Любовь и корона. Евгений карнович - любовь и корона



Что это были за перчатки! Пять растопыренных пальцев расходились, как пять лучей звезды. Запястье стягивали ремешки с никелированными пряжками. Но на этом перчатки не кончались. Дальше шли высокие гладкие краги, которые доходили чуть ли не до локтей. А внутри вместо подкладки мягкий мех. Стоило натянуть перчатку, как рука начинала гореть, словно её поднесли к пылающей печке.

Вов, ты скоро умрёшь?

По наследству.

А я не собираюсь умирать.

Вов рассердился:

Шкиперская бородка?

Хочешь померить?

Хорошие перчатки.

Зачем ты их стреляешь?

Он охотник, - сказала Аля.

Он другого и не стоит.

Ночью его разбудила Аля.

Вов, ты спишь?

Он нарочно промолчал.

Что тебе? - спросил Вов.

Больше он не отозвался.

Не знаю. Само починится.

У тебя есть деньги?

Зачем тебе?

Юрий ЯКОВЛЕВ Большие чёрные перчатки

Старые вещи как затопленные корабли: они долго лежат на дне сундуков, забытые и ненужные. Но иногда они неожиданно всплывают. Так случилось с большими чёрными перчатками.

Что это были за перчатки! Пять растопыренных пальцев расходились, как пять лучей звезды. Запястье стягивали ремешки с никелированными пряжками. Но на этом перчатки не кончались. Дальше шли высокие гладкие краги, которые доходили чуть ли не до локтей. А внутри вместо подкладки мягкий мех. Стоило натянуть перчатку, как рука начинала гореть, словно её поднесли к пылающей печке.

Может быть, эти перчатки принадлежали когда-то полярному капитану, а может быть, лётчику или танкисту. Они сжимали штурвал или засылали в орудие снаряды. А теперь их носит Вов.

В квартире было две комнаты. Одна из них называлась детской. В ней жили маленький Серёжа, старшая сестра Аля и Вов. В другой комнате жили родители. Когда вся семья собиралась обедать, родительская комната становилась столовой, когда приходили гости - превращалась в гостиную, когда папа работал - в кабинет. А ночью она была спальней.

Детская всегда оставалась детской. Даже когда дети стали довольно большими.

«…А ещё мне хочется уехать к морю. Я никогда не купалась в большой солёной воде. Я хочу поплыть на пароходе и попасть в сильный шторм. Интересно, что со мной тогда будет? Я думаю, что выдержу… Ещё мне хочется красивое голубое платье и туфли на высоких каблуках. Я понимаю, что это мещанство - мечтать о платье и туфлях, но мне всё равно хочется… Вообще у меня много желаний, а средств нет. Мы с мамой решили отложить всё это на потом, когда будут деньги…»
Это написала Аля. В сочинении. А Вов прочёл и решил накопить деньги ей на туфли. И всё было бы хорошо, но тут появилась Шкиперская бородка. И жить стало плохо.

Маленький Серёжа боднул брата в плечо и спросил:

Вов, ты скоро умрёшь?

Зачем мне умирать? - удивился Вов.

Вов, когда ты умрёшь, - объяснил Серёжа, - твои большие чёрные перчатки станут моими.

По наследству.

А я не собираюсь умирать.

Вов рассердился:

Кто тебе говорил про наследство?

Шкиперская бородка?

Вов отвернулся от младшего брата и стал лохматить волосы. Ему хотелось поддать как следует Серёже. Но вместо этого он подошёл к окну, снял с батареи перчатки. Они ещё не просохли, но были тёплыми.

Я тебе их когда-нибудь так дам, - сказал Вов.

Ну ладно, - примирился Серёжа.

Хочешь померить?

Маленькие руки утонули в больших перчатках, и Серёжа сразу стал похожим на краба с двумя чёрными клешнями.

Вов рассмеялся. А младший брат сказал:

Хорошие перчатки.

Трое суток в посёлке шёл снег. Он завалил улицы, поля, дороги. Словно белый океан вышел из берегов и разлился по земле. У въезда в посёлок застряла машина - села на мель. Неподалёку стоял высокий прямой дуб, похожий на мачту фрегата. Снег белел на ветвях, как свёрнутые паруса. Паруса действительно следовало свернуть, потому что, когда снег перестал наконец сыпать, наступило безветрие. Штиль.

Но если сильный дуб выдержал натиск трёхдневного снегопада, то с другими деревьями дело обстояло хуже. Под тяжестью снега стволы изогнулись арками, а те, что послабей, не выдержали веса последних снежинок и сломались. Елки опустили тёмные лапы, словно в каждой лапе держали по гире.

Вов шёл по лесу и бил палкой по стволам и веткам. От его ударов снег падал. Деревья распрямились, а ветки ёлок покачивались, как на пружинах. Сам Вов был с головы до ног в снегу, но не обращал внимания: он освобождал пленников снегопада.

За этим занятием его застали Шкиперская бородка и Серёжа.

Серёжа был закутан по всем правилам, а руки с рукавицами он запихнул в карманы пальто. Бровей не видно, щёки красные, глаза - круглые синие глазищи - восторженно смотрели на своего спутника. Дундик - Шкиперская бородка - покровительственно положил на плечо малышу руку.

Дундику лет шестнадцать. На его худом вытянутом лице редкая шкиперская бородка. Двумя рыжими струйками она cтекала по щёкам и острым клинышком свисала с подбородка. Хозяин очень дорожил своей бородкой, поминутно подносил к ней руку: проверял, на месте ли она. Одет он был в лыжную куртку с треугольным капюшоном за спиной. Из-под мышки у него торчало духовое ружьё.

Здравствуй, Вов, - крикнул он, - что ты тут делаешь?

Гуляю, - отозвался мальчик, смахивая с бровей морозную пыль.

Гуляй, гуляй, - засмеялась Шкиперская бородка, - а мы пойдём птичек постреляем.

Зачем ты их стреляешь?

Настоящий мужчина должен быть охотником, - был ответ. - А тебе что, жалко?

Вов ничего не ответил. Он ударил палкой по изогнутой сосенке, и та сразу распрямилась, как катапульта, выпустившая снаряд.

Зашагали, - скомандовал «настоящий мужчина» и запел себе под нос: «Мы дадим тебе конфет, чаю с сухарями…»

Они ушли. А Вов поморщился и принялся воевать со снегом. Он ударял палкой по стволам и веткам, пока не выбился из сил.

Когда Вов вернулся из леса, Серёжа был уже дома. А на окне лежала птичка. У неё красная грудка и серая головка. На красной грудке - ещё более красное пятнышко.

Смотри, трофей! - радостно сказал Серёжа брату.

Аля молчала. Она сидела на кровати, поджав ноги, и читала книгу.

Аля, - тихо сказал Вов, - зачем он учит Серёжу убивать?

Он охотник, - сказала Аля.

Тогда пусть охотится на волков и тигров, а не бьёт снегирей.

Где он тебе возьмёт тигров в нашем лесу, - раздражённо сказала сестра. - Ты злой человек. Ты всегда говоришь о нём всякие гадости.

Он другого и не стоит.

Ты стоишь! Посмотри на себя, что в тебе хорошего? Ты или молчишь, уставясь в одну точку, или ворчишь.

Почему тебе так нравится Шкиперская бородка?

Тебе этого не понять. Дундик очень тонкий, интересный человек. Он - романтик. А ты грубый. У тебя волосы лежат на ушах, потому что ты не любишь подстригаться. Тебе тринадцать лет, а ты…

Она не нашла, что ещё сказать плохого о брате, и уткнулась в книгу. Серёжа играл с убитой птичкой. Он утешал птичку:

Мы дадим тебе конфет, чаю с сухарями.

Вов повернулся и пошёл на улицу.

По вечернему посёлку полз бульдозер. Из-под стального ножа поднималась белая волна снега. Вов шёл за бульдозером и думал: «Когда буду военным, надену длинную шершавую шинель. И сапоги - тяжёлые и громкие. Такие сапоги идут по лужам, по грязи, по снегу. Им всё нипочём. Они стучат, словно говорят: идёт солдат, идёт солдат».

Когда Вову становится не по себе, он всегда думает о том, как станет военным. Ему кажется, что военный всё решит по справедливости и докажет Але, что Шкиперская бородка ничего не стоит.

В посёлке загорелся свет. И оказалось, что все окна разные. В одном заискрилась яркая лампочка. Другое было тусклым. В окне углового дома виднелся большой оранжевый абажур с отвисшими краями. Он был похож на медузу. И Вову казалось, что это не окно, а прозрачная стенка аквариума, в котором вместо рыб завели медузу. В соседнем окне вообще не было света, зато на тёмном стекле мерцала отражённая звёздочка. И Вов подумал, что неплохо освещать комнаты звёздами. Каждый выбрал бы себе звезду по вкусу: белую, зелёную, золотистую. И не нужно никаких медуз.

«Может быть, мне достанется шинель, которая была на войне, и оружие - старое, боевое, - которое било по врагу… Я куплю Але платье и туфли, а Серёже подарю большие чёрные перчатки. Всё будет как надо».

Ночью его разбудила Аля.

Вов, ты спишь?

Он нарочно промолчал.

Он нехотя открыл глаза и увидел, что Аля сидит на постели. В белой ночной рубашке, свесив ноги.

Что тебе? - спросил Вов.

Вов… Он поцеловал меня… в щёку.

Вов почувствовал боль, словно кто-то коснулся его щеки калёным железом.

Больше он не отозвался.

На другой день его разбудил Серёжа:

Вов, смотри, солнце сломалось.

Все его будили. Все сообщали ему разные неприятности.

Маленький Серёжа стоял во весь рост на подоконнике и смотрел в небо. С солнцем действительно творилось что-то неладное. Была видна только половина красного диска, а вторую половину как бы отрезали. Она была скрыта тёмным облаком.

Вов, как его починить? - озабоченно спрашивал брат.

Не знаю. Само починится.

Само не чинится, - сказал Серёжа, - может быть, попросить Шкиперскую бородку?

Глупости. Ничего он не починит.

Починит, - убеждённо пролепетал малыш.

А вечером Аля как-то неестественно торопливо спросила:

У тебя есть деньги?

Зачем тебе?

Мне очень нужно. Если есть, дай, пожалуйста.

Вов стал лохматить волосы.

Понимаешь, я скопил немного денег… тебе на туфли… Пока только на одну туфлю…

Мне сейчас не нужны туфли, - поспешно сказала Аля. - Если ты хочешь сделать мне подарок, дай мне деньги.

Она густо покраснела, Вов почувствовал себя скверно. Он молча полез в свой ящик, достал коробочку с деньгами и сунул её в руку сестре.

Серёжа наблюдал за всем с открытым ртом и, желая подбодрить Вова, сказал:

Ты не жалей. Мы ружьё покупаем. Централку.

Какую централку? - Вов вопросительно посмотрел на сестру.

Он покупает ружьё, - она имела в виду Шкиперскую бородку, - ему не хватает денег.

Вов ударил кулаком по своей ладони.

Ты же сам говорил, что настоящий охотник охотится на волков и тигров, - терпеливо объяснила сестра. - Как же он будет охотиться на хищников с духовым ружьём?

Серёжа сказал:

Мы пойдём на сохатого. Вот увидишь.

Вов презирал себя, что дал деньги на централку Шкиперской бородке. Он сделал это помимо своей воли. Видимо, его воля не сильна, если он так легко сдался. Но не отбирать же у Али деньги.

Вов представил себе, как Шкиперская бородка вернётся с первой охоты.

Поздравьте меня, я убил сохатого. («Разве с убийством поздравляют?») Была отличная охота. Нас было шесть человек. («Шестеро против одного!») Всё было обставлено в лучшем виде. Егеря выгнали зверя прямо к нашему рубежу. («Привели - убивайте!») И он пошёл на нас. Большой. Красивый. С огромными бурыми рогами. («Тебя бы на эти рога!») Он шёл медленно, не подозревая, что ждёт его впереди. («Подлецы!») Мы подпустили зверя так близко, что было слышно его прерывистое дыхание. Я выстрелил первым. («Так и знал…») Ноги лося сразу подкосились, и он тяжело упал на снег.

Вов не выдержит и крикнет:

Да замолчи ты!

Вов, Вов, надо укреплять нервы, - примирительно скажет Шкиперская бородка. - Одним словом, приглашаю вас отведать лосятины.

Вову покажется, что борода Дундика рыжая от крови лося.

Не хочу, - буркнет Вов.

Ты вегетарианец? - с усмешкой скажет «настоящий мужчина». - А ты будешь есть лося? - обратится он к Серёже.

Серёжа спросит:

А лосятина без жилок?

Без жилок.

Тогда буду. И Аля будет.

Аля будет сиять. Ей будет казаться, что это ради неё Дундик совершил свой подвиг. И во время его рассказа её сердце наполнится гордостью.

Поздравьте меня, я убил сохатого. («Я горжусь тобой».) Была отличная охота. Нас было шесть человек. («Только шесть против такого огромного зверя?») Всё было обставлено в лучшем виде. Егеря выгнали зверя прямо к нашему рубежу. («Как это должно быть опасно!») И он пошёл на нас. Большой. Красивый. С огромными бурыми рогами. («Я бы умерла от страха!») Он шёл медленно, не подозревая, что ждёт его впереди. («Какая у тебя выдержка!») Мы подпустили зверя так близко, что было слышно его прерывистое дыхание. Я выстрелил первым. («Да, да, ты во всём первый».) Ноги лося сразу подкосились, и он тяжело упал на снег.

Как хорошо, что всё так кончилось! - воскликнет Аля. И вся просияет. И будет счастлива.

А Вов наденет свои большие чёрные перчатки и уйдёт.

В далёкие времена люди, недовольные жизнью, отправлялись на Кавказ. Там они испытывали судьбу на скалистых тропах, где их подстерегала меткая пуля горцев. Теперь другое дело. На Кавказ едут загорать, есть виноград. Никакой там опасности - одни удовольствия. Для неутешных людей нет специальных мест. Что оставалось делать Вову: он целился в Шкиперскую бородку, а попадал в сестру. Это обезоруживало его.

А маленький Серёжа спрашивал:

Вов, скоро у меня борода вырастет?

Нет, не скоро, - сердился Вов.

А если скрести ногтями?

Бесполезно.

Я хочу убить лося.

Этого ещё недоставало!

А ты боишься убить лося? У тебя мозги набекрень. Да?

Тебе очень нравится Шкиперская бородка?

Очень. А тебе?

Ну и уходи к ней. Понял?

Ладно. Только ты отведи меня.

Все ушли к Шкиперской бородке. Вов остался один. Он ходил с опущенной головой и всё думал, думал.

В посёлке поднялся ветер. Он бил в глаза и распахивал полы пальто, но мальчик не обращал на него внимания. Так он дошёл до дуба. Ветер срывал с веток снег, словно разворачивал паруса и готовил корабль к отплытию.

А через несколько дней Вов услышал, как Аля плачет. Она плакала, положив голову на локоть, чтобы не видно было лица. А Серёжа сидел рядом и ждал, когда она кончит плакать.

Аля, что с тобой? - спросил Вов.

Девушка заплакала ещё сильнее. А потом выдавила из себя:

Он сказал, что у меня кривые ноги…

Я так и знал, что он выкинет что-нибудь мерзкое.

Вов стал ходить по комнате и лохматить волосы.

Женские слёзы - вода, - произнёс Серёжа.

Молчи, попугай! - прикрикнул на него брат.

Аля всхлипнула и подняла голову. Глаза и нос у неё распухли, волосы растрепались. Все краны открылись, все насосы заработали и кривые ручейки слёз потекли по щекам.

Я так и знал, - твёрдо сказал Вов.

Ему показалось, что он старший, а сестра Аля маленькая и беспомощная. И он стал гладить её по волосам.

А во взрослой комнате не знали, что происходит в детской. Там жили привычной жизнью, привычными заботами, привычным представлением о детях. И комната постоянно превращалась из столовой в спальню, из спальни в кабинет, из кабинета в гостиную.

Вов не спал. Большие чёрные перчатки лежали у него под подушкой. Он нащупывал гладкие прохладные краги и вдыхал запах кожи. Ему казалось, что это не просто перчатки, а грозные, справедливые, бывшие в бою. Он наденет их и пойдёт к Шкиперской бородке. Он будет драться, как с врагом. Вов не думал о том, что Дундик старше его на три года и выше на целую голову. Видимо, смелые люди никогда не думают о таких вещах.

Надо скорее становиться военным.

А потом наступила весна. Она должна была наступить и наступила. И было слышно, как пригретый солнцем наст с шорохом оседал. На фоне голубого неба белели берёзы, словно их на зиму завернули в белую бумагу, а теперь не успели ещё распаковать.

И хотя от посёлка до моря было много сотен километров, тёплый сырой ветер пах морем. Местами образовались проталины - острова земли. Белый океан отступал.
В такой день Вов очутился в лесу. И снова он встретил Шкиперскую бородку. Из-под мышки, как огромный градусник, торчал ствол ружья. А сзади бежал Серёжа. Дундик хотел проскользнуть мимо незамеченным, но Вов поднял голову, и глаза их встретились.

Здравствуй, Вов. Что поделываешь? - как ни в чём не бывало крикнул Дундик.

Гуляй, гуляй.

Вов натянул на руки большие чёрные перчатки.

А мы на охоту, - сказал Серёжа.

Стой.
Дундик остановился.

Чего тебе?

Вову хотелось произнести целую обвинительную речь, но вместо этого он стянул с руки большую чёрную перчатку и, как это делали рыцари и мушкетёры, швырнул её в лицо врагу. Дундик поморщился. Перчатка упала. На снегу зажглась чёрная звезда.

Ты что? - сквозь зубы процедил парень и нагнулся, чтобы поднять перчатку.

Не тронь… Вызываю тебя, - сказал Вов.

Я не собираюсь драться.

Чёрт с тобой, - сказал Вов и двинулся на своего противника.

Пеняй на себя, пеняй на себя, - скороговоркой произнёс Дундик, и Вов заметил, что лицо под рыжей бородкой побелело.

Вов подскочил к нему, размахнулся и со всей силы ударил врага по жёлтому плоскому уху.

Это тебе за кривые ноги.

Дундик не дал ему сдачи. Он отскочил в сторону. Стянул с плеча ружьё.

Пеняй на себя.

Не убивай Вова! - крикнул Серёжа.

Не хнычь, - через силу сказал Вов, не сводя глаз с воронёного глазка.

Ему вдруг захотелось стать очень маленьким, свернуться в комочек или броситься бежать, спрятаться за частыми стволами… Но на мгновение он почувствовал себя солдатом, оторвал глаза от ружья и твёрдо посмотрел в прищуренные глазки Шкиперской бородки.

Вов, он не убьёт тебя? - тихо спросил Серёжа.

Он только снегирей убивает.

Пусть не лезет, - прохрипел Дундик и опустил ружьё.

Вов повернулся спиной к Шкиперской бородке и к его ружью. А тот стоял в нерешительности, с опущенным ружьём и не знал, что ему делать. У его ног на белом снегу горела чёрная звезда - большая чёрная перчатка.

Маленький Серёжа подхватил перчатку и с угрозой крикнул Шкиперской бородке:

Мы дадим тебе конфет, чаю с сухарями!

Вов потрепал по плечу маленького брата, и они зашагали по узкой талой тропе.

-------
| сайт collection
|-------
| Владимир Федорович Одоевский
| Черная перчатка
-------

Посв. Юл. Мих. Дюгамель
(Козловской).

В моей молодости я был шафером на одной очень интересной свадьбе. Жених и невеста, казалось, были созданы друг для друга. Равно молоды, равно полны жизни, равно прекрасны собою, оба хорошей фамилии и, чудная вещь! оба равно богаты. Это были два создания, которых судьба, казалось, выпустила на свет для того, чтоб не всегда можно было ее назвать немилосердою. Она с колыбели осыпала юную чету всеми дарами счастия; она, казалось, даже была прихотлива в выборе этих даров и каждому из них старалась дать самую совершенную форму. Так, например, у молодой четы было много имений и ни одной тяжбы, было несколько добрых, истинных родных, и не было вереницы тех второстепенных родственников, о существовании которых порядочный человек знает только по визитным билетам или по просительным и рекомендательным письмам.
Отцы и матери наших любовников давно уже не существовали на свете. Граф Владимир рос с своею невестою в доме их общего опекуна и дяди Акинфия Васильевича Езерского, которого, я думаю, вы знавали; помните: довольно дородный, румяный мужчина, всегда в широком коричневом фраке, немножко припудрен, с таким важным и решительным лицом, еще немножко похожим на Франклина. У него-то жили мои молодые люди; почти с пелен они не расставались друг с другом и заранее, в голове опекуна, они назначались быть мужем и женою. Акинфий Васильевич Езерскин был человек во многих отношениях весьма замечательный; природа дала ему ум и доброе сердце. К сожалению, природа дает нам только глаза, но заставляет нас самих выдумывать стекла, которые видят немножко подальше природного зрения; этих стекол Акинфий Васильевич не получил в детстве; его учили по-старинному: заставляли вытверживать географические имена, исторические числа, нравственные сентенции и фортификационные размеры, но забыли научить его одному: думать о том, чему его учили. Такое ученье, как всегда бывает, отозвалось ему на всю жизнь: что видел природный ум и чувствовало сердце, того не могло доглядеть его образование; оттого он думал только половиною головы, чувствовал половиною сердца и оттого часто понимал только половину предметов. После такого странного воспитания он брошен был судьбою в Англию, где и провел несколько лет своей жизни; этот новый мир не мог не поразить его; но, как дикаря, его поразило равно и хорошее и дурное; то и другое для него смешалось; он и в том и в другом многое не досмотрел, многое пересмотрел, и то и другое перенес целиком на русскую почву. Так, например, несмотря на насмешки невежд, ни на насмешки писателей, которые не стыдились своим пером подкреплять мнение безграмотных и в своих сочинениях выставлять торжество закоренелой глупости над необходимыми улучшениями, Езерский ввел в имении своих питомцев усовершенствованное хозяйство и, назло безграмотным соседям, безграмотным повестям и комедиям, удесятерил свои доходы; но с тем вместе он перенес к себе отростки этого сухого методизма, который более или менее отзывается во всей английской жизни и убивает в ней всякую поэзию.

Второпях он прочел Бентама, и мысль о пользе была ослепительным солнцем для Езерского; она навела темные пятна на его собственные мысли; человек показался ему машиною, которая тогда только счастлива, когда действует в урочные часы и для известной цели; поэзия ему показалась вздором, воображение – демоном, которого надобно избегать; всякий нерассчитанный порыв сердца – едва ли не прегрешением. Но, к счастию, он успел прочитать еще Томсона , и мысль о красоте природы связалась в голове его с Бентамовым индустриализмом. Таким образом, Акинфий Васильевич составил себе систему, которая была смесью Бентама, Томсона, Палея и других английских авторов, которых он читал в своей молодости; новых он не знал и потому не любил. Байрона он ненавидел, потому что Байрон проклял Англию, которая для Акинфия Васильевича, вместе с его системою, была образцом совершенства. Дядюшка часто объяснял свою систему, но понять ее было довольно трудно. К мысли, что основанием всякого человеческого поступка должна быть польза, он присоединил невыразимую привязанность к природе и свое восхищение выражал стихами из «Четырех времен года». Все, что было в природе, ему казалось совершенством, и он часто толковал о необходимости жить, как он говорил, «сообразно природе». Вследствие этого он восхищался каждым пригорком, каждым изгорбленным деревом; но методизм не заставлял его забываться в этом восторге: он постоянно ложился спать в десять часов, вставал с восхождением солнца и читал к нему Томсоновы стихи; после стихов он пил чай, выкуривал две сигары (ни больше, ни меньше) и садился за работу, которая продолжалась до трех часов; в три часа выходил гулять и к обеду, даже когда обедал один, выходил в белом галстуке и башмаках. Во всех его действиях явственно отражалась эта, благодаря Бога, непонятная русскому человеку английская односторонность, от которой зависят все достоинства и все недостатки английских произведений, от которой англичанин знает пару колес в машине, пару мыслей в жизни, и знает превосходно, но засим ни о чем в мире не имеет никакого понятия. Несмотря на эти странности, привычка к труду и порядку давала Акинфию Васильевичу важное преимущество над всеми его сверстниками. Он один успевал делать то, чего не могли сделать десять человек; от того самого дел у него было множество; он любил хлопотать, так как другие любят ничего не делать; а как охотников в последнем роде тысячи, то Езерский был всесветным опекуном, председателем всех возможных комиссий по делам своих приятелей и посредником во всех ссорах.
Разумеется, воспитание, которое он дал своим питомцам, было сообразно его системе: он приучил Марию к женским рукодельям и к женскому смирению, а графа ко всем коммерческим и гимнастическим упражнениям: оттого Мария прекрасно умела делать чай и самые тоненькие тартинки с маслом; плум-пудинг и минцпайзы ей были очень хорошо знакомы; а граф знал тригонометрию, бухгалтерию, славно боксировал, ездил верхом и лазил по канатам; сверх того, оба знали почти наизусть несколько грамматик. Их воспитание было, как видите, самое практическое, самое близкое к делу, основанное не на идеях, а на пользе. Действительно, никакая другая книга, никакая мысль не попадала к ним ни в руки, ни в голову, и только за месяц до свадьбы Акинфий Васильевич позволил будущим супругам прочесть «Кларису Гарло» Ричардсона.
Свадьба графа Владимира и Марии не была новостью для города, но все непритворно ей радовались. В них обоих было нечто неизъяснимо невинное, неизъяснимо ребяческое: это были две детские головки, нарисованные искусным лондонским гравером, которыми невольно любуешься, забывая, что в эти прекрасные создания уже положено семя той нравственной арифметики, над которою так горько плакал Байрон. Действительно, в них был род магнетизма, который производил то, что никто не завидовал им, никто не роптал на судьбу, видя их счастие, но смотрел на него как на право собственности молодых людей. Правда, толпы молодых людей кружились вокруг прекрасной Марии, женщины невольно заглядывались на статного Владимира; но это было удивление, а не ревность, не досада; они своим детским видом умели волновать только чистую, ясную поверхность души, оставляя на дне ее черные, тяжелые капли: их свадьба казалась веселым детским праздником, которым все любуются и которому никто не завидует.
Венчание кончилось. Владимир нежно поцеловал свою Марию; в церковь и в дом набрался почти целый город; поздравляли новобрачных, но к двенадцати часам все разъехались, оставя на свободе молодых. Дядя, заступавший для них место отца, равно посаженые отцы и матери, исполнив домашние обряды, удалились. Молодые были уже в спальне и с детскою невинностью любовались убранством комнаты, которая до тех пор была для них секретом, как вдруг на белом атласном диване они увидели черную перчатку. Сначала Владимир подумал, что ее забыл кто-нибудь из гостей, но кому же могло прийти в голову приехать на свадьбу с черной перчаткой? С некоторым чувством суеверного страха он поднял ее и ощупал в ней пакет с надписью на имя их обоих. С трепетом Владимир сорвал печать и с ужасом прочел следующее:

«Почитаю нужным вас уведомить, что ваше счастие расстраивает мое счастие, что исполнение ваших желаний уничтожает все планы моей жизни. А так как простительно человеку любить себя больше других, то я положил себе твердым правилом перевернуть вашу судьбу наизнанку, ибо только вашим страданием я могу достигнуть моей цели. Если это мне не удастся, то по крайней мере я буду иметь наслаждение мстить вам, и это первое посещение есть только первая степень того зла, которое я вам приготовляю. Одна ваша разлука в ту минуту, когда вы будете читать эту записку, может спасти вас от моего мщения. Залог, мною оставленный, может показать вам, что для меня не существует ни дверей, ни затворов. Осмелься поднять его, слишком счастливая чета!
Черная Перчатка».

Владимир сначала не хотел показывать этого письма Марии, но Мария, опираясь на его плечо, успела прочесть все письмо до конца.
– Это, верно, шутка… мистификация… – сказал Владимир нетвердым голосом; но невольно рука его дрожала.
– Нет, – отвечала Мария, – это не шутка и не мистификация; кому бы так жестоко шутить с нами?
– Но кому и желать нам зла? – заметил Владимир.
– Вспомни, не оскорбил ли ты кого-нибудь? Не давал ли ты кому-нибудь обещаний?
Тут Мария значительно взглянула на Владимира, и голос ее прервался.
– И ты можешь это думать, Мария? – сказал нежно Владимир. – Уверяю тебя, это шутка, глупая шутка, которая не пройдет даром. Если это женщина, – нет нужды, если мужчина – тогда… – И глаза Владимира заблистали.
– Тогда что? – спросила Мария.
– О, ничего! – сказал Владимир, – я постараюсь отплатить тою же монетою.
– Нет, твои глаза говорят не то… Слушай, Владимир, обещай мне ничего не предпринимать, не сказавши мне.
– О, к чему эти обещания?
– Обещай мне по крайней мере ничего не предпринимать до завтра.
– О, мы, право, дети! – сказал Владимир, рассмеявшись, – глупый проказник подшутил над нами, а мы, как будто в угодность ему, провели целый час в тревоге.
– А если он здесь и подслушивает нас? – заметила Мария.
– В самом деле, это не пришло мне в голову, – сказал Владимир. С этими словами он взял свечу, обошел кругом комнаты и отворил дверь, чтобы выйти из спальни.
– Не ходи один, – сказала Мария, – надо позвонить людей.
– Ты хочешь, чтоб стали смеяться над нами?
– Так пойдем вместе.
Они вышли из спальни. Огни везде погашены; все в доме спало; на дворе слышалась лишь доска сторожа. По огромным комнатам длинная тень ложилась от свечи. Мария невольно вздрагивала, когда случайно ее собственный образ отражался в зеркалах, когда шорох шагов их повторяло эхо и мерцающий свет мгновенно производил на складках штофа причудливые очерки. Так они обошли весь дом: все было тихо, они возвратились в спальню; тогда пробило уже три часа утра, и когда Владимир отдернул занавеску, заря уже занималась.
Дневной свет имеет чудное свойство: он придает невольную бодрость и спокойствие рассудку. То, что кажется огромным и страшным во мраке ночи, рассыпается с дневным светом, как сновидение. Это чувство ощутили наши молодые люди.
– Мы, право, дети, – повторил еще раз Владимир, – кто видал, чтоб первую ночь брака провести над глупою запискою?
С этими словами он подошел к камину и едва не бросил в него перчатку, но удержался при мысли, что не худо показать ее дядюшке.
– Неужели этот вздор может поколебать наше счастие?
– Никогда! – отвечала Мария, обнимая его.

На другой день молодые не забыли показать таинственную записку дядюшке. Дядюшка посмотрел на записку с своим обыкновенным, систематическим хладнокровием и сказал:
– Это какой-то вздор, но которого, однако ж, не надобно так оставлять. Отдайте мне эту записку; вам нечего ею заниматься; это уж будет мое дело.
Мы уже сказали, что дядюшка был человек весьма замечательный в своем роде и что строгий порядок в жизни, неизменяемое хладнокровие в самых затруднительных обстоятельствах и несколько удачных финансовых оборотов приобрели ему доверенность всех его знакомых. В самом деле, когда он произносил: «Это уже мое дело», – своим твердым, методическим голосом, с ударением на каждом слове, то ему нельзя было не поверить.
Когда все визиты новобрачными были сделаны, Акинфий Васильевич потребовал, чтоб молодые непременно отправились в деревню. Ему очень хотелось отправить их туда в первый день брака, по английскому обычаю, и в первый раз в жизни он, против воли, уступил настоятельным просьбам родственников.
– Поезжайте в деревню, – говорил Акинфий Васильевич, – первое – вы должны узнать друг друга, а второе – человек на сем свете не должен жить бесполезно. Ты, Владимир, должен заняться хозяйством; помни, что всякий владелец земли на сем свете должен постоянно увеличивать ее производительную силу и что тот, кто ежегодно не увеличивает своего дохода, теряет все то, что бы он мог приобресть. Я нарочно не еду с тобою: я хочу, чтоб ты мог привыкнуть к своим силам, не полагаясь ни на чью помощь, и чтоб, когда я умру, – ибо смерть есть необходимый и благодетельный закон природы, – ты и не заметил бы своей потери.
– Дядюшка, и вы можете говорить об этом так хладнокровно?
– Ничего, ничего, пустое. Смерть есть закон природы, а все в природе прекрасно; люди должны умирать, потому, – прибавил дядюшка с значительным видом, – что люди должны родиться; итак, – продолжал он, – ты будешь заниматься хозяйством, и ты также, Мария. В деревенском доме, в кабинете, на бюро, ты найдешь тетрадку, которую я написал для вас уже лет десять тому назад и в которой подробно описано, что должен делать муж и что должна делать жена. Исполните мои советы с точностию – и раскаиваться не будете. Сначала покажется трудно, а потом все будет легче и легче. В затруднительных случаях обращайтесь ко мне с вопросами. Более всего старайтесь умерять свои страсти, и даже совсем уничтожать их – после этого все будет легко. Я буду в симбирской деревне, ибо провести лето в городе есть преступление. Здесь не видишь природы, а что может сравниться с природою? «Ничто так не возвышает души, как восхождение солнца», – говорит Томсон. Теперь поезжайте с Богом; дорожная ваша карета готова, – я сам занимался ее устройством – и лошади уже приведены.
Владимир и Мария бросились со слезами обнимать дядюшку, но он остановил их:
– Не нужно ни слез, ни прощаний; это все бесполезные ветви, которые умный садовник должен тщательно обрезывать…
Однако ж Владимир и Мария не послушались строгого совета дядюшки и наплакались досыта… Наконец они сели в карету, а дядюшка отправился к себе, потому что он еще не успел выкурить своей второй сигары.

Мы не будем следовать за нашими путешественниками по длинной дороге, по косогорам, по испорченным мостам; не будем останавливаться за порчей экипажа, за спорами с станционными смотрителями и бесконечными жеребьями извозчиков, – и предположим, что они доехали до своей деревни в то блаженное время, когда Россию пересекут во всех направлениях железные дороги, чего с нетерпением ожидал не один Акинфий Васильевич, несмотря на мудрые толкования некоторых философов, которые воображают, что с железными дорогами истребится столь смиренный и трудолюбивый класс ямщиков. В своей деревне, под благословенным небом Тамбовской губернии, по которому не в шутку, а в самом деле ходит яркое, теплое солнце, молодые нашли дом, устроенный со всеми просвещенными удобствами жизни. В кабинете, на бюро, действительно находилась положенная десять лет тому назад тетрадь, писанная рукою Акинфия Васильевича. Мы не можем себе отказать в удовольствии выписать несколько строк из этой истинно практической тетради:
«Муж и жена суть две половины одного и того же существа; но каждая из них имеет свои особенные свойства и обязанности и своим образом должна способствовать к достижению единой цели природы и общества – общей пользы:
1) Муж и жена встают в одно время. Летом тотчас идут на свежий воздух и наслаждаются природою. Ничто столько не укрепляет сил человека, нужных ему для дневных трудов его, как прекрасное местоположение, освещаемое лучами восходящего солнца, когда вся природа оживает и каждый цветок поет гимн Вседержителю. За этим следовало несколько стихов из Томсона, и в конце примечание: „Зимою супруги остаются в своей комнате“.
2) В семь часов супруги завтракают (чай или кофе); после завтрака супруг отправляется осматривать дневные работы; к его занятиям принадлежат пашня, сад, луга, огороды, о чем подробнее описано в тетради под N 26. К хозяйству жены относится все домостройство: молочный двор, кухня, прачешная, разные домашние рукоделья, о чем подробнее описано в тетради под N 28.
3) К полдню все распоряжения должны быть кончены, и супруги собираются в столовую для второго завтрака (хлеб, масло и холодный ростбиф); а как замечено, что все животные после полудня предаются сну, из чего должно заключить, что того требует благодетельная природа, потому и супруги должны это время посвящать отдыху…»

Мы не будем более продолжать этой выписки, но можем уверить, что наши молодые прочли всю тетрадь с должным уважением и даже ни разу не улыбнулись.
Но исполнение дядюшкиных предписаний не имело такого успеха. Началось с того, что молодые в первый день с дороги проспали до полудня. От этого весь день пришел в беспорядок. Они не успели вовремя насладиться природою, пошли гулять во время общего естественного сна; завтракали в половине второго, отчего принуждены были обедать в восемь; после чего они прогуляли вплоть до полуночи и легли спать часу в третьем утра. От этого они на другой день снова проспали до полудня, и таким образом нечувствительно все дни прошли наизворот. Назначение работ приходилось в то время, когда работники отдыхали; посещение скотного двора тогда, когда все коровы были на выгоне, и так далее. Донесения приказчиков откладывались; наконец их накопилось столько, что уже прочесть их сделалось невозможным; мало-помалу английское систематическое хозяйство превратилось в обыкновенный быт русского барина, где все истребляется, поедается и выпивается, и никто ни о чем не знает и не заботится, полагаясь на православное живет, которое проживает гораздо более, нежели вся возможная роскошь.
Не мудрено, что хозяйство скоро надоело молодому графу. К тому же он и графиня невзначай заметили, что им было скучно, что им случалось проводить целый день с глазу на глаз и промолчать; это происходило очень естественно и от очень простой причины: потому что им говорить было не о чем. Люди, у которых воображение и чувство развиты, проживут целый век и всегда найдут сказать друг другу что-нибудь новое; но нельзя же целый век говорить о лошадях или о тартинках с маслом; а оттого, что супругам не о чем было говорить, они стали друг на друга дуться; но как и дуться целый век нельзя, то они стали от скуки браниться, а наконец и это привлекательное занятие им скоро надоело. К счастию, граф нашел себе дело: в околотке было много псарных охотников; он познакомился с ними, травил лисиц и зайцев и пил за двух, по-русски и по-английски. Молодая графиня познакомилась с соседками, которые, однако ж, ужасно ей надоели и с которыми она скоро рассорилась. Графиня стала невольно вспоминать о московских гостиных, о московском театре. В этом занятии прошло лето и часть осени.
Между тем случилось небольшое происшествие, которое произвело совершенный переворот в мыслях графа. В той губернии начались выборы; несколько из поклонников графа, каких всегда много у всякого богатого человека, явились к нему с планами и рассуждениями о том, как бы для них и для их дел было приятно, а для графа почетно, если б он согласился быть предводителем их уезда. Молодому графу эта мысль очень понравилась; в ней было что-то новое, а уж ему все старое очень надоело. Он изъявил свое согласие с большим снисхождением; в голове его уже вертелись планы для преобразования всего уезда, ибо в молодом графе было нечто дядюшкино, разбавленное обыкновенною нашею беззаботностию и ленью. Скоро эта мысль овладела совершенно остатком его воображения, и звание предводителя даже грезилось ему ночью. В назначенный для выбора день граф надел мундир и явился с твердою уверенностию быть выбранным. Но каков был ему удар, когда вместо его выбрали другого! Он не мог прийти в себя от изумления.
– Что это значит? – спрашивал он то у того, то у другого, – какое преимущество имеет мой соперник? он не богаче, может быть не умнее?..
Кто отнекивался, кто отвечал обиняками, многие потихоньку смеялись над столичными жителями со всею провинциальною злостию.
– Я вам скажу, – сказал ему наконец один из соседей постарее, – виновато не дворянство, а вы. Ваш соперник человек чиновный, а вы, ваше сиятельство, извините, не имеете никакого чина.
– Никакого чина! – воскликнул граф, – никакого чина? – и поспешно уехал из собрания. Эти немногие слова открыли для него целый мир, которого существование он и не подозревал.
В самом деле, дядюшка, по своей английской системе, никак не предполагал, что его племяннику нужно будет когда-нибудь служить; он хотел образовать из него отличного агронома, то, что он называл «владельца земли», и воображал, что весьма достаточно будет графу прослужить для проформы года два и потом зажить в своем поместье наподобие английского лорда или фермера.
Нечего сказать, жизнь прекрасная, но не по нас. Владимир так привык к дядюшкину попечению обо всем, что до него ни касалось, так привык думать его мыслями, что когда дядюшка сказал ему: «невозможно служить и заниматься своими хозяйственными делами», или «владелец земли обязан посвящать всю жизнь свою улучшению своего состояния», – Владимиру не пришло в голову возражать Акинфию Васильевичу, а просто на другой же день он подал в отставку и вышел из службы в звании чиновника 14-го класса.

Происшествие на выборах сильно подействовало на молодого человека; его самолюбие, которое уже расшевелилось ожиданием предводительского места, теперь еще сильнее было взволновано; общая наша болезнь, чинолюбие, или, если угодно, честолюбие, стало мало-помалу закрадываться в его душу; уж ему казалось, что проходящие по дороге не так ему кланяются, потому что он видел, с каким почтением на выборах увивались вокруг нового предводителя, потому что он заметил, какое действие производили на окружающих кресты и звезды, не столько заметные в столицах. В эти несколько часов Владимир постарел десятью годами. «Что мне гнить в этой деревне! – говорил он сам себе, – мне надобно служить, мне надобно чинов, крестов, звезд, блеска, почестей».
Мало-помалу в уме его начались те вычисления, которые служат обыкновенным, постоянным занятием для закоренелых чиновников; он рассчитал, сколько лет потерял он напрасно, досадовал на дядюшку, на его английскую систему, на самого себя, на свою женитьбу, словом сказать, на все на свете.

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Владимир Федорович Одоевский

Черная перчатка

Посв. Юл. Мих. Дюгамель

(Козловской).

В моей молодости я был шафером на одной очень интересной свадьбе. Жених и невеста, казалось, были созданы друг для друга. Равно молоды, равно полны жизни, равно прекрасны собою, оба хорошей фамилии и, чудная вещь! оба равно богаты. Это были два создания, которых судьба, казалось, выпустила на свет для того, чтоб не всегда можно было ее назвать немилосердою. Она с колыбели осыпала юную чету всеми дарами счастия; она, казалось, даже была прихотлива в выборе этих даров и каждому из них старалась дать самую совершенную форму. Так, например, у молодой четы было много имений и ни одной тяжбы, было несколько добрых, истинных родных, и не было вереницы тех второстепенных родственников, о существовании которых порядочный человек знает только по визитным билетам или по просительным и рекомендательным письмам.

Отцы и матери наших любовников давно уже не существовали на свете. Граф Владимир рос с своею невестою в доме их общего опекуна и дяди Акинфия Васильевича Езерского, которого, я думаю, вы знавали; помните: довольно дородный, румяный мужчина, всегда в широком коричневом фраке, немножко припудрен, с таким важным и решительным лицом, еще немножко похожим на Франклина. У него-то жили мои молодые люди; почти с пелен они не расставались друг с другом и заранее, в голове опекуна, они назначались быть мужем и женою. Акинфий Васильевич Езерскин был человек во многих отношениях весьма замечательный; природа дала ему ум и доброе сердце. К сожалению, природа дает нам только глаза, но заставляет нас самих выдумывать стекла, которые видят немножко подальше природного зрения; этих стекол Акинфий Васильевич не получил в детстве; его учили по-старинному: заставляли вытверживать географические имена, исторические числа, нравственные сентенции и фортификационные размеры, но забыли научить его одному: думать о том, чему его учили. Такое ученье, как всегда бывает, отозвалось ему на всю жизнь: что видел природный ум и чувствовало сердце, того не могло доглядеть его образование; оттого он думал только половиною головы, чувствовал половиною сердца и оттого часто понимал только половину предметов. После такого странного воспитания он брошен был судьбою в Англию, где и провел несколько лет своей жизни; этот новый мир не мог не поразить его; но, как дикаря, его поразило равно и хорошее и дурное; то и другое для него смешалось; он и в том и в другом многое не досмотрел, многое пересмотрел, и то и другое перенес целиком на русскую почву. Так, например, несмотря на насмешки невежд, ни на насмешки писателей, которые не стыдились своим пером подкреплять мнение безграмотных и в своих сочинениях выставлять торжество закоренелой глупости над необходимыми улучшениями, Езерский ввел в имении своих питомцев усовершенствованное хозяйство и, назло безграмотным соседям, безграмотным повестям и комедиям, удесятерил свои доходы; но с тем вместе он перенес к себе отростки этого сухого методизма, который более или менее отзывается во всей английской жизни и убивает в ней всякую поэзию. Второпях он прочел Бентама, и мысль о пользе была ослепительным солнцем для Езерского; она навела темные пятна на его собственные мысли; человек показался ему машиною, которая тогда только счастлива, когда действует в урочные часы и для известной цели; поэзия ему показалась вздором, воображение – демоном, которого надобно избегать; всякий нерассчитанный порыв сердца – едва ли не прегрешением. Но, к счастию, он успел прочитать еще Томсона , и мысль о красоте природы связалась в голове его с Бентамовым индустриализмом. Таким образом, Акинфий Васильевич составил себе систему, которая была смесью Бентама, Томсона, Палея и других английских авторов, которых он читал в своей молодости; новых он не знал и потому не любил. Байрона он ненавидел, потому что Байрон проклял Англию, которая для Акинфия Васильевича, вместе с его системою, была образцом совершенства. Дядюшка часто объяснял свою систему, но понять ее было довольно трудно. К мысли, что основанием всякого человеческого поступка должна быть польза, он присоединил невыразимую привязанность к природе и свое восхищение выражал стихами из «Четырех времен года». Все, что было в природе, ему казалось совершенством, и он часто толковал о необходимости жить, как он говорил, «сообразно природе». Вследствие этого он восхищался каждым пригорком, каждым изгорбленным деревом; но методизм не заставлял его забываться в этом восторге: он постоянно ложился спать в десять часов, вставал с восхождением солнца и читал к нему Томсоновы стихи; после стихов он пил чай, выкуривал две сигары (ни больше, ни меньше) и садился за работу, которая продолжалась до трех часов; в три часа выходил гулять и к обеду, даже когда обедал один, выходил в белом галстуке и башмаках. Во всех его действиях явственно отражалась эта, благодаря Бога, непонятная русскому человеку английская односторонность, от которой зависят все достоинства и все недостатки английских произведений, от которой англичанин знает пару колес в машине, пару мыслей в жизни, и знает превосходно, но засим ни о чем в мире не имеет никакого понятия. Несмотря на эти странности, привычка к труду и порядку давала Акинфию Васильевичу важное преимущество над всеми его сверстниками. Он один успевал делать то, чего не могли сделать десять человек; от того самого дел у него было множество; он любил хлопотать, так как другие любят ничего не делать; а как охотников в последнем роде тысячи, то Езерский был всесветным опекуном, председателем всех возможных комиссий по делам своих приятелей и посредником во всех ссорах.

Разумеется, воспитание, которое он дал своим питомцам, было сообразно его системе: он приучил Марию к женским рукодельям и к женскому смирению, а графа ко всем коммерческим и гимнастическим упражнениям: оттого Мария прекрасно умела делать чай и самые тоненькие тартинки с маслом; плум-пудинг и минцпайзы ей были очень хорошо знакомы; а граф знал тригонометрию, бухгалтерию, славно боксировал, ездил верхом и лазил по канатам; сверх того, оба знали почти наизусть несколько грамматик. Их воспитание было, как видите, самое практическое, самое близкое к делу, основанное не на идеях, а на пользе. Действительно, никакая другая книга, никакая мысль не попадала к ним ни в руки, ни в голову, и только за месяц до свадьбы Акинфий Васильевич позволил будущим супругам прочесть «Кларису Гарло» Ричардсона.

Свадьба графа Владимира и Марии не была новостью для города, но все непритворно ей радовались. В них обоих было нечто неизъяснимо невинное, неизъяснимо ребяческое: это были две детские головки, нарисованные искусным лондонским гравером, которыми невольно любуешься, забывая, что в эти прекрасные создания уже положено семя той нравственной арифметики, над которою так горько плакал Байрон. Действительно, в них был род магнетизма, который производил то, что никто не завидовал им, никто не роптал на судьбу, видя их счастие, но смотрел на него как на право собственности молодых людей. Правда, толпы молодых людей кружились вокруг прекрасной Марии, женщины невольно заглядывались на статного Владимира; но это было удивление, а не ревность, не досада; они своим детским видом умели волновать только чистую, ясную поверхность души, оставляя на дне ее черные, тяжелые капли: их свадьба казалась веселым детским праздником, которым все любуются и которому никто не завидует.

Венчание кончилось. Владимир нежно поцеловал свою Марию; в церковь и в дом набрался почти целый город; поздравляли новобрачных, но к двенадцати часам все разъехались, оставя на свободе молодых. Дядя, заступавший для них место отца, равно посаженые отцы и матери, исполнив домашние обряды, удалились. Молодые были уже в спальне и с детскою невинностью любовались убранством комнаты, которая до тех пор была для них секретом, как вдруг на белом атласном диване они увидели черную перчатку. Сначала Владимир подумал, что ее забыл кто-нибудь из гостей, но кому же могло прийти в голову приехать на свадьбу с черной перчаткой? С некоторым чувством суеверного страха он поднял ее и ощупал в ней пакет с надписью на имя их обоих. С трепетом Владимир сорвал печать и с ужасом прочел следующее:

...

«Почитаю нужным вас уведомить, что ваше счастие расстраивает мое счастие, что исполнение ваших желаний уничтожает все планы моей жизни. А так как простительно человеку любить себя больше других, то я положил себе твердым правилом перевернуть вашу судьбу наизнанку, ибо только вашим страданием я могу достигнуть моей цели. Если это мне не удастся, то по крайней мере я буду иметь наслаждение мстить вам, и это первое посещение есть только первая степень того зла, которое я вам приготовляю. Одна ваша разлука в ту минуту, когда вы будете читать эту записку, может спасти вас от моего мщения. Залог, мною оставленный, может показать вам, что для меня не существует ни дверей, ни затворов. Осмелься поднять его, слишком счастливая чета!

Черная Перчатка ».

Владимир сначала не хотел показывать этого письма Марии, но Мария, опираясь на его плечо, успела прочесть все письмо до конца.

– Это, верно, шутка… мистификация… – сказал Владимир нетвердым голосом; но невольно рука его дрожала.

– Нет, – отвечала Мария, – это не шутка и не мистификация; кому бы так жестоко шутить с нами?

– Но кому и желать нам зла? – заметил Владимир.

– Вспомни, не оскорбил ли ты кого-нибудь? Не давал ли ты кому-нибудь обещаний?

Тут Мария значительно взглянула на Владимира, и голос ее прервался.

– И ты можешь это думать, Мария? – сказал нежно Владимир. – Уверяю тебя, это шутка, глупая шутка, которая не пройдет даром. Если это женщина, – нет нужды, если мужчина – тогда… – И глаза Владимира заблистали.

– Тогда что? – спросила Мария.

– О, ничего! – сказал Владимир, – я постараюсь отплатить тою же монетою.

– Нет, твои глаза говорят не то… Слушай, Владимир, обещай мне ничего не предпринимать, не сказавши мне.

– О, к чему эти обещания?

– Обещай мне по крайней мере ничего не предпринимать до завтра.

– О, мы, право, дети! – сказал Владимир, рассмеявшись, – глупый проказник подшутил над нами, а мы, как будто в угодность ему, провели целый час в тревоге.

– А если он здесь и подслушивает нас? – заметила Мария.

– В самом деле, это не пришло мне в голову, – сказал Владимир. С этими словами он взял свечу, обошел кругом комнаты и отворил дверь, чтобы выйти из спальни.

– Не ходи один, – сказала Мария, – надо позвонить людей.

– Ты хочешь, чтоб стали смеяться над нами?

– Так пойдем вместе.

Они вышли из спальни. Огни везде погашены; все в доме спало; на дворе слышалась лишь доска сторожа. По огромным комнатам длинная тень ложилась от свечи. Мария невольно вздрагивала, когда случайно ее собственный образ отражался в зеркалах, когда шорох шагов их повторяло эхо и мерцающий свет мгновенно производил на складках штофа причудливые очерки. Так они обошли весь дом: все было тихо, они возвратились в спальню; тогда пробило уже три часа утра, и когда Владимир отдернул занавеску, заря уже занималась.

Дневной свет имеет чудное свойство: он придает невольную бодрость и спокойствие рассудку. То, что кажется огромным и страшным во мраке ночи, рассыпается с дневным светом, как сновидение. Это чувство ощутили наши молодые люди.

– Мы, право, дети, – повторил еще раз Владимир, – кто видал, чтоб первую ночь брака провести над глупою запискою?

С этими словами он подошел к камину и едва не бросил в него перчатку, но удержался при мысли, что не худо показать ее дядюшке.

– Неужели этот вздор может поколебать наше счастие?

– Никогда! – отвечала Мария, обнимая его.


На другой день молодые не забыли показать таинственную записку дядюшке. Дядюшка посмотрел на записку с своим обыкновенным, систематическим хладнокровием и сказал:

– Это какой-то вздор, но которого, однако ж, не надобно так оставлять. Отдайте мне эту записку; вам нечего ею заниматься; это уж будет мое дело.

Мы уже сказали, что дядюшка был человек весьма замечательный в своем роде и что строгий порядок в жизни, неизменяемое хладнокровие в самых затруднительных обстоятельствах и несколько удачных финансовых оборотов приобрели ему доверенность всех его знакомых. В самом деле, когда он произносил: «Это уже мое дело», – своим твердым, методическим голосом, с ударением на каждом слове, то ему нельзя было не поверить.

Когда все визиты новобрачными были сделаны, Акинфий Васильевич потребовал, чтоб молодые непременно отправились в деревню. Ему очень хотелось отправить их туда в первый день брака, по английскому обычаю, и в первый раз в жизни он, против воли, уступил настоятельным просьбам родственников.

– Поезжайте в деревню, – говорил Акинфий Васильевич, – первое – вы должны узнать друг друга, а второе – человек на сем свете не должен жить бесполезно. Ты, Владимир, должен заняться хозяйством; помни, что всякий владелец земли на сем свете должен постоянно увеличивать ее производительную силу и что тот, кто ежегодно не увеличивает своего дохода, теряет все то, что бы он мог приобресть. Я нарочно не еду с тобою: я хочу, чтоб ты мог привыкнуть к своим силам, не полагаясь ни на чью помощь, и чтоб, когда я умру, – ибо смерть есть необходимый и благодетельный закон природы, – ты и не заметил бы своей потери.

– Дядюшка, и вы можете говорить об этом так хладнокровно?

– Ничего, ничего, пустое. Смерть есть закон природы, а все в природе прекрасно; люди должны умирать, потому, – прибавил дядюшка с значительным видом, – что люди должны родиться; итак, – продолжал он, – ты будешь заниматься хозяйством, и ты также, Мария. В деревенском доме, в кабинете, на бюро, ты найдешь тетрадку, которую я написал для вас уже лет десять тому назад и в которой подробно описано, что должен делать муж и что должна делать жена. Исполните мои советы с точностию – и раскаиваться не будете. Сначала покажется трудно, а потом все будет легче и легче. В затруднительных случаях обращайтесь ко мне с вопросами. Более всего старайтесь умерять свои страсти, и даже совсем уничтожать их – после этого все будет легко. Я буду в симбирской деревне, ибо провести лето в городе есть преступление. Здесь не видишь природы, а что может сравниться с природою? «Ничто так не возвышает души, как восхождение солнца», – говорит Томсон. Теперь поезжайте с Богом; дорожная ваша карета готова, – я сам занимался ее устройством – и лошади уже приведены.

Владимир и Мария бросились со слезами обнимать дядюшку, но он остановил их:

– Не нужно ни слез, ни прощаний; это все бесполезные ветви, которые умный садовник должен тщательно обрезывать…

Однако ж Владимир и Мария не послушались строгого совета дядюшки и наплакались досыта… Наконец они сели в карету, а дядюшка отправился к себе, потому что он еще не успел выкурить своей второй сигары.


Мы не будем следовать за нашими путешественниками по длинной дороге, по косогорам, по испорченным мостам; не будем останавливаться за порчей экипажа, за спорами с станционными смотрителями и бесконечными жеребьями извозчиков, – и предположим, что они доехали до своей деревни в то блаженное время, когда Россию пересекут во всех направлениях железные дороги, чего с нетерпением ожидал не один Акинфий Васильевич, несмотря на мудрые толкования некоторых философов, которые воображают, что с железными дорогами истребится столь смиренный и трудолюбивый класс ямщиков. В своей деревне, под благословенным небом Тамбовской губернии, по которому не в шутку, а в самом деле ходит яркое, теплое солнце, молодые нашли дом, устроенный со всеми просвещенными удобствами жизни. В кабинете, на бюро, действительно находилась положенная десять лет тому назад тетрадь, писанная рукою Акинфия Васильевича. Мы не можем себе отказать в удовольствии выписать несколько строк из этой истинно практической тетради:

«Муж и жена суть две половины одного и того же существа; но каждая из них имеет свои особенные свойства и обязанности и своим образом должна способствовать к достижению единой цели природы и общества – общей пользы:

1) Муж и жена встают в одно время. Летом тотчас идут на свежий воздух и наслаждаются природою. Ничто столько не укрепляет сил человека, нужных ему для дневных трудов его, как прекрасное местоположение, освещаемое лучами восходящего солнца, когда вся природа оживает и каждый цветок поет гимн Вседержителю. За этим следовало несколько стихов из Томсона, и в конце примечание: „Зимою супруги остаются в своей комнате“.

2) В семь часов супруги завтракают (чай или кофе); после завтрака супруг отправляется осматривать дневные работы; к его занятиям принадлежат пашня, сад, луга, огороды, о чем подробнее описано в тетради под N 26. К хозяйству жены относится все домостройство: молочный двор, кухня, прачешная, разные домашние рукоделья, о чем подробнее описано в тетради под N 28.

3) К полдню все распоряжения должны быть кончены, и супруги собираются в столовую для второго завтрака (хлеб, масло и холодный ростбиф); а как замечено, что все животные после полудня предаются сну, из чего должно заключить, что того требует благодетельная природа, потому и супруги должны это время посвящать отдыху…»


Мы не будем более продолжать этой выписки, но можем уверить, что наши молодые прочли всю тетрадь с должным уважением и даже ни разу не улыбнулись.

Но исполнение дядюшкиных предписаний не имело такого успеха. Началось с того, что молодые в первый день с дороги проспали до полудня. От этого весь день пришел в беспорядок. Они не успели вовремя насладиться природою, пошли гулять во время общего естественного сна; завтракали в половине второго, отчего принуждены были обедать в восемь; после чего они прогуляли вплоть до полуночи и легли спать часу в третьем утра. От этого они на другой день снова проспали до полудня, и таким образом нечувствительно все дни прошли наизворот. Назначение работ приходилось в то время, когда работники отдыхали; посещение скотного двора тогда, когда все коровы были на выгоне, и так далее. Донесения приказчиков откладывались; наконец их накопилось столько, что уже прочесть их сделалось невозможным; мало-помалу английское систематическое хозяйство превратилось в обыкновенный быт русского барина, где все истребляется, поедается и выпивается, и никто ни о чем не знает и не заботится, полагаясь на православное живет, которое проживает гораздо более, нежели вся возможная роскошь.

Не мудрено, что хозяйство скоро надоело молодому графу. К тому же он и графиня невзначай заметили, что им было скучно, что им случалось проводить целый день с глазу на глаз и промолчать; это происходило очень естественно и от очень простой причины: потому что им говорить было не о чем. Люди, у которых воображение и чувство развиты, проживут целый век и всегда найдут сказать друг другу что-нибудь новое; но нельзя же целый век говорить о лошадях или о тартинках с маслом; а оттого, что супругам не о чем было говорить, они стали друг на друга дуться; но как и дуться целый век нельзя, то они стали от скуки браниться, а наконец и это привлекательное занятие им скоро надоело. К счастию, граф нашел себе дело: в околотке было много псарных охотников; он познакомился с ними, травил лисиц и зайцев и пил за двух, по-русски и по-английски. Молодая графиня познакомилась с соседками, которые, однако ж, ужасно ей надоели и с которыми она скоро рассорилась. Графиня стала невольно вспоминать о московских гостиных, о московском театре. В этом занятии прошло лето и часть осени.

Между тем случилось небольшое происшествие, которое произвело совершенный переворот в мыслях графа. В той губернии начались выборы; несколько из поклонников графа, каких всегда много у всякого богатого человека, явились к нему с планами и рассуждениями о том, как бы для них и для их дел было приятно, а для графа почетно, если б он согласился быть предводителем их уезда. Молодому графу эта мысль очень понравилась; в ней было что-то новое, а уж ему все старое очень надоело. Он изъявил свое согласие с большим снисхождением; в голове его уже вертелись планы для преобразования всего уезда, ибо в молодом графе было нечто дядюшкино, разбавленное обыкновенною нашею беззаботностию и ленью. Скоро эта мысль овладела совершенно остатком его воображения, и звание предводителя даже грезилось ему ночью. В назначенный для выбора день граф надел мундир и явился с твердою уверенностию быть выбранным. Но каков был ему удар, когда вместо его выбрали другого! Он не мог прийти в себя от изумления.

– Что это значит? – спрашивал он то у того, то у другого, – какое преимущество имеет мой соперник? он не богаче, может быть не умнее?..

Кто отнекивался, кто отвечал обиняками, многие потихоньку смеялись над столичными жителями со всею провинциальною злостию.

– Я вам скажу, – сказал ему наконец один из соседей постарее, – виновато не дворянство, а вы. Ваш соперник человек чиновный, а вы, ваше сиятельство, извините, не имеете никакого чина.

– Никакого чина! – воскликнул граф, – никакого чина? – и поспешно уехал из собрания. Эти немногие слова открыли для него целый мир, которого существование он и не подозревал.

В самом деле, дядюшка, по своей английской системе, никак не предполагал, что его племяннику нужно будет когда-нибудь служить; он хотел образовать из него отличного агронома, то, что он называл «владельца земли», и воображал, что весьма достаточно будет графу прослужить для проформы года два и потом зажить в своем поместье наподобие английского лорда или фермера.

Нечего сказать, жизнь прекрасная, но не по нас. Владимир так привык к дядюшкину попечению обо всем, что до него ни касалось, так привык думать его мыслями, что когда дядюшка сказал ему: «невозможно служить и заниматься своими хозяйственными делами», или «владелец земли обязан посвящать всю жизнь свою улучшению своего состояния», – Владимиру не пришло в голову возражать Акинфию Васильевичу, а просто на другой же день он подал в отставку и вышел из службы в звании чиновника 14-го класса.


Происшествие на выборах сильно подействовало на молодого человека; его самолюбие, которое уже расшевелилось ожиданием предводительского места, теперь еще сильнее было взволновано; общая наша болезнь, чинолюбие, или, если угодно, честолюбие, стало мало-помалу закрадываться в его душу; уж ему казалось, что проходящие по дороге не так ему кланяются, потому что он видел, с каким почтением на выборах увивались вокруг нового предводителя, потому что он заметил, какое действие производили на окружающих кресты и звезды, не столько заметные в столицах. В эти несколько часов Владимир постарел десятью годами. «Что мне гнить в этой деревне! – говорил он сам себе, – мне надобно служить, мне надобно чинов, крестов, звезд, блеска, почестей».

Мало-помалу в уме его начались те вычисления, которые служат обыкновенным, постоянным занятием для закоренелых чиновников; он рассчитал, сколько лет потерял он напрасно, досадовал на дядюшку, на его английскую систему, на самого себя, на свою женитьбу, словом сказать, на все на свете.

Он возвратился домой очень не в духе. Марии также надоели соседки своими рассказами о разных провинциальных сплетнях, которые обыкновенно бывают во время выборов, – Мария также была не в духе. В этот вечер они снова побранились – за что, сами не знали, так, потому что надобно было побраниться, каждому сорвать на ком-нибудь сердце: это одна из выгод супружеского состояния.

Дело в том, что назавтра оба стали мало-помалу заговаривать о необходимости оставить деревню; но как объявить об этом желании дядюшке, который писал к ним каждую почту, напоминал им, какою полевою работою должно было заниматься в то время, толковал о важности сельского хозяйства вообще и о красоте сельской природы в особенности?..

Одно обстоятельство вывело их из затруднения: Мария сделалась беременною. Супруги не замедлили об этом уведомить дядюшку и объявить ему, что положение графини требует непременно, чтоб они переехали в Москву или Петербург.

Хотя дядюшке весьма хотелось предоставить беременность графини благотворной силе природы, но, подумав немного, он признал за лучшее согласиться на желание молодых и вместо природы ввериться хорошему акушеру; к тому же, самого его опекунские дела призывали в Петербург, – и наконец он назначил этот город местом свидания с молодыми. Молодые люди только того и ждали и решились в тот же день выехать, несмотря на распутицу. Его тешили мечты о чинах и крестах, ее – петербургские балы; но посреди этих веселых приготовлений они получили письмо, запечатанное черною печатью. Владимир хотел было скрыть это письмо, но Мария увидела его, и – есть ли возможность не удовлетворить любопытству женщины? В этом письме были следующие немногие слова:

...

«Вы теперь на верху вашего блаженства; вы скоро будете отцом и матерью; все вам удается, все исполняется по вашему желанию; но берегитесь и помните, что враг ваш не дремлет и что всякое счастие ваше есть для него новый повод вас ненавидеть и приготовлять вам втайне всевозможное зло.

Черная Перчатка ».

Это письмо поразило молодых людей; они не могли постигнуть, кто мог быть им таким закоренелым врагом. В словах «все удается» Владимир видел свою неудачу на выборах: он подозревал, не участвовала ли в этом происшествии эта досадная Перчатка; тем больше ему захотелось, что говорится, выйти в люди и своим весом задавить неотвязчивого врага. Марию мучило другое чувство: любопытство узнать, кто была эта Черная Перчатка и что могло быть причиною ее странных преследований; она надеялась в столице скорее объяснить эту загадку, нежели в своем захолустье; вы видите, что Мария сделалась также гораздо опытнее.

Как бы то ни было, все эти мысли не помешали приготовлениям их к отъезду. Они с почтением положили дядюшкину тетрадку на прежнее ее место и сели в карету, с сожалением посмотрели на окружавшую их дворню, которая плакала навзрыд, а втайне, разумеется, радовалась, что господа уезжают; некоторые из верных слуг на радости были уже вполпьяна; они плакали громче других.

После долгого странствия наши супруги въехали в Петербург, который представился им во всем своем великолепии: в дожде, слякоти, изморози – это было 1 мая.

Они нашли дядюшку уже в Петербурге. Этот человек, рожденный для беспрестанной деятельности, успел уже все им приготовить. Дом в лучшей части города, в котором даже иногда бывало солнце, мебели, всю прислугу, даже повивальную бабку и акушера – все предвидела его неутомимая заботливость. Первые дни наши молодые провели довольно скучно. Надобно было отдавать дядюшке отчет в том, чего они не делали, рассказывать о том, что их не занимало, и скрывать настоящую причину своей поездки в Петербург. От всего этого в их маленьком кругу родилась какая-то принужденность; если б они были в другом городе, дядя скоро догадался бы, что его молодые метят не в английские фермеры, а что им просто хочется, как по-русски говорится, пожить. Но петербургская жизнь, где на каждое дело дается по минуте в день, и то с изъяном, где человек походит на молотильню, которая стучит и трещит беспрестанно, пока совсем не изломается, – в такой жизни молодым легко было избегнуть от дядюшкиной проницательности.

Скоро в этой жизни постарели наши молодые. Графиня бросилась в эту пропасть с жаждою наслаждений, шума, разнообразия, танцев, волокитства, – граф с разжженною, свежею страстью честолюбия; скоро постигнул он все тайны этого пестрого мира, скоро научился он искусству обращать на себя внимание, выжидать времени, знать, с кем познакомиться, к кому оборотиться спиной, выучился тем словам, которые бывает иногда выгодно бросить в воздух, выучился кстати купить и кстати продать, выучился немножко лгать, немножко доносить и немножко клеветать. Он не спешил, не жаловался, но, как искусный полководец, тихо проводил свои траншеи.

Роды графини прекратили на время эти занятия супругов. Дядя, до сего времени спокойный, уверенный в полном успехе своей превосходной системы, наконец начал догадываться, что от него что-то скрывают. Например, он очень удивился, когда молодой граф не умел рассказать ему баланса дебета с кредитом по тамбовской деревне, ни объяснить ему, какое действие произвел в урожаях засеянный лет десять тому назад Акинфием Васильевичем лес. Но каково было его удивление, когда однажды племянник показал ему письмо от одного значащего человека, в котором приглашали графа вступить в службу, и когда вслед за тем граф с жаром начал ему доказывать о врожденной своей склонности к дипломатической части; когда он стал по пальцам ему рассчитывать все выгоды, его ожидающие, и все это в ту самую минуту, когда Владимир готовился быть отцом, «главою домашнего государства, естественным наставником и руководителем детей своих», как говорил Акинфий Васильевич, когда акушер уже был возле комнаты графини. Акинфий Васильевич был изумлен, поражен и в первый раз в жизни потерял в голосе свою обыкновенную твердость и решительность; он даже не нашелся, что ответить молодому честолюбцу. Первый шаг был сделан.

Роды кончились благополучно, только ребенок вскоре после того умер – повивальная бабка говорила, оттого, что графиня туго шнуровалась и слишком много танцевала перед родами; но акушер говорил, что ребенок умер оттого, что не имел средств для продолжения своей жизни.

Графиня скоро оправилась. Был великий пост: балы прекратились, графиня ездила по утрам на репетиции концертов, потому что она еще не могла надевать вечернего платья. Однажды графине поутру было скучно; на дворе выл ветер, на улице такая же была метелица, как в жизни и в голове петербуржцев. Графиня никого не ожидала. Она взглянула на огромный лист афишки; какой-то удалец давал концерт, кажется, на варгане, да графине было все равно: ей хотелось только куда-нибудь выехать. Графа давно уже не было дома.

В концертной зале было мало; но графиня была одета с щегольством по привычке. Мысль, что она осиротевшая мать, что она молода, недурна собой, что она недавно освободилась от болезни, придавала графине и нравственную и физическую томность. Она кокетничала своим нездоровьем и своей горестию. Когда графиня проходила по зале, мимо нее мелькнуло лицо как будто бы ей знакомое; возле этого лица было другое, в самом деле ей знакомое. Это последнее был один из тех людей, которые, кажется, гоняются за вами повсюду, которых встречаешь везде: и на утреннем визите, и на обеде, и перед вечером, и на вечере, и даже ночью, в карете у подъезда, – люди, которые обо всем и всех спрашивают, на все и всем отвечают, которые готовы говорить даже с нашими описателями нравов, не опасаясь их глубокомысленной и тонкой наблюдательности. Этот господин, разумеется, ездил к графине. Орлиный взор его тотчас подметил знакомую даму; он не замедлил подойти к ней с обыкновенными расспросами.

В далёких 70-ых и 80-ых годах, когда не было не только Ютуба и DVD, но и до видеомагнитофона было ещё далеко, в магазинах типа «Кинолюбитель» можно было купить 8-мм плёнку с каким-нибудь коротким фильмом. А вечером, когда стемнеет, достать тарахтящий кинопроектор, повесить на стенку белую простынь и получить немного волшебства в виде движущейся картинки под запах накалившейся лампы проектора.


Бобины с плёнкой были не очень большие, на них умещалось лишь несколько минут записи, поэтому и фильмы на них были короткие. Умещался, например, один выпуск мультфильма «Ну погоди» . Или же мультфильм «Робинзон и самолёт» - такой тоже сохранился в нашем архиве. Ну а чтобы порадовать любителей домашнего кино и каким-нибудь популярным художественным фильмом, его приходилось очень сильно усекать, чтобы уложиться в отведённое время. В результате, в таком усечённом фильме оставалась лишь какая-нибудь одна сюжетная линия. Фильму давали, чтобы не путать его с оригиналом, новое название и выпускали на 8-мм плёнке для продажи населению.

Вот об одном из таких усечённых фильмов я сегодня и хочу поведать. Фильм этот называется «Чёрные перчатки» . Так выглядит картонная коробка, в которой он в своё время продавался и сама бобина с плёнкой:

Как не трудно догадаться по обложке, фильм этот составлен из фрагментов всем известной кинокартины «Иван Васильевич меняет профессию» . Продолжительность «Чёрных перчаток» составляет чуть более 10 минут.

Первые кадры с названием:

Ну а теперь начинается самое интересное!

Видимо, оба фильма, полный и короткометражный, монтировали в одно время из одного рабочего материала. В результате, в этих самых «Чёрных перчатках» оказалась парочка эпизодов, которые не вошли в «Ивана Васильевича» и малоизвестны широкой публике до сих пор. Причём, у него совершенно другая концовка!

Эпизод №1.

Жорж Милославский выходит из лифта на лестничную площадку рядом с квартирой Шпака, которую собирается ограбить:

Пугается звука закрывающихся дверей лифта:

Оглядывается на лестнице:

Достаёт из карманов штанов чёрные перчатки:

И надевает их, перед тем, как вскрыть квартиру:

Эпизод №2.

Ближе к концу фильма Жоржу Милославскому удаётся улизнуть от милиции, одевшись в белый халат Шурика и выдав себя за врача «Скорой помощи». За ним начинается погоня по улицам города:

Милиционеру кажется, что он увидел Милославского:

Но это оказывается воспитательница детского сада, которая тоже одета в белый халат:

Милославский тем временем залёг в телефонной будке:

Подошедшая к будке девушка на каблуках его спугнула:

Милославский пытается уплыть от преследования на речном трамвайчике:

Уютно устроившись между двумя красотками:

Становиться темно, когда речной трамвайчик проплывает под мостом:

А когда снова выплывает на свет, рядом с Милославским уже сидят два милиционера:

Милославский в недоумении:

Сбежать уже никак не получится и он смиряется со своей судьбой:

Конец «Чёрным перчаткам»:

Фильм не имеет звука, поэтому в нём присутствуют вставки текста. Например, такие:

Или такие:

Из этих не вошедших эпизодов я смонтировал небольшой ролик на две с половиной минуты. Ссылка на Ютуб:
http://youtu.be/fHMyAZA4RDQ

Целиком фильм «Чёрные перчатки» тоже на всякий случай выкладываю:
http://youtu.be/JqnVLEhmM58

Насколько мне известно, были ещё 8-мм фильмы: "Охотники за бриллиантами" с эпизодами из "Бриллиантовой руки" и "Похищение невесты" с эпизодами из "Кавказской пленницы" . Пока этих фильмов в Интернете я пока не нашёл. Возможно, в них тоже есть неизвестные эпизоды. Режиссер у них один и тот же - Гайдай, так что вполне может быть. Вдруг у кого есть?

Такая вот история!

Евгений Петрович Карнович

Любовь и корона

Исторический роман из времен императрицы Анны Иоановны и регентства принцессы Анны Леопольдовны.

Слишком сто сорок лет тому назад, по дороге между Стрельною и Петергофом, в местности в ту пору еще глухой и безлюдной, стоял небольшой деревянный дом. Он был расположен на возвышении, от которого шел пологий спуск, поросший густой травой и примыкавший к красивому, обширному лугу, омываемому взморьем. С виду дом этот не отличался ничем особенным от обыкновенных городских и деревенских помещичьих построек того времени. Около него не было видно ни следов искусства, ни затейливой отделки окружавшей его дикой местности, так как владельцам дома, по суровости северного климата, казались странными и даже смешными какие-либо затраты на внешние, только летние украшения их местопребывания. Зато внутреннее расположение, отделка и убранство этого дома говорили о том, что в нем жили люди, привыкшие к большим удобствам домашнего быта, нежели те, с какими были знакомы тогдашние русские, хотя бы и владевшие значительным состоянием. И в самом деле, в этот удобно устроенный, небольшой дом переселялись, для житья на короткое петербургское лето, супруги-иностранцы, постоянно проживавшие в Петербурге. Пользоваться летом чистым загородным воздухом им, впрочем, особенной надобности не представлялось, так как и сама столица была еще в ту пору, собственно, большой деревней, и в ней легко было найти такие околотки, в которых можно было наслаждаться и сельским простором, и ничем не стесняемым привольем. Не этого, впрочем, желали обитатели загородного дома, нами описанного: они искали полного уединения, надеясь совершенно избавиться от стеснений, неизбежно сопровождающих пребывание в обществе и в особенности при дворе. Более же всего им хотелось отделаться хоть на некоторое время от беспрерывного докучливого посещения разных непрошеных и нежданных гостей, так как в ту пору, к которой относится наш рассказ, радушный прием знакомых каждый день считался одним из главных условий общественной жизни в Петербурге.

Загородный дом, о котором идет речь, был уютен и вместителен; в нижнем его этаже были небольшая зала, две приемные, спальни – одна для хозяев и четыре на случай приезда гостей из города. Кабинет домовладельца помещался в мезонине; столы в кабинете были завалены бумагами, письмами, счетами и конторскими книгами, а передняя была заставлена шкафами и ящиками, наполненными книгами и ландкартами. Все это свидетельствовало о деловых и разнообразных занятиях хозяина дома. Хотя убранство дома и не отличалось вовсе роскошью, но зато порядок и чистоту можно было назвать образцовыми, и эти признаки домашнего благоустройства составляли резкую противоположность тому, что встречалось обыкновенно в домах тогдашних даже самых богатых и знатных петербургских бар.

В расстоянии верст семи от этого дома был Петергоф, где в те годы двор проводил большую часть лета. В Петергофе и тогда был уже большой сад с великолепными фонтанами и водометами; но дворец представлял невзрачное здание с низкими и маленькими комнатами, в которых, впрочем, было много хороших, но испортившихся картин, вследствие небрежного за ними присмотра. Кроме дворца, в Петергофе были уже построены два хорошеньких домика, называвшиеся Марли и Монплезир; этот последний был отделан еще Петром Великим в голландском вкусе; а на берегу канала, проведенного от дворца к взморью, стояло несколько домиков, занимаемых на лето лицами, бывшими близкими ко двору.

Неотдаленность двора не особенно, впрочем, беспокоила наших дачников, желавших уединиться от большого света. Государыня проводила время в Петергофе на деревенский образец, и потому ежедневных собраний у нее в эту пору не было, а давались только, да и то изредка, празднества по какому-нибудь особенному торжественному случаю.

Стоял жаркий июньский день, и хозяйка загородного дома, женщина лет тридцати пяти, не красавица собою, но с приятным и умным лицом британского типа, видимо, поджидала к себе кого-то в гости. По временам она выглядывала в растворенное окно по направлению дороги к Петергофу и, завидев ехавший оттуда большой экипаж, вышла на крыльцо, чтобы встретить подъезжавших гостей. Спустя немного времени, к крыльцу подъехала тяжелая громадная с зеркальными стеклами карета, окрашенная желтовато- золотистой краской. На ярком фоне этой краски были рукой искусного живописца изображены зелень, цветы, виноградные листья и гроздья, арабески и купидоны, а на дверцах кареты виднелись большие черные двуглавые орлы. Вдобавок к этим геральдическим украшениям и зеленые с золотым галуном ливреи двух рослых гайдуков, стоявших на запятках, указывали, что приехавшая с такой обстановкой из Петергофа гостья занимала не последнее место в придворном штате императрицы Анны Иоановны.

Проворно соскочившие с запяток гайдуки высадили из кареты довольно уже пожилую даму, отличавшуюся величавой осанкой и сохранившую еще следы прежней, по всей вероятности, замечательной красоты. Несмотря на летний зной и на загородную поездку, приехавшая гостья, придерживаясь правил тогдашнего придворного этикета, была одета по-городскому. На ней было тяжелое шелковое платье, обложенное по корсажу и по подолу широким золотым позументом; волосы ее, обращенные в высокую модную прическу, были напудрены. В руке, обтянутой лайковой перчаткой с длинной шелковой бахромой, она держала огромный веер.

Хозяйка дома приняла знатную гостью не с холодным официальным почетом, но с тем радушным дружеским уважением, каким обыкновенно пользуются люди, внушающие к себе расположение своими собственными личными качествами.

После обычных приветствий и расспросов гостьи о муже хозяйки дома, – который, как оказалось, уехал еще со вчерашнего вечера в город по своим делам и еще не возвращался оттуда, – между хозяйкой и гостьей начался, частью на английском, частью на французском языке, обычный и в ту пору разговор о погоде и знакомых. Разговор обо всем этом стал, по-видимому, истощаться, когда хозяйка обратилась к своей гостье с вопросом:

– А что же поделывает ваша принцесса? – сказала хозяйка.

– Моя принцесса? – переспросила гостья, боязливо осматриваясь кругом.

– Да, – не без некоторой настойчивости подтвердила хозяйка.

– Она… – замялась приезжая дама.

– Извините меня за этот вопрос, но я обращаюсь к вам с ним не из одного пустого любопытства. Я понимаю очень хорошо, что вы затрудняетесь в обществе рассказывать о том, что делается у вас при дворе… Здесь страна сильно развитого шпионства, и осторожность ваша вполне благоразумна, – сказала хозяйка, вставая с кресла и заглядывая в смежную комнату, как будто опасаясь, нет ли там какого-нибудь свидетеля их разговора, хотя, как казалось, уже тот язык, на котором они вели его, достаточно мог обеспечивать собеседниц от подслушивания их речей агентом тайной канцелярии.

– По моей привязанности и дружбе к вам, – продолжала хозяйка, садясь на прежнее место, – я хотела даже нарочно приехать к вам в Петергоф, но боялась возбудить подозрение и подать повод к пустым толкам. Я хотела видеться с вами, чтобы передать вам об одном дошедшем до меня слухе, выдуманном, конечно, злыми языками

– О каком? – встрепенувшись, спросила гостья.

– Говорят, граф Линар…

– Граф Линар?.. О, это пустая детская забава. Надобно чем-нибудь развлечь бедную девушку. Вы знаете, миледи, очень хорошо всю обстановку здешнего двора, тяжелый и суровый нрав императрицы, подозрительность герцога и, конечно, имеете общее понятие о характере моей воспитанницы. Ее надобно чем-нибудь оживить в те годы, когда грезы и мечты начинают тревожить воображение девушки. Мы сами женщины и должны помнить наше прошлое. Принцесса постоянно грустит, скучает, задумывается, и я боюсь, что характер ее совершенно испортится, а между тем, кто знает, – добавила гостья, еще более понизив голос, – какой высокий жребий ожидает ее и, быть может, даже в недалеком будущем… Здоровье императрицы, говоря между нами, несмотря на ее могучую натуру, стало не слишком надежно. Об этом, конечно, не позволяют говорить теперь и что она была больна – о том объявят разве только после ее кончины… Но откровенность за откровенность; меня чрезвычайно удивляет, откуда вы могли узнать то, что я считаю непроницаемой тайной, скажите, от кого вы слышали насчет графа Линара…

– Доверяя вам вполне, я не буду делать из моего ответа на ваш вопрос никакой тайны перед вами. О том, что принцесса Анна с некоторого времени занята графом Линаром, или, сказать прямее, страстно влюблена в него, говорил мне вчера мой муж и поручил мне поскорее передать вам об этом слухе,




Top