Тургенев первая любовь читать. Иван сергеевич тургенев

«Саша» (1855), занявшая третий отдел сборника, была первой поэмой в творчестве Некрасова. В центре ее - проблема формирования демократических убеждений у представителей передовой молодежи. Ранее эта же проблема уже решалась поэтом и в лирике («Родина»), и в прозе («Жизнь и похождения Тихона Тростникова»), но только в «Саше» впервые у Некрасова выясняется коренное различие между либерализмом и демократизмом. Гложет поэмы, включающий обширные авторские отступления, характеристики действующих лиц, замечательные картины природы, строится на истории взаимоотношений Агарина и молодой девушки Саши, дочери небогатых соседей либерального помещика. Герой поэмы не выдерживает суровых жизненных испытаний, наступивших после 848 г. в период «мрачного семилетия», и отходит от былых свободолюбивых взглядов. Если во время первой встречи Сашей он убеждал ее: «Солнышко правды взойдет над землею!», то затем решительно отказывается от просветительской веры в добро и благородство человека: «Род человеческий низок и зол». Агарин (неизменной рифмой к которому было слово «барин») органически включается в типологический ряд «лишних людей». Ему

противопоставлена Саша с ее стихийной жаждой новой жизни. Показательно для позиции автора, что поэма названа именем не героя, а героини, что создавало определенный контраст с романом Тургенева «Рудин», опубликованным впервые одновременное «Сашей» в журнале «Современник» (1856, № 1).

Словно как мать над сыновней могилой, Стонет кулик над равниной унылой. Н. А. Некрасов Поэма Николая Алексеевича Некрасова «Саша» написана в 1855 году. Она правдиво отразила время «поворота» русского общества к социальным вопросам. Не случайно в это. смотреть целиком

Анализ поэмы Некрасова «Саша»

Поэма «Саша» является первой в творчестве известного русского поэта Некрасова. Сюжет произведения, который включает в себя обширные отступления автора, характеристики действующих в поэме персонажей, а также непревзойденные картины живой природы, построен на истории отношений между Агариным и молодой красивой девушкой с именем Саша. Она является дочерью либерального помещика, не сильно богатого, но и не бедного.

Главный герой поэмы не в силах выдерживать суровые жизненные испытания, которые наступили после 1848 года, во времена так называемого «мрачного семилетия», резко отвергает свои свободолюбивые взгляды, которых он недавно придерживался. При первой же его встречи с Сашей он – приверженец правды и веры в добро. Однако затем он постепенно утрачивает веру.

Основной проблемой данного произведения можно назвать проблему, которая связана с процессом формирования демократических убеждений у передовой молодежи того времени.

Стоит отметить, что ранее данной проблемы автор неоднократно касался в своей ранней лирике (произведение «Родина»), а также в прозе (речь идет о произведении «Жизнь и похождения Тихона Тростникова»). Однако именно в поэме «Саша» Некрасову удалось выяснить основополагающее отличие между такими социальными явлениями, как демократизм и либерализм.

В «Саше» неизменная рифма к слову Агарин – это «барин» что, конечно же, нельзя считать случайностью. Некрасов естественным образом включает Агарина в типологический ряд так называемых «лишних людей».

И в данном случае именно молодая девушка по имени Саша противопоставляется Агарину, как человек, человек который всей душой жаждет новой жизни. Кроме того, довольно символическим является тот факт, что произведение названо не в честь героя, а в честь героини, что, к слову, создает определенный контраст с произведением еще одного талантливого российского писателя Тургенева «Рудин», которое было опубликовано одновременно с произведением Некрасова.

Конечно же, роман и поэма имеют ряд общих моментов, как в характерах и поведении главных действующих персонажей, так и частично в самих сюжетах. Но более интересными являются, безусловно, отличия. Если говорить о Некрасове, то он более критично относится к своему герою, нежели Тургенев.

По глубоким убеждениям Некрасова, духовная сила любого человека, прежде всего, зависит от степени его родства с народом. Этот критерий будет у него основополагающим. Именно поэтому в поэме два главных героя друг другу противопоставляются. И можно невооруженным глазом заметить, что все авторские симпатии принадлежат именно героине.

Н. А. Некрасов, "Саша": краткое содержание. Некрасова "Саша" - поэма о деревенской девушке

November 1, 2015

Творчество Николая Алексеевича Некрасова было в основном посвящено социальным вопросам. Главной целью писателя было доказать, что каждый русский человек должен стать полезным своей родине. И даже искусство не может существовать только ради красоты слога, оно должно иметь гражданскую направленность. Сегодня мы обратимся именно к такому произведению и рассмотрим это краткое содержание Некрасова. «Саша» - поэма, посвященная молодому поколению, обращенная в будущее. Давайте теперь рассмотрим произведение более подробно.

О произведении

Произведение было написано в 1855 году. По замыслу автора оно должно было отразить историческую действительность, а именно направленность российского общества на социальные проблемы. И с этой задачей он справился, что подтвердит краткое содержание. Некрасова «Саша» стала призывом, обращенным к молодым людям стать полезными для отечества, повзрослеть и начать действовать. Время разговоров прошло, они теперь только вредят, необходимо осознать себя как сильную личность и начать менять действительность к лучшему.

Обратимся же теперь к тексту поэмы.

Н. А. Некрасов, «Саша»: краткое содержание

В центре повествования оказывается семья старых помещиков, где растет Саша, их дочь. Ее родители - открытые прямодушные люди, не терпящие лести и спеси. Старички души не чаяли в девочке и постарались ей дать все, что было в их силах, но науки и чтение казались им ненужными. Саша живет в этой глуши как полевой цветок, сохраняя красоту и «ясность души».

Жизнь Саши

О простой жизни в глуши рассказывает поэма «Саша» (Некрасов). Краткое содержание повествует о том, что девочка до своего шестнадцатилетия была вольна и свободна, она не ведала забот, страстей и сомнений. Гармония с природой была залогом ее спокойствия. Единственное, что нарушало покой Саши, была река-невольница. Она смотрела, как поток в бессильной попытке вырваться зло бурлит у мельницы, и думала о том, что только безумные пытаются спорить со своей судьбой.

Крестьяне, работающие на полях ее родителей, представляются Саше некими хранителями простой и правильной жизни. Девочка много гуляет, часто уходит в поля, где собирает цветы и поет. Родители не могут налюбоваться на свое дитя и надеются, что Саше попадется хороший жених. Когда приходит зима, девочка вечерами с замиранием сердца слушает нянюшкины сказки, а днем отправляется кататься на санках.

Единственное, что печалит Сашу - уничтожение природы. Когда вырубали лес, она плакала и представляла, что стволы, подобно трупам, лежат убитые. И несмотря на то что настает возраст «страстей молодых», ей еще неведомы сердечные тревоги и муки.

Приезд Агарина

Продолжаем пересказывать краткое содержание Некрасова. «Саша» - произведение не только о деревенской жизни, но и о становлении и взрослении личности. И вот наступает тот момент, когда героине представляется возможность забыть о своем детстве.

Недалеко от помещичьих земель родителей Саши находится большая усадьба, которая пустует вот уже сорок лет. Но вот однажды старый дом оживает, в него въезжает владелец - Лев Алексеевич Агарин. Это бледный тонкий человек, который не расстается с лорнеткой и говорит о себе, как о перелетной птице. Он вежлив с прислугой, никогда не повышает голоса и всегда приветлив. Агарин долго путешествовал по свету и наконец вернулся домой.

Все чаще новый сосед посещает помещиков. Агарина забавляет степная природа, он часто над этим подтрунивает. Но больше всего его занимают беседы с Сашей. Он читает девушке книжки, начинает учить французскому языку, рассказывает о тех местах, где побывал. Лев Алексеевич охотно и много рассуждает о том, почему люди несчастны, бедны и озлоблены.

Отъезд соседа

Жизнь простых деревенских помещиков изображает Некрасов. Саша (краткое содержание это иллюстрирует) ведет себя как неглупая девушка, которая очень мало видела в жизни. Потому то и привлекают ее беседы с повидавшим мир Агариным.

И вот, когда Лев Алексеевич прощается с соседями и уезжает, Саше становится скучно, больше не привлекают ее обычные развлечения. Девушка начинает сама читать книжки, помогать больным. Однако иногда на нее находит беспричинная тоска, тогда Саша уходит к себе и тихонько плачет.

Предложение

С момента отъезда Агарина проходит время. Краткое содержание (Некрасова «Саша») начинает описывать события с того момента, когда героини исполняется девятнадцать лет. Агарин в это время возвращается обратно. Он стал еще бледнее и полысел, но красота Саши его потрясает. Беседы соседей возобновляются. Но теперь Агарин не говорит о том светлом будущем, что ждет человечество. Он уверовал в другое - людей нельзя изменить, они низки и злобны. Лев Алексеевич смеется над Сашиной помощью больным.

Проходит несколько дней, и Саша начинает избегать встреч с Агариным, не отвечает на его письма, отсылает назад книги. И вот в одном из писем сосед просит руки Саши. Девушка отказывает ему.

Агарин изображен человеком, неспособным на действие. Он может только говорить, но исправить положение даже не пытается. Именно эти качества прозревает в нем Саша и потому отвергает.

Подошла к концу повесть, что написал Некрасов («Саша»). Очень краткое содержание можно свести к тому, что главное в человеке не образование или кругозор, а способность реализовывать свои слова. Так, Саша, восприняв идеи Агарина, стала заботиться о больных. Сам же Агарин не смог сделать ничего, чтобы его мечты стали реальностью.

Время и герои в поэме Н. А. Некрасова “Саша”

Коллекция сочинений: Время и герои в поэме Н. А. Некрасова “Саша”

Словно как мать над сыновней могилой,

Стонет кулик над равниной унылой.

Поэма Николая Алексеевича Некрасова “Саша» написана в 1855 году. Она правдиво отразила время “поворота» русского общества к социальным вопросам. Не случайно в это же время появляется роман И. С. Тургенева “Рудин », по-своему отразивший то же явление русской действительности. В поэме Николая Алексеевича “Саша» звучит если не “программа», то призыв к молодому поколению - быть полезным отечеству, скорее проснуться от сладкого сна детства, “повзрослеть» и помочь своей стране, так нуждающейся в людях действия; хватит уже разговоров, их разрушительная сила очевидна. Поэма открывается полуреальной-полусимволической картиной скудной и бесплодной земли, не политой слезами собственного народа, но как только живительная влага касается почвы, все вокруг расцветает.

Только что ей я объятъя раскрыл -

Хлынули слезы, прибавилось сил.

Чудо свершилось: убогая нива

Вдруг просветлела, пышна и красива,

Ласково машет вершинами лес,

Солнце приветливей смотрит с небес.

Поэт-мастер показывает бытовые сцены, речь его ясна и понятна. Незаметно повествование переходит от автора к его героям, что придает описанию большую достоверность, разнообразие языковых средств и оттенков.

…Милую дочь свою нежно любили.

Дико росла, как цветок полевой,

Смуглая Саша в деревне степной.

Всем окружив ее тихое детство.

Что позволяли убогие средства,

Только развить воспитанъем, увы!

Эту головку не думали вы.

Это скорее свободный диалог, чем мирное повествование. Картины раздольной русской природы даны как роскошный фон и почва, на которой выросла ясная и богато одаренная душа героини.

Саша проснется - бежит на гумно.

Солнышка нет - ни светло, ни темно.

Саше случалось знавать и печали:

Плакала Саша, как лес вырубали,

Ей и теперь его жалко до слез.

Сколько тут было кудрявых берез!

Героиня живет в ладу с самой собой и окружающим миром. Ее ум не развит, но душа полна этой красотой, она вместила в себя всю землю, научилась любить природу и близких людей, а это - немало. Первый же толчок извне пробуждает и ум героини. Она готова войти в этот огромный мир, быть деятельной и полезной людям. Но человек, призвавший ее к деятельности, не способен кого-либо вести за собою. Лев Алексеевич Агарин умеет научить, как действовать, сам же ограничивается лишь разговорами. Теперь Саша много размышляет, старается понять себя и окружающих. Думает думу, как будто у ней Больше забот, чем у старых людей…

Книжки выписывать стала сама, -

И наконец набралась же ума!

А доброта… Я такой доброты

Век не видал, не увидишь и ты!

Стала Саша чувствовать и понимать больше, чем ее “учи-эль». Он озлоблен, изверился во всем.

Оба тогда мы болтали пустое!

Умные люди решили другое:

Род человеческий низок и зол.

Что ж под руками, того он не любит.

То мимоходом без умыслу губит.

Саша разгадала его холодные душу и сердце, но это хорошо объяснить, но себе не прикажешь.

Благо теперь догадалась она,

Что отдаваться ему не должна…

Он человек совершенно иного, чем она, склада. У него ум господствует над чувствами, оттого и дело ограничивается лишь мечтами о нем и разговорами.

Да говорят, что ему и любовь

Голову больше волнует - не кровь!

Сашина же душа повернулась навстречу людям, она не будет бездействовать, так как ей открылся свет истины, а это главное.

В добрую почву упало зерно -

Пышным плодом отродится оно!

Поэма Некрасова “Саша» показала миру читателей жизнь молодого поколения, страждущего деятельности и находящего для этого пути и средства. Не случайно героиней поэмы становится девушка. Это нетипично для России того времени, но если Саше удалось осознать свою нужность и место в жизни, то удастся и другим, как бы убеждает своих читателей поэт-демократ Н. А. Некрасов.

Пышная жатва. Нетронутых сил

В Саше так много сосед пробудил…

Эх! Говорю я хитро, непонятно!

Знайте и верьте, друзья: благодатна

Всякая буря душе молодой -

Зреет и крепнет душа под грозой.

Рейтинг популярных сочинений

Напрасно про бесов болтают,

Что справедливости совсем они не знают,

А правду тож они нередко наблюдают.

  • Добролюбов о Катерине и мое отношение к героине. План сочинения

    (Каждое утверждение критика следует сопровождать личной оценкой пишущего)

    I. “…Характер.
  • Изложение-рассуждения: “Какие бывают дупла?” Каждое дупло в лесу - загадка. Умелый следопыт по следам разгадает дупляного жителя. Бывают дупла-ночлежки.
  • Статистика

    Посетители нашей школы

    Слушать стихотворение Некрасова Саша

  • Словно как мать над сыновней могилой,
    Стонет кулик над равниной унылой,

    Пахарь ли песню вдали запоет —
    Долгая песня за сердце берет;

    Лес ли начнется — сосна да осина…
    Не весела ты, родная картина!

    Что же молчит мой озлобленный ум?..
    Сладок мне леса знакомого шум,

    Любо мне видеть знакомую ниву —
    Дам же я волю благому порыву

    И на родимую землю мою
    Все накипевшие слезы пролью!

    Злобою сердце питаться устало —
    Много в ней правды, да радости мало;

    Спящих в могилах виновных теней
    Не разбужу я враждою моей.

    Родина-мать! я душою смирился,
    Любящим сыном к тебе воротился.

    Сколько б на нивах бесплодных твоих
    Даром не сгинуло сил молодых,

    Сколько бы ранней тоски и печали
    Вечные бури твои ни нагнали

    На боязливую душу мою —
    Я побежден пред тобою стою!

    Силу сломили могучие страсти,
    Гордую волю погнули напасти,

    И про убитою музу мою
    Я похоронные песни пою.

    Перед тобою мне плакать не стыдно,
    Ласку твою мне принять не обидно —

    Дай мне отраду объятий родных,
    Дай мне забвенье страданий моих!

    Жизнью измят я… и скоро я сгину…
    Мать не враждебна и к блудному сыну:

    Только что я ей объятья раскрыл —
    Хлынули слезы, прибавилось сил.

    Чудо свершилось: убогая нива
    Вдруг просветлела, пышна и красива,

    Ласковей машет вершинами лес,
    Солнце приветливей смотрит с небес.

    Весело въехал я в дом тот угрюмый,
    Что, осенив сокрушительной думой,

    Некогда стих мне суровый внушил…
    Как он печален, запущен и хил!

    Скучно в нем будет. Нет, лучше поеду,
    Благо не поздно, теперь же к соседу

    И поселюсь среди мирной семьи.
    Славные люди — соседи мои,

    Славные люди! Радушье их честно,
    Лесть им противна, а спесь неизвестна.

    Как-то они доживают свой век?
    Он уже дряхлый, седой человек,

    Да и старушка немногим моложе.
    Весело будет увидеть мне тоже

    Сашу, их дочь… Недалеко их дом.
    Всё ли застану по-прежнему в нем?

    Добрые люди, спокойно вы жили,
    Милую дочь свою нежно любили.

    Дико росла, как цветок полевой,
    Смуглая Саша в деревне степной.

    Всем окружив ее тихое детство,
    Что позволяли убогие средства,

    Только развить воспитаньем, увы!
    Эту головку не думали вы.

    Книги ребенку — напрасная мука,
    Ум деревенский пугает наука;

    Но сохраняется дольше в глуши
    Первоначальная ясность души,

    Рдеет румянец и ярче и краше…
    Мило и молодо дитятко ваше,-

    Бегает живо, горит, как алмаз,
    Черный и влажный смеющийся глаз,

    Щеки румяны, и полны, и смуглы,
    Брови так тонки, а плечи так круглы!

    Саша не знает забот и страстей,
    А уж шестнадцать исполнилось ей…

    Выспится Саша, поднимется рано,
    Черные косы завяжет у стана

    И убежит, и в просторе полей
    Сладко и вольно так дышится ей.

    Та ли, другая пред нею дорожка —
    Смело ей вверится бойкая ножка;

    Да и чего побоится она?..
    Всё так спокойно; кругом тишина,

    Сосны вершинами машут приветно,-
    Кажется, шепчут, струясь незаметно,

    Волны над сводом зеленых ветвей:
    «Путник усталый! бросайся скорей

    В наши объятья: мы добры и рады
    Дать тебе, сколько ты хочешь, прохлады».

    Полем идешь — всё цветы да цветы,
    В небо глядишь — с голубой высоты

    Солнце смеется… Ликует природа!
    Всюду приволье, покой и свобода;

    Только у мельницы злится река:
    Нет ей простора… неволя горька!

    Бедная! как она вырваться хочет!
    Брызжется пеной, бурлит и клокочет,

    Но не прорвать ей плотины своей.
    «Не суждена, видно, волюшка ей,-

    Думает Саша,- безумно роптанье…»
    Жизни кругом разлитой ликованье

    Саше порукой, что милостив бог…
    Саша не знает сомненья тревог.

    Вот по распаханной, черной поляне,
    Землю взрывая, бредут поселяне —

    Саша в них видит довольных судьбой
    Мирных хранителей жизни простой:

    Знает она, что недаром с любовью
    Землю польют они потом и кровью…

    Весело видеть семью поселян,
    В землю бросающих горсти семян;

    Дорого-любо, кормилица-нива
    Видеть, как ты колосишься красиво,

    Как ты, янтарным зерном налита
    Гордо стоишь высока и густа!

    Но веселей нет поры обмолота:
    Легкая дружно спорится работа;

    Вторит ей эхо лесов и полей,
    Словно кричит: «поскорей! поскорей!»

    Звук благодатный! Кого он разбудит,
    Верно весь день тому весело будет!

    Саша проснется — бежит на гумно.
    Солнышка нет — ни светло, ни темно,

    Только что шумное стадо прогнали.
    Как на подмерзлой грязи натоптали

    Лошади, овцы!.. Парным молоком
    В воздухе пахнет. Мотая хвостом,

    За нагруженной снопами телегой
    Чинно идет жеребеночек пегий,

    Пар из отворенной риги валит,
    Кто-то в огне там у печки сидит.

    А на гумне только руки мелькают
    Да высоко молотила взлетают,

    Не успевает улечься их тень.
    Солнце взошло — начинается день…

    Саша сбирала цветы полевые,
    С детства любимые, сердцу родные,

    Каждую травку соседних полей
    Знала по имени. Нравилось ей

    В пестром смешении звуков знакомых
    Птиц различать, узнавать насекомых.

    Время к полудню, а Саши всё нет.
    «Где же ты, Саша? простынет обед,

    Сашенька! Саша!..» С желтеющей нивы
    Слышатся песни простой переливы;

    Вот раздалося «ау» вдалеке;
    Вот над колосьями в синем венке

    Черная быстро мелькнула головка…
    «Вишь ты, куда забежала, плутовка!

    Э!… да никак колосистую рожь
    Переросла наша дочка!» — Так что ж?

    «Что? ничего! понимай как умеешь!
    Что теперь надо, сама разумеешь:

    Спелому колосу — серп удалой
    Девице взрослой — жених молодой!»

    — Вот еще выдумал, старый проказник!
    «Думай не думай, а будет нам праздник!»

    Так рассуждая, идут старики
    Саше навстречу; в кустах у реки

    Смирно присядут, подкрадутся ловко,
    С криком внезапным: «Попалась, плутовка!»…

    Сашу поймают и весело им
    Свидеться с дитятком бойким своим…

    В зимние сумерки нянины сказки
    Саша любила. Поутру в салазки

    Саша садилась, летела стрелой,
    Полная счастья, с горы ледяной.

    Няня кричит: «Не убейся, родная!»
    Саша, салазки свои погоняя,

    Весело мчится. На полном бегу
    На бок салазки — и Саша в снегу!

    Выбьются косы, растреплется шубка —
    Снег отряхает, смеется, голубка!

    Не до ворчанья и няне седой:
    Любит она ее смех молодой…

    Саше случалось знавать и печали:
    Плакала Саша, как лес вырубали,

    Ей и теперь его жалко до слез.
    Сколько тут было кудрявых берез!

    Там из-за старой, нахмуренной ели
    Красные грозды калины глядели,

    Там поднимался дубок молодой.
    Птицы царили в вершине лесной,

    Понизу всякие звери таились.
    Вдруг мужики с топорами явились —

    Лес зазвенел, застонал, затрещал.
    Заяц послушал — и вон побежал,

    В темную нору забилась лисица,
    Машет крылом осторожнее птица,

    В недоуменье тащат муравьи
    Что ни попало в жилища свои.

    С песнями труд человека спорился:
    Словно подкошен, осинник валился,

    С треском ломали сухой березняк,
    Корчили с корнем упорный дубняк,

    Старую сосну сперва подрубали,
    После арканом ее нагибали

    И, поваливши, плясали на ней,
    Чтобы к земле прилегла поплотней.

    Так, победив после долгого боя,
    Враг уже мертвого топчет героя.

    Много тут было печальных картин:
    Стоном стонали верхушки осин,

    Из перерубленной старой березы
    Градом лилися прощальные слезы

    И пропадали одна за другой
    Данью последней на почве родной.

    Кончились поздно труды роковые.
    Вышли на небо светила ночные,

    И над поверженным лесом луна
    Остановилась, кругла и ясна,-

    Трупы деревьев недвижно лежали;
    Сучья ломались, скрипели, трещали,

    Жалобно листья шумели кругом.
    Так, после битвы, во мраке ночном

    Раненый стонет, зовет, проклинает.
    Ветер над полем кровавым летает —

    Праздно лежащим оружьем звенит,
    Волосы мертвых бойцов шевелит!

    Тени ходили по пням беловатым,
    Жидким осинам, березам косматым;

    Низко летали, вились колесом
    Совы, шарахаясь оземь крылом;

    Звонко кукушка вдали куковала,
    Да, как безумная, галка кричала,

    Шумно летая над лесом… но ей
    Не отыскать неразумных детей!

    С дерева комом галчата упали,
    Желтые рты широко разевали,

    Прыгали, злились. Наскучил их крик —
    И придавил их ногою мужик.

    Утром работа опять закипела.
    Саша туда и ходить не хотела,

    Да через месяц — пришла. Перед ней
    Взрытые глыбы и тысячи пней;

    Только, уныло повиснув ветвями,
    Старые сосны стояли местами,

    Так на селе остаются одни
    Старые люди в рабочие дни.

    Верхние ветви так плотно сплелися,
    Словно там гнезда жар-птиц завелися,

    Что, по словам долговечных людей,
    Дважды в полвека выводят детей.

    Саше казалось, пришло уже время:
    Вылетит скоро волшебное племя,

    Чудные птицы посядут на пни,
    Чудные песни споют ей они!

    Саша стояла и чутко внимала,
    В красках вечерних заря догорала —

    Через соседний несрубленный лес,
    С пышно-румяного края небес

    Солнце пронзалось стрелой лучезарной,
    Шло через пни полосою янтарной

    И наводило на дальний бугор
    Света и теней недвижный узор.

    Долго в ту ночь, не смыкая ресницы,
    Думает Саша: что петь будут птицы?

    В комнате словно тесней и душней.
    Саше не спится,- но весело ей.

    Пестрые грезы сменяются живо,
    Щеки румянцем горят нестыдливо,

    Утренний сон ее крепок и тих…
    Первые зорьки страстей молодых,

    Полны вы чары и неги беспечной!
    Нет еще муки в тревоге сердечной;

    Туча близка, но угрюмая тень
    Медлит испортить смеющийся день,

    Будто жалея… И день еще ясен…
    Он и в грозе будет чудно прекрасен,

    Но безотчетно пугает гроза…
    Эти ли детски живые глаза,

    Эти ли полные жизни ланиты
    Грустно поблекнут, слезами покрыты?

    Эту ли резвую волю во власть
    Гордо возьмет всегубящая страсть?…

    Мимо идите, угрюмые тучи!
    Горды вы силой, свободой могучи:

    С вами ли, грозные, вынести бой
    Слабой и робкой былинке степной?…

    Третьего года, наш край покидая,
    Старых соседей моих обнимая,

    Помню, пророчил я Саше моей
    Доброго мужа, румяных детей,

    Долгую жизнь без тоски и страданья…
    Да не сбылися мои предсказанья!

    В страшной беде стариков я застал.
    Вот что про Сашу отец рассказал:

    «В нашем соседстве усадьба большая
    Лет уже сорок стояла пустая;

    В третьем году наконец прикатил
    Барин в усадьбу и нас посетил,

    Именем: Лев Алексеич Агарин,
    Ласков с прислугой, как будто не барин,

    Тонок и бледен. В лорнетку глядел,
    Мало волос на макушке имел.

    Звал он себя перелетною птицей:
    — Был,- говорит,- я теперь за границей,

    Много видал я больших городов,
    Синих морей и подводных мостов,-

    Всё там приволье, и роскошь, и чудо,
    Да высылали доходы мне худо.

    На пароходе в Кронштадт я пришел,
    И надо мной всё кружился орел,

    Словно прочил великую долю.-
    Мы со старухой дивилися вволю,

    Саша смеялась, смеялся он сам…
    Начал он часто похаживать к нам,

    Начал гулять, разговаривать с Сашей
    Да над природой подтрунивать нашей:

    Есть-де на свете такая страна,
    Где никогда не проходит весна,

    Там и зимою открыты балконы,
    Там поспевают на солнце лимоны,

    И начинал, в потолок посмотрев,
    Грустное что-то читать нараспев.

    Право, как песня слова выходили.
    Господи! сколько они говорили!

    Мало того: он ей книжки читал
    И по-французски ее обучал.

    Словно брала их чужая кручина,
    Всё рассуждали: какая причина,

    Вот уж который теперича век
    Беден, несчастлив и зол человек?

    Но,- говорит,- не слабейте душою:
    Солнышко правды взойдет над землею!

    И в подтвержденье надежды своей
    Старой рябиновкой чокался с ней.

    Саша туда же — отстать-то не хочет —
    Выпить не выпьет, а губы обмочит;

    Грешные люди — пивали и мы.
    Стал он прощаться в начале зимы:

    — Бил,- говорит,- я довольно баклуши,
    Будьте вы счастливы, добрые души,

    Благословите на дело… пора!-
    Перекрестился — и съехал с двора…

    В первое время печалилась Саша,
    Видим: скучна ей компания наша.

    Годы ей, что ли, такие пришли?
    Только узнать мы ее не могли,

    Скучны ей песни, гаданья и сказки.
    Вот и зима!- да не тешат салазки.

    Думает думу, как будто у ней
    Больше забот, чем у старых людей.

    Книжки читает, украдкою плачет.
    Видели: письма всё пишет и прячет.

    Книжки выписывать стала сама —
    И наконец набралась же ума!

    Что ни спроси, растолкует, научит,
    С ней говорить никогда не наскучит;

    А доброта… Я такой доброты
    Век не видал, не увидишь и ты!

    Бедные — все ей приятели-други:
    Кормит, ласкает и лечит недуги.

    Так девятнадцать ей минуло лет.
    Мы поживаем — и горюшка нет.

    Надо же было вернуться соседу!
    Слышим: приехал и будет к обеду.

    Как его весело Саша ждала!
    В комнату свежих цветов принесла;

    Книги свои уложила исправно,
    Просто оделась, да так-то ли славно;

    Вышла навстречу — и ахнул сосед!
    Словно оробел. Мудреного нет:

    В два-то последние года на диво
    Сашенька стала пышна и красива,

    Прежний румянец в лице заиграл.
    Он же бледней и плешивее стал…

    Всё, что ни делала, что ни читала,
    Саша тотчас же ему рассказала;

    Только не впрок угожденье пошло!
    Он ей перечил, как будто назло:

    — Оба тогда мы болтали пустое!
    Умные люди решили другое,

    Род человеческий низок и зол.-
    Да и пошел! и пошел! и пошел!..

    Что говорил — мы понять не умеем,
    Только покоя с тех пор не имеем:

    Вот уж сегодня семнадцатый день
    Саша тоскует и бродит, как тень.

    Книжки свои то читает, то бросит,
    Гость навестит, так молчать его просит.

    Был он три раза; однажды застал
    Сашу за делом: мужик диктовал

    Ей письмецо, да какая-то баба
    Травки просила — была у ней жаба.

    Он поглядел и сказал нам шутя:
    — Тешится новой игрушкой дитя!

    Саша ушла — не ответила слова…
    Он было к ней; говорит: «Нездорова».

    Плачет, печалится, молится богу…
    Он говорит: «Я собрался в дорогу».

    Сашенька вышла, простилась при нас,
    Да и опять наверху заперлась.

    Что ж?.. он письмо ей прислал. Между нами:
    Грешные люди, с испугу мы сами

    Прежде его прочитали тайком:
    Руку свою предлагает он в нем.

    Саша сначала отказ отослала,
    Да уж потом нам письмо показала.

    Мы уговаривать: чем не жених?
    Молод, богат, да и нравом-то тих.

    «Нет, не пойду». А сама не спокойна;
    То говорит: «Я его недостойна»,

    То: «Он меня недостоин: он стал

    Зол и печален и духом упал!»

    А как уехал, так пуще тоскует,
    Письма его потихоньку целует!..

    Что тут такое? родной, объясни!
    Хочешь, на бедную Сашу взгляни.

    Долго ли будет она убиваться?
    Или уже ей не певать, не смеяться,

    И погубил он бедняжку навек?
    Ты нам скажи: он простой человек

    Или какой чернокнижник-губитель?
    Или не сам ли он бес-искуситель?..»

    — Полноте, добрые люди, тужить!
    Будете скоро по-прежнему жить:

    Саша поправится — бог ей поможет.
    Околдовать никого он не может:

    Он… не могу приложить головы,
    Как объяснить, чтобы поняли вы…

    Странное племя, мудреное племя
    В нашем отечестве создало время!

    Это не бес, искуситель людской,
    Это, увы!- современный герой!

    Книги читает да по свету рыщет —
    Дела себе исполинское ищет,

    Благо, наследье богатых отцов
    Освободило от малых трудов,

    Благо, идти по дороге избитой
    Лень помешала да разум развитый.

    «Нет, я души не растрачу моей
    На муравьиной работе людей:

    Или под бременем собственной силы
    Сделаюсь жертвой ранней могилы,

    Или по свету звездой пролечу!
    Мир,- говорит,- осчастливить хочу!»

    Что ж под руками, того он не любит,
    То мимоходом без умыслу губит.

    В наши великие, трудные дни
    Книги не шутка: укажут они

    Всё недостойное, дикое, злое,
    Но не дадут они сил на благое,

    Но не научат любить глубоко…
    Дело веков поправлять не легко!

    В ком не воспитано чувство свободы,
    Тот не займет его; нужны не годы —

    Нужны столетия, и кровь, и борьба,
    Чтоб человека создать из раба.

    Всё, что высоко, разумно, свободно,
    Сердцу его и доступно, и сродно,

    Только дающая силу и власть,
    В слове и деле чужда ему страсть!

    Любит он сильно, сильней ненавидит,
    А доведись — комара не обидит!

    Да говорят, что ему и любовь
    Голову больше волнует — не кровь!

    Что ему книга последняя скажет,
    То на душе его сверху и ляжет:

    Верить, не верить — ему всё равно,
    Лишь бы доказано было умно!

    Сам на душе ничего не имеет,
    Что вчера сжал, то сегодня и сеет;

    Нынче не знает, что завтра сожнет,
    Только, наверное, сеять пойдет.

    Это в простом переводе выходит,
    Что в разговорах он время проводит;

    Если ж за дело возьмется — беда!
    Мир виноват в неудаче тогда;

    Чуть поослабнут нетвердые крылья,
    Бедный кричит: «Бесполезны усилья!»

    И уж куда как становится зол
    Крылья свои опаливший орел…

    Поняли?.. нет!.. Ну, беда небольшая!
    Лишь поняла бы бедняжка больная.

    Благо теперь догадалась она,
    Что отдаваться ему не должна,

    А остальное всё сделает время.
    Сеет он все-таки доброе семя!

    В нашей степной полосе, что ни шаг,
    Знаете вы,- то бугор, то овраг:

    В летнюю пору безводны овраги,
    Выжжены солнцем, песчаны и наги,

    Осенью грязны, не видны зимой,
    Но погодите: повеет весной

    С теплого края, оттуда, где люди
    Дышат вольнее — в три четверти груди,-

    Красное солнце растопит снега,
    Реки покинут свои берега,-

    Чуждые волны кругом разливая,
    Будет и дерзок, и полон до края

    Жалкий овраг… Пролетела весна —
    Выжжет опять его солнце до дна,

    Но уже зреет на ниве поемной,
    Что оросил он волною заемной,

    Пышная жатва. Нетронутых сил
    В Саше так много сосед пробудил…

    Эх! говорю я хитро, непонятно!
    Знайте и верьте, друзья: благодатна

    Всякая буря душе молодой —
    Зреет и крепнет душа под грозой.

    Чем неутешнее дитятко ваше,
    Тем встрепенется светлее и краше:

    В добрую почву упало зерно —
    Пышным плодом отродится оно!

    Анализ поэмы «Саша» Николая Некрасова

    В поэме «Саша» (1854-1855) Н. А. Некрасов поднимает проблему, которая в целом не характерна для его творчества. Знаменитый защитник интересов простого народа обращается к теме, поднятой Пушкиным и Лермонтовым, — возникновению в русском обществе т. н. «лишних людей». При этом поэт по-своему освещает эту проблему. Он отмечает, что такие люди все же приносят пользу («благое семя»), оказывая положительное влияние на новое поколение.

    Центральный персонаж поэмы — дочь стариков-помещиков Саша. Этот образ описан Некрасовым с большой любовью и теплотой. Молодая девушка растет в условиях деревенской идиллии. Над ней не тяготеют узкие рамки светского воспитания. Саша не получает никакого образования, но это ей и не нужно. Девушка живет в абсолютной гармонии с окружающим миром. Единственное, что доставляет ей серьезное огорчение, — вырубка леса.

    Спокойствие патриархального образа жизни нарушается приездом соседа — Л. А. Агарина. В нем легко угадывается носитель либеральных идей. Родители Саши удивлены его странными речами, но покоряются добродушию и обхождению Агарина. Они с одобрением смотрят на то, что дочь начинает проводить с молодым соседом все больше времени. Агарин нравится Саше смелостью взглядов. Он прививает ей любовь к чтению. Рассказчик не говорит об этом прямо, но становится понятно, что молодая девушка полностью попадает под влияние либеральных идей. Вместе с тем естественным образом в ней пробуждается любовь к Агарину. Любовь Саши повторяет трагедию Татьяны Лариной. «Измученному» жизнью Агарину не нужна эта чистая бескорыстная любовь, он уезжает.

    Старики видят резкую перемену в Саше. Они обеспокоены, пытаются разгадать причину ее задумчивости. Догадка родителей о возникшей любви подтверждается при повторном приезде Агарина. Но для стариков осталась скрытой внутренняя перемена в Саше. Кинутое Агариным «благое семя» жажды знаний дало богатый урожай. Девушка разгадала характер своего соседа, его бесцельно растрачиваемую жизнь. Агарин окончательно потерял цель жизни, а Саша ее обрела в благородном служении народу.

    Некрасов в лице рассказчика пытается объяснить родителям случившееся. Но делает он это больше для читателей. Агарин — типичный представитель своего поколения. Его обширные знания и жизненный опыт остаются бесполезной обузой без стремления к действительно важной цели. Тем не менее он сделал полезное дело, пробудив в душе Саши жажду полезной деятельности. Чистая девушка, воспитанная вдалеке от высшего общества, не повторит ошибок Агарина и не испытает разочарования в жизни. Некрасов завершает поэму оптимистической речью, убеждая читателей в том, что пробужденные в душе Саши «нетронутые силы» со временем дадут прекрасный результат.

    Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

    Иван Сергеевич Тургенев

    Первая любовь

    Посвящено П. В. Анненкову

    Гости давно разъехались. Часы пробили половину первого. В комнате остались только хозяин, да Сергей Николаевич, да Владимир Петрович.

    Хозяин позвонил и велел принять остатки ужина.

    – Итак, это дело решенное, – промолвил он, глубже усаживаясь в кресло и закурив сигару, – каждый из нас обязан рассказать историю своей первой любви. За вами очередь, Сергей Николаевич.

    Сергей Николаевич, кругленький человек с пухленьким белокурым лицом, посмотрел сперва на хозяина, потом поднял глаза к потолку.

    – У меня не было первой любви, – сказал он, наконец, – я прямо начал со второй.

    – Это каким образом?

    – Очень просто. Мне было восемнадцать лет, когда я первый раз приволокнулся за одной весьма миленькой барышней; но я ухаживал за ней так, как будто дело это было мне не внове: точно так, как я ухаживал потом за другими. Собственно говоря, в первый и последний раз я влюбился лет шести в свою няню; но этому очень давно. Подробности наших отношений изгладились из моей памяти, да если б я их и помнил, кого это может интересовать?

    – Так как же быть? – начал хозяин. – В моей первой любви тоже не много занимательного: я ни в кого не влюблялся до знакомства с Анной Ивановной, моей теперешней женой, – и все у нас шло как по маслу: отцы нас сосватали, мы очень скоро полюбились друг другу и вступили в брак не мешкая. Моя сказка двумя словами сказывается. Я, господа, признаюсь, поднимая вопрос о первой любви, – надеялся на вас, не скажу старых, но и не молодых холостяков. Разве вы нас чем-нибудь потешите, Владимир Петрович?

    – Моя первая любовь принадлежит действительно к числу не совсем обыкновенных, – ответил с небольшой запинкой Владимир Петрович, человек лет сорока, черноволосый, с проседью.

    – А! – промолвили хозяин и Сергей Николаевич в один голос. – Тем лучше… Рассказывайте.

    – Извольте… или нет: рассказывать я не стану; я не мастер рассказывать: выходит сухо и коротко или пространно и фальшиво; а если позволите, я запишу все, что вспомню, в тетрадку – и прочту вам.

    Приятели сперва не согласились, но Владимир Петрович настоял на своем. Через две недели они опять сошлись, и Владимир Петрович сдержал свое обещание.

    Вот что стояло в его тетрадке:

    Мне было тогда шестнадцать лет. Дело происходило летом 1833 года.

    Я жил в Москве у моих родителей. Они нанимали дачу около Калужской заставы, против Нескучного. Я готовился в университет, но работал очень мало и не торопясь.

    Никто не стеснял моей свободы. Я делал, что хотел, особенно с тех пор, как я расстался с последним моим гувернером-французом, который никак не мог привыкнуть к мысли, что он упал «как бомба» (comme une bombe) в Россию, и с ожесточенным выражением на лице по целым дням валялся на постели. Отец обходился со мной равнодушно-ласково; матушка почти не обращала на меня внимания, хотя у ней, кроме меня, не было детей: другие заботы ее поглощали. Мой отец, человек еще молодой и очень красивый, женился на ней по расчету; она была старше его десятью годами. Матушка моя вела печальную жизнь: беспрестанно волновалась, ревновала, сердилась – но не в присутствии отца; она очень его боялась, а он держался строго, холодно, отдаленно… Я не видал человека более изысканно спокойного, самоуверенного и самовластного.

    Я никогда не забуду первых недель, проведенных мною на даче. Погода стояла чудесная; мы переехали из города девятого мая, в самый Николин день. Я гулял – то в саду нашей дачи, то по Нескучному, то за заставой; брал с собою какую-нибудь книгу – курс Кайданова, например, – но редко ее развертывал, а больше вслух читал стихи, которых знал очень много на память; кровь бродила во мне, и сердце ныло – так сладко и смешно: я все ждал, робел чего-то и всему дивился и весь был наготове; фантазия играла и носилась быстро вокруг одних и тех же представлений, как на заре стрижи вокруг колокольни; я задумывался, грустил и даже плакал; но и сквозь слезы и сквозь грусть, навеянную то певучим стихом, то красотою вечера, проступало, как весенняя травка, радостное чувство молодой, закипающей жизни.

    У меня была верховая лошадка, я сам ее седлал и уезжал один куда-нибудь подальше, пускался вскачь и воображал себя рыцарем на турнире – как весело дул мне в уши ветер! – или, обратив лицо к небу, принимал его сияющий свет и лазурь в разверстую душу.

    Помнится, в то время образ женщины, призрак женской любви почти никогда не возникал определенными очертаниями в моем уме; но во всем, что я думал, во всем, что я ощущал, таилось полусознанное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно сладкого, женского…

    Это предчувствие, это ожидание проникло весь мой состав: я дышал им, оно катилось по моим жилам в каждой капле крови… ему было суждено скоро сбыться.

    Дача наша состояла из деревянного барского дома с колоннами и двух низеньких флигельков; во флигеле налево помещалась крохотная фабрика дешевых обоев… Я не раз хаживал туда смотреть, как десяток худых и взъерошенных мальчишек в засаленных халатах и с испитыми лицами то и дело вскакивали на деревянные рычаги, нажимавшие четырехугольные обрубки пресса, и таким образом тяжестью своих тщедушных тел вытискивали пестрые узоры обоев. Флигелек направо стоял пустой и отдавался внаймы. В один день – недели три спустя после девятого мая – ставни в окнах этого флигелька открылись, показались в них женские лица – какое-то семейство в нем поселилось. Помнится, в тот же день за обедом матушка осведомилась у дворецкого о том, кто были наши новые соседи, и, услыхав фамилию княгини Засекиной, сперва промолвила не без некоторого уважения: «А! княгиня… – а потом прибавила: – Должно быть, бедная какая-нибудь».

    – На трех извозчиках приехали-с, – заметил, почтительно подавая блюдо, дворецкий, – своего экипажа не имеют-с, и мебель самая пустая.

    – Да, – возразила матушка, – а все-таки лучше.

    Отец холодно взглянул на нее: она умолкла.

    Действительно, княгиня Засекина не могла быть богатой женщиной: нанятый ею флигелек был так ветх, и мал, и низок, что люди, хотя несколько зажиточные, не согласились бы поселиться в нем. Впрочем, я тогда пропустил это все мимо ушей. Княжеский титул на меня мало действовал: я недавно прочел «Разбойников» Шиллера.

    У меня была привычка бродить каждый вечер с ружьем по нашему саду и караулить ворон. К этим осторожным, хищным и лукавым птицам я издавна чувствовал ненависть. В день, о котором зашла речь, я также отправился в сад – и, напрасно исходив все аллеи (вороны меня признали и только издали отрывисто каркали), случайно приблизился к низкому забору, отделявшему собственно наши владения от узенькой полосы сада, простиравшейся за флигельком направо и принадлежавшей к нему. Я шел потупя голову. Вдруг мне послышались голоса; я взглянул через забор – и окаменел… Мне представилось странное зрелище.

    В нескольких шагах от меня – на поляне, между кустами зеленой малины, стояла высокая стройная девушка в полосатом розовом платье и с белым платочком на голове; вокруг нее теснились четыре молодые человека, и она поочередно хлопала их по лбу теми небольшими серыми цветками, которых имени я не знаю, но которые хорошо знакомы детям: эти цветки образуют небольшие мешочки и разрываются с треском, когда хлопнешь ими по чему-нибудь твердому. Молодые люди так охотно подставляли свои лбы – а в движениях девушки (я ее видел сбоку) было что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмешливое и милое, что я чуть не вскрикнул от удивления и удовольствия и, кажется, тут же бы отдал все на свете, чтобы только и меня эти прелестные пальчики хлопнули по лбу. Ружье мое соскользнуло на траву, я все забыл, я пожирал взором этот стройный стан, и шейку, и красивые руки, и слегка растрепанные белокурые волосы под белым платочком, и этот полузакрытый, умный глаз, и эти ресницы, и нежную щеку под ними…

    – Молодой человек, а молодой человек, – проговорил вдруг подле меня чей-то голос, – разве позволительно глядеть так на чужих барышень?

    Я вздрогнул весь, я обомлел… Возле меня за забором стоял какой-то человек с коротко остриженными черными волосами и иронически посматривал на меня. В это самое мгновение и девушка обернулась ко мне… Я увидал огромные серые глаза на подвижном, оживленном лице – и все это лицо вдруг задрожало, засмеялось, белые зубы сверкнули на нем, брови как-то забавно поднялись… Я вспыхнул, схватил с земли ружье и, преследуемый звонким, но не злым хохотаньем, убежал к себе в комнату, бросился на постель и закрыл лицо руками. Сердце во мне так и прыгало; мне было очень стыдно и весело: я чувствовал небывалое волнение.

    Отдохнув, я причесался, почистился и сошел вниз к чаю. Образ молодой девушки носился передо мною, сердце перестало прыгать, но как-то приятно сжималось.

    – Что с тобой? – внезапно спросил меня отец, – убил ворону?

    Я хотел было все рассказать ему, но удержался и только улыбнулся про себя. Ложась спать, я, сам не знаю зачем, раза три повернулся на одной ноге, напомадился, лег и всю ночь спал как убитый. Перед утром я проснулся на мгновенье, приподнял голову, посмотрел вокруг себя с восторгом – и опять заснул.

    «Как бы с ними познакомиться?» – было первою моею мыслью, как только я проснулся поутру. Я перед чаем отправился в сад, но не подходил слишком близко к забору и никого не видел. После чаю я прошелся несколько раз по улице перед дачей – и издали заглядывал в окна… Мне почудилось за занавеской ее лицо, и я с испугом поскорее удалился. «Однако надо же познакомиться, – думал я, беспорядочно расхаживая по песчаной равнине, расстилавшейся перед Нескучным, – но как? Вот в чем вопрос». Я припоминал малейшие подробности вчерашней встречи: мне почему-то особенно ясно представлялось, как это она посмеялась надо мною… Но, пока я волновался и строил различные планы, судьба уже порадела обо мне.

    В мое отсутствие матушка получила от новой своей соседки письмо на серой бумаге, запечатанной бурым сургучом, какой употребляется только на почтовых повестках да на пробках дешевого вина.

    В этом письме, написанном безграмотным языком и неопрятным почерком, княгиня просила матушку оказать ей покровительство: матушка моя, по словам княгини, была хорошо знакома с значительными людьми, от которых зависела ее участь и участь ее детей, так как у ней были очень важные процессы. «Я квам обращаюсь, – писала она, – как благородная дама хблагородной даме, и при том мне преятно воспользоватца сим случаем». Кончая, она просила у матушки позволения явиться к ней. Я застал матушку в неприятном расположении духа: отца не было дома, и ей не с кем было посоветоваться. Не отвечать «благородной даме», да еще княгине, было невозможно, а как отвечать – матушка недоумевала. Написать записку по-французски казалось ей неуместным, а в русской орфографии сама матушка не была сильна – и знала это – и не хотела компрометироваться. Она обрадовалась моему приходу и тотчас приказала мне сходить к княгине и на словах объяснить ей, что матушка, мол, моя всегда готова оказать ее сиятельству, по мере сил, услугу и просит ее пожаловать к ней часу в первом. Неожиданно быстрое исполнение моих тайных желаний меня и обрадовало и испугало; однако я не выказал овладевшего мною смущения – и предварительно отправился к себе в комнату, чтобы надеть новенький галстук и сюртучок: дома я еще ходил в куртке и в отложных воротничках, хотя очень ими тяготился.

    В тесной и неопрятной передней флигелька, куда я вступил с невольной дрожью во всем теле, встретил меня старый седой слуга с темным, медного цвета, лицом, свиными угрюмыми глазками и такими глубокими морщинами на лбу и на висках, каких я в жизни не видывал. Он нес на тарелке обглоданный хребет селедки и, притворяя ногою дверь, ведущую в другую комнату, отрывисто проговорил:

    – Чего вам?

    – Княгиня Засекина дома? – спросил я.

    – Вонифатий! – закричал из-за двери дребезжащий женский голос.

    Слуга молча повернулся ко мне спиною, причем обнаружилась сильно истертая спинка его ливреи, с одинокой порыжелой гербовой пуговицей, и ушел, поставив тарелку на пол.

    – В квартал ходил? – повторил тот же женский голос. Слуга пробормотал что-то. – А?.. Пришел кто-то?.. – послышалось опять. – Барчук соседний? Ну, проси.

    – Пожалуйте-с в гостиную, – проговорил слуга, появившись снова передо мною и поднимая тарелку с полу.

    Я оправился и вошел в «гостиную».

    Я очутился в небольшой и не совсем опрятной комнате с бедной, словно наскоро расставленной мебелью. У окна, на кресле с отломанной ручкой, сидела женщина лет пятидесяти, простоволосая и некрасивая, в зеленом старом платье и с пестрой гарусной косынкой вокруг шеи. Ее небольшие черные глазки так и впились в меня.

    Я подошел к ней и раскланялся.

    – Я имею честь говорить с княгиней Засекиной?

    – Я княгиня Засекина; а вы сын господина В.?

    – Точно так-с. Я пришел к вам с поручением от матушки.

    – Садитесь, пожалуйста. Вонифатий! где мои ключи, не видал?

    Я сообщил г-же Засекиной ответ моей матушки на ее записку. Она выслушала меня, постукивая толстыми красными пальцами по оконнице, а когда я кончил, еще раз уставилась на меня.

    – Очень хорошо; непременно буду, – промолвила она, наконец. – А как вы еще молоды! Сколько вам лет, позвольте спросить?

    – Шестнадцать лет, – отвечал я с невольной запинкой.

    Княгиня достала из кармана какие-то исписанные, засаленные бумаги, поднесла их к самому носу и принялась перебирать их.

    – Годы хорошие, – произнесла она внезапно, поворачиваясь и ерзая на стуле. – А вы, пожалуйста, будьте без церемонии. У меня просто.

    «Слишком просто», – подумал я, с невольной гадливостью окидывая взором всю ее неблагообразную фигуру.

    В это мгновенье другая дверь гостиной быстро распахнулась, и на пороге появилась девушка, которую я видел накануне в саду. Она подняла руку, и на лице ее мелькнула усмешка.

    – А вот и дочь моя, – промолвила княгиня, указав на нее локтем. – Зиночка, сын нашего соседа, господина В. Как вас зовут, позвольте узнать?

    – Владимиром, – отвечал я, вставая и пришепетывая от волнения.

    – А по батюшке?

    – Петровичем.

    – Да! У меня был полицеймейстер знакомый, тоже Владимиром Петровичем звали. Вонифатий! не ищи ключей, ключи у меня в кармане.

    Молодая девушка продолжала глядеть на меня с прежней усмешкой, слегка щурясь и склонив головку немного набок.

    – Я уже видела мсьё Вольдемара, – начала она. (Серебристый звук ее голоса пробежал по мне каким-то сладким холодком.) – Вы мне позволите так называть вас?

    – Помилуйте-с, – пролепетал я.

    – Где это? – спросила княгиня. Княжна не отвечала своей матери.

    – Вы теперь заняты? – промолвила она, не спуская с меня глаз.

    – Никак нет-с.

    – Хотите вы мне помочь шерсть распутать? Подите сюда, ко мне.

    Она кивнула мне головой и пошла вон из гостиной. Я отправился вслед за ней.

    В комнате, куда мы вошли, мебель была немного получше и расставлена с большим вкусом. Впрочем, в это мгновенье я почти ничего заметить не мог: я двигался как во сне и ощущал во всем составе своем какое-то до глупости напряженное благополучие.

    Княжна села, достала связку красной шерсти и, указав мне на стул против нее, старательно развязала связку и положила мне ее на руки. Все это она делала молча, с какой-то забавной медлительностью и с той же светлой и лукавой усмешкой на чуть-чуть раскрытых губах. Она начала наматывать шерсть на перегнутую карту и вдруг озарила меня таким ясным и быстрым взглядом, что я невольно потупился. Когда ее глаза, большею частию полуприщуренные, открывались во всю величину свою, – ее лицо изменялось совершенно: точно свет проливался по нем.

    – Что вы подумали обо мне вчера, мсьё Вольдемар? – спросила она погодя немного. – Вы, наверно, осудили меня?

    – Я… княжна… я ничего не думал… как я могу… – отвечал я с смущением.

    – Послушайте, – возразила она. – Вы меня еще не знаете: я престранная; я хочу, чтоб мне всегда правду говорили. Вам, я слышала, шестнадцать лет, а мне двадцать один: вы видите, я гораздо старше вас, и потому вы всегда должны мне говорить правду… и слушаться меня, – прибавила она. – Глядите на меня – отчего вы на меня не глядите?

    Я смутился еще более, однако поднял на нее глаза. Она улыбнулась, только не прежней, а другой, одобрительной улыбкой.

    – Глядите на меня, – промолвила она, ласково понижая голос, – мне это не неприятно… Мне ваше лицо нравится; я предчувствую, что мы будем друзьями. А я вам нравлюсь? – прибавила она лукаво.

    – Княжна… – начал было я.

    – Во-первых, называйте меня Зинаидой Александровной, а во-вторых, – что это за привычка у детей (она поправилась) – у молодых людей – не говорить прямо то, что они чувствуют? Это хорошо для взрослых. Ведь я вам нравлюсь?

    Хотя мне очень было приятно, что она так откровенно со мной говорила, однако я немного обиделся.

    Я хотел показать ей, что она имеет дело не с мальчиком, и, приняв по возможности развязный и серьезный вид, промолвил:

    – Конечно, вы очень мне нравитесь, Зинаида Александровна; я не хочу это скрывать.

    Она с расстановкой покачала головой.

    – У вас есть гувернер? – спросила она вдруг.

    – Нет, у меня уже давно нет гувернера.

    Я лгал; еще месяца не прошло с тех пор, как я расстался с моим французом.

    – О! да я вижу – вы совсем большой.

    Она легонько ударила меня по пальцам.

    – Держите прямо руки! – И она прилежно занялась наматыванием клубка.

    Я воспользовался тем, что она не поднимала глаз, и принялся ее рассматривать, сперва украдкой, потом все смелее и смелее. Лицо ее показалось мне еще прелестнее, чем накануне; так все в нем было тонко, умно и мило. Она сидела спиной к окну, завешенному белой шторой; солнечный луч, пробиваясь сквозь эту штору, обливал мягким светом ее пушистые, золотистые волосы, ее невинную шею, покатые плечи и нежную, спокойную грудь. Я глядел на нее – и как дорога и близка становилась она мне! Мне сдавалось, что и давно-то я ее знаю и ничего не знал и не жил до нее. На ней было темненькое, уже поношенное платье с передником; я, кажется, охотно поласкал бы каждую складку этого платья и этого передника. Кончики ее ботинок выглядывали из-под ее платья: я бы с обожанием преклонился к этим ботинкам… «И вот я сижу перед ней, – подумал я, – я с ней познакомился… какое счастие, боже мой!» Я чуть не соскочил со стула от восторга, но только ногами немного поболтал, как ребенок, который лакомится.

    Мне было хорошо, как рыбе в воде, и я бы век не ушел из этой комнаты, не покинул бы этого места.

    Ее веки тихо поднялись, и опять ласково засияли передо мною ее светлые глаза – и опять она усмехнулась.

    – Как вы на меня смотрите, – медленно проговорила она и погрозила мне пальцем.

    Я покраснел… «Она все понимает, она все видит, – мелькнуло у меня в голове. – И как ей всего не понимать и не видеть!»

    Вдруг что-то застучало в соседней комнате – зазвенела сабля.

    – Зина! – закричала в гостиной княгиня, – Беловзоров принес тебе котенка.

    – Котенка! – воскликнула Зинаида и, стремительно поднявшись со стула, бросила клубок мне на колени и выбежала вон.

    Я тоже встал и, положив связку шерсти и клубок на оконницу, вышел в гостиную и остановился в недоумении. Посредине комнаты лежал, растопыря лапки, полосатый котенок; Зинаида стояла перед ним на коленях и осторожно поднимала ему мордочку. Возле княгини, заслонив почти весь простенок между окнами, виднелся белокурый и курчавый молодец, гусар с румяным лицом и глазами навыкате.

    – Какой смешной! – твердила Зинаида, – и глаза у него не серые, а зеленые, и уши какие большие! Спасибо вам, Виктор Егорыч! Вы очень милы.

    Гусар, в котором я узнал одного из виденных мною накануне молодых людей, улыбнулся и поклонился, причем щелкнул шпорами и брякнул колечками сабли.

    – Вам угодно было вчера сказать, что вы желаете иметь полосатого котенка с большими ушами… вот я и достал-с. Слово – закон. – И он опять поклонился.

    Котенок слабо пискнул и начал нюхать пол.

    – Он голоден! – воскликнула Зинаида. – Вонифатий! Соня! принесите молока.

    Горничная, в старом желтом платье с полинялым платочком на шее, вошла с блюдечком молока в руке и поставила его перед котенком. Котенок дрогнул, зажмурился и принялся лакать.

    – Какой у него розовый язычок, – заметила Зинаида, пригнув голову почти к полу и заглядывая ему сбоку под самый нос.

    Котенок насытился и замурлыкал, жеманно перебирая лапками. Зинаида встала и, обернувшись к горничной, равнодушно промолвила:

    – Унеси его.

    – За котенка – ручку, – проговорил гусар, осклабясь и передернув всем своим могучим телом, туго затянутым в новый мундир.

    – Обе, – возразила Зинаида и протянула к нему руки. Пока он целовал их, она смотрела на меня через плечо.

    Я стоял неподвижно на одном месте и не знал – засмеяться ли мне, сказать ли что-нибудь, или так промолчать. Вдруг, сквозь раскрытую дверь передней, мне бросилась в глаза фигура нашего лакея Федора. Он делал мне знаки. Я машинально вышел к нему.

    – Что ты? – спросил я.

    – Маменька прислала за вами, – проговорил он шепотом. – Оне гневаются, что вы с ответом не ворочаетесь.

    – Да разве я давно здесь?

    – Час с лишком.

    – Час с лишком! – повторил я невольно и, вернувшись в гостиную, начал раскланиваться и шаркать ногами.

    – Куда вы? – спросила меня княжна, взглянув из-за гусара.

    – Мне нужно домой-с. Так я скажу, – прибавил я, обращаясь к старухе, – что вы пожалуете к нам во втором часу.

    – Так и скажите, батюшка.

    Княгиня торопливо достала табакерку и так шумно понюхала, что я даже вздрогнул.

    – Так и скажите, – повторила она, слезливо моргая и кряхтя.

    Я еще раз поклонился, повернулся и вышел из комнаты с тем чувством неловкости в спине, которое ощущает очень молодой человек, когда он знает, что ему глядят вслед.

    – Смотрите же, мсьё Вольдемар, заходите к нам, – крикнула Зинаида и опять рассмеялась.

    «Что это она все смеется?» – думал я, возвращаясь домой в сопровождении Федора, который ничего мне не говорил, но двигался за мной неодобрительно. Матушка меня побранила и удивилась: что я мог так долго делать у этой княгини? Я ничего не отвечал ей и отправился к себе в комнату. Мне вдруг стало очень грустно… Я силился не плакать… Я ревновал к гусару.

    Гости давно разъехались. Часы пробили половину первого. В комнате остались только хозяин, да Сергей Николаевич, да Владимир Петрович.

    Хозяин позвонил и велел принять остатки ужина.

    Итак, это дело решенное, - промолвил он, глубже усаживаясь в кресло и закурив сигару, - каждый из нас обязан рассказать историю своей первой любви. За вами очередь, Сергей Николаевич.

    Сергей Николаевич, кругленький человек с пухленьким белокурым лицом, посмотрел сперва на хозяина, потом поднял глаза к потолку.

    У меня не было первой любви, - сказал он, наконец, - я прямо начал со второй.

    Это каким образом?

    Очень просто. Мне было восемнадцать лет, когда я в первый раз приволокнулся за одной весьма миленькой барышней; но я ухаживал за ней так, как будто дело это было мне не внове: точно так, как я ухаживал потом за другими. Собственно говоря, в первый и последний раз я влюбился лет шести в свою няню; но этому очень давно. Подробности наших отношений изгладились из моей памяти, да если б я их и помнил, кого это может интересовать?

    Так как же быть? - начал хозяин. - В моей первой любви тоже не много занимательного: я ни в кого не влюблялся до знакомства с Анной Ивановной, моей теперешней женой, - и все у нас шло как по маслу: отцы нас сосватали, мы очень скоро полюбились друг другу и вступили в брак не мешкая. Моя сказка двумя словами сказывается. Я, господа, признаюсь, поднимая вопрос о первой любви, - надеялся на вас, не скажу старых, но и не молодых холостяков. Разве вы нас чем-нибудь потешите, Владимир Петрович?

    Моя первая любовь принадлежит действительно к числу не совсем обыкновенных, - ответил с небольшой запинкой Владимир Петрович, человек лет сорока, черноволосый, с проседью.

    А! - промолвили хозяин и Сергей Николаевич в один голос. - Тем лучше… Рассказывайте.

    Извольте… или нет: рассказывать я не стану; я не мастер рассказывать: выходит сухо и коротко или пространно и фальшиво; а если позволите, я запишу все, что вспомню, в тетрадку - и прочту вам.

    Приятели сперва не согласились, но Владимир Петрович настоял на своем. Через две недели они опять сошлись, и Владимир Петрович сдержал свое обещание.

    Вот что стояло в его тетрадке:

    Мне было тогда шестнадцать лет. Дело происходило летом 1833 года.

    Я жил в Москве у моих родителей. Они нанимали дачу около Калужской заставы, против Нескучного. Я готовился в университет, но работал очень мало и не торопясь.

    Никто не стеснял моей свободы. Я делал, что хотел, особенно с тех пор, как я расстался с последним моим гувернером-французом, который никак не мог привыкнуть к мысли, что он упал «как бомба» (comme une bombe) в Россию, и с ожесточенным выражением на лице по целым дням валялся на постели. Отец обходился со мной равнодушно-ласково; матушка почти не обращала на меня внимания, хотя у ней, кроме меня, не было детей: другие заботы ее поглощали. Мой отец, человек еще молодой и очень красивый, женился на ней по расчету; она была старше его десятью годами. Матушка моя вела печальную жизнь: беспрестанно волновалась, ревновала, сердилась - но не в присутствии отца; она очень его боялась, а он держался строго, холодно, отдаленно… Я не видал человека более изысканно спокойного, самоуверенного и самовластного.

    Я никогда не забуду первых недель, проведенных мною на даче. Погода стояла чудесная; мы переехали из города девятого мая, в самый Николин день. Я гулял - то в саду нашей дачи, то по Нескучному, то за заставой; брал с собою какую-нибудь книгу - курс Кайданова, например, - но редко ее развертывал, а больше вслух читал стихи, которых знал очень много на память; кровь бродила во мне, и сердце ныло - так сладко и смешно: я все ждал, робел чего-то и всему дивился и весь был наготове; фантазия играла и носилась быстро вокруг одних и тех же представлений, как на заре стрижи вокруг колокольни; я задумывался, грустил и даже плакал; но и сквозь слезы и сквозь грусть, навеянную то певучим стихом, то красотою вечера, проступало, как весенняя травка, радостное чувство молодой, закипающей жизни. У меня была верховая лошадка, я сам ее седлал и уезжал один куда-нибудь подальше, пускался вскачь и воображал себя рыцарем на турнире - как весело дул мне в уши ветер! - или, обратив лицо к небу, принимал его сияющий свет и лазурь в разверстую душу.

    Помнится, в то время образ женщины, призрак женской любви почти никогда не возникал определенными очертаниями в моем уме; но во всем, что я думал, во всем, что я ощущал, таилось полусознанное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно сладкого, женского…

    Это предчувствие, это ожидание проникло весь мой состав: я дышал им, оно катилось по моим жилам в каждой капле крови… ему было суждено скоро сбыться.

    Дача наша состояла из деревянного барского дома с колоннами и двух низеньких флигельков; во флигеле налево помещалась крохотная фабрика дешевых обоев… Я не раз хаживал туда смотреть, как десяток худых и взъерошенных мальчишек в засаленных халатах и с испитыми лицами то и дело вскакивали на деревянные рычаги, нажимавшие четырехугольные обрубки пресса, и таким образом тяжестью своих тщедушных тел вытискивали пестрые узоры обоев. Флигелек направо стоял пустой и отдавался внаймы. В один день - недели три спустя после девятого мая - ставни в окнах этого флигелька открылись, показались в них женские лица - какое-то семейство в нем поселилось. Помнится, в тот же день за обедом матушка осведомилась у дворецкого о том, кто были наши новые соседи, и, услыхав фамилию княгини Засекиной, сперва промолвила не без некоторого уважения: «А! княгиня… - а потом прибавила: - Должно быть, бедная какая-нибудь».

    На трех извозчиках приехали-с, - заметил, почтительно подавая блюдо, дворецкий, - своего экипажа не имеют-с, и мебель самая пустая.

    Да, - возразила матушка, - а все-таки лучше.

    Отец холодно взглянул на нее: она умолкла.

    Действительно, княгиня Засекина не могла быть богатой женщиной: нанятый ею флигелек был так ветх, и мал, и низок, что люди, хотя несколько зажиточные, не согласились бы поселиться в нем. Впрочем, я тогда пропустил все это мимо ушей. Княжеский титул на меня мало действовал: я недавно прочел «Разбойников» Шиллера.


    II

    У меня была привычка бродить каждый вечер с ружьем по нашему саду и караулить ворон. К этим осторожным, хищным и лукавым птицам я издавна чувствовал ненависть. В день, о котором зашла речь, я также отправился в сад - и, напрасно исходив все аллеи (вороны меня признали и только издали отрывисто каркали), случайно приблизился к низкому забору, отделявшему собственно наши владения от узенькой полосы сада, простиравшейся за флигельком направо и принадлежавшей к нему. Я шел потупя голову. Вдруг мне послышались голоса; я взглянул через забор - и окаменел… Мне представилось странное зрелище.

    В нескольких шагах от меня - на поляне, между кустами зеленой малины, стояла высокая, стройная девушка в полосатом розовом платье и с белым платочком на голове; вокруг нее теснились четыре молодые человека, и она поочередно хлопала их по лбу теми небольшими серыми цветками, которых имени я не знаю, но которые хорошо знакомы детям: эти цветки образуют небольшие мешочки и разрываются с треском, когда хлопнешь ими по чему-нибудь твердому. Молодые люди так охотно подставляли свои лбы - а в движениях девушки (я ее видел сбоку) было что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмешливое и милое, что я чуть не вскрикнул от удивления и удовольствия и, кажется, тут же бы отдал все на свете, чтобы только и меня эти прелестные пальчики хлопнули по лбу. Ружье мое соскользнуло на траву, я все забыл, я пожирал взором этот стройный стан, и шейку, и красивые руки, и слегка растрепанные белокурые волосы под белым платочком, и этот полузакрытый, умный глаз, и эти ресницы, и нежную щеку под ними…

    Молодой человек, а молодой человек, - проговорил вдруг подле меня чей-то голос, - разве позволительно глядеть так на чужих барышень?

    Я вздрогнул весь, я обомлел… Возле меня за забором стоял какой-то человек с коротко остриженными черными волосами и иронически посматривал на меня. В это самое мгновение и девушка обернулась ко мне… Я увидал огромные серые глаза на подвижном, оживленном лице - и все это лицо вдруг задрожало, засмеялось, белые зубы сверкнули на нем, брови как-то забавно поднялись… Я вспыхнул, схватил с земли ружье и, преследуемый звонким, но не злым хохотаньем, убежал к себе в комнату, бросился на постель и закрыл лицо руками. Сердце во мне так и прыгало; мне было очень стыдно и весело: я чувствовал небывалое волнение.

    Отдохнув, я причесался, почистился и сошел вниз к чаю. Образ молодой девушки носился передо мною, сердце перестало прыгать, но как-то приятно сжималось.

    Что с тобой? - внезапно спросил меня отец, - убил ворону?

    Я хотел было все рассказать ему, но удержался и только улыбнулся про себя. Ложась спать, я, сам не знаю зачем, раза три повернулся на одной ноге, напомадился, лег и всю ночь спал как убитый. Перед утром я проснулся на мгновенье, приподнял голову, посмотрел вокруг себя с восторгом - и опять заснул.

    «Как бы с ними познакомиться?» - было первою моею мыслью, как только я проснулся поутру. Я перед чаем отправился в сад, но не подходил слишком близко к забору и никого не видел. После чаю я прошелся несколько раз по улице перед дачей - и издали заглядывал в окна… Мне почудилось за занавеской ее лицо, и я с испугом поскорее удалился. «Однако надо же познакомиться, - думал я, беспорядочно расхаживая по песчаной равнине, расстилавшейся перед Нескучным, - но как? Вот в чем вопрос». Я припоминал малейшие подробности вчерашней встречи: мне почему-то особенно ясно представлялось, как это она посмеялась надо мною… Но, пока я волновался и строил различные планы, судьба уже порадела обо мне.

    В мое отсутствие матушка получила от новой своей соседки письмо на серой бумаге, запечатанной бурым сургучом, какой употребляется только на почтовых повестках да на пробках дешевого вина. В этом письме, написанном безграмотным языком и неопрятным почерком, княгиня просила матушку оказать ей покровительство: матушка моя, по словам княгини, была хорошо знакома с значительными людьми, от которых зависела ее участь и участь ее детей, так как у ней были очень важные процессы. «Я квам обращаюсь, - писала она, - как благородная дама хблагородной даме, и при том мне преятно воспользоватца сим случаем». Кончая, она просила у матушки позволения явиться к ней. Я застал матушку в неприятном расположении духа: отца не было дома, и ей не с кем было посоветоваться. Не отвечать «благородной даме», да еще княгине, было невозможно, а как отвечать - матушка недоумевала. Написать записку по-французски казалось ей неуместным, а в русской орфографии сама матушка не была сильна - и знала это - и не хотела компрометироваться. Она обрадовалась моему приходу и тотчас приказала мне сходить к княгине и на словах объяснить ей, что матушка, мол, моя всегда готова оказать ее сиятельству, по мере сил, услугу и просит ее пожаловать к ней часу в первом. Неожиданно быстрое исполнение моих тайных желаний меня и обрадовало и испугало; однако я не выказал овладевшего мною смущения - и предварительно отправился к себе в комнату, чтобы надеть новенький галстук и сюртучок; дома я еще ходил в куртке и в отложных воротничках, хотя очень ими тяготился.

    В тесной и неопрятной передней флигелька, куда я вступил с невольной дрожью во всем теле, встретил меня старый и седой слуга с темным, медного цвета, лицом, свиными, угрюмыми глазками и такими глубокими морщинами на лбу и на висках, каких я в жизни не видывал. Он нес на тарелке обглоданный хребет селедки и, притворяя ногою дверь, ведущую в другую комнату, отрывисто проговорил:

    Чего вам?

    Княгиня Засекина дома? - спросил я.

    Вонифатий! - закричал из-за двери дребезжащий женский голос.

    Слуга молча повернулся ко мне спиною, причем обнаружилась сильно истертая спинка его ливреи, с одинокой порыжелой гербовой пуговицей, и ушел, поставив тарелку на пол.

    В квартал ходил? - повторил тот же женский голос. Слуга пробормотал что-то. - А?.. Пришел кто-то?.. - послышалось опять. - Барчук соседний? Ну, проси.

    Пожалуйте-с в гостиную, - проговорил слуга, появившись снова передо мною и поднимая тарелку с полу.

    Я отправился и вошел в «гостиную».

    Я очутился в небольшой и не совсем опрятной комнате с бедной, словно наскоро расставленной мебелью. У окна, на кресле с отломанной ручкой, сидела женщина лет пятидесяти, простоволосая и некрасивая, в зеленом старом платье и с пестрой гарусной косынкой вокруг шеи. Ее небольшие черные глазки так и впились в меня.

    Я подошел к ней и раскланялся.

    Я имею честь говорить с княгиней Засекиной?

    Я княгиня Засекина; а вы сын господина В.?

    Точно так-с. Я пришел к вам с поручением от матушки.

    Садитесь, пожалуйста. Вонифатий! где мои ключи, не видал?

    Я сообщил г-же Засекиной ответ моей матушки на ее записку. Она выслушала меня, постукивая толстыми красными пальцами по оконнице, а когда я кончил, еще раз уставилась на меня.

    Очень хорошо; непременно буду, - промолвила она, наконец. - А как вы еще молоды! Сколько вам лет, позвольте спросить?

    Шестнадцать лет, - отвечал я с невольной запинкой.

    Княгиня достала из кармана какие-то исписанные, засаленные бумаги, поднесла их к самому носу и принялась перебирать их.

    Годы хорошие, - произнесла она внезапно, поворачиваясь и ерзая на стуле. - А вы, пожалуйста, будьте без церемонии. У меня просто.

    «Слишком просто», - подумал я, с невольной гадливостью окидывая взором всю ее неблагообразную фигуру.

    В это мгновенье другая дверь гостиной быстро распахнулась, и на пороге появилась девушка, которую я видел накануне в саду. Она подняла руку, и на лице ее мелькнула усмешка.

    А вот и дочь моя, - промолвила княгиня, указав на нее локтем. - Зиночка, сын нашего соседа, господина В. Как вас зовут, позвольте узнать?

    Владимиром, - отвечал я, вставая и пришепетывая от волнения.

    А по батюшке?

    Петровичем.

    Да! У меня был полицеймейстер знакомый, тоже Владимиром Петровичем звали. Вонифатий! не ищи ключей, ключи у меня в кармане.

    Молодая девушка продолжала глядеть на меня с прежней усмешкой, слегка щурясь и склонив головку немного набок.

    Я уже видела мсьё Вольдемара, - начала она. (Серебристый звук ее голоса пробежал по мне каким-то сладким холодком.) - Вы мне позволите так называть вас?

    Помилуйте-с, - пролепетал я.

    Где это? - спросила княгиня.

    Княжна не отвечала своей матери.

    Вы теперь заняты? - промолвила она, не спуская с меня глаз.

    Никак нет-с.

    Хотите вы мне помочь шерсть распутать? Подите сюда, ко мне.

    Она кивнула мне головой и пошла вон из гостиной. Я отправился вслед за ней.

    В комнате, куда мы вошли, мебель была немного получше и расставлена с бoльшим вкусом. Впрочем, в это мгновенье я почти ничего заметить не мог: я двигался как во сне и ощущал во всем составе своем какое-то до глупости напряженное благополучие.

    Княжна села, достала связку красной шерсти и, указав мне на стул против нее, старательно развязала связку и положила мне ее на руки. Все это она делала молча, с какой-то забавной медлительностью и с той же светлой и лукавой усмешкой на чуть-чуть раскрытых губах. Она начала наматывать шерсть на перегнутую карту и вдруг озарила меня таким ясным и быстрым взглядом, что я невольно потупился. Когда ее глаза, большею частию полуприщуренные, открывались во всю величину свою, - ее лицо изменялось совершенно: точно свет проливался по нем.

    Что вы подумали обо мне вчера, мсьё Вольдемар? - спросила она погодя немного. - Вы, наверно, осудили меня?

    Я… княжна… я ничего не думал… как я могу… - отвечал я с смущением.

    Послушайте, - возразила она,- вы меня еще не знаете: я престранная; я хочу, чтоб мне всегда правду говорили. Вам, я слышала, шестнадцать лет, а мне двадцать один: вы видите, я гораздо старше вас, и потому вы всегда должны мне говорить правду… и слушаться меня, - прибавила она. - Глядите на меня -отчего вы на меня не глядите?

    Я смутился еще более, однако поднял на нее глаза. Она улыбнулась, только не прежней, а другой, одобрительной улыбкой.

    Глядите на меня, - промолвила она, ласково понижая голос, - мне это не неприятно… Мне ваше лицо нравится; я предчувствую, что мы будем друзьями. А я вам нравлюсь? - прибавила она лукаво.

    Княжна… - начал было я.

    Во-первых, называйте меня Зинаидой Александровной, а во-вторых, - что это за привычка у детей (она поправилась) - у молодых людей - не говорить прямо то, что они чувствуют? Это хорошо для взрослых. Ведь я вам нравлюсь?

    Хотя мне очень было приятно, что она так откровенно со мной говорила, однако я немного обиделся. Я хотел показать ей, что она имеет дело не с мальчиком, и, приняв по возможности развязный и серьезный вид, промолвил:

    Конечно, вы очень мне нравитесь, Зинаида Александровна; я не хочу это скрывать.

    Она с расстановкой покачала головой.

    У вас есть гувернер? - спросила она вдруг.

    Нет, у меня уже давно нет гувернера.

    Я лгал; еще месяца не прошло с тех пор, как я расстался с моим французом.

    О! да я вижу - вы совсем большой.

    Она легонько ударила меня по пальцам.

    Держите прямо руки! - И она прилежно занялась наматыванием клубка.

    Я воспользовался тем, что она не поднимала глаз, и принялся ее рассматривать, сперва украдкой, потом все смелее и смелее. Лицо ее показалось мне еще прелестнее, чем накануне; так все в нем было тонко, умно и мило. Она сидела спиной к окну, завешенному белой шторой; солнечный луч, пробиваясь сквозь эту штору, обливал мягким светом ее пушистые, золотистые волосы, ее невинную шею, покатые плечи и нежную, спокойную грудь. Я глядел на нее - и как дорогá и близка становилась она мне! Мне сдавалось, что и давно-то я ее знаю и ничего не знал и не жил до нее… На ней было темненькое, уже поношенное платье с передником; я, кажется, охотно поласкал бы каждую складку этого платья и этого передника. Кончики ее ботинок выглядывали из-под ее платья: я бы с обожанием преклонился к этим ботинкам… «И вот я сижу перед ней, - подумал я, - я с ней познакомился… какое счастие, боже мой!» Я чуть не соскочил со стула от восторга, но только ногами немного поболтал, как ребенок, который лакомится.

    Мне было хорошо, как рыбе в воде, и я бы век не ушел из этой комнаты, не покинул бы этого места.

    Ее веки тихо поднялись, и опять ласково засияли передо мною ее светлые глаза - и опять она усмехнулась.

    Как вы на меня смотрите, - медленно проговорила она и погрозила мне пальцем.

    Я покраснел… «Она все понимает, она все видит, - мелькнуло у меня в голове. - И как ей всего не понимать и не видеть!»

    Вдруг что-то застучало в соседней комнате - зазвенела сабля.

    Зина! - закричала в гостиной княгиня, - Беловзоров принес тебе котенка.

    Котенка! - воскликнула Зинаида и, стремительно поднявшись со стула, бросила клубок мне на колени и выбежала вон.

    Я тоже встал и, положив связку шерсти и клубок на оконницу, вышел в гостиную и остановился в недоумении. Посредине комнаты лежал, растопыря лапки, полосатый котенок; Зинаида стояла перед ним на коленях и осторожно поднимала ему мордочку. Возле княгини, заслонив почти весь простенок между окнами, виднелся белокурый и курчавый молодец, гусар с румяным лицом и глазами навыкате.

    Какой смешной! - твердила Зинаида, - и глаза у него не серые, а зеленые, и уши какие большие! Спасибо вам, Виктор Егорыч! Вы очень милы.

    Гусар, в котором я узнал одного из виденных мною накануне молодых людей, улыбнулся и поклонился, причем щелкнул шпорами и брякнул колечками сабли.

    Вам угодно было вчера сказать, что вы желаете иметь полосатого котенка с большими ушами… вот я и достал-с. Слово - закон. - И он опять поклонился.

    Котенок слабо пискнул и начал нюхать пол.

    Он голоден! - воскликнула Зинаида. - Вонифатий! Соня! принесите молока.

    Горничная, в старом желтом платье с полинялым платочком на шее, вошла с блюдечком молока в руке и поставила его перед котенком. Котенок дрогнул, зажмурился и принялся лакать.

    Какой у него розовый язычок, - заметила Зинаида, пригнув голову почти к полу и заглядывая ему сбоку под самый нос.

    Котенок насытился и замурлыкал, жеманно перебирая лапками. Зинаида встала и, обернувшись к горничной, равнодушно промолвила:

    Унеси его.

    За котенка - ручку, - проговорил гусар, осклабясь и передернув всем своим могучим телом, туго затянутым в новый мундир.

    Обе, - возразила Зинаида и протянула к нему руки. Пока он целовал их, она смотрела на меня через плечо.

    Я стоял неподвижно на одном месте и не знал - засмеяться ли мне, сказать ли что-нибудь, или так промолчать. Вдруг, сквозь раскрытую дверь передней, мне бросилась в глаза фигура нашего лакея Федора. Он делал мне знаки. Я машинально вышел к нему.

    Что ты? - спросил я.

    Маменька прислали за вами, - проговорил он шепотом. - Оне гневаются, что вы с ответом не ворочаетесь.

    Да разве я давно здесь?

    Час с лишком.

    Час с лишком! - повторил я невольно и, вернувшись в гостиную, начал раскланиваться и шаркать ногами.

    Куда вы? - спросила меня княжна, взглянув из-за гусара.

    Мне нужно домой-с. Так я скажу, - прибавил я, обращаясь к старухе, - что вы пожалуете к нам во втором часу.

    Так и скажите, батюшка.

    Княгиня торопливо достала табакерку и так шумно понюхала, что я даже вздрогнул.

    Так и скажите, - повторила она, слезливо моргая и кряхтя.

    Я еще раз поклонился, повернулся и вышел из комнаты с тем чувством неловкости в спине, которое ощущает очень молодой человек, когда он знает, что ему глядят вслед.

    Смотрите же, мсьё Вольдемар, заходите к нам, - крикнула Зинаида и опять рассмеялась.

    «Что это она все смеется?» - думал я, возвращаясь домой в сопровождении Федора, который ничего мне не говорил, но двигался за мной неодобрительно. Матушка меня побранила и удивилась: что я мог так долго делать у этой княгини? Я ничего не отвечал ей и отправился к себе в комнату. Мне вдруг стало очень грустно… Я силился не плакать… Я ревновал к гусару.


    V

    Княгиня, по обещанию, навестила матушку и не понравилась ей. Я не присутствовал при их свидании, но за столом матушка рассказывала отцу, что эта княгиня Засекина ей кажется une femme très vulgaire, что она очень ей надоела своими просьбами ходатайствовать за нее у князя Сергия, что у ней всё какие-то тяжбы и дела - des vilaines affaires d’argent - и что она должна быть великая кляузница. Матушка, однако же, прибавила, что она позвала ее с дочерью на завтрашний день обедать (услыхав слово «с дочерью», я уткнул нос в тарелку), - потому что она все-таки соседка, и с именем. На это отец объявил матушке, что он теперь припоминает, какая это госпожа; что он в молодости знал покойного князя Засекина, отлично воспитанного, но пустого и вздорного человека; что его в обществе звали «le Parisien», по причине его долгого житья в Париже; что он был очень богат, но проиграл все свое состояние - и неизвестно почему, чуть ли не из-за денег, - впрочем, он бы мог лучше выбрать, - прибавил отец и холодно улыбнулся, - женился на дочери какого-то приказного, а женившись, пустился в спекуляции и разорился окончательно.

    Как бы она денег взаймы не попросила, - заметила матушка.

    Это весьма возможно, - спокойно промолвил отец. - Говорит она по-французски?

    Очень плохо.

    Гм. Впрочем, это все равно. Ты мне, кажется, сказала, что ты и дочь ее позвала; меня кто-то уверял, что она очень милая и образованная девушка.

    А! Стало быть, она не в мать.

    И не в отца, - возразил отец. - Тот был тоже образован, да глуп.

    Матушка вздохнула и задумалась. Отец умолк. Мне было очень неловко в течение этого разговора.

    После обеда я отправился в сад, но без ружья. Я дал было себе слово не подходить к «засекинскому саду», но неотразимая сила влекла меня туда - и недаром. Не успел я приблизиться к забору, как увидел Зинаиду. На этот раз она была одна. Она держала в руках книжку и медленно шла по дорожке. Она меня не замечала.

    Я чуть-чуть не пропустил ее; но вдруг спохватился и кашлянул.

    Она обернулась, но не остановилась, отвела рукою широкую голубую ленту своей круглой соломенной шляпы, посмотрела на меня, тихонько улыбнулась и опять устремила глаза в книжку.

    Я снял фуражку и, помявшись немного на месте, пошел прочь с тяжелым сердцем. «Que suis-je pour elle?» - подумал я (бог знает почему) по-французски.

    Знакомые шаги раздались за мною; я оглянулся - ко мне своей быстрой и легкой походкой шел отец.

    Это княжна? - спросил он меня.

    Княжна.

    Разве ты ее знаешь?

    Я ее видел сегодня утром у княгини.

    Отец остановился и, круто повернувшись на каблуках, пошел назад. Поравнявшись с Зинаидой, он вежливо ей поклонился. Она также ему поклонилась, не без некоторого изумления на лице, и опустила книгу. Я видел, как она провожала его глазами. Мой отец всегда одевался очень изящно, своеобразно и просто; но никогда его фигура не показалась мне более стройной, никогда его серая шляпа не сидела красивее на его едва поредевших кудрях.

    Я направился было к Зинаиде, но она даже не взглянула на меня, снова приподняла книгу и удалилась.

    Целый вечер и следующее утро я провел в каком-то унылом онемении. Помнится, я попытался работать и взялся за Кайданова - но напрасно мелькали передо мною разгонистые строчки и страницы знаменитого учебника. Десять раз сряду прочел я слова: «Юлий Цезарь отличался воинской отвагой» - не понял ничего и бросил книгу. Перед обедом я опять напомадился и опять надел сюртучок и галстук.

    Это зачем? - спросила матушка. - Ты еще не студент, и бог знает, выдержишь ли ты экзамен. Да и давно ли тебе сшили куртку? Не бросать же ее!

    Гости будут, - прошептал я почти с отчаянием.

    Вот вздор! какие это гости!

    Надо было покориться. Я заменил сюртучок курткой, но галстука не снял. Княгиня с дочерью явилась за полчаса до обеда; старуха сверх зеленого, уже знакомого мне платья накинула желтую шаль и надела старомодный чепец с лентами огненного цвета. Она тотчас заговорила о своих векселях, вздыхала, жаловалась на свою бедность, «канючила», но нисколько не чинилась: так же шумно нюхала табак, так же свободно поворачивалась и ерзала на стуле. Ей как будто и в голову не входило, что она княгиня. Зато Зинаида держала себя очень строго, почти надменно, настоящей княжной. На лице ее появилась холодная неподвижность и важность - и я не узнавал ее, не узнавал ее взглядов, ее улыбки, хотя и в этом новом виде она мне казалась прекрасной. На ней было легкое барежевое платье с бледно-синими разводами; волосы ее падали длинными локонами вдоль щек - на английский манер; эта прическа шла к холодному выражению ее лица. Отец мой сидел возле нее во время обеда и со свойственной ему изящной и спокойной вежливостью занимал свою соседку. Он изредка взглядывал на нее - и она изредка на него взглядывала, да так странно, почти враждебно. Разговор у них шел по-французски; меня, помнится, удивила чистота Зинаидина произношения. Княгиня, во время стола, по-прежнему ничем не стеснялась, много ела и хвалила кушанья. Матушка видимо ею тяготилась и отвечала ей с каким-то грустным пренебрежением; отец изредка чуть-чуть морщил брови. Зинаида также не понравилась матушке.

    Это какая-то гордячка, - говорила она на следующий день. - И подумаешь - чего гордиться - avec sa mine de grisette!

    Ты, видно, не видала гризеток, - заметил ей отец.

    И слава богу!

    Разумеется, слава богу… только как же ты можешь судить о них?

    На меня Зинаида не обращала решительно никакого внимания. Скоро после обеда княгиня стала прощаться.

    Буду надеяться на ваше покровительство, Марья Николаевна и Петр Васильич, - сказала она нараспев матушке и отцу. - Что делать! Были времена, да прошли. Вот и я - сиятельная, - прибавила она с неприятным смехом, - да что за честь, коли нечего есть.

    Отец почтительно ей поклонился и проводил ее до двери передней. Я стоял тут же в своей куцей куртке и глядел на пол, словно к смерти приговоренный. Обращение Зинаиды со мной меня окончательно убило. Каково же было мое удивление, когда, проходя мимо меня, она скороговоркой и с прежним ласковым выражением в глазах шепнула мне:

    Приходите к нам в восемь часов, слышите, непременно…

    Я только развел руками - но она уже удалилась, накинув на голову белый шарф.

    И. С. Тургенев

    Первая любовь

    Посвящено П. В. Анненкову

    Гости давно разъехались. Часы пробили половину первого. В комнате остались только хозяин, да Сергей Николаевич, да Владимир Петрович. Хозяин позвонил и велел принять остатки ужина. -- Итак, это дело решенное, -- промолвил он, глубже усаживаясь в кресло и закурив сигару, -- каждый из нас обязан рассказать историю своей первой любви. За вами очередь, Сергей Николаевич Сергей Николаевич, кругленький человек с пухленьким белокурым лицом, посмотрел сперва на хозяина, потом поднял глаза к потолку. -- У меня не было первой любви, -- сказал он наконец, -- я прямо начал со второй. -- Это каким образом? -- Очень просто. Мне было восемнадцать лет, когда я в первый раз приволокнулся за одной весьма миленькой барышней; но я ухаживал за ней так, как будто дело это было мне не внове: точно так, как я ухаживал потом за другими. Собственно говоря, в первый и последний раз я влюбился лет шести в свою няню; но этому очень давно. Подробности наших отношений изгладились из моей памяти, да если б я их и помнил, кого это может интересовать? -- Так как же быть? -- начал хозяин. -- В моей первой любви тоже не много занимательного; я ни в кого не влюблялся до знакомства с Анной Ивановной, моей теперешней женой, -- и все у нас шло как по маслу: отцы нас сосватали, мы очень скоро полюбились друг другу и вступили в брак не мешкая. Моя сказка двумя словами сказывается. Я, господа, признаюсь, поднимая вопрос о первой любви, надеялся на вас, не скажу старых, но и не молодых холостяков. Разве вы нас чем-нибудь потешите, Владимир Петрович? -- Моя первая любовь принадлежит действительно к числу не совсем обыкновенных, -- ответил с небольшой запинкой Владимир Петрович, человек лет сорока, черноволосый, с проседью. -- А! -- промолвили хозяин и Сергей Николаевич в один голос. -- Тем лучше... Рассказывайте. -- Извольте... или нет: рассказывать я не стану; я не мастер рассказывать: выходит сухо и коротко или пространно и фальшиво, а если позволите, я запишу все, что вспомню, в тетрадку -- и прочту вам. Приятели сперва не согласились, но Владимир Петрович настоял на своем. Через две недели они опять сошлись, и Владимир Петрович сдержал свое обещание. Вот что стояло в его тетрадке: Мне было тогда шестнадцать лет. Дело происходило летом 1833 года. Я жил в Москве у моих родителей. Они нанимали дачу около Калужской заставы, против Нескучного. Я готовился в университет, но работал очень мало и не торопясь. Никто не стеснял моей свободы. Я делал что хотел, особенно с тех пор, как я расстался с последним моим гувернером-французом, который никак не мог привыкнуть к мысли, что он упал "как бомба" (comme un bombe) в Россию, и с ожесточенным выражением на лице по целым дням валялся на постели. Отец обходился со мной равнодушно-ласково; матушка почти не обращала на меня внимания, хотя у ней, кроме меня, не было детей: другие заботы ее поглощали. Мой отец, человек еще молодой и очень красивый, женился на ней по расчету; она была старше его десятью годами. Матушка моя вела печальную жизнь: беспрестанно волновалась, ревновала, сердилась -- но не в присутствии отца; она очень его боялась, а он держался строго, холодно, отдаленно... Я не видал человека более изысканно спокойного, самоуверенного и самовластного. Я никогда не забуду первых недель, проведенных мною на даче. Погода стояла чудесная; мы переехали из города девятою мая, в самый Николин день Я гулял -- то в саду нашей дачи, то по Нескучному, то за заставой; брал с собою какую-нибудь книгу -- курс Кайданова, например, -- но редко ее развертывал, а больше вслух читал стихи, которых знал очень много на память; кровь бродила во мне, и сердце ныло -- так сладко и смешно: я все ждал, робел чего-то и всему дивился и весь был наготове; фантазия играла и носилась быстро вокруг одних и тех же представлений, как на заре стрижи вокруг колокольни; я задумывался, грустил и даже плакал; но и сквозь слезы и сквозь грусть, навеянную то певучим стихом, то красотою вечера, проступало, как весенняя травка, радостное чувство молодой, закипающей жизни. У меня была верховая лошадка, я сам ее седлал и уезжал один куда-нибудь подальше, пускался вскачь и воображал себя рыцарем на турнире -- как весело дул мне в уши ветер! -- или, обратив лицо к небу, принимал его сияющий свет и лазурь в разверстую душу. Помнится, в то время образ женщины, призрак женской любви почти никогда не возникал определенными очертаниями в моем уме; но во всем, что я думал, во всем, что я ощущал, таилось полуосознанное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно сладкого, женского... Это предчувствие, это ожидание проникло весь мой состав: я дышал им, оно катилось по моим жилам в каждой капле крови... ему было суждено скоро сбыться. Дача наша состояла из деревянного барского дома с колоннами и двух низеньких флигельков; во флигеле налево помещалась крохотная фабрика дешевых обоев... Я не раз хаживал туда смотреть, как десяток худых и взъерошенных мальчишек в засаленных халатах и с испитыми лицами то и дело вскакивали на деревянные рычаги, нажимавшие четырехугольные обрубки пресса, и таким образом тяжестью своих тщедушных тел вытискивали пестрые узоры обоев. Флигелек направо стоял пустой и отдавался внаймы. В один день -- недели три спустя после девятого мая -- ставни в окнах этого флигелька открылись, показались в них женские лица -- какое-то семейство в нем поселилось. Помнится, в тот же день за обедом матушка осведомилась у дворецкого о том, кто были наши новые соседи, и, услыхав фамилию княгини Засекиной, сперва промолвила не без некоторого уважения: "А! княгиня... -- а потом прибавила: -- Должно быть, бедная какая-нибудь". -- На трех извозчиках приечали-с, -- заметил, почтительно подавая блюдо, дворецкий, -- своего экипажа не имеют-с, и мебель самая пустая. -- Да, -- возразила матушка, -- а все-таки лучше. Отец холодно взглянул на нее: она умолкла. Действительно, княгиня Засекина не могла быть богатой женщиной: нанятый ею флигелек был так ветх, и мал, и низок, что люди, хотя несколько зажиточные, не согласились бы поселиться в нем. Впрочем, я тогда пропустил это все мимо ушей. Княжеский титул на меня мало действовал: я недавно прочел "Разбойников" Шиллера. У меня была привычка бродить каждый вечер с ружьем по нашему саду и караулить ворон. К этим осторожным, хищным и лукавым птицам я издавна чувствовал ненависть. В день, о котором зашла речь, я также отправился в сад -- и, напрасно исходив все аллеи (вороны меня признали и только издали отрывисто каркали), случайно приблизился к низкому забору, отделявшему собственно наши владения от узенькой полосы сада, простиравшейся за флигельком направо и принадлежавшей к нему. Я шел потупя голову. Вдруг мне послышались голоса; я взглянул через забор -- и окаменел. Мне представилось странное зрелище. В нескольких шагах от меня -- на поляне, между кустами зеленой малины, стояла высокая стройная девушка в полосатом розовом платье и с белым платочком на голове; вокруг нее теснились четыре молодые человека, и она поочередно хлопала их по лбу теми небольшими серыми цветками, которых имени я не знаю, но которые хорошо знакомы детям: эти цветки образуют небольшие мешочки и разрываются с треском, когда хлопнешь ими по чему-нибудь твердому. Молодые люди так охотно подставляли свои лбы -- а в движениях девушки (я ее видел сбоку) было что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмешливое и милое, что я чуть не вскрикнул от удивления и удовольствия и, кажется, тут же бы отдал все на свете, чтобы только и меня эти прелестные пальчики хлопнули по лбу. Ружье мое соскользнуло на траву, я все забыл, я пожирал взором этот стройный стан, и шейку, и красивые руки, и слегка растрепанные белокурые волосы под белым платочком, и этот полузакрытый умный глаз, и эти ресницы, и нежную щеку под ними... -- Молодой человек, а молодой человек, -- проговорил вдруг подле меня чей-то голос, -- разве позволительно глядеть так на чужих барышень? Я вздрогнул весь, я обомлел... Возле меня за забором стоял какой-то человек с коротко остриженными черными волосами и иронически посматривал на меня. В это самое мгновение и девушка обернулась ко мне... Я увидал огромные серые глаза на подвижном, оживленном лице -- и все это лицо вдруг задрожало, засмеялось, белые зубы сверкнули на нем, брови как-то забавно поднялись... Я вспыхнул, схватил с земли ружье и, преследуемый звонким, но не злым хохотаньем, убежал к себе в комнату, бросился на постель и закрыл лицо руками. Сердце во мне так и прыгало; мне было очень стыдно и весело: я чувствовал небывалое волнение. Отдохнув, я причесался, почистился и сошел вниз к чаю. Образ молодой девушки носился передо мною, сердце перестало прыгать, но как-то приятно сжималось. -- Что с тобой? -- внезапно спросил меня отец, -- убил ворону? Я хотел было все рассказать ему, но удержался и только улыбнулся про себя. Ложась спать, я, сам не знаю зачем, раза три повернулся на одной ноге, напомадился, лег и всю ночь спал как убитый. Перед утром я проснулся на мгновенье, приподнял голову, посмотрел вокруг себя с восторгом -- и опять заснул. "Как бы с ними познакомиться?" -- было первою моею мыслью, как только я проснулся поутру. Я перед чаем отправился в сад, но не подходил слишком близко к забору и никого не видел. После чаю я прошелся несколько раз по улице перед дачей -- и издали заглядывал в окна... Мне почудилось за занавеской ее лицо, и я с испугом поскорее удалился. "Однако надо же познакомиться, -- думал я, беспорядочно расхаживая по песчаной равнине, расстилавшейся перед Нескучным, -- но как? Вот в чем вопрос". Я припоминал малейшие подробности вчерашней встречи: мне почему-то особенно ясно представлялось, как это она посмеялась надо мною... Но, пока я волновался и строил различные планы, судьба уже порадела обо мне. В мое отсутствие матушка получила от новой своей соседки письмо на серой бумаге, запечатанной бурым сургучом, какой употребляется только на почтовых повестках да на пробках дешевого вина. В этом письме, написанном безграмотным языком и неопрятным почерком, княгиня просила матушку оказать ей покровительство: матушка моя, по словам княгини, была хорошо знакома с значительными людьми, от которых зависела ее участь и участь ее детей, так как у ней были очень важные процессы. "Я квам обращаюсь, -- писала она, -- как благородная дама благородной даме, и при том мне преятно воспользоватца сим случаем". Кончая, она просила у матушки позволения явиться к ней. Я застал матушку в неприятном расположении духа: отца не было дома, и ей не с кем было посоветоваться. Не отвечать "благородной даме", да еще княгине, было невозможно, а как отвечать -- матушка недоумевала. Написать записку по-французски казалось ей неуместным, а в русской орфографии сама матушка не была сильна -- и знала это и не хотела компрометироваться. Она обрадовалась моему приходу и тотчас приказала мне сходить к княгине и на словах объяснить ей, что матушка, мол, моя всегда готова оказать ее сиятельству, по мере сил, услугу и просить ее пожаловать к ней часу в первом. Неожиданно быстрое исполнение моих тайных желаний меня и обрадовало и испугало; однако я не выказал овладевшего мною смущения -- и предварительно отправился к себе в комнату, чтобы надеть новенький галстух и сюртучок: дома я еще ходил в куртке и в отложных воротничках, хотя очень ими тяготился. В тесной и неопрятной передней флигелька, куда я вступил с невольной дрожью во всем теле, встретил меня старый и седой слуга с темным, медного цвета, лицом, свиными угрюмыми глазками и такими глубокими морщинами на лбу и на висках, каких я в жизни не видывал. Он нес на тарелке обглоданный хребет селедки и, притворяя ногою дверь, ведущую в другую комнату, отрывисто проговорил: -- Чего вам? -- Княгиня Засекина дома? -- спросил я. -- Вонифатий! -- закричал из-за двери дребезжащий женский голос. Слуга молча повернулся ко мне спиною, причем обнаружилась сильно истертая спинка его ливреи, с одинокой порыжелой гербовой пуговицей, и ушел, поставив тарелку на пол. -- В квартал ходил? -- повторил тот же женский голос. Слуга пробормотал что-то. -- А?.. Пришел кто-то?.. -- послышалось опять. -- Барчук соседний? Ну, проси. -- Пожалуйте-с в гостиную, -- проговорил слуга, появившись снова передо мною и поднимая тарелку с полу. Я оправился и вошел в "гостиную". Я очутился в небольшой и не совсем опрятной комнате с бедной, словно наскоро расставленной мебелью. У окна, на кресле с отломанной ручкой, сидела женщина лет пятидесяти, простоволосая и некрасивая, в зеленом старом платье и с пестрой гарусной косынкой вокруг шеи. Ее небольшие черные глазки так и впились в меня. Я подошел к ней и раскланялся. -- Я имею честь говорить с княгиней Засекиной? -- Я княгиня Засекина; а вы сын господина В.? -- Точно так-с. Я пришел к вам с поручением от матушки. -- Садитесь, пожалуйста. Вонифатий! где мои ключи, не видал? Я сообщил г-же Засекиной ответ моей матушки на ее записку. Она выслушала меня, постукивая толстыми красными пальцами по оконнице, а когда я кончил, еще раз уставилась на меня. -- Очень хорошо; непременно буду, -- промолвила она наконец. -- А как вы еще молоды! Сколько вам лет, позвольте спросить? -- Шестнадцать лет, -- отвечал я с невольной запинкой. Княгиня достала из кармана какие-то исписанные, засаленные бумаги, поднесла их к самому носу и принялась перебирать их. -- Годы хорошие, -- произнесла она внезапно, поворачиваясь и ерзая на стуле. -- А вы, пожалуйста, будьте без церемонии. У меня просто. "Слишком просто", -- подумал я, с невольной гадливостью окидывая взором всю ее неблагообразную фигуру. В это мгновенье другая дверь гостиной быстро распахнулась, и на пороге появилась девушка, которую я видел накануне в саду. Она подняла руку, и на лице ее мелькнула усмешка. -- А вот и дочь моя, -- промолвила княгиня, указав на нее локтем. -- Зиночка, сын нашего соседа, господина В. Как вас зовут, позвольте узнать? -- Владимиром, -- отвечал я, вставая и пришепетывая от волнения. -- А по батюшке? -- Петровичем. -- Да! У меня был полицеймейстер знакомый, тоже Владимиром Петровичем звали. Вонифатий! не ищи ключей, ключи у меня в кармане. Молодая девушка продолжала глядеть на меня с прежней усмешкой, слегка щурясь и склонив голову немного набок. -- Я уже видела мсьё Вольдемара, -- начала она. (Серебристый звук ее голоса пробежал по мне каким-то сладким холодком.) -- Вы мне позволите так называть вас? -- Помилуйте-с, -- пролепетал я. -- Где это? -- спросила княгиня. Княжна не отвечала своей матери. -- Вы теперь заняты? -- промолвила она, не спуская с меня глаз. -- Никак нет-с. -- Хотите вы мне помочь шерсть распутать? Подите сюда, ко мне. Она кивнула мне головой и пошла вон из гостиной. Я отправился вслед за ней. В комнате, куда мы вошли, мебель была немного получше и расставлена с большим вкусом. Впрочем, в это мгновенье я почти ничего заметить не мог: я двигался как во сне и ощущал во всем составе своем какое-то до глупости напряженное благополучие. Княжна села, достала связку красной шерсти и, указав мне на стул против нее, старательно развязала связку и положила мне ее на руки. Все это она делала молча, с какой-то забавной медлительностью и с той же светлой и лукавой усмешкой на чуть-чуть раскрытых губах. Она начала наматывать шерсть на перегнутую карту и вдруг озарила меня таким ясным и быстрым взглядом, что я невольно потупился. Когда ее глаза, большею частию полуприщуренные, открывались во всю величину свою, -- ее лицо изменялось совершенно: точно свет проливался по нем. -- Что вы подумали обо мне вчера, мсьё Вольдемар? -- спросила она погодя немного. -- Вы, наверно, осудили меня? -- Я -- княжна... я ничего не думал... как я могу... -- отвечал я с смущением. -- Послушайте, -- возразила она. -- Вы меня еще не знаете; я престранная: я хочу, чтоб мне всегда правду говорили. Вам, я слышала, шестнадцать лет, а мне двадцать один: вы видите, я гораздо старше вас, и потому вы всегда должны мне говорить правду... и слушаться меня, -- прибавила она. -- Глядите на меня -- отчего вы на меня не глядите? Я смутился еще более, однако поднял на нее глаза. Она улыбнулась, только не прежней, а другой, одобрительной улыбкой. -- Глядите на меня, -- промолвила она, ласково понижая голос, -- мне это. не неприятно... Мне ваше лицо нравится; я предчувствую, что мы будем друзьями. А я вам нравлюсь? -- прибавила она лукаво. -- Княжна... -- начал было я. -- Во-первых, называйте меня Зинаидой Александровной, а во-вторых, что это за привычка у детей (она поправилась) -- у молодых людей -- не говорить прямо то, что они чувствуют? Это хорошо для взрослых. Ведь я вам нравлюсь? Хотя мне очень было приятно, что она так откровенно со мной говорила, однако я немного обиделся. Я хотел показать ей, что она имеет дело не с мальчиком, и, приняв по возможности развязный и серьезный вид, промолвил: -- Конечно, вы очень мне нравитесь, Зинаида Александровна; я не хочу это скрывать. Она с расстановкой покачала головой. -- У вас есть гувернер? -- спросила она вдруг. -- Нет, у меня уже давно нет гувернера. Я лгал; еще месяца не прошло с тех пор, как я расстался с моим французом. -- О! да я вижу -- вы совсем большой. Она легонько ударила меня по пальцам. -- Держите прямо руки! -- И она прилежно занялась наматыванием клубка. Я воспользовался тем, что она не поднимала глаз, и принялся ее рассматривать, сперва украдкой, потом все смелее и смелее. Лицо ее показалось мне еще прелестнее, чем накануне: так все в нем было тонко, умно и мило. Она сидела спиной к окну, завешенному белой сторой; солнечный луч, пробиваясь сквозь эту стору, обливал мягким светом ее пушистые золотистые волосы, ее невинную шею, покатые плечи и нежную, спокойную грудь. Я глядел на нее -- и как дорога и близка становилась она мне! Мне сдавалось, что и давно-то я ее знаю и ничего не знал и не жил до нее... На ней было темненькое, уже поношенное, платье с передником; я, кажется, охотно поласкал бы каждую складку этого платья и этого передника. Кончики ее ботинок выглядывали из-под ее платья: я бы с обожанием преклонился к этим ботинкам... "И вот я сижу перед ней, -- подумал я, -- я с ней познакомился... какое счастье, боже мой!" Я чуть не соскочил со стула от восторга, но только ногами немного поболтал как ребенок, который лакомится. Мне было хорошо, как рыбе в воде, и я бы век не ушел из этой комнаты, не покинул бы этого места. Ее веки тихо поднялись, и опять ласково засияли передо мною ее светлые глаза -- и опять она усмехнулась. -- Как вы на меня смотрите, -- медленно проговорила она и погрозила мне пальцем. Я покраснел... "Она все понимает, она все видит, -- мелькнуло у меня в голове. -- И как ей всего не понимать и не видеть!" Вдруг что-то застучало в соседней комнате -- зазвенела сабля. -- Зина! -- закричала в гостиной княгиня, -- Беловзоров принес тебе котенка. -- Котенка! -- воскликнула Зинаида и, стремительно поднявшись со стула, бросила клубок мне на колени и выбежала вон. Я тоже встал и, положив связку шерсти и клубок на оконницу, вышел в гостиную и остановился в недоумении. Посредине комнаты лежал, растопыря лапки, полосатый котенок; Зинаида стояла перед ним на коленях и осторожно поднимала ему мордочку. Возле княгини, заслонив почти весь простенок между окнами, виднелся белокурый и курчавый молодец, гусар с румяным лицом и глазами навыкате. -- Какой смешной! -- твердила Зинаида, -- и глаза у него не серые, а зеленые, и уши какие большие. Спасибо вам, Виктор Егорыч! Вы очень милы. Гусар, в котором я узнал одного из виденных мною накануне молодых людей, улыбнулся и поклонился, причем щелкнул шпорами и брякнул колечками сабли. -- Вам угодно было вчера сказать, что вы желаете иметь полосатого котенка с большими ушами... вот, я и достал-с. Слова -- закон. -- И он опять поклонился. Котенок слабо пискнул и начал нюхать пол. -- Он голоден! -- воскликнула Зинаида. -- Вонифатий! Соня! принесите молока. Горничная, в старом желтом платье с полинялым платочком на шее, вошла с блюдечком молока в руке и поставила его перед котенком. Котенок дрогнул, зажмурился и принялся лакать. -- Какой у него розовый язычок, -- заметила Зинаида, пригнув голову почти к полу и заглядывая ему сбоку под самый нос. Котенок насытился и замурлыкал, жеманно перебирая лапками. Зинаида встала и, обернувшись к горничной, равнодушно промолвила: -- Унеси его. -- За котенка -- ручку, -- проговорил гусар, осклабясь и передернув всем своим могучим телом, туго затянутым в новый мундир. -- Обе, -- возразила Зинаида и протянула к нему руки. Пока он целовал их, она смотрела на меня через плечо. Я стоял неподвижно на одном месте и не знал -- засмеяться ли мне, сказать ли что-нибудь или так промолчать. Вдруг, сквозь раскрытую дверь передней, мне бросилась в глаза фигура нашего лакея Федора. Он делал мне знаки. Я машинально вышел к нему. -- Что ты? -- спросил я. -- Маменька прислали за вами, -- проговорил он шепотом. -- Оне гневаются, что вы с ответом не ворочаетесь. -- Да разве я давно здесь? -- Час с лишком. -- Час с лишком! -- повторил я невольно и, вернувшись в гостиную, начал раскланиваться и шаркать ногами. -- Куда вы? -- спросила меня княжна, взглянув из-за гусара. -- Мне нужно домой-с. Так я скажу, -- прибавил я, обращаясь к старухе, -- что вы пожалуете к нам во втором часу. -- Так и скажите, батюшка. Княгиня торопливо достала табакерку и так шумно понюхала, что я да же вздрогнул. -- Так и скажите, -- повторила она, слезливо моргая и кряхтя. Я еще раз поклонился, повернулся и вышел из комнаты с тем чувством неловкости в спине, которое ощущает очень молодой человек, когда он знает, что ему глядят вслед. -- Смотрите же, мсьё Вольдемар, заходите к нам, -- крикнула Зинаида и опять рассмеялась. "Что это она все смеется?" -- думал я, возвращаясь домой в сопровождении Федора, который ничего мне не говорил, но двигался за мной неодобрительно. Матушка меня побранила и удивилась: что я мог так долго делать у этой княгини? Я ничего не отвечал ей и отправился к себе в комнату. Мне вдруг стало очень грустно... Я силился не плакать... Я ревновал к гусару. Княгиня, по обещанию, навестила матушку и не понравилась ей. Я не присутствовал при их свидании, но за столом матушка рассказывала отцу, что эта княгиня Засекина ей кажется une femme tres vulgaire [женщиной весьма вульгарной -- фр.], что она очень ей надоела своими просьбами ходатайствовать за нее у князя Сергия, что у ней все какие-то тяжбы и дела -- des vilaines affaires d"argent [гадкие денежные дела -- фр.] -- и что она должна быть великая кляузница. Матушка, однако же, прибавила, что она позвала ее с дочерью на завтрашний день обедать (услыхав слово "с дочерью", я уткнул нос в тарелку), потому что она все-таки соседка, и с именем. На это отец объявил матушке, что он теперь припоминает, какая это госпожа; что он в молодости знал покойного князя Засекина, отлично воспитанного, но пустого и вздорного человека; что его в обществе звали "le Parisien" ["Парижанин" -- фр.], по причине его долгого житья в Париже; что он был очень богат, но проиграл все свое состояние -- и неизвестно почему, чуть ли не из-за денег, -- впрочем, он бы мог лучше выбрать, -- прибавил отец и холодно улыбнулся, -- женился на дочери какого-то приказного, а женившись, пустился в спекуляции и разорился окончательно. -- Как бы она денег взаймы не попросила, -- заметила матушка. -- Это весьма возможно, -- спокойно промолвил отец. -- Говорит она по-французски? -- Очень плохо. -- Гм. Впрочем, это все равно. Ты мне, кажется, сказала, что ты и дочь ее позвала; меня кто-то уверял, что она очень милая и образованная девушка. -- А! Стало быть, она не в мать. -- И не в отца, -- возразил отец. -- Тот был тоже образован, да глуп. Матушка вздохнула и задумалась. Отец умолк. Мне было очень неловко в течение этого разговора. После обеда я отправился в сад, но без ружья. Я дал было себе слово не подходить к "засекинскому саду", но неотразимая сила влекла меня туда -- и недаром. Не успел я приблизиться к забору, как увидел Зинаиду. На этот раз она была одна. Она держала в руках книжку и медленно шла по дорожке. Она меня не замечала. Я чуть-чуть не пропустил ее; но вдруг спохватился и кашлянул. Она обернулась, но не остановилась, отвела рукою широкую голубую ленту своей круглой соломенной шляпы, посмотрела на меня, тихонько улыбнулась и опять устремила глаза в книжку. Я снял фуражку и, помявшись немного на месте, пошел прочь с тяжелым сердцем. "Que suis-je pour elle?"["Что я для нее?" -- фр.] -- подумал я (бог знает почему) по-французски. Знакомые шаги раздались за мною: я оглянулся -- ко мне своей быстрой и легкой походкой шел отец. -- Это княжна? -- спросил он меня. -- Княжна. -- Разве ты ее знаешь? -- Я ее видел сегодня утром у княгини. Отец остановился и, круто повернувшись на каблуках, пошел назад. Поравнявшись с Зинаидой, он вежливо ей поклонился. Она также ему поклонилась, не без некоторого изумления на лице, и опустила книгу. Я видел, как она провожала его глазами. Мой отец всегда одевался очень изящно, своеобразно и просто; но никогда его фигура не показалась мне более стройной, никогда его серая шляпа не сидела красивее на его едва поредевших кудрях. Я направился было к Зинаиде, но она даже не взглянула на меня, снова приподняла книгу и удалилась. Целый вечер и следующее утро я провел в каком-то унылом онемении. Помнится, я попытался работать и взялся за Кайданова -- но напрасно мелькали передо мною разгонистые строчки и страницы знаменитого учебника. Десять раз сряду прочел я слова: "Юлий Цезарь отличался воинской отвагой" -- не понял ничего и бросил книгу. Перед обедом я опять напомадился и опять надел сюртучок и галстух. -- Это зачем? -- спросила матушка. -- Ты еще не студент, и бог знает, выдержишь ли ты экзамен. Да и давно ли тебе сшили куртку? Не бросать же ее! -- Гости будут, -- прошептал я почти с отчаянием. -- Вот вздор! какие это гости! Надо было покориться. Я заменил сюртучок курткой, но галстуха не снял. Княгиня с дочерью явилась за полчаса до обеда; старуха сверх зеленого, уже знакомого мне платья накинула желтую шаль и надела старомодный чепец с лентами огненного цвета. Она тотчас заговорила о своих векселях, вздыхала, жаловалась на свою бедность, "канючила", но нисколько не чинилась: так же шумно нюхала табак, так же свободно поворачивалась и ерзала на стуле. Ей как будто и в голову не входило, что она княгиня. Зато Зинаида держала себя очень строго, почти надменно, настоящей княжной. На лице ее появилась холодная неподвижность и важность -- и я не узнавал ее, не узнавал ее взглядов, ее улыбки, хотя и в этом новом виде она мне казалась прекрасной. На ней было легкое барежевое платье с бледно-синими разводами; волосы ее падали длинными локонами вдоль щек -- на английский манер; эта прическа шла к холодному выражению ее лица. Отец мой сидел возле нее во время обеда и со свойственной ему изящной и спокойной вежливостью занимал свою соседку. Он изредка взглядывал на нее -- и она изредка на него взглядывала, да так странно, почти враждебно. Разговор у них шел по-французски; меня, помнится, удивила чистота Зинаидина произношения. Княгиня, во время стола, по-прежнему ничем не стеснялась, много ела и хвалила кушанья. Матушка видимо ею тяготилась и отвечала ей с каким-то грустным пренебрежением; отец изредка чуть-чуть морщил брови. Зинаида также не понравилась матушке. -- Это какая-то гордячка, -- говорила она на следующий день. -- И подумаешь чего гордиться -- avec sa mine de grisette! [с ее внешностью гризетки! -- фр.] -- Ты, видно, не видала гризеток, -- заметил ей отец. -- И слава богу! -- Разумеется, слава богу... только как же ты можешь судить о них? На меня Зинаида не обращала решительно никакого внимания. Скоро после обеда княгиня стала прощаться. -- Буду надеяться на ваше покровительство, Марья Николаевна и Петр Васильич, -- сказала она нараспев матушке и отцу. -- Что делать! Были времена, да прошли. Вот и я -- сиятельная, -- прибавила она с неприятным смехом, -- да что за честь, коли нечего есть. Отец почтительно ей поклонился и проводил ее до двери передней. Я стоял тут же в своей куцей куртке и глядел на пол, словно к смерти приговоренный. Обращение Зинаиды со мной меня окончательно убило. Каково же было мое удивление, когда, проходя мимо меня, она скороговоркой и с прежним ласковым выражением в глазах шепнула мне: -- Приходите к нам в восемь часов, слышите, непременно. Я только развел руками -- но она уже удалилась, накинув на голову белый шарф. Ровно в восемь часов я в сюртуке и с приподнятым на голове коком входил в переднюю флигелька, где жила княгиня. Старик слуга угрюмо посмотрел на меня и неохотно поднялся с лавки. В гостиной раздавались веселые голоса. Я отворил дверь и отступил в изумлении. Посреди комнаты, на стуле, стояла княжна и держала перед собой мужскую шляпу; вокруг стула толпились пятеро мужчин. Они старались запустить руки в шляпу, а она поднимала ее кверху и сильно встряхивала ею. Увидевши меня, она вскрикнула: -- Постойте, постойте! новый гость, надо и ему дать билет, -- и, легко соскочив со стула, взяла меня за обшлаг сюртука. -- Пойдемте же, -- сказала она, -- что вы стоите? Messieurs [Господа -- фр.], позвольте вас познакомить: это мсьё Вольдемар, сын нашего соседа. А это, -- прибавила она, обращаясь ко мне и указывая поочередно на гостей, -- граф Малевский, доктор Лушин, поэт Майданов, отставной капитан Нирмацкий и Беловзоров, гусар, которого вы уже видели. Прошу любить да жаловать. Я до того сконфузился, что даже не поклонился никому; в докторе Лушине я узнал того самого черномазого господина, который так безжалостно меня пристыдил в саду; остальные были мне незнакомы. -- Граф! -- продолжала Зинаида, -- напишите мсьё Вольдемару билет. -- Это несправедливо, -- возразил с легким польским акцентом граф, очень красивый и щегольски одетый брюнет, с выразительными карими глазами, узким белым носиком и тонкими усиками над крошечным ртом. -- Они не играли с нами в фанты. -- Несправедливо, -- повторили Беловзоров и господин, названный отставным капитаном, человек лет сорока, рябой до безобразия, курчавый, как арап, сутуловатый, кривоногий и одетый в военный сюртук, без эполет, нараспашку. -- Пишите билет, говорят вам, -- повторила княжна. -- Это что за бунт? Мсьё Вольдемар с нами в первый раз, и сегодня для него закон не писан. Нечего ворчать, пишите, я так хочу. Граф пожал плечами, но наклонил покорно голову, взял перо в белую, перстнями украшенную руку, оторвал клочок бумаги и стал писать на нем. -- По крайней мере, позвольте объяснить господину Вольдемару, в чем дело, -- начал насмешливым голосом Лушин, -- а то он совсем растерялся. Видите ли, молодой человек, мы играли в фанты; княжна подверглась штрафу, и тот, кому вынется счастливый билет, будет иметь право поцеловать у ней ручку. Поняли ли вы, что я вам сказал? Я только взглянул на него и продолжал стоять как отуманенный, а княжна снова вскочила на стул и снова принялась встряхивать шляпой. Все к ней потянулись -- и я за другими. -- Майданов, -- сказала княжна высокому молодому человеку с худощавым лицом, маленькими слепыми глазками и чрезвычайно длинными черными волосами, -- вы, как поэт, должны быть великодушны и уступить ваш билет мсьё Вольдемару, так, чтобы у него было два шанса вместо одного. Но Майданов отрицательно покачал головой и взмахнул волосами. Я после всех опустил руку в шляпу, взял и развернул билет... Господи! что сталось со мною, когда я увидел на нем слово: поцелуй! -- Поцелуй! -- вскрикнул я невольно. -- Браво! он выиграл, -- подхватила княжна. -- Как я рада! -- Она сошла со стула и так ясно и сладко заглянула мне в глаза, что у меня сердце покатилось. -- А вы рады? -- спросила она меня -- Я?.. -- пролепетал я. -- Продайте мне свой билет, -- брякнул вдруг над самым моим ухом Беловзоров. -- Я вам сто рублей дам. Я отвечал гусару таким негодующим взором, что Зинаида захлопала в ладоши, а Лушин воскликнул: молодец! -- Но, -- продолжал он, -- я, как церемониймейстер, обязан наблюдать за исполнением всех правил. Мсьё Вольдемар, опуститесь на одно колено. Так у нас заведено. Зинаида стала передо мной, наклонила немного голову набок, как бы для того, чтобы лучше рассмотреть меня, и с важностью протянула мне руку. У меня помутилось в глазах; я хотел было опуститься на одно колено, упал на оба -- и так неловко прикоснулся губами к пальцам Зинаиды, что слегка оцарапал себе конец носа ее ногтем. -- Добре! -- закричал Лушин и помог мне встать. Игра в фанты продолжалась. Зинаида посадила меня возле себя. Каких ни придумывала она штрафов! Ей пришлось, между прочим, представлять "статую" -- и она в пьедестал себя выбрала безобразного Нирмацкого, велела ему лечь ничком, да еще уткнуть лицо в грудь. Хохот не умолкал ни на мгновение. Мне, уединенно и трезво воспитанному мальчику, выросшему в барском степенном доме, весь этот шум и гам, эта бесцеремонная, почти буйная веселость, эти небывалые сношения с незнакомыми людьми так и бросились в голову. Я просто опьянел, как от вина. Я стал хохотать и болтать громче других, так что даже старая княгиня, сидевшая в соседней комнате с каким-то приказным от Иверских ворот, позванным для совещания, вышла посмотреть на меня. Но я чувствовал себя до такой степени счастливым, что, как говорится, в ус не дул и в грош не ставил ничьих насмешек и ничьих косых взглядов. Зинаида продолжала оказывать мне предпочтение и не отпускала меня от себя. В одном штрафе мне довелось сидеть с ней рядом, накрывшись одним и тем же шелковым платком: я должен был сказать ей свой секрет. Помню я, как наши обе головы вдруг очутились в душной, полупрозрачной, пахучей мгле, как в этой мгле близко и мягко светились ее глаза и горячо дышали раскрытые губы, и зубы виднелись, и концы ее волос меня щекотали и жгли. Я молчал. Она улыбалась таинственно и лукаво и наконец шепнула мне: "Ну что же?", а я только краснел, и смеялся, и отворачивался, и едва переводил дух. Фанты наскучили нам, -- мы стали играть в веревочку. Боже мой! какой я почувствовал восторг, когда, зазевавшись, получил от ней сильный и резкий удар по пальцам, и как потом я нарочно старался показывать вид, что зазевываюсь, а она дразнила меня и не трогала подставляемых рук! Да то ли мы еще проделывали в течение этого вечера! Мы и на фортепьяно играли, и пели, и танцевали, и представляли цыганский табор. Нирмацкого одели медведем и напоили водою с солью. Граф Малевский показывал нам разные карточные фокусы и кончил тем, что, перетасовавши карты, сдал себе в вист все козыри, с чем Лушин "имел честь его поздравить". Майданов декламировал нам отрывки из поэмы своей "Убийца" (дело происходило в самом разгаре романтизма), которую он намеревался издать в черной обертке с заглавными буквами кровавого цвета; у приказного от Иверских ворот украли с колен шапку и заставили его, в виде выкупа, проплясать казачка; старика Вонифатия нарядили в чепец, а княжна надела мужскую шляпу... Всего не перечислишь. Один Беловзоров все больше держался в углу, нахмуренный и сердитый... Иногда глаза его наливались кровью, он весь краснел, и казалось, что вот-вот он сейчас ринется на всех нас и расшвыряет нас, как щепки, во все стороны; но княжна взглядывала на него, грозила ему пальцем, и он снова забивался в свой угол. Мы наконец выбились из сил. Княгиня уж на что была, как сама выражалась, ходка -- никакие крики ее не смущали, -- однако и она почувствовала усталость и пожелала отдохнуть. В двенадцатом часу ночи подали ужин, состоявший из куска старого, сухого сыру и каких-го холодных пирожков с рубленой ветчиной, которые мне показались вкуснее всяких паштетов; вина была всего одна бутылка, и та какая-то странная: темная, с раздутым горлышком, и вино в ней отдавало розовой краской: впрочем, его никто не пил. Усталый и счастливый до изнеможения, я вышел из флигеля; на прощанье Зинаида мне крепко пожала руку и опять загадочно улыбнулась. Ночь тяжело и сыро пахнула мне в разгоряченное лицо; казалось, готовилась гроза; черные тучи росли и ползли по небу, видимо меняя свои дымные очертания. Ветерок беспокойно содрогался в темных деревьях, и где-то далеко за небосклоном, словно про себя, ворчал гром сердито и глухо. Через заднее крыльцо пробрался я в свою комнату. Дядька мой спал на полу, и мне пришлось перешагнуть через него; он проснулся, увидал меня и доложил, что матушка опять на меня рассердилась и опять хотела послать за мною, но что отец ее удержал. (Я никогда не ложился спать, не простившись с матушкой и не испросивши ее благословения) Нечего было делать! Я сказал дядьке, что разденусь и лягу сам, -- и погасил свечку. Но я не разделся и не лег. Я присел на стул и долго сидел как очарованный. То, что я ощущал, было так ново и так сладко... Я сидел, чуть-чуть озираясь и не шевелясь, медленно дышал и только по временам то молча смеялся, вспоминая, то внутренно холодел при мысли, что я влюблен, что вот она, вот эта любовь. Лицо Зинаиды тихо плыло передо мною во мраке -- плыло и не проплывало; губы ее все так же загадочно улыбались, глаза глядели на меня немного сбоку, вопросительно, задумчиво и нежно... как в то мгновение, когда я расстался с ней. Наконец я встал, на цыпочках подошел к своей постели и осторожно, не раздеваясь, положил голову на подушку, как бы страшась резким движением потревожить то, чем я был переполнен... Я лег, но даже глаз не закрыл. Скоро я заметил, то ко мне в комнату беспрестанно западали какие-то слабые отсветы. Я приподнялся и глянул в окно. Переплет его четко отделялся от таинственно и смутно белевших стекол. "Гроза", -- подумал я, -- и точно была гроза, но она проходила очень далеко, так что и грома не было слышно; только на небе непрерывно вспыхивали неяркие, длинные, словно разветвленные молнии: они не столько вспыхивали, сколько трепетали и подергивались, как крыло умирающей птицы. Я встал, подошел к окну и простоял там до утра... Молнии не прекращались ни на мгновение; была, что называется в народе, воробьиная ночь. Я глядел на немое песчаное поле, на темную мйссу Нескучного сада, на желтоватые фасады далеких зданий, тоже как будто вздрагивавших при каждой слабой вспышке... Я глядел -- и не мог оторваться; эти немые молнии, эти сдержанные блистания, казалось, отвечали тем немым и тайным порывам, которые вспыхивали также во мне. Утро стало заниматься; алыми пятнами выступила заря. С приближением солнца все бледнели и сокращались молнии: они вздрагивали все реже и реже и исчезли наконец, затопленные отрезвляющим и несомнительным светом возникавшего дня... И во мне исчезли мои молнии. Я почувствовал большую усталость и тишину... но образ Зинаиды продолжал носиться, торжествуя, над моею душой. Только он сам, этот образ, казался успокоенным: как полетевший лебедь -- от болотных трав, отделился он от окружавших его других неблаговидных фигур, и я, засыпая, в последний раз припал к нему с прощальным и доверчивым обожанием... О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души, тающая радость первых умилений любви, -- где вы, где вы? На следующее утро, когда я сошел к чаю, матушка побранила меня -- меньше, однако, чем я ожидал -- и заставила меня рассказать, как я провел накануне вечер. Я отвечал ей в немногих словах, выпуская многие подробности и стараясь придать всему вид самый невинный. -- Все-таки они люди не comme il faut, -- заметила матушка, -- и тебе нечего к ним таскаться, вместо того чтоб готовиться к экзамену да заниматься. Так как я знал, что заботы матушки о моих занятиях ограничатся этими немногими словами, то я и не почел нужным возражать ей; но после чаю отец меня взял под руку и, отправившись вместе со мною в сад, заставил меня рассказать все, что я видел у Засекиных. Странное влияние имел на меня отец -- и странные были наши отношения. Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он уважал мою свободу -- он даже был, если можно так выразиться, вежлив со мною... Только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины -- и, боже мой, как бы я страстно к нему привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато, когда он хотел, но умел почти мгновенно, одним словом, одним движением возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась -- я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником... Потом он так же внезапно покидал меня -- и рука его опять отклоняла меня, ласково и мягко, но отклоняла. На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и шалить со мной, как мальчик (он любил всякое сильное телесное движение); раз -- всего только раз! -- он приласкал меня с такою нежностью, что я чуть не заплакал... Но и веселость его и нежность исчезали без следа -- и то, что происходило между нами, не давало мне никаких надежд на будущее, точно я все это во сне видел. Бывало, стану я рассматривать его умное, красивое, светлое лицо... сердце мое задрожит, и все существо мое устремится к нему... он словно почувствует, что во мне происходит, мимоходом потреплет меня по щека -- и либо уйдет, либо займется чем-нибудь, либо вдруг весь застынет, как он один умел застывать, и я тотчас же сожмусь и тоже похолодею. Редкие припадки его расположения ко мне никогда не были вызваны моими безмолвными, но понятными мольбами: они приходили всегда неожиданно. Размышляя впоследствии о характере моего отца, я пришел к такому заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое и насладился этим другим вполне. "Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать -- в этом вся штука жизни", -- сказал он мне однажды. В другой раз я в качестве молодого демократа пустился в его присутствии рассуждать о свободе (он в тот день был, как я это называл, "добрый"; тогда с ним можно было говорить о чем угодно). -- Свобода, -- повторил он, -- а знаешь ли ты, что может человеку дать свободу! -- Что? -- Воля, собственная воля, и власть она даст, которая лучше свободы. Умей хотеть -- и будешь свободным, и командовать будешь. Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить -- и жил... Быть может, он предчувствовал, что ему не придется долго пользоваться "штукой" жизни: он умер сорока двух лет. Я подробно рассказал отцу мое посещение у Засекиных. Он полувнимательно, полурассеянно слушал меня, сидя на скамье и рисуя концом хлыстика на песке. Он изредка посмеивался, как-то светло и забавно поглядывал на меня и подзадоривал меня короткими вопросами и возражениями. Я сперва не решался даже выговорить имя Зинаиды, но не удержался и начал превозносить ее. Отец все продолжал посмеиваться. Потом он задумался, потянулся и встал. Я вспомнил, что, выходя из дома, он велел оседлать себе лошадь. Он был отличный ездок -- и умел, гораздо раньше г. Рери, укрощать самых диких лошадей. -- Я с тобой поеду, папаша? -- спросил я его. -- Нет, -- ответил он, и лицо его приняло обычное равнодушно-ласковое выражение. -- Ступай один, коли хочешь; а кучеру скажи, что я не поеду. Он повернулся ко мне спиной и быстро удалился. Я следил за ним глазами -- он скрылся за воротами. Я видел, как его шляпа двигалась вдоль забора: он вошел к Засекиным. Он остался у них не более часа, но тотчас же отправился в город и вернулся домой только к вечеру. После обеда я сам пошел к Засекиным. В гостиной я застал одну старуху княгиню. Увидев меня, она почесала себе в голове под чепцом концом спицы и вдруг спросила меня, могу ли я переписать ей одну просьбу. -- С удовольствием, -- отвечал я и присел на кончик стула. -- Только смотрите покрупнее буквы ставьте, -- промолвила княгиня, подавая мне измаранный лист, -- да нельзя ли сегодня, батюшка? -- Сегодня же перепишу-с. Дверь из соседней комнаты чуть-чуть отворилась, и в отверстии показалось лицо Зинаиды -- бледное, задумчивое, с небрежно откинутыми назад волосами: она посмотрела на меня большими холодными глазами и тихо закрыла дверь. -- Зина, а Зина! -- проговорила старуха. Зинаида не откликнулась. Я унес просьбу старухи и целый вечер просидел над ней. Моя "страсть" началась с того дня. Я, помнится, почувствовал тогда нечто подобное тому, что должен почувствовать человек, поступивший на службу: я уже перестал быть просто молодым мальчиком; я был влюбленный. Я сказал, что с того дня началась моя страсть; я бы мог прибавить, что и страдания мои начались с того же самого дня. Я изнывал в отсутствие Зинаиды: ничего мне на ум не шло, все из рук валилось, я по целым дням напряженно думал о ней... Я изнывал... но в ее присутствии мне не становилось легче. Я ревновал, я сознавал свое ничтожество, я глупо дулся и глупо раболепствовал -- и все-таки непреодолимая сила влекла меня к ней, и я всякий раз с невольной дрожью счастья переступал порог ее комнаты. Зинаида тотчас же догадалась, что я в нее влюбился, да я и не думал скрываться; она потешалась моей страстью, дурачила, баловала и мучила меня. Сладко быть единственным источником, самовластной и безответной причиной величайших радостей и глубочайшего горя для другого -- а я в руках Зинаиды был как мягкий воск. Впрочем, не я один влюбился в нее: все мужчины, посещавшие ее дом, были от ней без ума -- и она их всех держала на привязи, у своих ног. Ее забавляло возбуждать в них то надежды, то опасения, вертеть ими по своей прихоти (это она называла: стукать людей друг о друга) -- а они и не думали сопротивляться и охотно покорялись ей. Во всем ее существе, живучем и красивом, была какая-то особенно обаятельная смесь хитрости и беспечности, искусственности и простоты, тишины и резвости; над всем, что она делала, говорила, над каждым ее движением носилась тонкая, легкая прелесть, во всем сказывалась своеобразная, играющая сила. И лицо ее беспрестанно менялось, играло тоже: оно выражало, почти в одно и то же время, -- насмешливость, задумчивость и страстность. Разнообразнейшие чувства, легкие, быстрые, как тени облаков в солнечный ветреный день, перебегали то и дело по ее глазам и губам. Каждый из ее поклонников был ей нужен. Беловзоров, которого она иногда называла "мой зверь", а иногда просто "мой", -- охотно кинулся бы за нее в огонь; не надеясь на свои умственные способности и прочие достоинства, он все предлагал ей жениться на ней, намекая на то, что другие только болтают. Майданов отвечал поэтическим струнам ее души: человек довольно холодный, как почти все сочинители, он напряженно уверял ее, а может быть, себя, что он ее обожает, воспевал ее в нескончаемых стихах и читал их ей с каким-то и неестественным и искренним восторгом. Она и сочувствовала ему и чуть-чуть трунила над ним; она плохо ему верила и, наслушавшись его излияний, заставляла его читать Пушкина, чтобы, как она говорила, очистить воздух. Лушин, насмешливый, цинический на словах доктор, знал ее лучше всех -- и любил ее больше всех, хотя бранил ее за глаза и в глаза. Она его уважала, но не спускала ему -- и подчас с особенным, злорадным удовольствием давала ему чувствовать, что и он у ней в руках. "Я кокетка, я без сердца, я актерская натура, -- сказала она ему однажды в моем присутствии, -- а, хорошо! Так подайте ж вашу руку, я воткну в нее булавку, вам будет стыдно этого молодого человека, вам будет больно, а все-таки вы, господин правдивый человек, извольте смеяться". Лушин покраснел, отворотился, закусил губы, но кончил тем, что подставил руку. Она его уколола, и он точно начал смеяться... и она смеялась, запуская довольно глубоко булавку и заглядывая ему в глаза, которыми он напрасно бегал по сторонам... Хуже всего я понимал отношения, существовавшие между Зинаидой и графом Малевским. Он был хорош собою, ловок и умен, но что-то сомнительное, что-то фальшивое чудилось в нем даже мне, шестнадцатилетнему мальчику, и я дивился тому, что Зинаида этого не замечает. А может быть, она и замечала эту фальшь и не гнушалась ею. Неправильное воспитание, странные знакомства и привычки, постоянное присутствие матери, бедность и беспорядок в доме, все, начиная с самой свободы, которую пользовалась молодая девушка, с сознания ее превосходства над окружавшими ее людьми, развило в ней какую-то полупрезрительную небрежность и невзыскательность. Бывало, что ни случится -- придет ли Вонифатий доложить, что сахару нет, выйдет ли наружу какая-нибудь дрянная сплетня, поссорятся ли гости, -- она только кудрями встряхнет, скажет: пустяки! -- и горя ей мало. Зато у меня, бывало, вся кровь загоралась, когда Малевский подойдет к ней, хитро покачиваясь, как лиса, изящно обопрется на спинку ее стула и начнет шептать ей на ухо с самодовольной и заискивающей улыбочкой, -- а она скрестит руки на груди, внимательно глядит на него и сама улыбается и качает головой. -- Что вам за охота принимать господина Малевского? -- спросил я ее однажды. -- А у него такие прекрасные усики, -- отвечала она. -- Да это не по вашей части. -- Вы не думаете ли, что я его люблю, -- сказала она мне в другой раз. -- Нет; я таких любить не могу, на которых мне приходится глядеть сверху вниз. Мне надобно такого, который сам бы меня сломил... Да я на такого не наткнусь, бог милостив! Не попадусь никому в лапы, ни-ни! -- Стало быть, вы никогда не полюбите? -- А вас-то? Разве я вас не люблю? -- сказала она и ударила меня по носу концом перчатки. Да, Зинаида очень потешалась надо мною. В течение трех недель я ее видел каждый день -- и чего, чего она со мной не выделывала! К нам она ходила редко, и я об этом не сожалел: в нашем доме она превращалась в барышню, в княжну, -- и я ее дичился. Я боялся выдать себя перед матушкой; она очень не благоволила к Зинаиде и неприязненно наблюдала за нами. Отца я не так боялся: он словно не замечал меня, я с ней говорил мало, но как-то особенно умно и значительно. Я перестал работать, читать -- я даже перестал гулять по окрестностям, ездить верхом. Как привязанный за ножку жук, я кружился постоянно вокруг любимого флигелька: казалось, остался бы там навсегда... но это было невозможно; матушка ворчала на меня, иногда сама Зинаида меня прогоняла. Тогда я запирался у себя в комнате или уходил на самый конец сада, взбирался на уцелевшую развалину высокой каменной оранжереи и, свесив ноги со стены, выходившей на дорогу, сидел по часам и глядел, глядел, ничего не видя. Возле меня, по запыленной крапиве, лениво перепархивали белые бабочки; бойкий воробей садился недалеко на полусломанном красном кирпиче и раздражительно чирикал, беспрестанно поворачиваясь всем телом и распустив хвостик; все еще недоверчивые вороны изредка каркали, сидя высоко, высоко на обнаженной макушке березы; солнце и ветер тихо играли в ее жидких ветках; звон колоколов Донского монастыря прилетал по временам, спокойный и унылый -- а я сидел, глядел, слушал и наполнялся весь каким-то безыменным ощущением, в котором было все: и грусть, и радость, и предчувствие будущего, и желание, и страх жизни. Но я тогда ничего этого не понимал и ничего бы не сумел назвать изо всего того, что во мне бродило, или бы назвал это все одним именем -- именем Зинаиды. А Зинаида все играла со мной, как кошка с мышью. Она то кокетничала со мной -- и я волновался и таял, то она вдруг меня отталкивала -- и я не смел приблизиться к ней, не смел взглянуть на нее. Помнится, она несколько дней сряду была очень холодна со мною, я совсем заробел и, трусливо забегая к ним во флигель старался держаться около старухи княгини, несмотря на то что она очень бранилась и кричала именно в это время: ее вексельные дела шли плохо, и она уже имела два объяснения с квартальным. Однажды я проходил в саду мимо известного забора -- и увидел Зинаиду: подпершись обеими руками, она сидела на траве и не шевелилась. Я хотел было осторожно удалиться, но она внезапно подняла голову и сделала мне повелительный знак. Я замер на месте: я не понял ее с первого раза Она повторила свой знак. Я немедленно перескочил через забор и радостно подбежал к ней; но она остановила меня взглядом и указала мне на дорожку в двух шагах от нее. В смущении, не зная, что делать, я стал на колени на краю дорожки. Она до того была бледна, такая горькая печаль, такая глубокая усталость сказывалась в каждой ее черте, что сердце у меня сжалось, и я невольно пробормотал: -- Что с вами? Зинаида протянула руку, сорвала какую-то травку, укусила ее и бросила ее прочь, подальше. -- Вы меня очень любите? -- спросила она наконец. -- Да? Я ничего не отвечал -- да и зачем мне было отвечать? -- Да, -- повторила она, по-прежнему глядя на меня. -- Это так. Такие же глаза, -- прибавила она, задумалась и закрыла лицо руками. -- Все мне опротивело, -- прошептала она, -- ушла бы я на край света, не могу я это вынести, не могу сладить... И что ждет меня впереди!.. Ах, мне тяжело... боже мой, как тяжело! -- Отчего? -- спросил я робко. Зинаида мне не отвечала и только пожала плечами. Я продолжал стоять на коленях и с глубоким унынием глядел на нее. Каждое ее слово так и врезалось мне в сердце. В это мгновенье я, кажется, охотно бы отдал жизнь свою, лишь бы она не горевала. Я глядел на нее -- и, все-таки не понимая, отчего ей было тяжело, живо воображал себе, как она вдруг, в припадке неудержимой печали, ушла в сад и упала на землю, как подкошенная. Кругом было и светло и зелено; ветер шелестел в листьях деревьев, изредка качая длинную ветку малины над головой Зинаиды. Где-то ворковали голуби -- и пчелы жужжали, низко перелетывая по редкой траве. Сверху ласково синело небо -- а мне было так грустно... -- Прочтите мне какие-нибудь стихи, -- промолвила вполголоса Зинаида и оперлась на локоть. -- Я люблю, когда вы стихи читаете. Вы поете, но это ничего, это молодо. Прочтите мне "На холмах Грузии". Только сядьте сперва. Я сел и прочел "На холмах Грузии". -- "Что не любить оно не может", -- повторила Зинаида. -- Вот чем поэзия хороша: она говорит нам то, чего нет и что не только лучше того, что есть, но даже больше похоже на правду... Что не любить оно не может -- и хотело бы, да не может! -- Она опять умолкла и вдруг встрепенулась и встала. -- Пойдемте. У мамаши сидит Майданов; он мне принес свою поэму, а я его оставила. Он также огорчен теперь... что делать. Вы когда-нибудь узнаете... только не сердитесь на меня! Зинаида торопливо пожала мне руку и побежала вперед. Мы вернулись во флигель. Майданов принялся читать нам своего только что отпечатанного "Убийцу", но я не слушал его. Он выкрикивал нараспев свои четырехстопные ямбы, рифмы чередовались и звенели, как бубенчики, пусто и громко, а я все глядел на Зинаиду и все старался понять значение ее последних слов. Иль, может быть, соперник тайный Тебя нежданно покорил? -- воскликнул вдруг в нос Майданов -- и мои глаза и глаза Зинаиды встретились. Она опустила их и слегка покраснела. Я увидал, что она покраснела, и похолодел от испуга. Я уже прежде ревновал к ней, но только в это мгновение мысль о том, что она полюбила, сверкнула у меня в голове: "Боже мой! она полюбила!" Настоящие мои терзания начались с того мгновения. Я ломал себе голову, раздумывал, передумывал -- и неотступно, хотя по мере возможности скрытно, наблюдал за Зинаидой. В ней произошла перемена -- это было очевидно. Она уходила гулять одна и гуляла долго. Иногда она гостям не показывалась; по целым часам сидела у себя в комнате. Прежде этого за ней не водилось. Я вдруг сделался -- или мне показалось, что я сделался -- чрезвычайно проницателен. "Не он ли? или уж не он ли?" -- спрашивал я самого себя, тревожно перебегая мыслью от одного ее поклонника к другому. Граф Малевский (хоть я и стыдился за Зинаиду в этом сознаться) втайне казался мне опаснее других. Моя наблюдательность не видала дальше своего носа, и моя скрытность, вероятно, никого не обманула; по крайней мере, доктор Лушин скоро меня раскусил. Впрочем, и он изменился в последнее время: он похудел, смеялся так же часто, но как-то глуше, злее и короче -- невольная, нервическая раздражительность сменила в нем прежнюю легкую иронию и напущенный цинизм. -- Что вы это беспрестанно таскаетесь сюда, молодой человек, -- сказал он мне однажды, оставшись со мною в гостиной Засекиных. (Княжна еще не возвращалась с прогулки, а крикливый голос княгини раздавался в мезонине: она бранилась со своей горничной.) -- Вам бы надобно учиться, работать -- пока вы молоды, -- а вы что делаете? -- Вы не можете знать, работаю ли я дома, -- возразил я ему не без надменности, но и без замешательства. -- Какая уж тут работа! у вас не то на уме. Ну, я не спорю... в ваши годы это в порядке вещей. Да выбор-то ваш больно неудачен. Разве вы не видите, что это за дом? -- Я вас не понимаю, -- заметил я. -- Не понимаете? Тем хуже для вас. Я считаю долгом предостеречь вас. Нашему брату, старому холостяку, можно сюда ходить: что нам делается? мы народ прокаленный, нас ничем не проберешь; а у вас кожица еще нежная; здесь для вас воздух вредный -- поверьте мне, заразиться можете. -- Как так? -- Да так же. Разве вы здоровы теперь? Разве вы в нормальном положении? Разве то, что вы чувствуете, полезно вам, хорошо? -- Да что же я чувствую? -- сказал я, а сам в душе сознавал, что доктор прав. -- Эх, молодой человек, молодой человек, -- продолжал доктор с таким выражением, как будто в этих двух словах заключалось что-то для меня весьма обидное, -- где вам хитрить, ведь у вас еще, слава богу, что на душе, то и на лице. А впрочем, что толковать? Я бы и сам сюда не ходил, если б (доктор стиснул зубы)... если б я не был такой же чудак. Только вот чему я удивляюсь: как вы, с вашим умом, не видите, что делается вокруг вас? -- А что же такое делается? -- подхватил я и весь насторожился. Доктор посмотрел на меня с каким-то насмешливым сожалением. -- Хорош же и я, -- промолвил он, словно про себя, -- очень нужно это ему говорить. Одним словом, -- прибавил он, возвысив голос, -- повторяю вам: здешняя атмосфера вам не годится. Вам здесь приятно, да мало чего нет? И в оранжерее тоже приятно пахнет -- да жить в ней нельзя. Эй! послушайтесь, возьмитесь опять за Кайданова! Княгиня вошла и начала жаловаться доктору на зубную боль. Потом явилась Зинаида. -- Вот, -- прибавила княгиня, -- господин доктор, побраните-ка ее. Целый день пьет воду со льдом; разве ей это здорово, при ее слабой груди? -- Зачем вы это делаете? -- спросил Лушин. -- А что из этого может выйти? -- Что? вы можете простудиться и умереть. -- В самом деле? Неужели? Ну что ж -- туда и дорога! -- Вот как! -- проворчал доктор. Княгиня ушла. -- Вот как, -- повторила Зинаида. -- Разве жить так весело? Оглянитесь-ка кругом... Что -- хорошо? Или вы думаете, что я этого не понимаю, не чувствую? Мне доставляет удовольствие -- пить воду со льдом, и вы серьезно можете уверять меня, что такая жизнь стоит того, чтоб не рискнуть ею за миг удовольствия, -- я уже о счастии не говорю. -- Ну да, -- заметил Лушин, -- каприз и независимость... Эти два слова вас исчерпывают: вся ваша натура в этих двух словах. Зинаида нервически засмеялась. -- Опоздали почтой, любезный доктор. Наблюдаете плохо; отстаете. Наденьте очки. Не до капризов мне теперь: вас дурачить, себя дурачить... куда как весело! -- А что до независимости... Мсьё Вольдемар, -- прибавила вдруг Зинаида и топнула ножкой, -- не делайте меланхолической физиономии. Я терпеть не могу, когда обо мне сожалеют. -- Она быстро удалилась. -- Вредна, вредна вам здешняя атмосфера, молодой человек, -- еще раз сказал мне Лушин. Вечером того же дня собрались у Засекиных обычные гости; я был в их числе. Разговор зашел о поэме Майданова; Зинаида чистосердечно ее хвалила. -- Но знаете ли что? -- сказала она ему, -- если б я была поэтом, я бы другие брала сюжеты. Может быть, все это вздор, но мне иногда приходят в голову странные мысли, особенно когда я не сплю, перед утром, когда небо начинает становиться и розовым и серым. Я бы, например... Вы не будете надо мной смеяться? -- Нет! нет! -- воскликнули мы все в один голос. -- Я бы представила, -- продолжала она, скрестив руки на груди и устремив глаза в сторону, -- целое общество молодых девушек, ночью, в большой лодке -- на тихой реке. Луна светит, а они все в белом и в венках из белых цветов, и поют, знаете, что-нибудь вроде гимна. -- Понимаю, понимаю, продолжайте, -- значительно и мечтательно промолвил Майданов. -- Вдруг -- шум, хохот, факелы, бубны на берегу... Это толпа вакханок бежит с песнями, с криком. Уж тут ваше дело нарисовать картину, господин поэт... только я бы хотела, чтобы факелы были красны и очень бы дымились и чтобы глаза у вакханок блестели под венками, а венки должны быть темные. Не забудьте также тигровых кож и чаш -- и золота, много золота. -- Где же должно быть золото? -- спросил Майданов, откидывая назад свои плоские волосы и расширяя ноздри. -- Где? На плечах, на руках, на ногах, везде. Говорят, в древности женщины золотые кольца носили на щиколотках. Вакханки зовут к себе девушек в лодке. Девушки перестали петь свой гимн -- они не могут его продолжать, -- но они не шевелятся: река подносит их к берегу. И вот вдруг одна из них тихо поднимается... Это надо хорошо описать: как она тихо встает при лунном свете и как ее подруги пугаются... Она перешагнула край лодки, вакханки ее окружили, умчали в ночь, в темноту... Представьте тут дым клубами, и все смешалось. Только слышится их визг, да венок ее остался на берегу. Зинаида умолкла. ("О! она полюбила!" -- подумал я опять.) -- И только?-- спросил Майданов. -- Только, -- отвечала она. -- Это не может быть сюжетом для целой поэмы, -- важно заметил он, -- но для лирического стихотворения я вашей мыслию воспользуюсь. -- В романтическом роде? -- спросил Малевский. -- Конечно, в романтическом роде, байроновском. -- А по-моему, Гюго лучше Байрона, -- небрежно промолвил молодой граф, -- интереснее. -- Гюго -- писатель первоклассный, -- возразил Майданов, -- и мой приятель Тонкошеее, в своем испанском романе "Эль-Тровадор"... -- Ах, это та книга с опрокинутыми вопросительными знаками? -- перебила Зинаида. -- Да. Это так принято у испанцев. Я хотел сказать, что Тонкошеее... -- Ну, вы опять заспорите о классицизме и романтизме, -- вторично перебила его Зинаида. -- Давайте лучше играть... -- В фанты? -- подхватил Лушин. -- Нет, в фанты скучно; а в сравненья. (Эту игру придумала сама Зинаида: назывался какой-нибудь предмет, всякий старался сравнить его с чем-нибудь, и тот, кто подбирал лучшее сравнение, получал приз.) Она подошла к окну. Солнце только что село: на небе высоко стояли длинные красные облака. -- На что похожи эти облака? -- спросила Зинаида и, не дожидаясь нашего ответа, сказала: -- Я нахожу, что они похожи на те пурпуровые паруса, которые были на золотом корабле у Клеопатры, когда она ехала навстречу Антонию. Помните, Майданов, вы недавно мне об этом рассказывали? Все мы, как Полоний в "Гамлете", решили, что облака напоминали именно эти паруса и что лучшего сравнения никто из нас не приищет. -- А сколько лет было тогда Антонию? -- спросила Зинаида. -- Уж, наверное, был молодой человек, -- заметил Малевский. -- Да, молодой, -- уверительно подтвердил Майданов. -- Извините, -- воскликнул Лушин, -- ему было за сорок лет. Я скоро ушел домой. "Она полюбила, -- невольно шептали мои губы. -- Но кого?" Дни проходили. Зинаида становилась все странней, все непонятней. Однажды я вошел к ней и увидел ее сидящей на соломенном стуле, с головой, прижатой к острому краю стола. Она выпрямилась... все лицо ее было облито слезами. -- А! вы! -- сказала она с жестокой усмешкой. -- Подите-ка сюда. Я подошел к ней: она положила мне руку на голову и, внезапно ухватив меня за волосы, начала крутить их. -- Больно... -- проговорил я наконец. -- А! больно! а мне не больно? не больно? -- повторила она. -- Аи! -- вскрикнула она вдруг, увидав, что выдернула у меня маленькую прядь волос. -- Что это я сделала? Бедный мсьё Вольдемар! Она осторожно расправила вырванные волосы, обмотала их вокруг пальца и свернула их в колечко. -- Я ваши волосы к себе в медальон положу и носить их буду, -- сказала она, а у самой на глазах все блестели слезы. -- Это вас, быть может, утешит немного... а теперь прощайте. Я вернулся домой и застал там неприятность. У матушки происходило объяснение с отцом: она в чем-то упрекала его, а он, по своему обыкновению, холодно и вежливо отмалчивался -- и скоро уехал. Я не мог слышать, о чем говорила матушка, да и мне было не до того: помню только, что по окончании объяснения она велела позвать меня к себе в кабинет и с большим неудовольствием отозвалась о моих частых посещениях у княгини, которая, по ее словам, была une femme capable de tout [женщиной, способной на что угодно (фр)]. Я подошел к ней к ручке (это я делал всегда, когда хотел прекратить разговор) и ушел к себе. Слезы Зинаиды меня совершенно сбили с толку; я решительно не знал, на какой мысли остановиться, и сам готов был плакать: я все-таки был ребенком, несмотря на мои шестнадцать лет. Уже я не думал более о Малевском, хотя Беловзоров с каждым днем становился все грознее и грознее и глядел на увертливого графа, как волк на барана; да я ни о чем и ни о ком не думал. Я терялся в соображениях и все искал уединенных мест. Особенно полюбил я развалины оранжереи. Взберусь, бывало, на высокую стену, сяду и сижу там таким несчастным, одиноким и грустным юношей, что мне самому становится себя жалко, -- и так мне были отрадны эти горестные ощущения, так упивался я ими!.. Вот однажды сижу я на стене, гляжу вдаль и слушаю колокольный звон... Вдруг что-то пробежало по мне -- ветерок не ветерок и не дрожь, а словно дуновение, словно ощущение чьей-то близости... Я опустил глаза. Внизу, по дороге, в легком сереньком платье, с розовым зонтиком на плече, поспешно шла Зинаида. Она увидела меня, остановилась и, откинув край соломенной шляпы, подняла на меня свои бархатные глаза. -- Что это вы делаете там, на такой вышине? -- спросила она меня с какой-то странной улыбкой. -- Вот, -- продолжала она, -- вы все уверяете, что вы меня любите, -- спрыгните ко мне на дорогу, если вы действительно любите меня. Не успела Зинаида произнести эти слова, как я уже летел вниз, точно кто подтолкнул меня сзади. В стене было около двух сажен вышины. Я пришелся о землю ногами, но толчок был так силен, что я не мог удержаться: я упал и на мгновенье лишился сознанья. Когда я пришел в себя, я, не раскрывая глаз, почувствовал возле себя Зинаиду. -- Милый мой мальчик, -- говорила она, наклонясь надо мною, и в голосе ее звучала встревоженная нежность, -- как мог ты это сделать, как мог ты послушаться... Ведь я люблю тебя... встань. Ее грудь дышала возле моей, ее руки прикасались моей головы, и вдруг -- что сталось со мной тогда! -- ее мягкие, свежие губы начали покрывать все мое лицо поцелуями... они коснулись моих губ... Но тут Зинаида, вероятно, догадалась, по выражению моего лица, что я уже пришел в себя, хотя я все глаз не раскрывал, -- и, быстро приподнявшись, промолвила: -- Ну вставайте, шалун безумный; что это вы лежите в пыли? Я поднялся. -- Подайте мне мой зонтик, -- сказала Зинаида, -- вишь, я его куда бросила; да не смотрите на меня так... что за глупости? Вы не ушиблись? чай, обожглись в крапиве? Говорят вам, не смотрите на меня... Да он ничего не понимает, не отвечает, -- прибавила она, словно про себя. -- Ступайте домой, мсьё Вольдемар, почиститесь, да не смейте идти за мной -- а то я рассержусь, и уже больше никогда... Она не договорила своей речи и проворно удалилась, а я присел на дорогу... ноги меня не держали. Крапива обожгла мне руки, спина ныла, и голова кружилась, но чувство блаженства, которое я испытал тогда, уже не повторилось в моей жизни. Оно стояло сладкой болью во всех моих членах и разрешилось наконец восторженными прыжками и восклицаниями. Точно: я был еще ребенок. Я так был весел и горд весь этот день, я так живо сохранял на моем лице ощущение Зинаидиных поцелуев, я с таким содроганием восторга вспоминал каждое ее слово, я так лелеял свое неожиданное счастие, что мне становилось даже страшно, не хотелось даже увидеть ее, виновницу этих новый ощущений. Мне казалось, что уже больше ничего нельзя требовать от судьбы, что теперь бы следовало "взять, вздохнуть хорошенько в последний раз, да и умереть". Зато на следующий день, отправляясь во флигель, я чувствовал большое смущение, которое напрасно старался скрыть под личиною скромной развязности, приличной человеку, желающему дать знать, что он умеет сохранить тайну. Зинаида приняла меня очень просто, без всякого волнения, только погрозила мне пальцем и спросила: нет ли у меня синих пятен? Вся моя скромная развязность и таинственность исчезли мгновенно, а вместе с ними и смущение мое. Конечно, я ничего не ожидал особенного, но спокойствие Зинаиды меня точно холодной водой окатило. Я понял, что я дитя в ее глазах, -- и мне стало очень тяжело! Зинаида ходила взад и вперед по комнате, всякий раз быстро улыбалась, как только взглядывала на меня; но мысли ее были далеко, я это ясно видел... "Заговорить самому о вчерашнем деле, -- подумал я, -- спросить ее, куда она так спешила, чтобы узнать окончательно...", -- но я только махнул рукой и присел в уголок. Беловзоров вошел; я ему обрадовался. -- Не нашел я вам верховой лошади, смирной, -- заговорил он суровым голосом, -- Фрейтаг мне ручается за одну -- да я не уверен. Боюсь. -- Чего же вы боитесь, -- спросила Зинаида, -- позвольте спросить? -- Чего? Ведь вы не умеете ездить. Сохрани бог, что случится! И что за фантазия пришла вам вдруг в голову? -- Ну, это мое дело, мсьё мой зверь. В таком случае я попрошу Петра Васильевича... (Моего отца звали Петром Васильевичем. Я удивился тому, что она так легко и свободно упомянула его имя, точно она была уверена в его готовности услужить ей.) -- Вот как, -- возразил Беловзоров. -- Вы это с ним хотите ездить? -- С ним или с другим -- это для вас все равно. Только не с вами. -- Не со мной, -- повторил Беловзоров. -- Как хотите. Что ж? Я вам лошадь доставлю. -- Да только смотрите, не корову какую-нибудь. Я вас предуведомляю, что я хочу скакать. -- Скачите, пожалуй... С кем же это, с Малевским, что ли, вы поедете? -- А почему бы и не с ним, воин? Ну, успокойтесь, -- прибавила она, -- и не сверкайте глазами. Я и вас возьму. Вы знаете, что для меня теперь Малевский -- фи! -- Она тряхнула головой. -- Вы это говорите, чтобы меня утешить, -- проворчал Беловзоров. Зинаида прищурилась. -- Это вас утешает?.. О... о... о... воин! -- сказала она наконец, как бы не найдя другого слова. -- А вы, мсьё Вольдемар, поехали ли бы вы с нами? -- Я не люблю... в большом обществе... -- пробормотал я, не поднимая глаз. -- Вы предпочитаете tete-a-tete?..[с глазу на глаз -- фр.] Ну, вольному воля, спасенному... рай, -- промолвила она, вздохнувши. -- Ступайте же, Беловзоров, хлопочите. Мне лошадь нужна к завтрашнему дню. -- Да; а деньги откуда взять? -- вмешалась княгиня. Зинаида наморщила брови. -- Я у вас их не прошу; Беловзоров мне поверит. -- Поверит, поверит... -- проворчала княгиня -- и вдруг во все горло закричала: -- Дуняшка! -- Maman, я вам подарила колокольчик, -- заметила княжна. -- Дуняшка! -- повторила старуха. На следующее утро я встал рано, вырезал себе палку и отправился за заставу. Пойду, мол, размыкаю свое горе. День был прекрасный, светлый и не слишком жаркий; веселый, свежий ветер гулял над землею и в меру шумел и играл, все шевеля и ничего не тревожа. Я долго бродил по горам, по лесам; я не чувствовал себя счастливым, я вышел из дому с намерением предаться унынию, но молодость, прекрасная погода, свежий воздух, потеха быстрой ходьбы, нега уединенного лежания на густой траве -- взяли свое: воспоминание о тех незабвенных словах, о тех поцелуях опять втеснилось мне в душу. Мне приятно было думать, что Зинаида не может, однако, не отдать справедливости моей решимости, моему героизму... "Другие для нее лучше меня, -- думал я, -- пускай! Зато другие только скажут, что сделают, а я сделал! И то ли я в состоянии еще сделать для нее!.." Воображение мое заиграло. Я начал представлять себе, как я буду спасать ее из рук неприятелей, как я, весь облитый кровью, исторгну ее из темницы, как умру у ее ног. Я вспомнил картину, висевшую у нас в гостиной: Малек-Аделя, уносящего Матильду, -- и тут же занялся появлением большого пестрого дятла, который хлопотливо поднимался по тонкому стволу березы и с беспокойством выглядывал из-за нее, то направо, то налево, точно музыкант из-за шейки контрабаса. Потом я запел: "Не белы снеги" и свел на известный в то время романс: "Я жду тебя, когда зефир игривый"; потом я начал громко читать обращение Ермака к звездам из трагедии Хомякова; попытался было сочинить что-нибудь в чувствительном роде, придумал даже строчку, которой должно было заканчиваться все стихотворение: "О Зинаида! Зинаида!", но ничего не вышло. Между тем наступало время обеда. Я спустился в долину; узкая песчаная дорожка вилась по ней и вела в город. Я пошел по этой дорожке... Глухой стук лошадиных копыт раздался за мною. Я оглянулся, невольно остановился и снял фуражку: я увидел моего отца и Зинаиду. Они ехали рядом. Отец говорил ей что-то, перегнувшись к ней всем станом и опершись рукою на шею лошади; он улыбался. Зинаида слушала его молча, строго опустив глаза и сжавши губы. Я сперва увидал их одних; только через несколько мгновений, из-за поворота долины, показался Беловзоров в гусарском мундире с ментиком, на опененном вороном коне. Добрый конь мотал головою, фыркал и плясал: всадник и сдерживал его и шпорил. Я посторонился. Отец подобрал поводья, отклонился от Зинаиды, она медленно подняла на него глаза -- и оба поскакали... Беловзоров промчался вслед за ними, гремя саблей. "Он красен как рак, -- подумал я, -- а она... Отчего она такая бледная? ездила верхом целое утро -- и бледная?" Я удвоил шаги и поспел домой перед самым обедом. Отец уже сидел, переодетый, вымытый и свежий, возле матушкиного кресла и читал ей своим ровным и звучным голосом фельетон "Journal des Debats", но матушка слушала его без внимания и, увидавши меня, спросила, где я пропадал целый день, и прибавила, что не любит, когда таскаются бог знает где и бог знает с кем. "Да я гулял один", -- хотел было я ответить, но посмотрел на отца и почему-то промолчал. В течение следующих пяти, шести дней я почти не видел Зинаиды: она сказывалась больною, что не мешало, однако, обычным посетителям флигеля являться, как они выражались, на свое дежурство -- всем, кроме Майданова, который тотчас падал духом и скучал, как только не имел случая восторгаться. Беловзоров сидел угрюмо в углу, весь застегнутый и красный, на тонком лице графа Малевского постоянно бродила какая-то недобрая улыбка; он действительно впал в немилость у Зинаиды и с особенным стараньем подслуживался старой княгине, ездил с ней в ямской карете к генерал-губернатору. Впрочем, эта поездка оказалась неудачной, и Малевскому вышла даже неприятность: ему напомнили какую-то историю с какими-то путейскими офицерами -- и он должен был в объяснениях своих сказать, что был тогда неопытен. Лушин приезжал раза по два в день, но оставался недолго; я немножко боялся его после нашего последнего объяснения и в то же время чувствовал к нему искреннее влечение. Он однажды пошел гулять со мною по Нескучному саду, был очень добродушен и любезен, сообщал мне названия и свойства разных трав и цветов и вдруг, как говорится, ни к селу ни к городу, воскликнул, ударив себя по лбу: "А я, дурак, думал, что она кокетка! Видно, жертвовать собою сладко -- для иных". -- Что вы хотите этим сказать? -- спросил я. -- Вам я ничего не хочу сказать, -- отрывисто возразил Лушин. Меня Зинаида избегала: мое появление -- я не мог этого не заметить -- производило на нее впечатление неприятное. Она невольно отворачивалась от меня... невольно; вот что было горько, вот что меня сокрушало! Но делать было нечего -- и я старался не попадаться ей на глаза и лишь издали ее подкарауливал, что не всегда мне удавалось. С ней по-прежнему происходило что-то непонятное; ее лицо стало другое, вся она другая стала. Особенно поразила меня происшедшая в ней перемена в один теплый, тихий вечер. Я сидел на низенькой скамеечке под широким, кустом бузины; я любил это местечко: оттуда было видно окно Зинаидиной комнаты. Я сидел; над моей головой в потемневшей листве хлопотливо ворошилась маленькая птичка; серая кошка, вытянув спину, осторожно кралась в сад, и первые жуки тяжело гудели в воздухе, еще прозрачном, хотя уже не светлом. Я сидел и смотрел на окно -- и ждал, не отворится ли оно: точно -- оно отворилось, и в нем появилась Зинаида. На ней было белое платье -- и сама она, ее лицо, плечи, руки были бледны до белизны. Она долго осталась неподвижной и долго глядела неподвижно и прямо из-под сдвинутых бровей. Я и не знал за ней такого взгляда. Потом она стиснула руки, крепко-крепко, поднесла их к губам, ко лбу -- и вдруг, раздернув пальцы, откинула волосы от ушей, встряхнула ими и, с какой-то решительностью кивнув сверху вниз головой, захлопнула окно. Дня три спустя она встретила меня в саду. Я хотел уклониться в сторону, но она сама меня остановила. -- Дайте мне руку, -- сказала она мне с прежней лаской, -- мы давно с вами не болтали. Я взглянул на нее: глаза ее тихо светились и лицо улыбалось, точно сквозь дымку. -- Вы все еще нездоровы? -- спросил я ее. -- Нет, теперь все прошло, -- отвечала она и сорвала небольшую красную розу. -- Я немножко устала, но и это пройдет. -- И вы опять будете такая же, как прежде? -- спросил я. Зинаида поднесла розу к лицу -- и мне показалось, как будто отблеск ярких лепестков упал ей на щеки. -- Разве я изменилась? -- спросила она меня. -- Да, изменились, -- ответил я вполголоса. -- Я с вами была холодна -- я знаю, -- начала Зинаида, -- но вы не должны были обращать на это внимания... Я не могла иначе... Ну, да что об этом говорить! -- Вы не хотите, чтоб я любил вас, вот что! -- воскликнул я мрачно, с невольным порывом. -- Нет, любите меня -- но не так, как прежде. -- Как же? -- Будемте друзьями -- вот как! -- Зинаида дала мне понюхать розу. -- Послушайте, ведь я гораздо старше вас -- я могла бы быть вашей тетушкой, право; ну, не тетушкой, старшей сестрой. А вы... -- Я для вас ребенок, -- перебил я ее. -- Ну да, ребенок, но милый, хороший, умный, которого я очень люблю. Знаете ли что? Я вас с нынешнего же дня жалую к себе в пажи; а вы не забывайте, что пажи не должны отлучаться от своих госпож. Вот вам знак вашего нового достоинства, -- прибавила она, вдевая розу в петлю моей курточки, -- знак нашей к вам милости. -- Я от вас прежде получал другие милости, -- пробормотал я. -- А! -- промолвила Зинаида и сбоку посмотрела на меня. -- Какая у него память! Что ж! я и теперь готова... И, склонившись ко мне, она напечатлела мне на лоб чистый, спокойный поцелуй. Я только посмотрел на нее, а она отвернулась, и, сказавши: "Ступайте за мной, мой паж", -- пошла к флигелю. Я отправился вслед за нею -- и все недоумевал. "Неужели, -- думал я, -- эта кроткая, рассудительная девушка -- та самая Зинаида, которую я знал?" И походка ее мне казалась тише -- вся ее фигура величественнее и стройней... И боже мой! с какой новой силой разгоралась во мне любовь! После обеда опять собрались во флигеле гости -- и княжна вышла к ним. Все общество было налицо, в полном составе, как в тот первый, незабвенный для меня вечер: даже Нирмацкий притащился; Майданов пришел в этот раз раньше всех -- он принес новые стихи. Начались опять игры в фанты, но уже без прежних странных выходок, без дурачества и шума -- цыганский элемент исчез. Зинаида дала новое настроение нашей сходке. Я сидел подле нее по праву пажа. Между прочим, она предложила, чтобы тот, чей фант вынется, рассказывал свой сон; но это не удалось. Сны выходили либо неинтересные (Беловзоров видел во сне, что накормил свою лошадь карасями и что у ней была деревянная голова), либо неестественные, сочиненные. Майданов угостил нас целою повестью: тут были и могильные склепы, и ангелы с лирами, и говорящие цветы, и несущиеся издалека звуки. Зинаида не дала ему докончить. -- Коли уж дело пошло на сочинения, -- сказала она, -- так пускай каждый расскажет что-нибудь непременно выдуманное. -- Я ничего выдумать не могу! -- воскликнул он. -- Какие пустяки! -- подхватила Зинаида. -- Ну, вообразите себе, например, что вы женаты, и расскажите нам, как бы вы проводили время с вашей женой. Вы бы ее заперли? -- Я бы ее запер. -- И сами бы сидели с ней? -- И сам непременно сидел бы с ней. -- Прекрасно. Ну а если бы ей это надоело и она бы изменила вам? -- Я бы ее убил. -- А если б она убежала? -- Я бы догнал ее и все-таки бы убил. -- Так. Ну а положим, я была бы вашей женой, что бы вы тогда сделали? Беловзоров помолчал. -- Я бы себя убил... Зинаида засмеялась. -- Я вижу, у вас недолга песня. Второй фант вышел Зинаидин. Она подняла глаза к потолку и задумалась. -- Вот, послушайте, -- начала она наконец, -- что я выдумала... Представьте себе великолепный чертог, летнюю ночь и удивительный бал. Бал этот дает молодая королева. Везде золото, мрамор, хрусталь, шелк, огни, алмазы, цветы, куренья, все прихоти роскоши. -- Вы любите роскошь? -- перебил ее Лушин. -- Роскошь красива, -- возразила она, -- я люблю все красивое. -- Больше прекрасного? -- спросил он. -- Это что-то хитро, не понимаю. Не мешайте мне. Итак, бал великолепный. Гостей множество, все они молоды, прекрасны, храбры, все без памяти влюблены в королеву. -- Женщин нет в числе гостей? -- спросил Малевский. -- Нет -- или погодите -- есть. -- Всё некрасивые? -- Прелестные. Но мужчины все влюблены в королеву. Она высока и стройна; у ней маленькая золотая диадема на черных волосах. Я посмотрел на Зинаиду -- и в это мгновение она мне показалась настолько выше всех нас, от ее белого лба, от ее недвижных бровей веяло таким светлым умом и такою властию, что я подумал: "Ты сама эта королева!" -- Все толпятся вокруг нее, -- продолжала Зинаида, -- все расточают перед ней самые льстивые речи. -- А она любит лесть? -- спросил Лушин. -- Какой несносный! все перебивает... Кто ж не любит лести? -- Еще один, последний вопрос, -- заметил Малевский. -- У королевы есть муж? -- Я об этом и не подумала. Нет, зачем муж? -- Конечно, -- подхватил Малевский, -- зачем муж? -- Silence! [Тише! -- фр.] -- воскликнул Майданов, который по-французски говорил плохо. -- Merci, -- сказала ему Зинаида. -- Итак, королева слушает эти речи, слушает музыку, но не глядит ни на кого из гостей. Шесть окон раскрыты сверху донизу, от потолка до полу; а за ними темное небо с большими звездами да темный сад с большими деревьями. Королева глядит в сад. Там, около деревьев, фонтан; он белеет во мраке -- длинный, длинный, как привидение. Королева слышит сквозь говор и музыку тихий плеск воды. Она смотрит и думает: вы все, господа, благородны, умны, богаты, вы окружили меня, вы дорожите каждым моим словом, вы все готовы умереть у моих ног, я владею вами... А там, возле фонтана, возле этой плещущей воды, стоит и ждет меня тот, кого я люблю, кто мною владеет. На нем нет ни богатого платья, ни драгоценных камней, никто его не знает, но он ждет меня и уверен, что я приду, -- и я приду, и нет такой масти, которая бы остановила меня, когда я захочу пойти к нему, и остаться с ним, и потеряться с ним там, в темноте сада, под шорох деревьев, под плеск фонтана. Зинаида умолкла -- Это выдумка? -- хитро спросил Малевский. Зинаида даже не посмотрела на него. -- А что бы мы сделали, господа, -- вдруг заговорил Лушин, -- если бы мы были в числе гостей и знали про этого счастливца у фонтана? -- Постойте, постойте, -- перебила Зинаида, -- я сама скажу вам, что бы каждый из вас сделал. Вы, Беловзоров, вызвали бы ею на дуэль; вы, Майданов, написали бы на него эпиграмму. Впрочем, нет -- вы не умеете писать эпиграмм, вы сочинили бы на него длинный ямб, вроде Барбье, и поместили бы ваше произведение в "Телеграфе". Вы, Нирмацкий, заняли бы у него... нет, вы бы дали ему взаймы денег за проценты, вы, доктор -- Она остановилась. -- Вот я про вас не знаю, что бы вы сделали. -- По званию лейб-медика, -- отвечал Лушин, -- я бы присоветовал королеве не давать балов, когда ей не до гостей... -- Может быть, вы были бы правы. А вы, граф... -- А я? -- повторил со своей недоброй улыбкой Малевский.. -- А вы бы поднесли ему отравленную конфетку. Лицо Малевского слегка перекосилось и приняло на миг жидовское выражение, но он тотчас же захохотал. -- Что же касается до вас, Вольдемар... -- продолжала Зинаида, -- впрочем, довольно; давайте играть в другую игру. -- Мсьё Вольдемар, в качестве пажа королевы, держал бы ей шлейф, когда бы она побежала в сад, -- ядовито заметил Малевский. Я вспыхнул, но Зинаида проворно положила мне на плечо руку и, приподнявшись, промолвила слегка дрожащим голосом: -- Я никогда не давала вашему сиятельству права быть дерзким и потому прошу вас удалиться -- Она указала ему на дверь. -- Помилуйте, княжна, -- пробормотал Малевский и весь побледнел. -- Княжна права, -- воскликнул Беловзоров и тоже поднялся. -- Я, ей-богу, никак не ожидал, -- продолжал Малевский, -- в моих словах, кажется, ничего не было такого. . у меня и в мыслях не было оскорбить вас... Простите меня. Зинаида окинула его холодным взглядом и холодно усмехнулась. -- Пожалуй, останьтесь, -- промолвила она с небрежным движением руки. -- Мы с мсьё Вольдемаром напрасно рассердились. Вам весело жалиться на здоровье. -- Простите меня, -- еще раз повторил Малевский, а я, вспоминая движение Зинаиды, подумал опять, что настоящая королева не могла бы с большим достоинством указать дерзновенному на дверь. Игра в фанты продолжалась недолго после этой небольшой сцены; всем немного стало неловко, не столько от самой этой сцены, сколько от другого, не совсем определенного, но тяжелого чувства. Никто о нем не говорил, но всякий сознавал его и в себе и в своем соседе. Майданов прочел нам свои стихи -- и Малевский с преувеличенным жаром расхвалил их. "Как ему теперь хочется показаться добрым", -- шепнул мне Лушин. Мы скоро разошлись. На Зинаиду внезапно напало раздумье; княгиня выслала сказать, что у ней голова болит; Нирмацкий стал жаловаться на свои ревматизмы... Я долго не мог заснуть, меня поразил рассказ Зинаиды. -- Неужели в нем заключался намек? -- спрашивал я самого себя, -- и на кого, на что она намекала? И если точно есть на что намекнуть... как же решиться? Нет, мет, не может быть, -- шептал я, переворачиваясь с одной горячей щеки на другую... Но я вспоминал выражение лица Зинаиды во время ее рассказа, я вспоминал восклицание, вырвавшееся у Лушина в Нескучном, внезапные перемены в ее обращении со мною -- и терялся в догадках. "Кто он?" Эти два слова точно стояли перед моими глазами, начертанные во мраке; точно низкое зловещее облако повисло надо мною -- и я чувствовал его давление и ждал, что вот-вот оно разразится. Ко многому я привык в последнее время, на многое насмотрелся у Засекиных; их беспорядочность, сальные огарки, сломанные ножи и вилки, мрачный Вонифатий, обтерханные горничные, манеры самой княгини -- вся эта странная жизнь уже не поражала меня более... Но к тому, что мне смутно чудилось теперь в Зинаиде, -- я привыкнуть не мог... "Авантюрьерка" [авантюристка, искательница приключений -- фр. aventunere], -- сказала про нее однажды моя мать. Авантюрьерка -- она, мой идол, мое божество! Это название жгло меня, я старался уйти от него в подушку, я негодовал -- и в то же время, на что бы я не согласился, чего бы я не дал, чтобы только быть тем счастливцем у фонтана!.. Кровь во мне загорелась и расходилась. "Сад... фонтан... -- подумал я. -- Пойду-ка я в сад". Я проворно оделся и выскользнул из дому. Ночь была темна, деревья чуть шептали; с неба падал тихий холодок, от огорода тянуло запахом укропа. Я обошел все аллеи; легкий звук моих шагов меня и смущал и бодрил; я останавливался, ждал и слушал, как стукало мое сердце -- крупно и скоро. Наконец я приблизился к забору и оперся на тонкую жердь. Вдруг -- или это мне почудилось? -- в нескольких шагах от меня промелькнула женская фигура... Я усиленно устремил взор в темноту -- я притаил дыхание. Что это? Шаги ли мне слышатся -- или это опять стучит мое сердце? "Кто здесь?" -- пролепетал я едва внятно. Что это опять? подавленный ли смех?.. или шорох в листьях... или вздох над самым ухом? Мне стало страшно... "Кто здесь?" -- повторил я еще тише. Воздух заструился на мгновение; по небу сверкнула огненная полоска; звезда покатилась. "Зинаида?" -- хотел спросить я, но звук замер у меня на губах. И вдруг все стало глубоко безмолвно кругом, как это часто бывает в средине ночи... Даже кузнечики перестали трещать в деревьях -- только окошко где-то звякнуло. Я постоял, постоял и вернулся в свою комнату, к своей простывшей постели. Я чувствовал странное волнение: точно я ходил на свидание -- и остался одиноким и прошел мимо чужого счастия. На следующий день я видел Зинаиду только мельком: она ездила куда-то с княгинею на извозчике. Зато я видел Лушина, который, впрочем, едва удостоил меня привета, и Малевского. Молодой граф осклабился и дружелюбно заговорил со мною. Из всех посетителей флигелька он один умел втереться к нам в дом и полюбился матушке. Отец его не жаловал и обращался с ним до оскорбительности вежливо. -- Ah, monsieur le page! [А, господин паж! -- фр.] -- начал Малевский, -- очень рад вас встретить. Что делает ваша прекрасная королева? Его свежее, красивое лицо так мне было противно в эту минуту -- и он глядел на меня так презрительно-игриво, что я не отвечал ему вовсе. -- Вы все сердитесь? -- продолжал он. -- Напрасно. Ведь не я вас назвал пажом, а пажи бывают преимущественно у королев. Но позвольте вам заметить, что вы худо исполняете свою обязанность. -- Как так? -- Пажи должны быть неотлучны при своих владычицах; пажи должны все знать, что они делают, они должны даже наблюдать за ними, -- прибавил он, понизив голос, -- днем и ночью. -- Что вы хотите сказать? -- Что я хочу сказать! Я, кажется, ясно выражаюсь. Днем -- и ночью. Днем еще так и сяк; днем светло и людно; но ночью -- тут как раз жди беды. Советую вам не спать по ночам и наблюдать, наблюдать из всех сил. Помните -- в саду, ночью, у фонтана -- вот где надо караулить. Вы мне спасибо скажете Малевский засмеялся и повернулся ко мне спиной Он, вероятно, не придавал особенного значенья тому, что сказал мне; он имел репутацию отличного мистификатора и славился своим умением дурачить людей на маскарадах, чему весьма способствовала та почти бессознательная лживость, которою было проникнуто все его существо... Он хотел только подразнить меня; но каждое его слово протекло ядом по всем моим жилам. Кровь бросилась мне в голову. "А! вот что! -- сказал я самому себе, -- добро! Стало быть, мои вчерашние предчувствия были справедливы! Стало быть, меня недаром тянуло в сад! Так не бывать же этому!" -- воскликнул я громко и ударил кулаком себя в грудь, хотя я, собственно, и не знал -- чему не бывать. "Сам ли Малевский пожалует в сад, -- думал я (он, может быть, проболтался: на это дерзости у него станет), -- другой ли кто (ограда нашего сада была очень низка, и никакого труда не стоило перелезть через нее), -- но только несдобровать тому, кто мне попадется! Никому не советую встречаться со мною! Я докажу всему свету и ей, изменнице (я так-таки и назвал ее изменницей), что я умею мстить!" Я вернулся к себе в комнату, достал из письменного стола недавно купленный английский ножик, пощупал острие лезвия и, нахмурив брови, с холодной и сосредоточенной решительностью сунул его себе в карман, точно мне такие дела делать было не в диво и не впервой. Сердце во мне злобно приподнялось и окаменело; я до самой ночи не раздвинул бровей и не разжал губ и то и дело похаживал взад и вперед, стискивая рукою в кармане разогревшийся нож и заранее приготовляясь к чему-то страшному. Эти новые, небывалые ощущения до того занимали и даже веселили меня, что собственно о Зинаиде я мало думал. Мне всё мерещились: Алеко, молодой цыган -- "Куда, красавец молодой? -- Лежи...", а потом: "Ты весь обрызган кровью!.. О, что ты сделал?.." -- "Ничего!" С какой жестокой улыбкой я повторил это: ничего! Отца не было дома; но матушка, которая с некоторого времени находилась в состоянии почти постоянного глухого раздражения, обратила внимание на мой фатальный вид и сказала мне за ужином: "Чего ты дуешься, как мышь на крупу?" Я только снисходительно усмехнулся ей в ответ и подумал: "Если б они знали!" Пробило одиннадцать часов; я ушел к себе, но не раздевался, я выжидал полночи; наконец пробила и она. "Пора!" -- шепнул я сквозь зубы и, застегнувшись доверху, засучив даже рукава, отправился в сад. Я уже заранее выбрал себе место, где караулить. На конце сада, там, где забор, разделявший наши и засекинские владения, упирался в общую стену, росла одинокая ель. Стоя под ее низкими, густыми ветвями, я мог хорошо видеть, насколько позволяла ночная темнота, что происходило вокруг; тут же вилась дорожка, которая мне всегда казалась таинственной: она змеей проползала под забором, носившим в этом месте следы перелезавших ног, и вела к круглой беседке из сплошных акаций. Я добрался до ели, прислонился к ее стволу и начал караулить. Ночь стояла такая же тихая, как и накануне; но на небе было меньше туч -- и очертанья кустов, даже высоких цветов, яснее виднелись. Первые мгновенья ожидания были томительны, почти страшны. Я на все решился, я только соображал: как мне поступить? Загреметь ли: "Куда идешь? Стой! сознайся -- или смерть!" -- или просто поразить... Каждый звук, каждый шорох и шелест казался мне значительным, необычайным... Я готовился... Я наклонился вперед... Но прошло полчаса, прошел час; кровь моя утихала, холодела; сознание, что я напрасно все это делаю, что я даже несколько смешон, что Малевский подшутил надо мною, -- начало прокрадываться мне в душу. Я покинул мою засаду и обошел весь сад. Как нарочно, нигде не было слышно малейшего шума; все покоилось; даже собака наша спала, свернувшись в клубочек у калитки. Я взобрался на развалину оранжереи, увидел пред собою далекое поле, вспомнил встречу с Зинаидой и задумался... Я вздрогнул... Мне почудился скрип отворявшейся двери, потом легкий треск переломанного сучка. Я в два прыжка спустился с развалины -- и замер на месте. Быстрые, легкие, но осторожные шаги явственно раздавались в саду. Они приближались ко мне. "Вот он... Вот он, наконец!" -- промчалось у меня по сердцу. Я судорожно выдернул нож из кармана, судорожно раскрыл его -- какие-то красные искры закрутились у меня в глазах, от страха и злости на голове зашевелились волосы... Шаги направлялись прямо на меня -- я сгибался, я тянулся им навстречу... Показался человек... боже мой! это был мой отец! Я тотчас узнал его, хотя он весь закутался в темный плащ и шляпу надвинул на лицо. На цыпочках прошел он мимо. Он не заметил меня, хотя меня ничто не скрывало, но я так скорчился и съежился, что, кажется, сравнялся с самою землею. Ревнивый, готовый на убийство Отелло внезапно превратился в школьника... Я до того испугался неожиданного появления отца, что даже на первых порах не заметил, откуда он шел и куда исчез. Я только тогда выпрямился и подумал: "Зачем это отец ходит ночью по саду", -- когда опять все утихло вокруг. Со страху я уронил нож в траву, но даже искать его не стал: мне было очень стыдно. Я разом отрезвился. Возвращаясь домой, я, однако, подошел к моей скамеечке под кустом бузины и взглянул на окошко Зинаидиной спальни. Небольшие, немного выгнутые стекла окошка тускло синели при слабом свете, падавшем с ночного неба. Вдруг -- цвет их стал изменяться... За ними -- я это видел, видел явственно -- осторожно и тихо спускалась беловатая штора, спустилась до оконницы -- и так и осталась неподвижной. -- Что ж это такое? -- проговорил я вслух, почти невольно, когда снова очутился в своей комнате. -- Сон, случайность или... -- Предположения, которые внезапно вошли мне в голову, так были новы и странны, что я не смел даже предаться им. Я встал поутру с головною болью. Вчерашнее волнение исчезло. Оно заменилось тяжелым недоумением и какою-то еще небывалою грустью -- точно во мне что-то умирало. -- Что это вы смотрите кроликом, у которого вынули половину мозга? -- сказал мне, встретившись со мною, Лушин. За завтраком я украдкой взглядывал то на отца, то на мать: он был спокоен, по обыкновению; она, по обыкновению, тайно раздражалась. Я ждал, не заговорит ли отец со мною дружелюбно, как это иногда с ним случалось... Но он даже не поласкал меня своей вседневною, холодною лаской. "Рассказать все Зинаиде?.. -- подумал я. -- Ведь уж все равно -- все кончено между нами". Я отправился к ней, но не только ничего не рассказал ей -- даже побеседовать с ней мне не удалось, как бы хотелось. К княгине на вакансию приехал из Петербурга родной ее сын, кадет, лет двенадцати; Зинаида тотчас поручила мне своего брата. -- Вот вам, -- сказала она, -- мой милый Володя (она в первый раз так меня называла), товарищ. Его тоже зовут Володей. Пожалуйста, полюбите его; он еще дичок, но у него сердце доброе. Покажите ему Нескучное, гуляйте с ним, возьмите его под свое покровительство. Не правда ли, вы это сделаете? вы тоже такой добрый! Она ласково положила мне обе руки на плечи -- а я совсем потерялся. Прибытие этого мальчика превращало меня самого в мальчика. Я глядел молча на кадета, который так же безмолвно уставился на меня. Зинаида расхохоталась и толкнула нас друг на друга: -- Да обнимитесь же, дети! Мы обнялись. -- Хотите, я вас поведу в сад? -- спросил я кадета. -- Извольте-с, -- отвечал он сиплым, прямо кадетским голосом. Зинаида опять рассмеялась... Я успел заметить, что никогда еще не было у ней на лице таких прелестных красок. Мы с кадетом отправились. У нас в саду стояли старенькие качели. Я его посадил на тоненькую дощечку и начал его качать. Он сидел неподвижно, в новом своем мундирчике из толстого сукна, с широкими золотыми позументами, и крепко держался за веревки. -- Да вы расстегните свой воротник, -- сказал я ему. -- Ничего-с, мы привыкли-с, -- проговорил он и откашлялся. Он походил на свою сестру; особенно глаза ее напоминали. Мне было и приятно ему услуживать, и в то же время та же ноющая грусть тихо грызла мне сердце. "Теперь уж я точно ребенок, -- думал я, -- а вчера..." Я вспомнил, где я накануне уронил ножик, и отыскал его. Кадет выпросил его у меня, сорвал толстый стебель зори, вырезал из него дудку и принялся свистать. Отелло посвистал тоже. Но зато вечером, как он плакал, этот самый Отелло, на руках Зинаиды, когда, отыскав его в уголку сада, она спросила его, отчего он так печален? Слезы мои хлынули с такой силой, что она испугалась. -- Что с вами? что с вами, Володя? -- твердила она и, видя, что я не отвечаю ей и не перестаю плакать, вздумала было поцеловать мою мокрую щеку. Но я отвернулся от нее и прошептал сквозь рыдания: -- Я все знаю; зачем же вы играли мною?.. На что вам нужна была моя любовь? -- Я виновата перед вами, Володя... -- промолвила Зинаида. -- Ах, я очень виновата... -- прибавила она и стиснула руки. -- Сколько во мне дурного, темного, грешного... Но я теперь не играю вами, я вас люблю -- вы и не подозреваете, почему и как... Однако что же вы знаете? Что мог я сказать ей? Она стояла передо мною и глядела на меня -- а я принадлежал ей весь, с головы до ног, как только она на меня глядела... Четверть часа спустя я уже бегал с кадетом и с Зинаидой взапуски; я не плакал, я смеялся, хотя набухшие веки от смеха роняли слезы; у меня на шее, вместо галстучка, была повязана лента Зинаиды, и я закричал от радости, когда мне удалось поймать ее за талию. Она делала со мной все, что хотела. Я пришел бы в большое затруднение, если бы меня заставили рассказать подробно, что происходило со мною в течение недели после моей неудачной ночной экспедиции. Эта было странное, лихорадочное время, хаос какой-то, в котором самые противоположные чувства, мысли, подозренья, надежды, радости и страданья кружились вихрем; я страшился заглянуть в себя, если только шестнадцатилетний мальчик может в себя заглянуть, страшился отдать себе отчет в чем бы то ни было; я просто спешил прожить день до вечера; зато ночью я спал... детское легкомыслие мне помогало. Я не хотел знать, любят ли меня, и не хотел сознаться самому себе, что меня не любят; отца я избегал -- но Зинаиды избегать я не мог... Меня жгло как огнем в ее присутствии... но к чему мне было знать, что это был за огонь, на котором я горел и таял, -- благо мне было сладко таять и гореть. Я отдавался всем своим, впечатлениям и сам с собой лукавил, отворачивался от воспоминаний и закрывал глаза перед тем, что предчувствовал впереди... Это томление, вероятно, долго бы не продолжилось... громовой удар разом все прекратил и перебросил меня в новую колею. Вернувшись однажды к обеду с довольно продолжительной прогулки, я с удивлением узнал, что буду обедать один, что отец уехал, а матушка нездорова, не желает кушать и заперлась у себя в спальне. По лицам лакеев я догадывался, что произошло нечто необыкновенное... Расспрашивать их я не смел, но у меня был приятель, молодой буфетчик Филипп, страстный охотник до стихов и артист на гитаре, -- я к нему обратился. От него я узнал, что между отцом и матушкой произошла страшная сцена (а в девичьей все было слышно до единого слова; многое было сказано по-французски -- да горничная Маша пять лет жила у швеи из Парижа и все понимала); что матушка моя упрекала отца в неверности, в знакомстве с соседней барышней, что отец сперва оправдывался, потом вспыхнул и, в свою очередь, сказал какое-то жестокое слово, "якобы об ихних летах", отчего матушка заплакала; что матушка также упомянула о векселе, будто бы данном старой княгине, и очень о ней дурно отзывалась и о барышне также, и что тут отец ей пригрозил. -- А произошла вся беда, -- продолжал Филипп, -- от безымянного письма, а кто его написал -- неизвестно; а то бы как этим делам наружу выйти, причины никакой нет. -- Да разве что-нибудь было? -- с трудом проговорил я, между тем как руки и ноги у меня холодели и что-то задрожало в самой глубине груди. Филипп знаменательно мигнул. -- Было. Этих делов не скроешь; уж на что батюшка ваш в этом разе осторожен -- да ведь надобно ж, примерно, карету нанять или там что... без людей не обойдешься тоже. Я услал Филиппа -- и повалился на постель. Я не зарыдал, не предался отчаянию; я не спрашивал себя, когда и как все это случилось; не удивлялся, как я прежде, как я давно не догадался, -- я даже не роптал на отца. То, что я узнал, было мне не под силу: это внезапное откровение раздавило меня... Все было кончено. Все цветы мои были вырваны разом и лежали вокруг меня, разбросанные и истоптанные. Матушка на следующий день объявила, что переезжает в город. Утром отец вошел к ней в спальню и долго сидел с нею наедине. Никто не слышал, что он сказал ей, но матушка уж не плакала больше; она успокоилась и кушать потребовала -- однако не показалась и решения своего не переменила. Помнится, я пробродил целый день, но в сад не заходил и ни разу не взглянул на флигель, а вечером я был свидетелем удивительного происшествия: отец мой вывел графа Малевского под руку через залу в переднюю и, в присутствии лакея, холодно сказал ему: "Несколько дней тому назад вашему сиятельству в одном доме указали на дверь; а теперь я не буду входить с вами в объяснения, но имею честь вам доложить, что если вы еще раз пожалуете ко мне, то я вас выброшу в окошко. Мне ваш почерк не нравится". Граф наклонился, стиснул зубы, съежился и исчез. Начались сборы к переселению в город, на Арбат, где у нас был дом. Отцу, вероятно, самому уже не хотелось более оставаться на даче; но, видно, он успел упросить матушку не затевать истории. Все делалось тихо, не спеша, матушка велела даже поклониться княгине и изъявить ей сожаление, что по нездоровью не увидится с ней до отъезда. Я бродил, как. шальной, -- и одного только желал, как бы поскорее все это кончилось. Одна мысль не выходила у меня из головы: как могла она, молодая девушка -- ну, и все-таки княжна, -- решиться на такой поступок, зная, что мой отец человек несвободный, и имея возможность выйти замуж хоть, например, за Беловзорова? На что же она надеялась? Как не побоялась погубить всю свою будущность? Да, думал я, вот это -- любовь, это -- страсть, это -- преданность... и вспоминались мне слова Лушина: жертвовать собою сладко для иных. Как-то пришлось мне увидеть в одном из окон флигеля бледное пятно... "Неужели это лицо Зинаиды?" -- подумал я... Точно, это было ее лицо. Я не вытерпел. Я не мог расстаться с нею, не сказав ей последнего прости. Я улучил удобное мгновение и отправился во флигель. В гостиной княгиня встретила меня своим обычным, неопрятно-небрежным приветом. -- Что это, батюшка, ваши так рано всполошились? -- промолвила она, забивая табак в обе ноздри. Я посмотрел на нее, и у меня отлегло от сердца. Слово: вексель, сказанное Филиппом, мучило меня. Она ничего не подозревала... по крайней мере, мне тогда так показалось. Зинаида появилась из соседней комнаты, в черном платье, бледная, с развитыми волосами; она молча взяла меня за руку и увела с собой. -- Я услышала ваш голос, -- начала она, -- и тотчас вышла. И вам так легко было нас покинуть, злой мальчик? -- Я пришел с вами проститься, княжна, -- отвечал я, -- вероятно, навсегда. Вы, может быть, слышали -- мы уезжаем. Зинаида пристально посмотрела на меня. -- Да, я слышала. Спасибо, что пришли. Я уже думала, что не увижу вас. Не поминайте меня лихом. Я иногда мучила вас; но все-таки я не такая, какою вы меня воображаете. Она отвернулась и прислонилась к окну. -- Право, я не такая. Я знаю, вы обо мне дурного мнения. -- Я? -- Да, вы... вы. -- Я? -- повторил я горестно, и сердце у меня задрожало по-прежнему под влиянием неотразимого, невыразимого обаяния. -- Я? Поверьте, Зинаида Александровна, что бы вы ни сделали, как бы вы ни мучили меня, я буду любить и обожать вас до конца дней моих. Она быстро обернулась ко мне и, раскрыв широко руки, обняла мою голову и крепко и горячо поцеловала меня. Бог знает, кого искал этот долгий, прощальный поцелуй, но я жадно вкусил его сладость. Я знал, что он уже никогда не повторится. -- Прощайте, прощайте, -- твердил я... Она вырвалась и ушла. И я удалился. Я не в состоянии передать чувство, с которым я удалился. Я бы не желал, чтобы оно когда-нибудь повторилось; но я почел бы себя несчастливым, если бы я никогда его не испытал. Мы переехали в город. Не скоро я отделался от прошедшего, не скоро принялся за работу. Рана моя медленно заживала; но, собственно, против отца у меня не было никакого дурного чувства. Напротив: он как будто еще вырос в моих глазах... Пускай психологи объяснят это противоречие как знают. Однажды я шел по бульвару и, к неописанной моей радости, столкнулся с Лушиным. Я его любил за его прямой и нелицемерный нрав, да притом он был мне дорог по воспоминаниям, которые он во мне возбуждал. Я бросился к нему. -- Ага! -- промолвил он и нахмурил брови. -- Это вы, молодой человек! Покажите-ка себя. Вы все еще желты, а все-таки в глазах нет прежней дряни. Человеком смотрите, не комнатной собачкой. Это хорошо. Ну, что же вы? работаете? Я вздохнул Лгать мне не хотелось, а правду сказать я стыдился. -- Ну, ничего, -- продолжал Лушин, -- не робейте. Главное дело: жить нормально и не поддаваться увлечениям. А то что пользы? Куда бы волна ни понесла -- все худо; человек хоть на камне стой, да на своих ногах. Я вот кашляю... а Беловзоров -- слыхали вы? -- Что такое? нет. -- Без вести пропал; говорят, на Кавказ уехал. Урок вам, молодой человек. А вся штука оттого, что не умеют вовремя расстаться, разорвать сети. Вот вы, кажется, выскочили благополучно. Смотрите же, не попадитесь опять. Прощайте. "Не попадусь... -- думал я, -- не увижу ее больше"; но мне было суждено еще раз увидеть Зинаиду. Отец мой каждый день выезжал верхом; у него была славная рыже-чалая английская лошадь, с длинной тонкой шеей и длинными ногами, неутомимая и злая. Ее звали Электрик. Кроме отца, на ней никто ездить не мог. Однажды он пришел ко мне в добром расположении духа, чего с ним давно не бывало; он собирался выехать и уже надел шпоры. Я стал просить его взять меня с собою. -- Давай лучше играть в чехарду, -- отвечал мне отец, -- а то ты на своем клепере за мной не поспеешь. -- Поспею; я тоже шпоры надену. -- Ну, пожалуй. Мы отправились. У меня был вороненький, косматый конек, крепкий на ноги и довольно резвый; правда, ему приходилось скакать во все лопатки, когда Электрик шел полной рысью, но я все-таки не отставал. Я не видывал всадника, подобного отцу; он сидел так красиво и небрежно-ловко, что, казалось, сама лошадь под ним это чувствовала и щеголяла им. Мы проехали по всем бульварам, побывали на Девичьем поле, перепрыгнули через несколько заборов (сперва я боялся прыгать, но отец презирал робких людей, -- и я перестал бояться), переехали дважды чрез Москву-реку -- и я уже думал, что мы возвращаемся домой, тем более что сам отец заметил, что лошадь моя устала, как вдруг он повернул от меня в сторону от Крымского броду и поскакал вдоль берега. Я пустился вслед за ним. Поравнявшись с высокой грудой сложенных старых бревен, он проворно соскочил с Электрика, велел мне слезть и, отдав мне поводья своего коня, сказал, чтобы я подождал его тут же, у бревен, а сам повернул в небольшой переулок и исчез. Я принялся расхаживать взад и вперед вдоль берега, ведя за собой лошадей и бранясь с Электриком, который на ходу то и дело дергал головой, встряхивался, фыркал, ржал; а когда я останавливался, попеременно рыл копытом землю, с визгом кусал моего клепера в шею, словом, вел себя как избалованный pur sang [конь чистокровной породы -- фр.]. Отец не возвращался. От реки несло неприятной сыростью; мелкий дождик тихонько набежал и испестрил крошечными темными пятнами сильно надоевшие мне глупые серые бревна, около которых я скитался. Тоска меня брала, а отца все не было. Какой-то будочник из чухонцев, тоже весь серый, с огромным старым кивером в виде горшка на голове и с алебардой (зачем, кажется, было будочнику находиться на берегу Москвы-реки!), приблизился ко мне и, обратив ко мне свое старушечье, сморщенное лицо, промолвил: -- Что вы здесь делаете с лошадьми, барчук? Дайте-ка я подержу. Я не отвечал ему; он попросил у меня табаку. Чтобы отвязаться от него (к тому же нетерпение меня мучило), я сделал несколько шагов по тому направлению, куда удалился отец; потом прошел переулочек до конца, повернул за угол и остановился. На улице, в сорока шагах от меня, пред раскрытым окном деревянного домика, спиной ко мне стоял мой отец; он опирался грудью на оконницу, а в домике, до половины скрытая занавеской, сидела женщина в темном платье и разговаривала с отцом; эта женщина была Зинаида. Я остолбенел. Этого я, признаюсь, никак не ожидал. Первым движением моим было убежать. "Отец оглянется, -- подумал я, -- и я пропал..." Но странное чувство, чувство сильнее любопытства, сильнее даже ревности, сильнее страха -- остановило меня. Я стал глядеть, я силился прислушаться. Казалось, отец настаивал на чем-то. Зинаида не соглашалась. Я как теперь вижу ее лицо -- печальное, серьезное, красивое и с непередаваемым отпечатком преданности, грусти, любви и какого-то отчаяния -- я другого слова подобрать не могу. Она произносила односложные слова, не поднимала глаз и только улыбалась -- покорно и упрямо. По одной этой улыбке я узнал мою прежнюю Зинаиду. Отец повел плечами и поправил шляпу на голове, что у него всегда служило признаком нетерпения... Потом послышались слова: "Vous devez vous separer de cette..."["Вы должны расстаться с этой... " -- фр.] Зинаида выпрямилась и протянула руку... Вдруг в глазах моих совершилось невероятное дело: отец внезапно поднял хлыст, которым сбивал пыль с полы своего сюртука, -- и послышался резкий удар по этой обнаженной до локтя руке. Я едва удержался, чтобы не вскрикнуть, а Зинаида вздрогнула, молча посмотрела на моего отца и, медленно поднеся свою руку к губам, поцеловала заалевшийся на ней рубец. Отец швырнул в сторону хлыст и, торопливо взбежав на ступеньки крылечка, ворвался в дом... Зинаида обернулась -- и, протянув руки, закинув голову, тоже отошла от окна. С замиранием испуга, с каким-то ужасом недоумения на сердце бросился я назад и, пробежав переулок, чуть не упустив Электрика, вернулся на берег реки. Я не мог ничего сообразить. Я знал, что на моего холодного и сдержанного отца находили иногда порывы бешенства, и все-таки я никак не мог понять, что я такое видел... Но я тут же почувствовал, что, сколько бы я ни жил, забыть это движение, взгляд, улыбку Зинаиды было для меня навсегда невозможно, что образ ее, этот новый, внезапно представший передо мною образ, навсегда запечатлелся в моей памяти. Я глядел бессмысленно на реку и -- Ну, что же ты -- давай мне лошадь! -- раздался за мной голос отца. Я машинально подал ему поводья. Он вскочил на Электрика... Прозябший конь взвился на дыбы и прыгнул вперед на полторы сажени... но скоро отец укротил его; он вонзил ему шпоры в бока и ударил его кулаком по шее... "Эх, хлыста нету", -- пробормотал он. Я вспомнил недавний свист и удар этого самого хлыста и содрогнулся. -- Куда ж ты дел его? -- спросил я отца погодя немного. Отец не отвечал мне и поскакал вперед. Я нагнал его. Мне непременно хотелось видеть его лицо. -- Ты соскучился без меня? -- проговорил он сквозь зубы. -- Немножко. Где же ты уронил свой хлыст? -- спросил я его опять. Отец быстро глянул на меня. -- Я его не уронил, -- промолвил он, -- я его бросил. Он задумался и опустил голову. И тут-то я в первый и едва ли не в последний раз увидел, сколько нежности и сожаления могли выразить его строгие черты. Он опять поскакал, и уж я не мог его догнать; я приехал домой четверть часа после него. "Вот это любовь, -- говорил я себе снова, сидя ночью перед своим письменным столом, на котором уже начали появляться тетради и книги, -- это страсть!.. Как, кажется, не возмутиться, как снести удар от какой бы то ни было!.. от самой милой руки! А, видно, можно, если любишь... А я-то... я-то воображал..." Последний месяц меня очень состарил -- и моя любовь, со всеми своими волнениями и страданиями, показалась мне самому чем-то таким маленьким, и детским, и мизерным перед тем другим, неизвестным чем-то, о котором я едва мог догадываться и которое меня пугало, как незнакомое, красивое, но грозное лицо, которое напрасно силишься разглядеть в полумраке... Странный и страшный сон мне приснился в эту самую ночь. Мне чудилось, что я вхожу в низкую темную комнату.. Отец стоит с хлыстом в руке и топает ногами.; в углу прижалась Зинаида, и не на руке, а на лбу у ней красная черта... А сзади их обоих поднимается весь окровавленный Беловзоров, раскрывает бледные губы и гневно грозит отцу. Два месяца спустя я поступил в университет, а через полгода отец мой скончался (от удара) в Петербурге, куда только что переселился с моей матерью и со мною. За несколько дней до своей смерти он получил письмо из Москвы, которое его чрезвычайно взволновало... Он ходил просить о чем-то матушку и, говорят, даже заплакал, он, мой отец! В самое утро того дня, когда с ним сделался удар, он начал было письмо ко мне на французском языке. "Сын мой, -- писал он мне, -- бойся женской любви, бойся этого счастья, этой отравы..." Матушка после его кончины послала довольно значительную сумму денег в Москву. Прошло года четыре. Я только что вышел из университета и не знал еще хорошенько, что мне начать с собою, в какую дверь стучаться: шлялся пока без дела. В один прекрасный вечер я в театре встретил Майданова. Он успел жениться и поступить на службу; но я не нашел в нем перемены. Он так же ненужно восторгался и так же внезапно падал духом. -- Вы знаете, -- сказал он мне, -- между прочим, госпожа Дольская здесь. -- Какая госпожа Дольская? -- Вы разве забыли? бывшая княжна Засекина, в которую мы все были влюблены, да и вы тоже. Помните, на даче, возле Нескучного. -- Она замужем за Дольским? -- Да. -- И она здесь, в театре? -- Нет, в Петербурге, она на днях сюда приехала; собирается за границу. -- Что за человек ее муж? -- спросил я. -- Прекрасный малый, с состоянием. Сослуживец мой московский. Вы понимаете -- после той истории... вам это все должно быть хорошо известно (Майданов значительно улыбнулся)... ей не легко было составить себе партию; были последствия... но с ее умом все возможно. Ступайте к ней: она вам будет очень рада. Она еще похорошела. Майданов дал мне адрес Зинаиды. Она остановилась в гостинице Демут. Старые воспоминания во мне расшевелились... я дал себе слово на другой же день посетить бывшую мою "пассию". Но встретились какие-то дела; прошла неделя, другая, и когда я наконец отправился в гостиницу Демут и спросил госпожу Дольскую -- я узнал, что она четыре дня тому назад умерла почти внезапно от родов. Меня как будто что-то в сердце толкнуло. Мысль, что я мог ее увидеть и не увидел и не увижу ее никогда, -- эта горькая мысль впилась в меня со всею силою неотразимого упрека. "Умерла!" -- повторил я, тупо глядя на швейцара, тихо выбрался на улицу и пошел не зная сам куда. Все прошедшее разом всплыло и встало передо мною. И вот чем разрешилась, вот к чему, спеша и волнуясь, стремилась эта молодая, горячая, блистательная жизнь! Я это думал, я воображал себе эти дорогие черты, эти глаза, эти кудри -- в тесном ящике, в сырой, подземной тьме -- тут же, недалеко от меня, пока еще живого, и, может быть, в нескольких шагах от моего отца... Я все это думал, я напрягал свое воображение, а между тем: Из равнодушных уст я слышал смерти весть, И равнодушно ей внимал я, -- звучало у меня в душе. О молодость! молодость! тебе нет ни до чего дела, ты как будто бы обладаешь всеми сокровищами вселенной, даже грусть тебя тешит, даже печаль тебе к лицу, ты самоуверенна и дерзка, ты говоришь: я одна живу -- смотрите! а у самой дни бегут и исчезают без следа и без счета, и все в тебе исчезает, как воск на солнце, как снег... И, может быть, вся тайна твоей прелести состоит не в возможности все сделать, а в возможности думать, что ты все сделаешь, -- состоит именно в том, что ты пускаешь по ветру силы, которые ни на что другое употребить бы не умела, -- в том, что каждый из нас не шутя считает себя расточителем, не шутя полагает, что он вправе сказать: "О, что бы я сделал, если б я не потерял времени даром!" Вот и я... на что я надеялся, чего я ожидал, какую богатую будущность предвидел, когда едва проводил одним вздохом, одним унылым ощущением на миг возникший призрак моей первой любви? А что сбылось из всего того, на что я надеялся? И теперь, когда уже на жизнь мою начинают набегать вечерние тени, что у меня осталось более свежего, более дорогого, чем воспоминания о той быстро пролетевшей, утренней, весенней грозе? Но я напрасно клевещу на себя. И тогда, в то легкомысленное молодое время, я не остался глух на печальный голос, воззвавший ко мне, на торжественный звук, долетевший до меня из-за могилы. Помнится, несколько дней спустя после того дня, когда я узнал о смерти Зинаиды, я сам, по собственному неотразимому влечению, присутствовал при смерти одной бедной старушки, жившей в одном с нами доме. Покрытая лохмотьями, на жестких досках, с мешком под головою, она трудно и тяжело кончалась. Вся жизнь ее прошла в горькой борьбе с ежедневной нуждою; не видела она радости, не вкушала от меду счастия -- казалось, как бы ей не обрадоваться смерти, ее свободе, ее покою? А между тем пока ее ветхое тело еще упорствовало, пока грудь еще мучительно вздымалась под налегшей на нее леденящей рукою, пока ее не покинули последние силы, -- старушка все крестилась и все шептала: "Господи, отпусти мне грехи мои", -- и только с последней искрой сознания исчезло в ее глазах выражение страха и ужаса кончины. И помню я, что тут, у одра этой бедной старушки, мне стало страшно за Зинаиду, и захотелось мне помолиться за нее, за отца -- и за себя. 1860 OCR: Pirat, 27 июля 2004 г., Дополнительная правка -- В. Есаулов, 15 августа 2004 г.



    
    Top