. А. Кутырина рассказывала, что Шмелев был среднего роста, тонкий, худощавый, с большими серыми глазами, владеющими всем лицом, склонными к ласковой усмешке, но чаще серьезными и грустными. Его лицо было изборождено глубокими складками-впадинами – от созерцания и сострадания. Лицо прошлых веков, пожалуй. Лицо старовера, страдальца.

Впрочем, так оно и было: дед Шмелева, государственный крестьянин из села Гуслицы Богородского уезда Московской губернии, – был старовер. Кто-то из предков был ярый начетчик, борец за веру: вступал еще при царевне Софье в «прях», то есть в спор о вере.

Прадед писателя жил в Москве уже в 1812 году и, как полагается кадашу, торговал посудным и щепным товаром. Дед продолжал его дело и брал подряды на постройку домов. О крутом и справедливом характере деда, Ивана Сергеевича, Шмелев вспоминал:

«На постройке коломенского дворца (под Москвой) он потерял почти весь капитал «из упрямства» – отказался дать взятку. Он старался «для чести» и говорил, что за стройку ему должны кулек крестов прислать, а не тянуть взятки. За это он поплатился: потребовали крупных переделок. Дед бросил подряд, потеряв залоговую стоимость работ. Печальным воспоминанием об этом в нашем доме оказался «царский паркет» из купленного с торгов и снесенного на хлам старого коломенского дворца.

– Цари ходили! – говаривал дед, сумрачно посматривая в щелистые рисунчатые полы. – В сорок тысяч мне этот паркет влез! Дорогой паркет!

После деда отец нашел в сундучке только три тысячи. Старый каменный дом да эти три тысячи – было все, что осталось от полувековой работы деда и отца. Были долги».

Особое место в детских впечатлениях, в благодарной памяти Шмелева занимает отец, Сергей Иванович, которому писатель посвящает самые проникновенные поэтические строки. Это, очевидно, было чертой фамильной: он и сам будет матерью единственному сыну Сергею. Собственную мать Шмелев упоминает в автобиографических книгах изредка и словно бы неохотно. Лишь отраженно, из других источников, узнаем мы о драме, с ней связанной, о детских страданиях, оставивших в душе незарубцевавшуюся рану. Так, жена писателя Бунина, Вера Николаевна, отмечает в дневнике: «Шмелев рассказывал, как его пороли, веник превращался в мелкие кусочки. О матери он писать не может, а об отце – бесконечно».

Вот отчего в шмелевской автобиографии и в позднейших «вспоминательных» книгах так много об отце.

«Отец не кончил курса в мещанском училище. С пятнадцати лет помогал деду по подрядным делам. Покупал леса, гонял плоты и барки с лесом и щепным товаром. После смерти отца занимался подрядами: строил мосты, дома, брал подряды по иллюминации столицы в дни торжеств, держал портомойни на реке, купальни, лодки, бани (Шмелевым принадлежали известные до революции Крымские бани), ввел впервые в Москве ледяные горы, ставил балаганы на Девичьем поле и под Новинском. Кипел в делах. Дома его видели только в праздник. Последним его делом был подряд по постройке трибун для публики на открытии памятника Пушкину. Отец лежал больной и не был на торжестве. Помню, на окне у нас была сложена кучка билетов на эти торжества – для родственников. Но, должно быть, никто из родственников не пошел: эти билетики долго лежали на окошечке, и я строил из них домики…

Я остался после него лет семи».

Семья отличалась патриархальностью, приверженностью старому укладу и истовой религиозностью («Дома я не видел книг, кроме Евангелия», – вспоминал Шмелев). Патриархальны, религиозны, как и хозяева, и преданны им были слуги. Ими помыкали и их же звали к хозяйскому столу в дни торжеств «на ботвинью с белорыбицей». Они рассказывали маленькому Ване истории об иноках и святых людях, сопровождали его в поездке в Троице-Сергиеву лавру – знаменитую обитель, основанную преподобным Сергием Радонежским («Богомолье»); они закладывали нравственные устои его характера. Шмелев посвятит одному из них, старому филенщику Горкину, лирические страницы воспоминаний детских лет.

Иной дух царил, однако, в замоскворецком дворе Шмелевых, куда со всех концов России стекались рабочие-строители. «Ранние годы, – вспоминал писатель, – дали мне много впечатлений. Получил я их «на дворе».

Мы встретим эту красочную разноликую толпу, представляющую собой, кажется, всю Россию, на страницах многих его книг, но прежде всего в «итоговых» произведениях, в том числе и в «Лете Господнем».

«В нашем доме, – рассказывал Шмелев, – появлялись люди всякого калибра и всякого общественного положения. Во дворе стояла постоянная толчея. Работали плотники, каменщики, маляры, сооружали и раскрашивали щиты для иллюминации. Приходили получать расчет и галдели тьма народу. Заливались стаканчики, плошки, кубастики. Пестрели вензеля. В амбарах было напихано много чудесных декораций с балаганом. Художники с Хитрова рынка храбро мазали огромные полотнища, создавали чудесный мир чудовищ и пестрых боев. Здесь были моря с плавающими китами и крокодилами, и корабли, и диковинные цветы, и люди с зверскими лицами, крылатые змеи, арабы, скелеты – все, что могла дать голова людей в опорках, с сизыми носами, все эти «мастаки и архимеды», как называл их отец. Эти «архимеды и мастаки» пели смешные песенки и не лазили в карман за словом. Слов было много на нашем дворе – всяких. Это была первая прочитанная мною книга – книга живого, бойкого и красочного слова.

Здесь, во дворе, я увидел народ. Я здесь привык к нему и не боялся ни ругани, ни диких криков, ни лохматых голов, ни дюжих рук. Эти лохматые головы смотрели на меня очень любовно. Мозолистые руки давали мне с добродушным подмигиваньем и рубанки, и пилу, и топорик, и молоточки и учили, как «притрафляться» на досках, среди смолистого запаха стружек, я ел кислый хлеб, круто посоленный, головки лука и черные, из деревни привезенные лепешки. Здесь я слушал летними вечерами, после работы, рассказы о деревне, сказки и ждал балагурство. Дюжие руки ломовых таскали меня в конюшни к лошадям, сажали на изъеденные лошадиные спины, гладили ласково по голове. Здесь я впервые почувствовал тоску русской души в песне, которую пел рыжий маляр. «И эх и темы-най лес… да эх и темы-на-й…» Я любил украдкой забраться в обедающую артель, робко взять ложку, только что начисто вылизанную и вытертую большим корявым пальцем с сизо-желтым ногтем, и глотать обжигающие щи, крепко сдобренные перчиком.

Много повидал я на нашем дворе и веселого и грустного. Я видел, как теряют пальцы, как течет кровь из-под сорванных мозолей и ногтей, как натирают мертвецки пьяным уши, как бьются на стенках, как метким и острым словом поражают противника, как пишут письма в деревню и как их читают. Здесь я почувствовал любовь и уважение к этому народу, который все мог. Он делал то, чего не могли сделать такие, как и я, как мои родные. Эти лохматые на моих глазах совершали много чудесного. Висели под крышей, ходили по карнизам, спускались в колодезь, вырезали из досок фигуры, ковали лошадей, брыкающихся, писали красками чудеса, пели песни и рассказывали захватывающие сказки…

Во дворе было много ремесленников – бараночников, сапожников, скорняков, портных. Они дали мне много слов, много неподражаемых чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни – самой важной и мудрой. Здесь получились тысячи толчков для мысли. И все то, что теплого бьется в душе, что заставляет жалеть и негодовать, думать и чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми для меня, ребенка, глазами».

Из закромов памяти пришли Шмелеву впечатления детства, составившие «Лето Господне», совершенно удивительную книгу по поэтичности, духовному свету, драгоценным россыпям слов.

Конечно, мир «Лета Господня» – мир Горкина, бараночника Феди и богомольной Домны Панферовны, старого кучера Антипушки и приказчика Василь Василича, «облезлого барина» Энтальцева и солдата Махорова «на деревянной ноге», колбасника Коровкина, рыбника Горностаева, птичника Солодовкина и «живоглота» – богатея крестного Кашина, – этот мир одновременно и не существовал и был, преображенный в слове. И эпос шмелевский, поэтическая мощь от этого только усиливаются.

«Шмелев никогда не заимствует канву для своей фабулы у внешнего порядка событий. Он не нуждается в этом. Фабула его произведений развертывается самостоятельно из самого предметного содержания. Но в книге «Лето Господне. Праздники» он строит свою фабулу как бы на внешней эмпирической последовательности времен, а в сущности идет вослед за календарным годом русского Православия.

Годовое вращение, этот столь привычный для нас и столь значительный в нашей жизни ритм жизни, имеет в России свою внутреннюю, сразу климатически бытовую и религиозно-обрядовую связь. И вот в русской литературе впервые изображается этот сложный организм, в котором движение материального солнца и движение духовного религиозного солнца срастаются и сплетаются в единый жизненный ход. Два солнца ходят по русскому небу: солнце планетное, дававшее нам бурную весну, каленое лето, прощальную красавицу осень и строго-грозную, но прекрасную и благодатную белую зиму, – и другое солнце, духовно-православное, дававшее нам весною – праздник светлого, очистительного Христова Воскресения, летом и осенью – праздники жизненного и природного благословения, зимою, в стужу, – обетованное Рождество и духовно-бодрящее Крещение. И вот Шмелев показывает нам и всему остальному миру, как ложилась эта череда двусолнечного вращения на русский народно-простонародный быт и как русская душа, веками строя Россию, наполняла эти сроки Года Господня своим трудом и своей молитвой. Вот откуда это заглавие «Лето Господне», обозначающее не столько художественный предмет, сколько заимствованный у двух Божиих Солнц строй и ритм образной смены».

«Лето Господне» – книга для семейного чтения. Ее лучше всего читать в добрых старых традициях – вечерами, вслух, на пользу не только детям, но и самим родителям, главу за главой. Это пища для ума и сердца и ребенку, и подростку, и юноше, и взрослому человеку. Ибо никогда не поздно подумать над тем, над чем понуждает думать Иван Сергеевич Шмелев: над предназначением маленького человека, вступающего в этот мир.


Олег Михайлов

I. Праздники

Наталии Николаевне и Ивану Александровичу Ильиным посвящаю.

Два чувства дивно близки нам -

В них обретает сердце пищу -

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

А. Пушкин


Великий пост

Чистый понедельник

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном – как плачет. Старый наш плотник-филенщик Горкин сказал вчера, что Масленица уйдет – заплачет. Вот и заплакала – кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, на золоченый пряник «масленицы» – игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок – пропала радость. И радостное что-то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», – Горкин вчера рассказывал: «Душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому дню готовиться.

– Косого ко мне позвать! – слышу я крик отца, сердитый.

Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, – редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был Прощеный день. И Василь Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках: «Всех прощаю!» Почему же кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, Масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар – священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… – так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надо мной колышет.

– Вставай, милок, не нежься… – ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. – Где она у тебя тут, Масленица-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел пост – отгрызу у волка хвост. На Постный рынок с тобой поедем, васильевские певчие петь будут – «Душе моя, душе моя», – заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий пост. И Горкин совсем особенный – тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое – Чистый сегодня понедельник! – только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Знаю, что он святой. Такие – угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью и весь пост будет с ними пить чай – «за сахар».

– А почему папаша сердитый… на Василь Василича так?

– А, грехи… – со вздохом говорит Горкин. – Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону-то! Читай: «Господи Владыко живота моего». Вот и будет весело.


В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли «постную», голого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец – по субботам он сам зажигает все лампадки, – всегда напевает приятно-грустно: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», – и я напеваю за ним, чудесное:


И свято-е… Воскресе-ние Твое
Сла-а-вим!

Радостное до слез бьется в моей душе и светит от этих слов. И видится мне, за вереницею дней поста, – Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым светом светит в эти грустные дни поста.

Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается и надо готовиться к той жизни, которая будет. Где? Где-то, на небесах. Надо очистить душу от всех грехов, и потому все кругом – другое. И что-то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь – «такое, как душа расстается с телом». Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет: «Увы мне, окаянная я!» Так и в ефимонах теперь читается.




Top