Перемелется мука будет значение фразеологизма. Перемелется — все мука будет

К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать. Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете. Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется все ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю-администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека. Растопчин чувствовал это, и это-то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть. Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что-то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов. — Готов экипаж? — сказал Растопчин, отходя от окна. — Готов, ваше сиятельство, — сказал адъютант. Растопчин опять подошел к двери балкона. — Да чего они хотят? — спросил он у полицеймейстера. — Ваше сиятельство, они говорят, что собрались идти на французов по вашему приказанью, про измену что-то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал. Ваше сиятельство, осмелюсь предложить... — Извольте идти, я без вас знаю, что делать, — сердито крикнул Растопчин. Он стоял у двери балкона, глядя на толпу. «Вот что они сделали с Россией! Вот что они сделали со мной!» — думал Растопчин, чувствуя поднимающийся в своей душе неудержимый гнев против кого-то того, кому можно было приписать причину всего случившегося. Как это часто бывает с горячими людьми, гнев уже владел им, но он искал еще для него предмета. «La voilà la populace, la lie du peuple, — думал он, глядя на толпу, — la plèbe qu"ils ont soulevée par leur sottise. Il leur faut une victime», — пришло ему в голову, глядя на размахивающего рукой высокого малого. И по тому самому это пришло ему в голову, что ему самому нужна была эта жертва, этот предмет для своего гнева. — Готов экипаж? — в другой раз спросил он. — Готов, ваше сиятельство. Что прикажете насчет Верещагина? Он ждет у крыльца, — отвечал адъютант. — А! — вскрикнул Растопчин, как пораженный каким-то неожиданным воспоминанием. И, быстро отворив дверь, он вышел решительными шагами на балкон. Говор вдруг умолк, шапки и картузы снялись, и все глаза поднялись к вышедшему графу. — Здравствуйте, ребята! — сказал граф быстро и громко. — Спасибо, что пришли. Я сейчас выйду к вам, но прежде всего нам надо управиться с злодеем. Нам надо наказать злодея, от которого погибла Москва. Подождите меня! — И граф так же быстро вернулся в покои, крепко хлопнув дверью. По толпе пробежал одобрительный ропот удовольствия. «Он, значит, злодеев управит усех! А ты говоришь француз... он тебе всю дистанцию развяжет!» — говорили люди, как будто упрекая друг друга в своем маловерии. Через несколько минут из парадных дверей поспешно вышел офицер, приказал что-то и драгуны вытянулись. Толпа от балкона жадно подвинулась к крыльцу. Выйдя гневно-быстрыми шагами на крыльцо, Растопчин поспешно оглянулся вокруг себя, как бы отыскивая кого-то. — Где он? — сказал граф, и в ту же минуту, как он сказал это, он увидел из-за угла дома выходившего между двух драгун молодого человека с длинной тонкой шеей, с до половины выбритой и заросшей головой. Молодой человек этот был одет в когда-то щегольской, крытый сипим сукном, потертый лисий тулупчик и в грязные посконные арестантские шаровары, засунутые в нечищенные, стоптанные тонкие сапоги. На тонких, слабых ногах тяжело висели кандалы, затруднявшие нерешительную походку молодого человека. — А! — сказал Растопчин, поспешно отворачивая свой взгляд от молодого человека в лисьем тулупчике и указывая на нижнюю ступеньку крыльца. — Поставьте его сюда! — Молодой человек, бренча кандалами, тяжело переступил на указываемую ступеньку, придержав пальцем нажимавший воротник тулупчика, повернул два раза длинной шеей и, вздохнув, покорным жестом сложил перед животом тонкие, нерабочие руки. Несколько секунд, пока молодой человек устанавливался на ступеньке, продолжалось молчание. Только в задних рядах сдавливающихся к одному месту людей слышались кряхтенье, стоны, толчки и топот переставляемых ног. Растопчин, ожидая того, чтобы он остановился на указанном месте, хмурясь потирал рукою лицо. — Ребята! — сказал Растопчин металлически-звонким голосом, — этот человек, Верещагин — тот самый мерзавец, от которого погибла Москва. Молодой человек в лисьем тулупчике стоял в покорной позе, сложив кисти рук вместе перед животом и немного согнувшись. Исхудалое, с безнадежным выражением, изуродованное бритою головой молодое лицо его было опущено вниз. При первых словах графа он медленно поднял голову и поглядел снизу на графа, как бы желая что-то сказать ему или хоть встретить его взгляд. Но Растопчин не смотрел на него. На длинной топкой шее молодого человека, как веревка, напружилась и посинела жила за ухом, и вдруг покраснело лицо. Все глаза были устремлены на него. Он посмотрел на толпу, и, как бы обнадеженный тем выражением, которое он прочел на лицах людей, он печально и робко улыбнулся и, опять опустив голову, поправился, ногами на ступеньке. — Он изменил своему царю и отечеству, он передался Бонапарту, он один из всех русских осрамил имя русского, и от него погибает Москва, — говорил Растопчин ровным, резким голосом; но вдруг быстро взглянул вниз на Верещагина, продолжавшего стоять в той же покорной позе. Как будто взгляд этот взорвал его, он, подняв руку, закричал почти, обращаясь к народу; — Своим судом расправляйтесь с ним! отдаю его вам! Народ молчал и только все теснее и теснее нажинал друг на друга. Держать друг друга, дышать в этой зараженной духоте, не иметь силы пошевелиться и ждать чего-то неизвестного и страшного становилось невыносимо. Люди, стоявшие в передних рядах, видевшие и слышавшие все то, что происходило перед ними, все с испуганно-широко раскрытыми глазами и разинутыми ртами, напрягая все свои силы, удерживали на своих спинах напор задних. — Бей его! Пускай погибнет изменник и не срамит имя русского! — закричал Растопчин. — Руби! Я приказываю! — Услыхав не слова, но гневные звуки голоса Растопчина, толпа застонала и надвинулась, но опять остановилась. — Граф!.. — проговорил среди опять наступившей минутной тишины робкий и вместе театральный голос Верещагина. — Граф, один Бог над нами... — сказал Верещагин, подняв голову, и опять налилась кровью толстая жила на его тонкой шее, и краска быстро выступила и сбежала с его лица. Он не договорил того, что хотел сказать. — Руби его! Я приказываю!.. — прокричал Растопчин, вдруг побледнев так же, как Верещагин. — Сабли вон! — крикнул офицер драгунам, сам вынимая саблю. Другая еще сильнейшая волна взмыла по народу, и, добежав до передних рядов, волна эта сдвинула передних и, шатая, поднесла к самым ступеням крыльца. Высокий малый, с окаменелым выражением лица и с остановившейся поднятой рукой, стоял рядом с Верещагиным. — Руби! — прошептал почти офицер драгунам, и один из солдат вдруг с исказившимся злобой лицом ударил Верещагина тупым палашом по голове. «A!» — коротко и удивленно вскрикнул Верещагин, испуганно оглядываясь и как будто не понимая, зачем это было с ним сделано. Такой же стон удивления и ужаса пробежал по толпе. «О Господи!» — послышалось чье-то печальное восклицание. Но вслед за восклицанием удивления, вырвавшимся у Верещагина, он жалобно вскрикнул от боли, и этот крик погубил его. Та натянутая до высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, прорвалась мгновенно. Преступление было начато, необходимо было довершить его. Жалобный стон упрека был заглушен грозным и гневным ревом толпы. Как последний седьмой вал, разбивающий корабли, взмыла из задних рядов эта последняя неудержимая волна, донеслась до передних, сбила их и проглотила все. Ударивший драгун хотел повторить свой удар. Верещагин с криком ужаса, заслонясь руками, бросился к народу. Высокий малый, на которого он наткнулся, вцепился руками в тонкую шею Верещагина и с диким криком, с ним вместе, упал под ноги навалившегося ревущего народа. Одни били и рвали Верещагина, другие высокого малого. И крики задавленных людей и тех, которые старались спасти высокого малого, только возбуждали ярость толпы. Долго драгуны не могли освободить окровавленного, до полусмерти избитого фабричного. И долго, несмотря на всю горячечную поспешность, с которою толпа старалась довершить раз начатое дело, те люди, которые били, душили и рвали Верещагина, не могли убить его; но толпа давила их со всех сторон, с ними в середине, как одна масса, колыхалась из стороны в сторону и не давала им возможности ни добить, ни бросить его... «Топором-то бей, что ли?.. задавили... Изменщик, Христа продал!.. жив... живущ... по делам вору мука. Запором-то!.. Али жив?» Только когда уже перестала бороться жертва и вскрики ее заменились равномерным протяжным хрипеньем толпа стала торопливо перемещаться около лежащего, окровавленного трупа. Каждый подходил, взглядывал на то, что было сделано, и с ужасом, упреком и удивлением теснился назад. «О Господи, народ-то что зверь, где же живому быть! — слышалось в толпе. — И малый-то молодой... должно, из купцов, то-то народ!.. сказывают, не тот... как же не тот... О Господи! Другого избили, говорят, чуть жив... Эх, народ... Кто греха не боится...» — говорили теперь те же люди, с болезненно-жалостным выражением глядя на мертвое тело с посиневшим, измазанным кровью и пылью лицом и с разрубленной длинной тонкой шеей. Полицейский старательный чиновник, найдя неприличным присутствие трупа на дворе его сиятельства, приказал драгунам вытащить тело на улицу. Два драгуна взялись за изуродованные ноги и поволокли тело. Окровавленная, измазанная в пыли, мертвая бритая голова на длинной шее, подворачивалась, волочилась по земле. Народ жался прочь от трупа. В то время как Верещагин упал и толпа с диким ревом стеснилась и заколыхалась над ним, Растопчин вдруг побледнел, и вместо того чтобы идти к заднему крыльцу, у которого ждали его лошади, он, сам не зная куда и зачем, опустив голову, быстрыми шагами пошел по коридору, ведущему в комнаты нижнего этажа. Лицо графа было бледно, и он не мог остановить трясущуюся, как в лихорадке, нижнюю челюсть. — Ваше сиятельство, сюда... как изволите?.. сюда пожалуйте, — проговорил сзади его дрожащий, испуганный голос. Граф Растопчин не в силах был ничего отвечать и, послушно повернувшись, пошел туда, куда ему указывали. У заднего крыльца стояла коляска. Далекий гул ревущей толпы слышался и здесь. Граф Растопчин торопливо сел в коляску и велел ехать в свой загородный дом в Сокольниках. Выехав на Мясницкую и не слыша больше криков толпы, граф стал раскаиваться. Он с неудовольствием вспомнил теперь волнение и испуг, которые он выказал перед своими подчиненными. «La populace est terrible, elle est hideuse, — думал он по-французски. — Ils sont comme les loups qu"on ne peut apaiser qu"avec de la chair». «Граф! один Бог над нами!» — вдруг вспомнились ему слова Верещагина, и неприятное чувство холода пробежало по спине графа Растопчина. Но чувство это было мгновенно, и граф Растопчин презрительно улыбнулся сам над собою. «J"avais d"autres devoirs, — подумал он. — Il fallait apaiser le peuple. Bien d"autres victimes ont péri et périssent pour le bien publique», — и он стал думать о тех общих обязанностях, которые он имел в отношении своего семейства, своей (порученной ему) столице и о самом себе — не как о Федоре Васильевиче Растопчине (он полагал, что Федор Васильевич Растопчин жертвует собою для bien publique), но о себе как о главнокомандующем, о представителе власти и уполномоченном царя. «Ежели бы я был только Федор Васильевич, ma ligne de conduite aurait été tout autrement tracé, но должен был сохранить и жизнь и достоинство главнокомандующего». Слегка покачиваясь на мягких рессорах экипажа и не слыша более страшных звуков толпы, Растопчин физически успокоился, и, как это всегда бывает, одновременно с физическим успокоением ум подделал для него и причины нравственного успокоения. Мысль, успокоившая Растопчина, была не новая. С тех пор как существует мир и люди убивают друг друга, никогда ни один человек не совершил преступления над себе подобным, не успокоивая себя этой самой мыслью. Мысль эта есть le bien publique, предполагаемое благо других людей. Для человека, не одержимого страстью, благо это никогда не известно; но человек, совершающий преступление, всегда верно знает, в чем состоит это благо. И Растопчин теперь знал это. Он не только в рассуждениях своих не упрекал себя в сделанном им поступке, но находил причины самодовольства в том, что он так удачно умел воспользоваться этим à propos — наказать преступника и вместе с тем успокоить толпу. «Верещагин был судим и приговорен к смертной казни, — думал Растопчин (хотя Верещагин сенатом был только приговорен к каторжной работе). — Он был предатель и изменник; я не мог оставить его безнаказанным, и потом je faisais d"une pierre deux coups; я для успокоения отдавал жертву народу и казнил злодея». Приехав в свой загородный дом и занявшись домашними распоряжениями, граф совершенно успокоился. Через полчаса граф уехал на быстрых лошадях через Сокольничье поле, уже не вспоминая о том, что было, и думая и соображая только о том, что будет. Он ехал теперь к Яузскому мосту, где, ему сказали, был Кутузов. Граф Растопчин готовил в своем воображении те гневные и колкие упреки, которые он выскажет Кутузову за его обман. Он даст почувствовать этой старой придворной лисице, что ответственность за все несчастия, имеющие произойти от оставления столицы, от погибели России (как думал Растопчин), ляжет на одну его выжившую из ума старую голову. Обдумывая вперед то, что он скажет ему, Растопчин гневно поворачивался в коляске и сердито оглядывался по сторонам. Сокольничье поле было пустынно. Только в конце его, у богадельни и желтого дома, виднелись кучки людей в белых одеждах и несколько одиноких, таких же людей, которые шли по полю, что-то крича и размахивая руками. Один из них бежал наперерез коляске графа Растопчина. И сам граф Растопчин, и его кучер, и драгуны, все смотрели с смутным чувством ужаса и любопытства на этих выпущенных сумасшедших и в особенности на того, который подбегал к ним. Шатаясь на своих длинных худых ногах, в развевающемся халате, сумасшедший этот стремительно бежал, не спуская глаз с Растопчина, крича ему что-то хриплым голосом и делая знаки, чтобы он остановился. Обросшее неровными клочками бороды, сумрачное и торжественное лицо сумасшедшего было худо и желто. Черные агатовые зрачки его бегали низко и тревожно по шафранно-желтым белкам. — Стой! Остановись! Я говорю! — вскрикивал он пронзительно и опять что-то, задыхаясь, кричал с внушительными интонациями и жестами. Он поравнялся с коляской и бежал с ней рядом. — Трижды убили меня, трижды воскресал из мертвых. Они побили каменьями, распяли меня... Я воскресну... воскресну... воскресну. Растерзали мое тело. Царствие Божие разрушится... Трижды разрушу и трижды воздвигну его, — кричал он, все возвышая и возвышая голос. Граф Растопчин вдруг побледнел так, как он побледнел тогда, когда толпа бросилась на Верещагина. Он отвернулся. — Пош... пошел скорее! — крикнул он на кучера дрожащим голосом. Коляска помчалась во все ноги лошадей; но долго еще позади себя граф Растопчин слышал отдаляющийся безумный, отчаянный крик, а перед глазами видел одно удивленно-испуганное, окровавленное лицо изменника в меховом тулупчике. Как ни свежо было это воспоминание, Растопчин чувствовал теперь, что оно глубоко, до крови, врезалось в его сердце. Он ясно чувствовал теперь, что кровавый след этого воспоминания никогда не заживет, но что, напротив, чем дальше, тем злее, мучительнее будет жить до конца жизни это страшное воспоминание в его сердце. Он слышал, ему казалось теперь, звуки своих слов: «Руби его, вы головой ответите мне!» — «Зачем я сказал эти слова! Как-то нечаянно сказал... Я мог не сказать их (думал он): тогда ничего бы не было». Он видел испуганное и потом вдруг ожесточившееся лицо ударившего драгуна и взгляд молчаливого, робкого упрека, который бросил на него этот мальчик в лисьем тулупе... «Но я не для себя сделал это. Я должен был поступить так. La plèbe, le traître... le bien publique»

На этой неделе в Третьяковской галерее открывается крупнейшая ретроспектива Василия Верещагина. Великий художник второй половины XIX века, известный в первую очередь как автор «Апофеоза войны» и батальных полотен, провел на фронтах немалую часть жизни и погиб во время Русско-японской войны. Однако финальная глава его творческого пути, связанная со Страной восходящего солнца, широкой публике практически не известна. Основываясь на материалах, впервые опубликованных к выставке Третьяковки, «Известия» решили восполнить этот пробел.

В путь

Ни один русский художник XIX века не путешествовал так много и так рискованно, как Василий Верещагин. Вся Западная Европа, Балканы, США (там ему позировал президент Теодор Рузвельт), Кавказ, Туркестан, Палестина, Сирия - далеко не полный список регионов, исследованных Верещагиным. Где-то он ездил сам, где-то - в составе действующей армии. Причем случалось ему и самому брать в руки оружие. За оборону Самаркандской крепости Верещагина наградили орденом Святого Георгия 4-й степени. Впрочем, к званиям, чинам и медалям он был всю жизнь равнодушен. И воевал не ради продвижения по службе, а чтобы увидеть всё своими глазами, пропустить через себя, иначе картины получатся, как он говорил, «не то».

Но даже в мирных поездках Верещагин нередко сталкивался с опасностями. В двухлетнем путешествии по Индии его сопровождала первая жена - Елизавета Кондратьевна, позже вместе с супругом написавшая книгу «Очерки путешествия в Гималаи г-на и г-жи Верещагиных» (до недавнего времени Елизавета Кондратьевна считалась единственным автором, но новейшие находки и исследования показали, что Верещагин - полноправный соавтор). Из мемуаров мы, например, узнаем, что на четырехкилометровой высоте в заснеженных горах супруги были брошены сопровождающими и едва не замерзли насмерть, а еще художник переболел тропической малярией, был атакован дикими животными, чудом не утонул в реке…

На фоне этих приключений его первый визит в Японию осенью 1903 года казался куда более спокойным. Прославленный и уже немолодой художник не был стеснен в средствах и имел полезные связи в дипломатических кругах, благодаря чему японцы его пропускали на таможнях без досмотра и вообще вели себя максимально учтиво. Однако, несмотря на внешнее благополучие, отношения между двумя странами уже были накалены. Дело шло к войне.

Между миром и войной

В 1891 году цесаревич Николай Александрович посетил Японию во время своего восточного путешествия. Российский Тихоокеанский флот с наследником престола сначала побывал в Кагосиме, затем в Нагасаки и в Кобе. Из Кобе Николай по суше добрался до Киото, где встретился с японской делегацией, возглавляемой принцем Арисугавой Такэхито.

В поездке будущий император Николай II даже сделал татуировку с изображением черного дракона, а также получил множество уникальных даров. Но визит был омрачен покушением: в Оцу на него напал полицейский с саблей. Возможно, этот инцидент повлиял на отношение Николая к восточному соседу России. Хотя рост напряженности был предопределен самой географией и ходом развития обеих стран.

В конце XIX века Япония стремительно милитаризировалась. Амбиции Страны восходящего солнца в Тихоокеанском регионе были трудносовместимы с российскими интересами. Первой ласточкой стал дипломатический конфликт после японо-китайской войны (1895), когда Германия, Россия и Франция потребовали изменения условий мирного договора - изначально по нему Япония, победившая в войне, получала Ляодунский полуостров и расширяла свое влияние на Корею.

В итоге Ляодунский полуостров перешел под контроль России, а Япония стала готовиться к противостоянию уже не с Китаем, а с империей только что взошедшего на престол Николая II.

Впрочем, в первые годы правления Николая войны никто не хотел, и отношения с Японией балансировали на грани «худого мира». В руководстве обеих стран были сторонники переговоров, и по дипломатической линии неоднократно предпринимались попытки найти компромисс.

«Около 15-го ноября 1901 г. прибыл в Петербург замечательный и даже великий государственный деятель Японии маркиз Ито. Целью приезда маркиза Ито было установить, наконец, соглашение между Россией и Японией, которое предотвратило бы ту несчастную войну, которая затем случилась. <…> Ито был встречен в Петербурге весьма холодно. Он представлялся Его Величеству, был у министра иностранных дел, но никаких особых знаков внимания или радушия ему оказано не было. Со мною он вел насколько раз продолжительные беседы, так как знал, что я являлся ярым сторонником соглашения с Японией, предвидя, что если мы не заключим такого соглашения, то произойдут на Дальнем Востоке катастрофы, результаты которых предвидеть нельзя» - так в своих «Воспоминаниях» описывает одну из попыток Сергей Витте, на тот момент - министр финансов, а c 1903 года - председатель кабинета министров.

Но и в Японии, и в России «партии войны» были сильнее. Витте упоминает эпизод, «подаривший» миру крылатую фразу.

«Когда Куропаткин покинул пост военного министра и поручение ему командования армией еще не было решено, он упрекал Плеве (министра внутренних дел. - «Известия»), что он - Плеве - был только один из министров, который эту войну желал и примкнул к банде политических аферистов. Плеве, уходя, сказал ему: “Алексей Николаевич, вы внутреннее положение России не знаете. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война”».

Война, как известно, не получилась ни маленькой, ни победоносной. Но это было позже, а пока еще сохранялся хрупкий мир…

Мир

В сентябре 1903-го Верещагин сошел с корабля, следовавшего из Владивостока, в городе Цуруге на юго-западном побережье острова Хонсю. За три месяца художник посетил Токио и Никко, погрузился в японский быт и культуру и создал ряд живописных эскизов, которые должны были стать основой для крупноформатных полотен. Свои впечатления от поездки художник описал в заметках, фрагменты из которых были тогда же опубликованы в издании «Новости и биржевая газета».

В.В. Верещагин. Рукопись воспоминаний о путешествии в Японию (1903–1904)

Сегодня этот документ (к новой ретроспективе Верещагина Третьяковская галерея впервые публикует в выставочном каталоге полный вариант рукописи) производит, пожалуй, еще большее впечатление, чем тогда, в преддверии войны. За ироничными, зачастую совершенно «неполиткорректными», как бы мы сейчас сказали, описаниями встает многоплановый, неоднозначный образ японской нации - талантливой, трудолюбивой, но подчас опасной, совершенно непонятной для европейцев.

«Вечная улыбка на лицах этих людей как была, так и теперь остается для меня загадкою; в ней была, конечно, усмешка над усилиями солидных людей, кипятящихся в бесполезных усилиях дать понять себя, но вместе с тем врожденное желание держать на лице постоянно любезное выражение тоже было очевидно. С улыбкой представляется выгодное тайному господину неприятное требование; с улыбкой объявляется провинившемуся редактору газеты, что его высокоуважаемая газета не должна больше выходить» .

Отдел рукописей Третьяковской галереи

В.В. Верещагин. Фотография (1897)

Верещагину-бытописателю интересно всё: традиции, предметы обихода, жизненный уклад... Некоторые его описания и вовсе тянут на юмористические миниатюры.

«Поезд пошел очень быстро, и сравнить нельзя с черепашьим ходом наших русских железных дорог, особенно хорошо то, что на станции стоят неподолгу. Носильщики разного товара выкрикивают его: газеты, закуски, питья и чай. Этот последний подается в вагон в маленьких глиняных чайничках очень милой формы с маленькой чашечкой. Чай зеленый, японский, тут, конечно, низшего качества, но мне все-таки понравившийся, так что я стал частенько прикладываться к нему. Сахара не полагается, и все удовольствие стоит 3 сента, т. е. 3 копейки на наши деньги, считая в том числе и стоимость чайника с чашкой, которые обыкновенно по миновании процедуры питья выбрасываются. Такие милые вещи, и так безжалостно уничтожаются, думал я вначале, но потом и сам стал распоряжаться так же. Одна путешественница рассказывает, что между ее спутниками-японцами нашлось такому чайнику другое употребление: несмотря на присутствие дам, он сначала подержал посудину несколько времени под собой и потом уже бросил с содержимым за окно» .

Но художник остается художником: в первую очередь его интересует культура Японии, которой он восхищается, несмотря на патриотические чувства (проницательный и опытный человек, Верещагин, конечно, понимал, что война неизбежна). Особенно ему нравятся древние храмы.

«Забор, окружающий главный храм, наполовину ажурный, наполовину сплошной, весь расписанный, с горельефными сценками из жизни птиц, главным образом долгохвостых фазанов и иногда павлинов. Просто трудно передать наивную прелесть этих изображений и техническое совершенство исполнения их - многое могло бы быть принято за окаменелую натуру. Рисунок этих птиц, их выражения, позы, робко шаловливые у птенцов, заботливые, часто боевые у самцов и самок, так подмечены и переданы, как мог исполнить только большой мастер» .

Нижегородский государственный объединенный музей-заповедник

«Храм в Никко» (1903)

В Никко и Токио он много пишет с натуры, в эскизах маслом передавая своеобразие японской архитектуры и декоративного убранства буддистских строений. И хотя подобные сюжеты у него встречались и прежде - например, в Туркестанской серии (только, разумеется, там фигурировали мечети), в японских работах появляется новое качество: спонтанность штриха, почти импрессионистическая недосказанность. Главным выразительным средством оказывается колорит.

Показателен холст «Храм в Никко» (1903): крыша здания почти сливается с темным небом, земля - едва намечена, и сложно разобрать - то ли на ней опавшая осенняя листва, то ли вытоптанная трава. К фасаду храма ведет высокая лестница. Красные колонны и оранжевые перекрытия будто пылают изнутри, создавая таинственный, немного пугающий образ.

По лестнице поднимается человек. Но кто он? Мужчина или женщина? Прихожанин или монах? Не разобрать. Получается не реалистическая, но символическая композиция: восхождение к храму.

Впрочем, Верещагин создает и портреты японцев. Прежде всего женщин. При этом, правда, давая им неоднозначную характеристику в своих мемуарах.

«В Японии, на мой взгляд, нет красавиц, зато много очень миловидных женщин, однако скоро стареющих. В этом отношении они сходны с француженками, между которыми тоже, при отсутствии высокой красоты, масса хорошеньких. Но француженки при этом сохраняют долго свою свежесть, тогда как японки блекнут поразительно быстро: в 30 лет, когда европейки вступают в бальзаковский возраст, пышно распускаясь чертами лица с линиями всего тела, charme японской belle пропадает, лицо, фигура, походка устают как-то и выцветают» .

И всё же портреты японских девушек - в числе вершин серии. Картина «Японка» (1903) восхищает не только роскошным изображением хризантем, которых нежно касается героиня в кимоно, но и утонченными чертами ее лица, холодной хрупкостью образа. И опять мы обращаем внимание на чисто импрессионистический штрих, будто рассыпающийся на множество разноцветных точек. Здесь уже можно вспомнить не только о Ренуаре и Моне, но даже о Синьяке и Сёра. 61-летний мастер, считавшийся реалистом, вдруг опережает в своих исканиях самых смелых европейских коллег. Или по крайней мере идет с ними в ногу.

Севастопольский художественный музей имени М.П. Крошицкого

«Японка» (1903)

Можно только предполагать, какое развитие получило бы это направление в его творчестве, если бы он смог продолжить свои японские штудии. По возвращении в Россию художник написал два относительно крупных (более метра в ширину) полотна: «Прогулка в лодке» и «На прогулке». Они должны были стать первыми произведениями запланированной серии. Но к концу 1903 года отношения двух стран испортились окончательно.

Война

«В конце года Государь переехал в Петербург, и в начале января начались придворные балы, как ни в чем не бывало. На одном из них я встретил японского посла в Петербурге - Курино, который подошел ко мне и сказал, что он считает нужным меня предупредить, чтобы я повлиял на министерство иностранных дел, чтобы оно дало скорее ответ на последнее заявление Японии; что вообще переговоры с Японией ведутся крайне вяло, ибо на заявление Японии, в течение целой недели, не дается ответа, так что, очевидно, все переговоры с Японией об урегулировании Корейского и Манджурского дела нарочито замедляются, что такое положение дела вывело из терпения Японию, что он как друг наш умоляет дать скорее ответ, ибо, если в течение нескольких дней не будет дан ответ, то вспыхнет война».

Так Витте описывает события рубежа 1903–1904 годов, возлагая вину за срыв переговоров на русскую сторону и косвенно обвиняя в этом лично императора:

«Его Величество, проезжая мимо моего дома, обернулся к моим окнам и, видимо, меня увидел, - у него было выражение и осанка весьма победоносные. Очевидно, происшедшему он не придавал никакого значения в смысле, бедственном для России».

Впрочем, уже в конце осени было ясно, что войны не миновать. 30 ноября Верещагин возвращается в Россию на последнем пароходе, после чего мирное транспортное сообщение между двумя странами оказывается прервано.

26 января 1904 года японцы без объявления войны атаковали русскую эскадру в Порт-Артуре. Через несколько дней после этих событий Верещагин пишет письмо Николаю II.

«Только что воротившись из Японии, я сожалею, что не имел случая лично доложить вашему величеству о полной уверенности в том, что в умах японцев - война была неизбежно решена. Теперь, когда «совершилось» и флот наш так жестоко пострадал, горько думать, что сухопутные силы могут подвергнуться той же участи. Предполагая даже, что японцы дадут нашим войскам спокойно собраться, не прервут железнодорожный путь, но навалятся с превосходными силами на войска, расположенные на Ялу, не предпримут никакой каверзы против Порт-Артура, что сомнительно, так как заряд искусственного газа в них еще силен и не выдохся, - надобно допустить, что они покроют всю Корею сетью фортов, за которыми с 300 000 человек хорошего войска, в дикой бездорожной стране, будут почти непобедимы. Прикажите, ваше величество, чтобы полумиллионная армия, под командою многоопытного сподвижника и вдохновителя покойного Скобелева, генерала Куропаткина, двинулась против врага, о силе настойчивости и полной подготовленности которого я говорил, возвратившись из той страны. Одно известие об этом сразу успокоит всех друзей наших и устрашит всех врагов. Не сломить, не победить Японию или победить ее наполовину - нельзя из опасения потерять наш престиж в Азии».

Император не отвечает. В течение февраля Верещагин пишет еще два письма, всё настойчивее прося об активных шагах и заодно сообщая о своем намерении отправиться в действующую армию.

«Дозвольте вашему верноподданному перед отъездом на Восток еще раз обратиться к вам: мосты! мосты! мосты! Если мосты останутся целы, японцы пропали; в противном случае, один сорванный мост на Сунгари будет стоить половины кампании. И мост на Шилке должен быть оберегаем, потому что чем отчаяннее будет положение японцев, тем к более отчаянным средствам будут они прибегать. Кроме тройных проволочных канатов на Сунгари нужна маленькая флотилия, чтобы осматривать шаланды, ибо с начала марта со стороны Гирина, конечно, кишащего шпионами, будут попытки и минами и брандерами!»

Пожалуй, это уникальный пример в истории искусства: выдающийся художник дает императору советы, но не по культурной и даже общественной жизни, а по военному делу. Прибыв в марте 1904-го в расположение русских войск, Верещагин направляет Николаю еще два письма, подробно описывая, каких орудий и военных судов не хватает, на каких позициях они должны быть размещены…

Увы, кроме писем, в своем втором дальневосточном путешествии Верещагин уже ничего не написал (по крайней мере ни одной художественной работы не сохранилось). И эта поездка оказывается даже короче, чем предыдущая.

Апофеоз войны

31 марта Верещагин посещает своего давнего товарища адмирала Макарова на его флагманском броненосце «Петропавловск». Русская эскадра выходит в Желтое море. Дальнейшие события мы знаем из описания сигнальщика Бочкова, очевидца событий:

«Вдруг корабль вздрогнул, раздался ужасный взрыв, за ним другой, третий. Как будто у середины под мостиками... Корабль наш кренило. На мостике увидел я адмирала, он лежал в крови ничком. Я бросился к нему, хотел поднять. Корабль точно куда‐то падал, со всех сторон сыпались обломки, что‐то гудело. Трещало, валил дым, показался огонь... Меня смыло... помню еще падающие мачты, потом - ничего. Был у нас на корабле старичок, красивый, с белой бородой, все что‐то в книжку записывал, стоя на палубе. Вероятно утонул. Добрый был...»




Top