Он все боялся чтоб проказник не отшутился. Александр ПушкинРоман в стихах«Евгений Онегин

Бывало, он трунил забавно,
Умел морочить дурака
И умного дурачить славно,
Иль явно, иль исподтишка,
Хоть и ему иные штуки
Не проходили без науки,
Хоть иногда и сам впросак
Он попадался, как простак.
Умел он весело поспорить,
Остро и тупо отвечать,
Порой расчетливо смолчать,
Порой расчетливо повздорить,
Друзей поссорить молодых
И на барьер поставить их,

VII


Иль помириться их заставить,
Дабы позавтракать втроем,
И после тайно обесславить
Веселой шуткою, враньем.
Sel alia tempora! Удалость
(Как сон любви, другая шалость)
Проходит с юностью живой.
Как я сказал, Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец,
Капусту садит, как Гораций,
Разводит уток и гусей
И учит азбуке детей.

VIII


Он был не глуп; и мой Евгений,
Не уважая сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк о том, о сем.
Он с удовольствием, бывало,
Видался с ним, и так нимало
Поутру не был удивлен,
Когда его увидел он.
Тот после первого привета,
Прервав начатый разговор,
Онегину, осклабя взор,
Вручил записку от поэта.
К окну Онегин подошел
И про себя ее прочел.

IX


То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль картель:
Учтиво, с ясностью холодной
Звал друга Ленский на дуэль.
Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал, что он всегда готов.
Зарецкий встал без объяснений;
Остаться доле не хотел,
Имея дома много дел,
И тотчас вышел; но Евгений
Наедине с своей душой
Был недоволен сам собой.

X


И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай поэт
Дурачится; в осьмнадцать лет
Оно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.

XI


Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж – он мыслит – в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится мир!

XII


Кипя враждой нетерпеливой,
Ответа дома ждет поэт;
И вот сосед велеречивый
Привез торжественно ответ.
Теперь ревнивцу то-то праздник!
Он всё боялся, чтоб проказник
Не отшутился как-нибудь,
Уловку выдумав и грудь
Отворотив от пистолета.
Теперь сомненья решены:
Они на мельницу должны
Приехать завтра до рассвета,
Взвести друг на друга курок
И метить в ляжку иль в висок.

XIII


Решась кокетку ненавидеть,
Кипящий Ленский не хотел
Пред поединком Ольгу видеть,
На солнце, на часы смотрел,
Махнул рукою напоследок -
И очутился у соседок.
Он думал Оленьку смутить,
Своим приездом поразить;
Не тут-то было: как и прежде,
На встречу бедного певца
Прыгнула Оленька с крыльца,
Подобна ветреной надежде,
Резва, беспечна, весела,
Ну точно та же, как была.

XIV


«Зачем вечор так рано скрылись?» -
Был первый Оленькин вопрос.
Все чувства в Ленском помутились,
И молча он повесил нос.
Исчезла ревность и досада
Пред этой ясностию взгляда,
Пред этой нежной простотой,
Пред этой резвою душой!..
Он смотрит в сладком умиленье;
Он видит: он еще любим;
Уж он, раскаяньем томим,
Готов просить у ней прощенье,
Трепещет, не находит слов,
Он счастлив, он почти здоров…

XV. XVI. XVII


И вновь задумчивый, унылый
Пред милой Ольгою своей,
Владимир не имеет силы
Вчерашний день напомнить ей;
Он мыслит: «Буду ей спаситель.
Не потерплю, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое сердце искушал;
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял еще полураскрытый».
Всё это значило, друзья:
С приятелем стреляюсь я.

XVIII


Когда б он знал, какая рана
Моей Татьяны сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще никто не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна бы няня знать могла,
Да недогадлива была.

XIX


Весь вечер Ленский был рассеян,
То молчалив, то весел вновь;
Но тот, кто музою взлелеян,
Всегда таков: нахмуря бровь,
Садился он за клавикорды
И брал на них одни аккорды,
То, к Ольге взоры устремив,
Шептал: не правда ль? я счастлив.
Но поздно; время ехать. Сжалось
В нем сердце, полное тоской;
Прощаясь с девой молодой,
Оно как будто разрывалось.
Она глядит ему в лицо.
«Что с вами?» – «Так». – И на крыльцо.

XX


Домой приехав, пистолеты
Он осмотрел, потом вложил
Опять их в ящик и, раздетый,
При свечке, Шиллера открыл;
Но мысль одна его объемлет;
В нем сердце грустное не дремлет:
С неизъяснимою красой
Он видит Ольгу пред собой.
Владимир книгу закрывает,
Берет перо; его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.

XXI


Стихи на случай сохранились;
Я их имею; вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход!

32. На модном слове идеал... – cлова «идеал», «идеальный» в эпоху романтизма приобрели специфический оттенок, связанный с романтическим противопоставлением низменно земного и возвышенно прекрасного, мечтательного. Нападая на романтизм Жуковского, Грибоедов писал о героине баллады Катенина «Ольга»: «Что же ей? предаться тощим мечтаниям любви идеальной? – Бог с ними, с мечтаниями; ныне в какую книжку ни заглянешь, что ни прочтешь, песнь или послание, везде мечтания, а натуры ни на волос» (Грибоедов А. С. Соч. М., 1956. С. 392–393).
Слово «идеал» быстро проникло в бытовую любовную лексику. В поэзии еще в 1810-х гг. оно было малоупотребительно. Так, из пяти русских переводов стихотворения Шиллера «Die Ideale» на русский язык, которые были осуществлены между 1800 и 1813 гг., ни одно не сохранило немецкого названия (два различных перерода Милонова назывались «К юности» и «Спутник жизни», Жуковского – «Мечты»; более ранний фрагмент перевода получил название «Отрывок», Шапошникова – «Мечтанья»).
В "Евгении Онегине" слово «идеал» встречается и в бытовом употреблении как часть «любовного словаря»:
Нашед мой прежний идеал,
Я верно б вас одну избрал
В подруги дней моих печальных (4, XIII, 10–12). (

(окончание)

«Несколько офицеров собрались у гр. Ф. И. Т. на вечер. Стали играть в карты. Т. держал банк в гальбе-цвельфе. Прапорщик лейб-егерского полка А. И. Н., прекрасный собою юноша, скромный, благовоспитанный, пристал также к игре. В избе было жарко, и многие гости по примеру хозяина сняли свои мундиры. Покупая карту, Н. сказал гр. Т-му: "дай туза". Гр. Т. положил карты, засучил рукава рубахи и, выставя кулаки, возразил с улыбкой: "изволь". Это была шутка, но неразборчивая, и Н. обиделся грубым каламбуром, бросил карты и, сказав: "Постой же, я дам тебе туза!" - вышел из комнаты. Мы употребили все средства, чтобы успокоить Н. и даже убедили Ф. И. извиниться и письменно объявить, что он не имел намерения оскорбить его, но Н. был непреклонен и хотел непременно стреляться, говоря, что если бы другой сказал ему это, то он первый бы посмеялся, но от известного дуэлиста, который привык властвовать над другими страхом, он не стерпит никакого неприличного слова. Надобно было драться. Когда противники стали на место, Н. сказал Т-му: "Знай, что если ты не попадешь, то я убью тебя, приставив пистолет ко лбу! Пора тебе кончить!" - "Когда так, то вот тебе", - ответил Т., протянул руку, выстрелил и попал в бок Нарышкину. Рана была смертельна; Н. умер на третий день».

По стилю этого рассказа чувствуется, что автор стремился изобразить драматическую сцену, свидетелем которой он якобы являлся; но известно, что Булгарин в то самое время служил не просто в армии, а в Русском корпусе армии Наполеона, так что вряд ли мог видеть своими глазами события, столь живо им описанные. Тем не менее, другие мемуаристы дают очень похожую версию событий, с пустяковым конфликтом, вспыхнувшим из-за грубоватой шутки: дать туза, тузить - ударить, поколотить. Так или иначе, после этой дуэли Толстой в очередной раз был посажен в крепость, а по окончании срока заключения отправлен в отставку.

Однако насладиться прелестями мирной жизни помешал Наполеон - французская армия перешла Неман, и граф немедленно записался в ополчение.

В Бородинском сражении он заменил раненого полковника и сам был ранен пулей в ногу, когда водил солдат в штыковую атаку. По ходатайству генерала Раевского Толстому возвратили чин полковника и сняли запрещение жить в столицах. Вот тогда Фёдор Иванович и поселился в первопрестольной на углу Сивцева Вражка и Калошина переулка.

Прозвище «Американец», давно приставшее к Толстому в кругу сослуживцев, сделалось теперь известным и всей Москве - повсюду, где граф бывал, в домах аристократических и не очень, слушатели восхищались его повествованиями о кругосветном путешествии. Неизменная сенсационность сюжетов и яркость деталей легко заслоняли неправдоподобность отдельных эпизодов

Какое могло иметь значение, что высадили графа не на острове, а на побережье Камчатки, и не одного, а в компании с доктором посольства и живописцем, отказавшимися продолжать плавание?.. Гораздо интереснее драматические истории про охоту на морского зверя с помощью гарпуна, или картины нравов дикого племени, которое пыталось принести графа в жертву своему идолу, или же красочные описания стоянок на тропических островах, где множество обнажённых туземок плавало вокруг кораблей, словно русалки, а мускулистые туземцы красовались в костюме Адама, отличаясь от прародителя нашего разве что татуировками на бронзовой коже - почти такими же, как у Толстого

«Он был весь татуирован: в середине, в кольце сидела большая пестрая птица, кругом были видны какие-то красно-синие закорючки. На руках змеи, дикие узоры. Потом мужчины увели его наверх и раздели догола. Все его тело было татуировано. Его часто просили показывать свое татуированное тело, и он никогда не отказывался, находя, по-видимому, в этом некоторое удовольствие…» (По воспоминаниям М. Ф. Каменской, двоюродной племянницы Толстого).

Американец привык жить на широкую ногу - обильный стол, хорошее вино… В доме его, шумном и веселом, едва ли не каждую ночь шла карточная игра - она-то и доставляла Толстому средства к жизни, ведь славный род его давно уже не был богатым. Но граф обладал тремя качествами, позволявшими твёрдо рассчитывать на покровительство Фортуны: за карточным столом, как и в бою, он никогда не терял спокойствия; он был весьма умён и без особого труда разгадывал манеру игры соперника (как блефует, в каких случаях прикупает карты, а в каких пасует, и так далее); ну, а в играх простых вроде штоса, где всё зависит исключительно от того, какую карту банкомёт положит влево, какую вправо, Американец без стеснения давал волю своим ловким рукам.

«Граф, вы передергиваете, - за карточным столом сказал ему кто-то, - я с вами больше не играю». - «Да, я передергиваю, - невозмутимо отвечал Федор Иванович, - но не люблю, когда мне это говорят. Продолжайте играть, а то я размозжу вам голову этим шандалом»

И его сопернику ничего не оставалось, кроме как продолжать безнадёжную партию.

Впрочем, дошла до наших дней похожая история и с другой развязкой.

«Шла адская игра в клубе. Все разъехались, остались только Толстой и Нащокин. При расчете Федор Иванович объявил, что Нащокин ему должен 20 000 р.

Я не заплачу, - сказал Нащокин, - вы их записали, но я их не проиграл.

Может быть, - отвечал Федор Иванович, - но я привык руководствоваться своей записью и докажу это вам.

Он встал, запер дверь, положил на стол пистолет и сказал:

Он заряжен, заплатите или нет

Я вам даю 10 минут на размышление

Нащокин вынул из кармана часы и бумажник и сказал:

Часы могут стоить 500 р., в бумажнике 25 р. Вот все, что вам достанется, если вы меня убьете, а чтобы скрыть преступление, вам придется заплатить не одну тысячу. Какой же вам расчет меня убивать?

Молодец, - крикнул Толстой, - наконец-то я нашел человека!

С этого дня они стали неразлучными друзьями»

(Из воспоминаний А. П. Новосильцевой)

В отличие от ньюсмейкеров наших дней, из кожи вон лезущих, лишь бы только о них не забывали, лишь бы написали хоть что-нибудь, Толстой-Американец поражал даже не поступками своими, «чудовищными выходками, намеренно нарушавшими не только официальные государственные законы, но и все тогдашние правила приличия и морали», а масштабом личности, выделявшим его даже на фоне знаменитостей пушкинской эпохи. Никого не боявшийся и ни чьего превосходства не признававший, Американец вызывал у современников восхищение, смешанное с ужасом. Дуэлей за ним числилось бессчётное количество, а число убитых противников дошло в итоге до одиннадцати.

При этом в глазах светского общества Толстой, безусловно, оставался человеком чести. Да, он мухлевал, сдавая карты - но и не скрывал этого, чем переводил игру из плоскости вульгарного жульничества в сферу опасного приключения, охотников до которого всегда находилось предостаточно. Не ведя счёта собственным деньгам и транжиря их совершенно по-детски, граф щепетильно до безупречности относился к суммам, доверенным ему друзьями, и вообще очень толково распоряжался делами близких людей, когда имел от них какие-либо поручения. За друга, попавшего в затруднительное положение, он мог своим имением поручиться, да и собственной грудью готов был его заслонить.

Вот ещё один случай, рассказанный Новосильцевой в журнале «Русская старина».

«Раз собралось у Толстого веселое общество на карточную игру и на попойку. Нащокин с кем-то повздорил. После обмена оскорбительных слов он вызвал противника на дуэль и выбрал секундантом своего друга. Согласились драться следующим утром.

На другой день, за час до назначенного времени, Нащокин вошел в комнату графа, которого застал еще в постели. Перед ним стояла полуопорожненная бутылка рома.

Что это ты ни свет ни заря ромом-то пробавляешься! - заметил Петр Александрович.

Ведь не чайком же мне пробавляться.

И то! Так угости уж и меня, - он выпил стакан и продолжал. - Однако вставай, не то мы опоздаем.

Да уж ты и так опоздал, - отвечал, смеясь, Толстой. - Как! Ты был оскорблен под моим кровом и вообразил, что я допущу тебя до дуэли! Я один был вправе за тебя отомстить, ты назначил этому молодцу встречу в восемь часов, а я дрался с ним в шесть: он убит».

Возможно, это не более чем легенда, но она рисует Американца именно таким, каким он и был - преданным другом и невозмутимым бретёром, а также любителем театральных эффектов. Фёдор Толстой пользовался успехом у женщин (хорош собой, силён и бесстрашен, истинный альфа-самец) и авторитетом у мужчин (умён, хладнокровен и непредсказуем, а потому всегда интересен).

Что касалось женского пола, то светские дамы мало интересовали графа; точнее сказать, среди них вряд ли нашлась бы особа, готовая связать с ним жизнь и терпеть его нрав, поэтому не удивительно, что пару себе Американец нашёл не в этих кругах. Фёдору Ивановичу вскружила голову прелестная певица из цыганского хора Авдотья Тугаева, да и сама она не смогла не полюбить эту забубённую головушку. Толстой дал хору отступных и увёз цыганку в свой дом, где они и зажили не венчанными.

Из мужчин для Толстого представляли интерес лишь два типа: такие же возмутители спокойствия, как и он, и господа сочинители, одним из которых с полным основанием граф мог бы считать и себя. Единственное, что мешало Толстому сделаться литератором, это излишняя живость натуры: он мог просиживать ночи напролёт за карточным столом - но не за письменным. Однако же в кругу литераторов Американец ощущал себя как рыба в воде, подружившись не только с лихим рубакой Денисом Давыдовым или с драматургом князем Шаховским (бывшим сослуживцем по Преображенскому полку), но также с Баратынским, Вяземским, Жуковским…

Разумеется, у поэтов Американец тоже возбуждал живейший интерес к своей персоне, иначе и быть не могло в тот романтический век. Пётр Вяземский о Толстом написал так:

Американец и цыган

На свете нравственном загадка,

Которого как лихорадка

Мятежных склонностей дурман

Или страстей кипящих схватка

Всегда из края мечут в край

Из рая в ад, из ада в рай,

Которого душа есть пламень

А ум - холодный эгоист.

Под бурей рока - твердый камень

В волненьи страсти - легкий лист.

В комедии Грибоедова среди множества колоритных персонажей Толстой угадывался без малейших сомнений. Ещё до того, как «Горе от ума» разошлось по Москве в списках, автор читал пьесу в кругу друзей. Когда утихли аплодисменты, граф подошёл к Грибоедову, выразил восхищение, но задал вопрос: «Что же это ты написал, будто я на руку не чист?» - «Так известно же всем, как ты в карты играешь». - «Ах, вон ты о чём… Ну, ты так бы и написал. А то ведь могут подумать, будто я табакерки со стола ворую».

На премьеру, состоявшуюся уже после гибели автора, Толстой пришёл и занял место в первом ряду. Зрители слегка напряглись в ожидании возможного скандала. Монолог Репетилова звучал в мёртвой тишине. Позволив актёру закончить, граф встал, обернулся к публике и громко произнёс: «Взяток, ей-богу, не брал, потому что не служил!», чем вызвал взрыв смеха и громкие аплодисменты.

Ф. Толстой-Американец. Рисунок А. С. Пушкина

Пушкин Толстому казался «молодым да ранним» - что вовсе не удивительно при разнице в 17 лет. Собственно, Американец помнил себя таким же во времена полёта на аэростате: мальчишка, смешно пытающийся мериться с взрослыми. Поэтому, когда Пушкина сослали в Кишинёв, Толстой мог только пожать плечами: Бессарабия - не Аляска, меня ему не перещеголять. Однако граф не был бы самим собой, если б не украсил эту тему ядовитым комментарием. Во всяком случае, именно Американцу приписывалось авторство сплетни о том, что Пушкина перед высылкой вызвали в Тайную канцелярию Его Величества и там высекли.

Не скоро, но добрался этот слух и до Кишинёва. Пушкин страшно оскорбился, но потребовать сатисфакции не имел возможности. Тогда он сочинил на графа эпиграмму и пустил её в обратный путь. Толстой на пушкинские строки ответил собственной эпиграммой - скорее грубой, нежели остроумной. Очень чувствительный к личным обидам, Пушкин обзавёлся железной тростью, чтобы приучить руку к тяжести дуэльного пистолета.

В ссылке поэт провёл больше времени, чем графу потребовалось для кругосветного путешествия, но забыть старую обиду себе не позволил. Едва ли не первое, что сделал Пушкин по возвращении в Москву - это отправил своего секунданта к Толстому, но того, по счастью, не было в городе, а потом уж друзья приняли все меры к тому, чтобы помирить противников. Вполне можно представить, как Пётр Вяземский говорит со своей всегдашней мягкой улыбкой: «Полно, граф! Вы уже столько совершили всякого, что войдёте в историю. Так неужто желаете вы остаться в истории с клеймом убийцы лучшего из российских поэтов?..»

Так или иначе, Пушкин и Толстой вскоре подружились, и всего через два года именно Американца поэт попросит сосватать за него Наталью Гончарову.

Сам Толстой к тому времени давно уже был женат и немного остепенился. В том, чтобы вчерашнего приятеля и собутыльника подозвать к барьеру и подстрелить, как куропатку, он больше не видел никакой доблести - хотя по-прежнему стрелял превосходно. Герцен писал, что однажды Американец, в доказательство своей меткости, велел жене взобраться на стол и прострелил ей каблук туфельки. О человеке, способном на такое, вряд ли можно сказать «остепенился», и всё же в характере Толстого происходили изменения - остались в прошлом те коварные забавы, которыми он прежде славился.

Умел он весело поспорить,

Остро и тупо отвечать,

Порой расчетливо смолчать,

Порой расчетливо повздорить,

Друзей поссорить молодых

И на барьер поставить их,

Иль помириться их заставить,

Дабы позавтракать втроем,

И после тайно обесславить

Веселой шуткою, враньем .

Теперь он гораздо чаще примирял противников, нежели затевал какие-то свары. И даже в карточной игре, от которой совсем отказаться был не в силах, уже не позволял себе «исправлять ошибки Фортуны», - быть может, после одного случая, когда нашла коса на камень.

Жил поочерёдно в обеих столицах некий дворянин по фамилии Огонь-Догановский, хорошо известный игрокам той поры (в том числе и Пушкину, которого однажды облегчил на целых 25 тысяч). Не миновал встречи с ним и граф Толстой.

«В гостиной за длинным столом, около которого теснилось человек двадцать игроков, сидел хозяин и метал банк. Он был человек лет шестидесяти, самой почтенной наружности; голова покрыта была серебряной сединою; полное и свежее лицо изображало добродушие; глаза блистали, оживленные всегдашнею улыбкою».

Так это выглядело у Пушкина в «Пиковой даме»; вероятно, и взору Американца открылась подобная картина - однако же ему Фортуна и сюжет, и развязку предложила иную. Вместо лаконичного и бесповоротного «ваша дама убита» противники изводили друг друга всю ночь, и эта игра была не из тех, что «не стоят свеч». Толстой и Огонь-Догановский распечатывали всё новые и новые колоды, то и дело загибали карте угол (что означало удвоение ставки), и каждый из игроков стремился поймать соперника на какой-то роковой ошибке. Горка золотых империалов и кипа ассигнаций кочевали с одного края стола на другой, потом наличность закончилась и в ход пошли записи мелком на зелёном сукне стола… К рассвету Американец, как тогда выражались, продулся в пух.

Подписанный Толстым вексель на сумму проигрыша надлежало погасить через неделю. Фёдор Иванович, прославленный своим презрением к общепринятым условностям, способный годами не оплачивать счетов портного или каретника, в данном случае такой возможностью не располагал. Благородный человек может сидеть в долговой тюрьме по гражданскому иску, но карточный долг - это долг чести, его платят в срок или пускают себе пулю в лоб.
Друзей обременять просьбой о помощи граф не хотел, зная их не слишком благоприятные финансовые обстоятельства; от многочисленных недругов и вовсе ждать добра не приходилось; имущество по большей части было уже заложено-перезаложено; отыграться на других противниках удалось разве что по мелочи - а день расплаты приближался неумолимо. Чернее тучи бродил по дому Толстой, отчаянно искал выход и не находил его. Видя, как изводится любимый, цыганка попыталась его утешить, но безуспешно. «Ах, оставь, не до тебя теперь!» - «А что стряслось?» - «Проигрался я. И коли не расплачусь завтра, то жизнь кончена».- «А велик ли долг?» - «Какая разница!..» - «Нет, ты скажи, сколько нужно, а я уж постараюсь помочь». - «Да как же ты мне поможешь?..» - «Не думай ни о чём, ляг и усни, утро вечера мудренее. Завтра сам увидишь. Только не делай ничего, пока я не вернусь, обещаешь?» - «Обещаю…»

Сны приходили мерзкие, один другого пакостнее, и утро тоже ничем не порадовало. Сколько раз случалось графу стоять у барьера, и мысль о близости смерти не устрашала его, а лишь приятно щекотала нервы - но вот сейчас тошно было даже представить, как придётся собственной рукой нащупать стучащее под рёбрами сердце, упереть в него пистолетное дуло и спустить курок…

Ожидание становилось невыносимым, и с какого-то момента на деревянный футляр с пистолетами Фёдор Иванович стал поглядывать уже без неприязни. За окном свистел ветер, горланили вороны, потом зазвонили к вечерне - и вот наконец стукнула калитка, проскрипел снег под быстрыми шагами Авдотьи, и она, румяная с мороза, влетела в комнату, сверкая чёрными глазами. В руках - свёрток из цветастой шали, а из него на стол выкатывается увесистая пачка банкнот. «Считай!..» - услышал граф ликующий голос. - «У кого ты взяла эти деньги?..» - «А у тебя и взяла, Феденька. Мало ль ты мне подарков делал?.. Сегодня я всё продала».

Чем мог он ответить, как отблагодарить человека, спасшего и жизнь его, и честь?...

Самым лучшим и правильным способом было обвенчаться с этой женщиной, так просто доказавшей, что на свете нет и не будет для него супруги лучше, чем она. Обряд провели сразу после Крещенья; гостей со стороны жениха присутствовало меньше, чем родственников со стороны невесты. На следующий день молодожёны, как полагалось по этикету, отправились делать визиты - но не в каждом доме пожелали их принять: кое-где сочли ниже своего достоинства сидеть за одним столом с «графиней Авдотьей». Американец не обиделся - насильно мил не будешь, - но и сам «раззнакомился» с теми, кто аристократическую спесь поставил выше человеческих отношений. Авдотью же это и вовсе не волновало - она была в положении, и какие угодно светские знакомства с радостью и без раздумий отдала бы за счастье родить сына любимому человеку. За те пять лет, что они с Фёдором прожили вместе, это не удалось - все дети умирали вскоре после рождения.

Графа думы о наследнике тоже стали посещать всё чаще. Не то чтобы имелась необходимость кому-то оставить несметные богатства, а всё же ему, потомку славного рода Толстых, уже исполнилось 39 лет… Авдотья истово молилась, Фёдор присоединился к ней - и молитвы как будто были услышаны, графиня в положенный срок произвела на свет чудесную черноглазую девочку. Ребёнка назвали Саррой. Супругам хотелось верить, что в следующий раз будет мальчик.

П. Ф. Соколов. Портрет Сарры Федоровны Толстой

Сарра росла задумчивой и меланхоличной, и при этом музыкальной, умной и одарённой. Но наследника у графа Толстого так и не появилось - другие дети рождались мёртвыми.

«Я живу в совершенной скуке, грусти и пьянстве… Одна Сарра как будто золотит мое несносное существование; третий месяц или три месяца жена не оставляет болезненное ложе свое, родив мне третьего мертвого сына. Следовательно, надежда жить в наследнике похоронена с последним новорожденным. Скорбь тебе неизвестная, но верь, любезный друг, что весьма чувствительная».

Как тут было не задуматься о силе Рока, особенно если знать о проклятии, тяготевшем над родом Толстых более ста лет!..

Согласно преданию, попавший в Тайную канцелярию по обвинению в государственной измене царевич Алексей страшными словами проклял и проводившего дознание Петра Андреевича Толстого, и потомков его до 25 колена, и с тех пор проблемы того или иного свойства возникали в каждом поколении рода Толстых

Но Американец был по натуре скорее фаталистом, нежели мистиком. Человек с его складом ума не стал бы искать причину своих бед в прегрешениях пращура, скорее задумался бы о том, чем испортил собственную карму он сам. А здесь ответ представлялся вполне очевидным - совесть дуэлянта Толстого отягощали души убиенных противников, и это означало, что детям графа не жить, пока счёт не станет в его пользу. Укрепившись в такой мысли, граф завел синодик, чтобы заказывать по нему заупокойные службы, и в листок напротив первых из одиннадцати имён вписал имена своих умерших младенцев, а за детей, родившихся мёртвыми и потому безымянных, проставил слово «квит», то есть «в расчёте»..

Так его жизнь превратилась с дуэль с Судьбой, и роль секунданта досталась Авдотье, ничего подобного и в мыслях не имевшей, но ради мужа по-прежнему готовой на всё.

Судьба оказалась противником упорным, мальчики и девочки продолжали умирать. К моменту рождения двенадцатого ребёнка оставались в живых только старшая, Сарра, и маленькая Прасковья - игривая и непоседливая, вся в мать.

Когда умер новорожденный, Толстой понял, что на отпущение грехов надежды нет, и как ни отмаливай последнюю из своих жертв, расплата за неё - лишь вопрос времени. Обеих дочерей граф любил безумно: и очаровательного «цыганёночка», и отрешённую от реальности Сарру, сочинявшую такие стихи, что даже придирчивый Белинский оценивал их очень высоко. И ту, и другую потерять было бы ужасно, и Толстой за их здравие молился неустанно, хотя и знал, что последним оставшимся выстрелом противник промаха не даст.

Единственное, в чём Судьба оказала ему снисхождение - дала понять заранее, в кого направит свой удар. Странности Сарры постепенно приобрели характер душевного расстройства, а здоровьем физическим она никогда не отличалась. Не дожив до восемнадцати, Сарра умерла от чахотки в 1838 году.

«Ну что же, значит, мой цыганеночек будет жить», - вздохнул Толстой и, взяв синодик, напротив последнего имени вписал своё сакраментальное «квит».

Он не выносил своё горе на всеобщее обозрение, но люди, знавшие Фёдора Ивановича, не могли не заметить, как потускнел его взгляд.

Филипп Рейхель, Граф Федор Иванович Толстой в последний год своей жизни (1846 г.)

Последние восемь лет из отмеренных ему Судьбой Американец прожил тихо и так же тихо умер в своей постели. Графиню смерть настигла тоже в собственном доме - горничная подговорила повара ограбить хозяйку и убить, и тот, выпив для храбрости два стакана водки, спавшую Авдотью Максимовну зарезал.

Эпилог

Очень многим из тех, с кем жизнь сталкивала Американца, воздвигнуты памятники.

Обоим Александрам Сергеевичам - Пушкину и Грибоедову - в Москве и в других городах.

Памятник Николаю Петровичу Резанову стоит в Красноярске - городе, где оборвался жизненный путь этого интереснейшего человека, прочно забытого потомками в качестве путешественника и дипломата, но случайным образом снискавшего новую славу в роли главного действующего лица оперы «Юнона и Авось».

Памятник Крузенштерну воздвигнут в Петербурге напротив Морского корпуса, директором которого Иван Фёдорович являлся более 15 лет. А барк «Крузенштерн» уже больше семидесяти лет служит учебной базой для будущих офицеров российского флота.

Памятника Юрию Лисянскому не существует, но его именем названы один из Гавайских островов, подводная гора в Охотском море и река в Александровском архипелаге, а также два полуострова, мыс, пролив, залив и бухта.

Василий Семёнович Огонь-Догановский на памятник себе не наиграл, хотя сохранились и скульптурный портрет его, и надгробный обелиск в некрополе Донского монастыря - но соединиться в нечто целое им не довелось… видимо, карта не легла.

Тело Фёдора Ивановича Толстого упокоилось на Ваганьковском кладбище под неброской четырёхугольной тумбой, давно уже поросшей мхом, а вот беспокойная душа его удостоилась памятника уникального: в русской литературе остался целый ряд персонажей, в той или иной степени срисованных авторами с живого Американца или навеянных легендами о нём. Старый граф Турбин в «Двух гусарах» и Долохов в «Войне и мире»; Лучков в «Бретёре» и Лучинов в «Трех портретах» Тургенева; быть может, пушкинский Сильвио в повести «Выстрел» и, несомненно, его же

Зарецкий, некогда буян,

Картежной шайки атаман,

Глава повес, трибун трактирный,

Теперь же добрый и простой

Отец семейства холостой,

Надежный друг, помещик мирный

И даже честный человек:

Так исправляется наш век!


Глава шестая

La sotto i giorni nubilosi e brevi,
Nasce una gente a cui l"morir non dole.
(Petr)
1

Заметив, что Владимир скрылся,
Онегин, скукой вновь гоним,
Близ Ольги в думу погрузился,
Довольный мщением своим.
За ним и Оленька зевала,
Глазами Ленского искала,
И бесконечный котильон
Ее томил, как тяжкий сон.
Но кончен он. Идут за ужин.
Постели стелют; для гостей
Ночлег отводят от сеней
До самой девичьи. Всем нужен
Покойный сон. Онегин мой
Один уехал спать домой.

Все успокоилось: в гостиной
Храпит тяжелый Пустяков
С своей тяжелой половиной.
Гвоздин, Буянов, Петушков
И Флянов, не совсем здоровый,
На стульях улеглись в столовой,
А на полу мосье Трике,
В фуфайке, в старом колпаке.
Девицы в комнатах Татьяны
И Ольги все объяты сном.
Одна, печальна под окном
Озарена лучом Дианы,
Татьяна бедная не спит
И в поле темное глядит.

Его нежданным появленьем,
Мгновенной нежностью очей
И странным с Ольгой поведеньем
До глубины души своей
Она проникнута; не может
Никак понять его; тревожит
Ее ревнивая тоска,
Как будто хладная рука
Ей сердце жмет, как будто бездна
Под ней чернеет и шумит...
«Погибну, - Таня говорит, -
Но гибель от него любезна.
Я не ропщу: зачем роптать?
Не может он мне счастья дать».

Вперед, вперед, моя исторья!
Лицо нас новое зовет.
В пяти верстах от Красногорья,
Деревни Ленского, живет
И здравствует еще доныне
В философической пустыне
Зарецкий, некогда буян,
Картежной шайки атаман,
Глава повес, трибун трактирный,
Теперь же добрый и простой
Отец семейства холостой,
Надежный друг, помещик мирный
И даже честный человек:
Так исправляется наш век!

Бывало, льстивый голос света
В нем злую храбрость выхвалял:
Он, правда, в туз из пистолета
В пяти саженях попадал,
И то сказать, что и в сраженье
Раз в настоящем упоенье
Он отличился, смело в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался в плен: драгой залог!
Новейший Регул, чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром у Вери
В долг осушать бутылки три.

Бывало, он трунил забавно,
Умел морочить дурака
И умного дурачить славно,
Иль явно, иль исподтишка,
Хоть и ему иные штуки
Не проходили без науки,
Хоть иногда и сам впросак
Он попадался, как простак.
Умел он весело поспорить,
Остро и тупо отвечать,
Порой расчетливо смолчать,
Порой расчетливо повздорить,
Друзей поссорить молодых
И на барьер поставить их,

Иль помириться их заставить,
Дабы позавтракать втроем,
И после тайно обесславить
Веселой шуткою, враньем.
Sed alia tempora! Удалость
(Как сон любви, другая шалость)
Проходит с юностью живой.
Как я сказал, Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец,
Капусту садит, как Гораций,
Разводит уток и гусей
И учит азбуке детей.

Он был не глуп; и мой Евгений,
Не уважая сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк о том о сем.
Он с удовольствием, бывало,
Видался с ним, и так нимало
Поутру не был удивлен,
Когда его увидел он.
Тот после первого привета,
Прервав начатый разговор,
Онегину, осклабя взор,
Вручил записку от поэта.
К окну Онегин подошел
И про себя ее прочел.

То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль картель:
Учтиво, с ясностью холодной
Звал друга Ленский на дуэль.
Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал, что он всегда готов.
Зарецкий встал без объяснений;
Остаться доле не хотел,
Имея дома много дел,
И тотчас вышел; но Евгений
Наедине с своей душой
Был недоволен сам собой.

И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай поэт
Дурачится; в осьмнадцать лет
Оно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.

Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело...
К тому ж - он мыслит - в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист...
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов...»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится мир!

Кипя враждой нетерпеливой,
Ответа дома ждет поэт;
И вот сосед велеречивый
Привез торжественно ответ.
Теперь ревнивцу то-то праздник!
Он все боялся, чтоб проказник
Не отшутился как-нибудь,
Уловку выдумав и грудь
Отворотив от пистолета.
Теперь сомненья решены:
Они на мельницу должны
Приехать завтра до рассвета,
Взвести друг на друга курок
И метить в ляжку иль в висок.

Решась кокетку ненавидеть,
Кипящий Ленский не хотел
Пред поединком Ольгу видеть,
На солнце, на часы смотрел,
Махнул рукою напоследок -
И очутился у соседок.
Он думал Оленьку смутить,
Своим приездом поразить;
Не тут-то было: как и прежде,
На встречу бедного певца
Прыгнула Оленька с крыльца,
Подобна ветреной надежде,
Резва, беспечна, весела,
Ну точно та же, как была.

«Зачем вечор так рано скрылись?»
Был первый Оленькин вопрос.
Все чувства в Ленском помутились,
И молча он повесил нос.
Исчезла ревность и досада
Пред этой ясностию взгляда,
Пред этой нежной простотой,
Пред этой резвою душой!..
Он смотрит в сладком умиленье;
Он видит: он еще любим;
Уж он, раскаяньем томим,
Готов просить у ней прощенье,
Трепещет, не находит слов,
Он счастлив, он почти здоров...

XV. XVI. XVII

И вновь задумчивый, унылый
Пред милой Ольгою своей,
Владимир не имеет силы
Вчерашний день напомнить ей;
Он мыслит: «Буду ей спаситель.
Не потерплю, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое сердце искушал;
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял еще полураскрытый».
Все это значило, друзья:
С приятелем стреляюсь я.

Когда б он знал, какая рана
Моей Татьяны сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще никто не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна бы няня знать могла,
Да недогадлива была.

Весь вечер Ленский был рассеян,
То молчалив, то весел вновь;
Но тот, кто музою взлелеян,
Всегда таков: нахмуря бровь,
Садился он за клавикорды
И брал на них одни аккорды,
То, к Ольге взоры устремив,
Шептал: не правда ль? я счастлив.
Но поздно; время ехать. Сжалось
В нем сердце, полное тоской;
Прощаясь с девой молодой,
Оно как будто разрывалось.
Она глядит ему в лицо.
«Что с вами?» - Так. - И на крыльцо.

Домой приехав, пистолеты
Он осмотрел, потом вложил
Опять их в ящик и, раздетый,
При свечке, Шиллера открыл;
Но мысль одна его объемлет;
В нем сердце грустное не дремлет:
С неизъяснимою красой
Он видит Ольгу пред собой.
Владимир книгу закрывает,
Берет перо; его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.

Стихи на случай сохранились;
Я их имею; вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Все благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход!

Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг!..»

Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовем,
Хоть романтизма тут нимало
Не вижу я; да что нам в том?)
И наконец перед зарею,
Склонясь усталой головою,
На модном слове идеал
Тихонько Ленский задремал;
Но только сонным обаяньем
Он позабылся, уж сосед
В безмолвный входит кабинет
И будит Ленского воззваньем:
«Пора вставать: седьмой уж час.
Онегин верно ждет уж нас».

Но ошибался он: Евгений
Спал в это время мертвым сном.
Уже редеют ночи тени
И встречен Веспер петухом;
Онегин спит себе глубоко.
Уж солнце катится высоко,
И перелетная метель
Блестит и вьется; но постель
Еще Евгений не покинул,
Еще над ним летает сон.
Вот наконец проснулся он
И полы завеса раздвинул;
Глядит - и видит, что пора
Давно уж ехать со двора.

Он поскорей звонит. Вбегает
К нему слуга француз Гильо,
Халат и туфли предлагает
И подает ему белье.
Спешит Онегин одеваться,
Слуге велит приготовляться
С ним вместе ехать и с собой
Взять также ящик боевой.
Готовы санки беговые.
Он сел, на мельницу летит.
Примчались. Он слуге велит
Лепажа стволы роковые
Нести за ним, а лошадям
Отъехать в поле к двум дубкам.

Опершись на плотину, Ленский
Давно нетерпеливо ждал;
Меж тем, механик деревенский,
Зарецкий жернов осуждал.
Идет Онегин с извиненьем.
«Но где же, - молвил с изумленьем
Зарецкий, - где ваш секундант?»
В дуэлях классик и педант,
Любил методу он из чувства,
И человека растянуть
Он позволял не как-нибудь,
Но в строгих правилах искусства,
По всем преданьям старины
(Что похвалить мы в нем должны).

«Мой секундант? - сказал Евгений, -
Вот он: мой друг, monsieur Guillot.
Я не предвижу возражений
На представление мое:
Хоть человек он неизвестный,
Но уж конечно малый честный».
Зарецкий губу закусил.
Онегин Ленского спросил:
«Что ж, начинать?» - Начнем, пожалуй, -
Сказал Владимир. И пошли
За мельницу. Пока вдали
Зарецкий наш и честный малый
Вступили в важный договор,
Враги стоят, потупя взор.

Враги! Давно ли друг от друга
Их жажда крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
Как в страшном, непонятном сне,
Они друг другу в тишине
Готовят гибель хладнокровно...
Не засмеяться ль им, пока
Не обагрилась их рука,
Не разойтиться ль полюбовно?..
Но дико светская вражда
Боится ложного стыда.

Вот пистолеты уж блеснули,
Гремит о шомпол молоток.
В граненый ствол уходят пули,
И щелкнул в первый раз курок.
Вот порох струйкой сероватой
На полку сыплется. Зубчатый,
Надежно ввинченный кремень
Взведен еще. За ближний пень
Становится Гильо смущенный.
Плащи бросают два врага.
Зарецкий тридцать два шага
Отмерил с точностью отменной,
Друзей развел по крайний след,
И каждый взял свой пистолет.

«Теперь сходитесь».
Хладнокровно,
Еще не целя, два врага
Походкой твердой, тихо, ровно
Четыре перешли шага,
Четыре смертные ступени.
Свой пистолет тогда Евгений,
Не преставая наступать,
Стал первый тихо подымать.
Вот пять шагов еще ступили,
И Ленский, жмуря левый глаз,
Стал также целить - но как раз
Онегин выстрелил... Пробили
Часы урочные: поэт
Роняет молча пистолет,

На грудь кладет тихонько руку
И падает. Туманный взор
Изображает смерть, не муку.
Так медленно по скату гор,
На солнце искрами блистая,
Спадает глыба снеговая.
Мгновенным холодом облит,
Онегин к юноше спешит,
Глядит, зовет его... напрасно:
Его уж нет. Младой певец
Нашел безвременный конец!
Дохнула буря, цвет прекрасный
Увял на утренней заре,
Потух огонь на алтаре!..

Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь, -
Теперь, как в доме опустелом,
Все в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окны мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, бог весть. Пропал и след.

Приятно дерзкой эпиграммой
Взбесить оплошного врага;
Приятно зреть, как он, упрямо
Склонив бодливые рога,
Невольно в зеркало глядится
И узнавать себя стыдится;
Приятней, если он, друзья,
Завоет сдуру: это я!
Еще приятнее в молчанье
Ему готовить честный гроб
И тихо целить в бледный лоб
На благородном расстоянье;
Но отослать его к отцам
Едва ль приятно будет вам.

Что ж, если вашим пистолетом
Сражен приятель молодой,
Нескромным взглядом, иль ответом,
Или безделицей иной
Вас оскорбивший за бутылкой,
Иль даже сам в досаде пылкой
Вас гордо вызвавший на бой,
Скажите: вашею душой
Какое чувство овладеет,
Когда недвижим, на земле
Пред вами с смертью на челе,
Он постепенно костенеет,
Когда он глух и молчалив
На ваш отчаянный призыв?

В тоске сердечных угрызений,
Рукою стиснув пистолет,
Глядит на Ленского Евгений.
«Ну, что ж? убит», - решил сосед.
Убит!.. Сим страшным восклицаньем
Сражен, Онегин с содроганьем
Отходит и людей зовет.
Зарецкий бережно кладет
На сани труп оледенелый;
Домой везет он страшный клад.
Почуя мертвого, храпят
И бьются кони, пеной белой
Стальные мочат удила,
И полетели как стрела.

Друзья мои, вам жаль поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!

Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.

XXXVIII. XXXIX

А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел.
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел,
И наконец в своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей.

Но что бы ни было, читатель,
Увы, любовник молодой,
Поэт, задумчивый мечтатель,
Убит приятельской рукой!
Есть место: влево от селенья,
Где жил питомец вдохновенья,
Две сосны корнями срослись;
Под ними струйки извились
Ручья соседственной долины.
Там пахарь любит отдыхать,
И жницы в волны погружать
Приходят звонкие кувшины;
Там у ручья в тени густой
Поставлен памятник простой.

Под ним (как начинает капать
Весенний дождь на злак полей)
Пастух, плетя свой пестрый лапоть,
Поет про волжских рыбарей;
И горожанка молодая,
В деревне лето провождая,
Когда стремглав верхом она
Несется по полям одна,
Коня пред ним остановляет,
Ремянный повод натянув,
И, флер от шляпы отвернув,
Глазами беглыми читает
Простую надпись - и слеза
Туманит нежные глаза.

И шагом едет в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам,

Но не теперь. Хоть я сердечно
Люблю героя моего,
Хоть возвращусь к нему, конечно,
Но мне теперь не до него.
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят,
И я - со вздохом признаюсь -
За ней ленивей волочусь.
Перу старинной нет охоты
Марать летучие листы;
Другие, хладные мечты,
Другие, строгие заботы
И в шуме света и в тиши
Тревожат сон моей души.

Познал я глас иных желаний,
Познал я новую печаль;
Для первых нет мне упований,
А старой мне печали жаль.
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где, вечная к ней рифма, младость?
Ужель и вправду наконец
Увял, увял ее венец?
Ужель и впрям и в самом деле
Без элегических затей
Весна моих промчалась дней
(Что я шутя твердил доселе)?
И ей ужель возврата нет?
Ужель мне скоро тридцать лет?

Так, полдень мой настал, и нужно
Мне в том сознаться, вижу я.
Но так и быть: простимся дружно,
О юность легкая моя!
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары;
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и в тишине,
Я насладился... и вполне;
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть.

Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь,
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!

Главным событием, описанным в этой главе,становится дуэль Онегина и Ленского, заканчивающаяся смертью последнего.

Тут появляется новый персонаж - сосед Ленского Зарецкий.

Вперед, вперед, моя исторья! Лицо нас новое зовет. В пяти верстах от Красногорья, Деревни Ленского, живет И здравствует еще доныне В философической пустыне Зарецкий, некогда буян, Картежной шайки атаман, Глава повес, трибун трактирный, Теперь же добрый и простой Отец семейства холостой, Надежный друг, помещик мирный И даже честный человек: Так исправляется наш век!

Не случайно сходство фамилий «Зарецкий» и «Загорецкий». Эти персонажи очень похожи. Хотя Пушкин и пишет, что Зарецкий «теперь же добрый и простой», в прошлом мы видим чистой воды Загорецкого (V ,VI ). Лотман в «Очерке дворянского быта онегинской поры» говорит о том, что многие правила в дуэли Ленского и Онегина были нарушены, и во многом, по вине Зарецкого. Возможно, если бы все правила были бы соблюдены, Ленский остался бы жив.

«Зарецкий был единственным распорядителем дуэли, и тем более заметно, что в «дуэлях классик и педант» он вел дело с большими упущениями, вернее сознательно игнорируя все, что могло устранить кровавый исход. Еще при первом посещении Онегина, при передаче картеля, он обязан был обсудить возможности примирения. Перед началом поединка попытка покончить дело миром также входила в прямые его обязанности, тем более, что кровавой обиды нанесено не было и всем, кроме 18-летнего Ленского, было ясно, что дело заключаетсяв недоразумении. Вместо этого он «встал без объяснений<…> имея дома много дел». Зарецкий мог остановить дуэль и другой момент: появление Онегина со слугой вместо секунданта было ему прямым оскорблением (секунданты, как и противники, должны быть социально равными; Гильо - француз и свободно нанятый лакей - формально не мог быть отведен, хотя появление его в этой роли являлось недвусмысленной обидой для Зарецкого), а одновременно и грубым нарушением правил, так как секунданты должны были встретиться накануне без противников и составитьправила поединка.

Наконец, Зарецкий имел все основания не допустить кровавого исхода, объявив Онегина неявившимся».

В тоске сердечных угрызений, Рукою стиснув пистолет, Глядит на Ленского Евгений. "Ну, что ж? убит", - решил сосед. Убит!.. Сим страшным восклицаньем Сражен, Онегин с содроганьем Отходит и людей зовет. Зарецкий бережно кладет На сани труп оледенелый; Домой везет он страшный клад. Почуя мертвого, храпят И бьются кони, пеной белой Стальные мочат удила, И полетели как стрела.

Получилось как-то нелепо. Месть Онегина зашла слишком далеко. Точнее, её последствия. Но наказания формального за этим не последовало.

Лотман также пишет, что Онегина не привлекли к ответственности за убийство на дуэли потому, что смерть Ленского была зарегистрирована либо как несчастный случай, либо как самоубийство.

«Строфы XL -XLI шестой главы, несмотря на их связь с общими элегическими штампами могилы «юного поэта», позволяют предположить, что Ленский был похоронен вне кладбищенской ограды, то есть как самоубийца».

Но это не значит, что Онегин остался безнаказанным.

Предметом став суждений шумных Несносно (согласитесь в том) Между людей благоразумных Прослыть притворным чудаком, Или печальным сумасбродом, Иль даже Демоном моим. Онегин (вновь займуся им), Убив на поединке друга , Дожив без цели, без трудов До двадцати шести годов, Томясь в бездействии досуга Без службы, без жены, без дел, Ничем заняться не умел. XIII Им овладело беспокойство, Охота к перемене мест (Весьма мучительное свойство, Немногих добровольный крест). Оставил он свое селенье, Лесов и нив уединенье, Где окровавленная тень Ему являлась каждый лень , И начал странствия без цели, Доступный чувству одному; И путешествия ему, Как всг на свете надоели; Он возвратился и попал, Как Чацкий, с корабля на бал.

Из этого отрывка (8 глава) мы видим, что совершенное Онегиным убийство друга не дает ему покоя.




Top