Джон рескин лекции об искусстве читать онлайн. Сезам и Лилии

JOHN RUSKIN LECTURES ON ART SESAME AND LILIES

Перевод с английского П. С. Когана («Лекции об искусстве»), О. М. Соловьевой («Сезам и Лилии»)

Вступительная статья А. В. Маркова

© Марков А. В., вступительная статья, 2017

© Издание. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2017

Александр Марков

Вождь армии красоты: о Джоне Рёскине

Джон Рёскин был отцом слишком многих явлений, чтобы смотреть на него как на завершенную монументальную фигуру. Рёскин – создатель современного искусствоведения: он первый показал, что недостаточно лишь знать содержание картин или манеру художника, но нужно понимать, с какой скоростью рассматривать картины и с каким настроением постигать их смысл. Рёскин – создатель современной критики искусства: он обосновал, что критика не обязательно привязана к событиям, вроде регулярных выставок, но сама может стать событием под стать открытию новых земель. Рёскин – создатель современного искусства: вместе с прерафаэлитами он возрождал ремесло в искусстве, доказывая, что живопись не только должна представлять нам вещи, но показывать, как эти вещи поведут себя в бережных руках ремесленника. Рёскин – создатель современного туризма: если раньше путешествие должно было вывести юношу в мир, познакомив его с разными народами, то теперь путешествовать стали все возрасты, каждый за своим уроком и своим душевным покоем. Наконец, Рёскин – создатель общинного движения в Англии и США.

Прожил Рёскин четыре пятых века, родился в 1819 году, умер в 1900 году. Можно представить, как в год его рождения еще громыхали тяжелые телеги, мучительно прокладывались новые дороги, парусники еще не собирались сдаваться под натиском пароходов, улицы пока не были расширены, коллекции оставались достоянием немногих ценителей, а архитектура не могла никак выбрать, какой эпохе лучше подражать, если все они будто завершились. Можно представить и как в год его смерти телефонные звонки раздавались за окнами, гудела пневмопочта, даже расширенные улицы изнемогали от пробок, новые вокзалы соперничали чудовищными ребрами с кафедральными соборами, а фонтаны плакали на виду гуляющих мечтателей. Всё переменилось, только мозаики и витражи глядели, как прежде, печально и надмирно.

Родился Джон Рёскин в семье богатого шотландского виноторговца. Шотландские предприниматели обычно были крепкими религиозными династиями, и хотя предмет торговли мог меняться, требуемые от торговца терпение и внимание оставались неизменны. В таких семьях рано наступала зрелость ребенка: полагалось встать за бухгалтерские книги в раннем возрасте, равно как и уметь всё, что умеют подчиненные, от уборки помещений до заключения крупных сделок. Джон Рёскин не испытывал стремления к предпринимательской карьере: мечтая о дальних странах, он одобрял в себе амбиции лишь путешественника.

В ранних путешествиях раскрылся важный талант Рёскина – географическая и геологическая интуиция: внимание к горным породам и растениям, погоде и переменам ландшафта. Когда он ездил по разным странам, сразу примечал, почему одни и те же горы или даже один и тот же климат так непохожи от одной области к другой. Видеть вмешательство человека там, где дикая природа торжествовала, было невозможно, и потому молодой Рёскин склонялся к романтическому объяснению: природа любит прятаться, и не сразу раскрывает себя; но если раскрывает, то в капризном многообразии.

Но и великим поэтом Рёскин не стал, хотя сочинителем был выдающимся. Когда, окончив Оксфордский университет, он был оставлен «лектором», иначе говоря, доцентом, читающим специализированный курс, он стал учить систематической тщательности. Именно тогда в университет устремились живописцы: конкуренция меж ними росла, а университетский диплом давал несомненное преимущество перед теми, кто учились лишь у природы или лишь у мастера, половину что знал забывшего.

Рёскин, стоя перед будущими художниками и меценатами, объяснял им с первой лекции, что недостаточно лишь вдохновения для того, чтобы стать признанным виртуозом живописания. Нужно научиться познавать природу, но не наскоком, а постепенно проникаясь пониманием. Чтобы познать минерал, нужно научиться запоминать его грани, а потом добавить цветовой нюанс, дабы он заблистал. Чтобы познать растение, нужно научиться складывать мысленно его лист, чтобы понять, как распределяются силы в несомненной материи живого.

Знаменитым Рёскина сделала его статья «Прерафаэлитизм» (1851), давшая имя новому направлению в живописи. В ней Рёскин анализировал художников, создавших свои эстетические программы до победы программы Рафаэля; название образовано точно так же, как «доникейские богословы» или «досократические философы». Перуджино и Беллини стали для Рёскина учителями светлой природы, а Фра Анжелико – непостыдного отношения к этой природе.

Часто это название, в применении уже к английским подражателям прерафаэлитов, создавших «Братство прерафаэлитов», понимают упрощенно: просто как следование художественным нормам живописцев, живших до Рафаэля, из непримиримой вражды к академизму. Но ведь, заметим, художники до Рафаэля чаще соперничали до ненависти, чем желали создать какой-то общий принцип работы; скорее только во времена Рафаэля художники заявили, что их искусство обладает величайшим достоинством, и потому не подвластно ни вмешательству извне, ни внутренним раздорам. Но и Рафаэль вовсе не был академистом; напротив, он был радикальным реформатором изображения: вместо собирания образа из знаков и впечатлений, из взглядов и одежд, Рафаэль настаивал на том, что само тело человека, интимно прочувствованное, облечется в одежду только на трепетной поверхности красок. Поэтому прерафаэлитизм – это другое: не борьба с монументами академизма, но стремление вернуть в искусство интуицию материала. Как феноменологи позднее восклицали «к самим вещам», так прерафаэлиты могли бы сказать «к материалам и инструментам».

Мы не поймем английский прерафаэлитизм, пока видим в нем только одну из «красот» позапрошлого века или впечатляющие, но устаревшие иллюстрации к легендам. Прерафаэлитизм любил легенды, но в буквальном смысле этого латинского слова, «то, что надо читать». Он избрал искусство не такое, как оно есть, а каким оно должно быть, когда оно впечатлит и заворожит разные аудитории. Искусство принадлежит не миру оценок, а миру задач; тогда как Рафаэль воспринимался прерафаэлитами как безусловная ценность, но потому и не способная по-настоящему озадачить.

Реабилитация готического стиля, произведенная Рёскиным (в книге «Природа готики», 1853), тоже должна быть понята правильно. Рёскин не был просто романтиком, которого восхищает вертикальная устремленность готики и ее детализация, умеющая переплести неведомое. Для него готика – опыт совместного освоения природы, и потому столь убоги, считал он, современные подражания готике, пытающиеся машиной сделать то, что нужно делать человеческими руками. Готика – особый труд: поиска в материале его податливости, а в движении его вектора. Да, вертикаль готики – лишь геометрия, да, детали готики – только подражание природным формам; но если мастер будет только геометром или только биологом, он не создаст ничего из тяжести недоброй. Чтобы знания не истощались в спешке, готика и должна стать принципом не просто достаточного, но твердого основания для создания новых форм.

Классицизм для Рёскина, напротив, повторяет готовые элементы, заставляя зрителя бродить в призрачных зеркалах своих отражений. Книга Рёскина о готике не вызвала бы бурю во всем интеллектуальном Лондоне, ограничься Рёскин лишь стилистическими предпочтениями. Но он посягнул на главное: на начало промышленного производства, на модные промышленные выставки, в которых он усмотрел выражение классицизма как создания образцов безжалостной властью техники. Классицизм для Рёскина означал всё самое неприглядное в современном ему капитализме: разделение труда, с неизбежным делением людей на знатоков и узких специалистов, нерегулируемый рынок, который требует простых сделок, но при этом создает иллюзорные ценности. Классицистский парк, с его прямыми дорожками и искусными иллюзиями, в конце концов переходящими в иллюзию искусственности, – это и есть капиталистический рынок для Рёскина, чему посвящена его книга «Помогая самому последнему» (1860), после положенная Махатмой Ганди в основу его социальной программы 1908 г.


Книга семьдесят восьмая

Джон Рескин "Лекции об искусстве" (John Ruskin "Lectures on Art")
М: Б.С.Г.-Пресс, 2006 г., 318 стр.

В прошлый раз я писал о том, как книга по ландшафтному дизайну помогает понять живопись. Захотелось прочесть и кого-нибудь из искусствоведов, а тут эта книжечка подвернулась.
Любопытное это занятие - читать несовременные книги из областей, где профан: это еще ведь и увлекательная угадайка, что из сказанного автором осталось, а что - приметы времени. Тут же замечу, что осталось/отвергнуто не совпадает с действительно ценным/проходным - это бы значило, что наши современники мудрее своих предшественников. Знают больше или точнее - да, в тех вопросах, где можно объективно оценить объем и точность знаний (интересно, что кроме науки и опыта воплощения социальных идей попадает в эту категорию?). В данном случае еще требовалось разделять эстетические и социальные идеи Рескина, что не всегда возможно. Вот, к примеру:
Искусство выполняло и должно выполнять только три функции: укрепление религиозного чувства, подъем нравственного состояния и оказание практической пользы.
Это - квинтэссенция эстетики Рескина и за все эти функции он был бит позднейшими мыслителями - в частности, Ортега-и-Гассетт очень жестко прошелся по последней, по практической пользе. Правильно, в общем, но это - выводы, а как Рескин пришел к ним? И вот тут встречаются чудесные наблюдения:
Мы (англичане) никогда не достигнем выдающихся успехов в декоративных рисунках. Такие рисунки обыкновенно создают народы, от природы обладающие великими умственными силами, но не обремененные массой разнообразных проблем и забот. [...] Когда существует способность к мышлению и нет предметов, на которые ее можно направить, вся свободная энергия и фантазия устремляются на ручные изделия, и тот интеллекуальный запас, которого хватило бы для управления огромным торговым делом в течение целого дня, сразу и совершенно бессознательно тратится на изобретение одной замысловатой спирали.

Что ж, ему было бы неожиданно узнать, что школа английского дизайна сейчас считается одной из ведущих в мире. Наверное, он бы огорчился - или с прикладным искусством все так хреново, что даже англичане в нем на высоте, либо у англичан не осталось более великих дел. Рескин-то викторианец, в его эпоху Англия была владычицей морей...

С математической точностью, не знающей ни отклонений, ни исключений, искусство нации всегда является показателем ее нравственного уровня.
Заметьте: показателем и возвышенным стимулом, но не корнем или причиной.

Любопытное противоречие с указанной целью подъема нравственного состояния! И к тому же известно, что самый расцвет искусства совпадает с наступлением эпохи упадка - как автор вывернется?
Правда, самые блестящие результаты искусства проявляются при наибольшем влиянии той силы, которая влечет к пропасти; но сваливать ответственность за катастрофу на озаряющее ее искусство - то же, что видеть причину водопада в его радужных оттенках.
Вывернулся с помощью метафоры, не устранив противоречия, впрочем. Именно эти противоречия и позволяют разделить эстетику и социальные и моральные теории Рескина - он больше проповедник, нежели мыслитель, так что этот сплав сцеплен его личностью, а не внутренним взаимопроникновением идей.

Искусство нации... Безотносительно к Рескину - мой друг А.К. как-то сказал, что демократия в отличие от тоталитаризма неэстетична. В прямом смысле - в тоталитарных государствах существует государственная эстетика - будь то нацистское искусство (сильная школа скульптуры, между прочим!) или социалистический реализм (а лучше взять сталинский стиль со всеми этими парадами, поставленными Мейерхольдом). Это может нравиться или нет (что скорее), но законно само понятие - эстетика тоталитаризма. Во времена Рескина точно так же была эстетика монархии, а до того - эстетика религии. Но что является эстетикой демократии и существует ли она? А.К. утверждал, что демократия неэстетична, не имеет своей эстетики, а другой мой друг В.О. сказал, что эстетикой демократии является порнография. Мысль, с которой я не склонен согласиться, но которая явно стоит обдумывания.

Вернемся к Рескину, к его эстетическим взглядам. Он сам был художником и говорил об искусстве профессионально, как мастер. Мысль, с которой я полностью согласен - что в произведении всегда достойно восхищения то количество труда, которое в него вложено. Даже если это быстрый набросок, то в нем проявляется труд предварительных штудий, поставивших твердость и точность руки художника. Мысль, столь же верная, сколь и не модная.
А наблюдения у Рескина замечательные (кое-где дополнительно украшены временем написания и временем перевода на русский - XIX век):
(о греческой керамике) Вы никогда не увидите Гермеса летящим, подобно победе; если он изображается движущимся, то всегда крадущимся, карабкающимся словно облако, которое собирается и сгущается; так же тянутся и ползет горгоны, наполовину согнув колени, двигаясь и скользя безобразной украдкой.

Каждый великий художник постигает и выражает те черты предмета, которые лучше всего можно передать находящимся в его руке орудием и взятым для работы материалом. При изображении леопарда Леонардо не обратил бы внимания на его пятна, а передал бы только те тени, которые выражают анатомию зверя. Велите Веласкесу или Веронезе написать леопарда, и они обратят внимание прежде всего на пятна; велите Дюреру сделать гравюру, и он обратится прежде всего к шерсти и усам животного; велите греку изваять его, и тот будет думать только о челюстях зверя, о членах его тела.

Первоклассные художники внесли в живопись тусклость, таинственную неясность. Это значит, что окружавшие их решили больше не мечтать и не полагаться на веру; решили знать и видеть. И отныне это знание и созерцание становятся не такими яркими, как сквозь стекла готических витражей; они темны, поскольку приходят сквозь линзы телескопа. Витражи готических соборов скрывали настоящее небо и расцветили все вокруг иллюзиями; телескоп указывает путь к небу, но он затемнил его свет; он раскрывает облака одно за другим, все дальше и дальше - до бесконечности. Вот что обозначает этот новый элемент - таинственная неясность.

Без совершенной обрисовки контуров форм, без исполненного в совершенстве перехода пространства невозможны ни прекрасный цвет, ни прекрасный свет.

Последняя сентенция есть эстетическое кредо Рескина. История тонко усмехнулась на счет Рескина - это действительно красиво. Нетрудно заметить, что этому определению прямо противостоит импрессионизм - на том же поле (пейзаже) он воплощает свет и цвет, но не линию. Я не знаю, как Рескин относился к импрессионистам - он вполне мог видеть картины Мане; но Рескин безмерно уважал Тернера, более того - в каком-то смысле он и был открывателем Тернера, именно благодаря его статьям тот и стал знаменит. В лекциях едва ли не половина примеров пейзажей - картины Тернера. Вполне традиционные пейзажи, но вот одна из самых известных сейчас его картин:

"Дождь, пар и скорость - большая железная дорога" (Rain, Steam and Speed - The Great Western Railway, 1844) - картина, которая не была принята современниками и которой восхищались импрессионисты. Поистине тонкая ирония истории - едва ли не его руками опровергнуть его же эстетические взгляды. Что ж, Рескин достаточно великая фигура, чтобы им забавлялась сама История.

JOHN RUSKIN LECTURES ON ART SESAME AND LILIES


Перевод с английского П. С. Когана («Лекции об искусстве»), О. М. Соловьевой («Сезам и Лилии»)

Вступительная статья А. В. Маркова


© Марков А. В., вступительная статья, 2017

© Издание. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2017

Александр Марков
Вождь армии красоты: о Джоне Рёскине

Джон Рёскин был отцом слишком многих явлений, чтобы смотреть на него как на завершенную монументальную фигуру. Рёскин – создатель современного искусствоведения: он первый показал, что недостаточно лишь знать содержание картин или манеру художника, но нужно понимать, с какой скоростью рассматривать картины и с каким настроением постигать их смысл. Рёскин – создатель современной критики искусства: он обосновал, что критика не обязательно привязана к событиям, вроде регулярных выставок, но сама может стать событием под стать открытию новых земель. Рёскин – создатель современного искусства: вместе с прерафаэлитами он возрождал ремесло в искусстве, доказывая, что живопись не только должна представлять нам вещи, но показывать, как эти вещи поведут себя в бережных руках ремесленника. Рёскин – создатель современного туризма: если раньше путешествие должно было вывести юношу в мир, познакомив его с разными народами, то теперь путешествовать стали все возрасты, каждый за своим уроком и своим душевным покоем. Наконец, Рёскин – создатель общинного движения в Англии и США.

Прожил Рёскин четыре пятых века, родился в 1819 году, умер в 1900 году. Можно представить, как в год его рождения еще громыхали тяжелые телеги, мучительно прокладывались новые дороги, парусники еще не собирались сдаваться под натиском пароходов, улицы пока не были расширены, коллекции оставались достоянием немногих ценителей, а архитектура не могла никак выбрать, какой эпохе лучше подражать, если все они будто завершились. Можно представить и как в год его смерти телефонные звонки раздавались за окнами, гудела пневмопочта, даже расширенные улицы изнемогали от пробок, новые вокзалы соперничали чудовищными ребрами с кафедральными соборами, а фонтаны плакали на виду гуляющих мечтателей. Всё переменилось, только мозаики и витражи глядели, как прежде, печально и надмирно.

Родился Джон Рёскин в семье богатого шотландского виноторговца. Шотландские предприниматели обычно были крепкими религиозными династиями, и хотя предмет торговли мог меняться, требуемые от торговца терпение и внимание оставались неизменны. В таких семьях рано наступала зрелость ребенка: полагалось встать за бухгалтерские книги в раннем возрасте, равно как и уметь всё, что умеют подчиненные, от уборки помещений до заключения крупных сделок. Джон Рёскин не испытывал стремления к предпринимательской карьере: мечтая о дальних странах, он одобрял в себе амбиции лишь путешественника.

В ранних путешествиях раскрылся важный талант Рёскина – географическая и геологическая интуиция: внимание к горным породам и растениям, погоде и переменам ландшафта.

Когда он ездил по разным странам, сразу примечал, почему одни и те же горы или даже один и тот же климат так непохожи от одной области к другой. Видеть вмешательство человека там, где дикая природа торжествовала, было невозможно, и потому молодой Рёскин склонялся к романтическому объяснению: природа любит прятаться, и не сразу раскрывает себя; но если раскрывает, то в капризном многообразии.

Но и великим поэтом Рёскин не стал, хотя сочинителем был выдающимся. Когда, окончив Оксфордский университет, он был оставлен «лектором», иначе говоря, доцентом, читающим специализированный курс, он стал учить систематической тщательности. Именно тогда в университет устремились живописцы: конкуренция меж ними росла, а университетский диплом давал несомненное преимущество перед теми, кто учились лишь у природы или лишь у мастера, половину что знал забывшего.

Рёскин, стоя перед будущими художниками и меценатами, объяснял им с первой лекции, что недостаточно лишь вдохновения для того, чтобы стать признанным виртуозом живописания. Нужно научиться познавать природу, но не наскоком, а постепенно проникаясь пониманием. Чтобы познать минерал, нужно научиться запоминать его грани, а потом добавить цветовой нюанс, дабы он заблистал. Чтобы познать растение, нужно научиться складывать мысленно его лист, чтобы понять, как распределяются силы в несомненной материи живого.

Знаменитым Рёскина сделала его статья «Прерафаэлитизм» (1851), давшая имя новому направлению в живописи. В ней Рёскин анализировал художников, создавших свои эстетические программы до победы программы Рафаэля; название образовано точно так же, как «доникейские богословы» или «досократические философы». Перуджино и Беллини стали для Рёскина учителями светлой природы, а Фра Анжелико – непостыдного отношения к этой природе.

Часто это название, в применении уже к английским подражателям прерафаэлитов, создавших «Братство прерафаэлитов», понимают упрощенно: просто как следование художественным нормам живописцев, живших до Рафаэля, из непримиримой вражды к академизму. Но ведь, заметим, художники до Рафаэля чаще соперничали до ненависти, чем желали создать какой-то общий принцип работы; скорее только во времена Рафаэля художники заявили, что их искусство обладает величайшим достоинством, и потому не подвластно ни вмешательству извне, ни внутренним раздорам. Но и Рафаэль вовсе не был академистом; напротив, он был радикальным реформатором изображения: вместо собирания образа из знаков и впечатлений, из взглядов и одежд, Рафаэль настаивал на том, что само тело человека, интимно прочувствованное, облечется в одежду только на трепетной поверхности красок. Поэтому прерафаэлитизм – это другое: не борьба с монументами академизма, но стремление вернуть в искусство интуицию материала. Как феноменологи позднее восклицали «к самим вещам», так прерафаэлиты могли бы сказать «к материалам и инструментам».

Мы не поймем английский прерафаэлитизм, пока видим в нем только одну из «красот» позапрошлого века или впечатляющие, но устаревшие иллюстрации к легендам. Прерафаэлитизм любил легенды, но в буквальном смысле этого латинского слова, «то, что надо читать». Он избрал искусство не такое, как оно есть, а каким оно должно быть, когда оно впечатлит и заворожит разные аудитории. Искусство принадлежит не миру оценок, а миру задач; тогда как Рафаэль воспринимался прерафаэлитами как безусловная ценность, но потому и не способная по-настоящему озадачить.

Реабилитация готического стиля, произведенная Рёскиным (в книге «Природа готики», 1853), тоже должна быть понята правильно. Рёскин не был просто романтиком, которого восхищает вертикальная устремленность готики и ее детализация, умеющая переплести неведомое. Для него готика – опыт совместного освоения природы, и потому столь убоги, считал он, современные подражания готике, пытающиеся машиной сделать то, что нужно делать человеческими руками. Готика – особый труд: поиска в материале его податливости, а в движении его вектора. Да, вертикаль готики – лишь геометрия, да, детали готики – только подражание природным формам; но если мастер будет только геометром или только биологом, он не создаст ничего из тяжести недоброй. Чтобы знания не истощались в спешке, готика и должна стать принципом не просто достаточного, но твердого основания для создания новых форм.

Классицизм для Рёскина, напротив, повторяет готовые элементы, заставляя зрителя бродить в призрачных зеркалах своих отражений. Книга Рёскина о готике не вызвала бы бурю во всем интеллектуальном Лондоне, ограничься Рёскин лишь стилистическими предпочтениями. Но он посягнул на главное: на начало промышленного производства, на модные промышленные выставки, в которых он усмотрел выражение классицизма как создания образцов безжалостной властью техники. Классицизм для Рёскина означал всё самое неприглядное в современном ему капитализме: разделение труда, с неизбежным делением людей на знатоков и узких специалистов, нерегулируемый рынок, который требует простых сделок, но при этом создает иллюзорные ценности. Классицистский парк, с его прямыми дорожками и искусными иллюзиями, в конце концов переходящими в иллюзию искусственности, – это и есть капиталистический рынок для Рёскина, чему посвящена его книга «Помогая самому последнему» (1860), после положенная Махатмой Ганди в основу его социальной программы 1908 г.

Сам Рёскин любил быть первооткрывателем. Когда английская критика нападала на Тёрнера, упрекая его в произвольности фантазий и неумении блюсти значение пейзажа, Рёскин выступил с развернутой защитой Тёрнера. Рёскин объяснял, что пейзаж – это не система значений, а система отношений: мы сначала просто глядим на море, замечая дымку или игру лучей, потом вглядываемся в то, как работают эти явления, а потом и испытываем зрение, насколько счастливо для себя оно далее может вглядываться. Тогда пейзаж оказывается одновременно лабораторией взгляда и той игрой нашего зрения в природное счастье, которой радуется сама природа.

Рёскин первый разработал программу преподавания искусства для рабочих, желая, чтобы они вернули себе достоинство и стать цеховых мастеров. Он учил рабочих рисованию, исходя из того, что рисунок – первейший документ достоинства: когда человек рисует, он всем телом предан контуру, нажиму карандаша, но при этом он заявляет в изображении свободную игру творческих сил. Когда ребенок рисует, он показывает, что он может не только собирать мир, как в игре, но и показывать данное состояние мира. Когда рисует взрослый, он, показывая состояние мира, доказывает и свою состоятельность. В таком просвещении рабочих Рёскин видел эпохальную задачу: на место эксплуатации поставить творческий ручной труд. Рёскин создал и возглавил мастерскую «Гильдия святого Георга», в которой и поощрял творческое обращение с разными материалами, и с 1871 г. стал издавать ежемесячник, посвященный красоте созидательного труда. По образцу этой Гильдии создавались «колонии Рёскина» в Новом свете: в Теннесси, Флориде, Небраске и Британской Колумбии – здесь Рёскин оказался предшественником Льва Толстого и толстовских коммун. Жители колоний селились вместе, вели деятельность натурального хозяйства и вместе изучали красоту даже самых обыденных вещей.

Личная жизнь Рёскина не была удачной: женитьба на Эффи Грей не принесла мыслителю покоя, и Эффи Грей потом вышла замуж за художника Миллеса, плывущую Офелию которого все помнят по репродукциям. Рёскин влюбился в Эффи, когда ей было всего двенадцать лет, и даже написал для нее роман, но брак с ней напугал его больше, чем порадовал: днем и ночью он собирал материал для книг, поднимался на колокольни и спускался в подвалы, а про супружеское ложе забывал. Следующая любовь тоже была любовью к десятилетнему ребенку, Розе ля Туш, но к ней он тоже стремился душой, но не притронулся к ней до самой смерти. Скорее всего, Рёскин просто искал идеал, в свете которого он вновь проживет мысленно всю свою жизнь, наполнив ее непреложным смыслом, поэтому влюблялся он в ангелов, а тело его оставалось равнодушно, как мрамор, к любым событиям любви.

В 1869 г. Джон Рёскин был избран профессором искусства в Оксфорде. В обязанности английского профессора входит далеко не только чтение лекций и руководство исследованиями. Точнее, руководство исследованиями понимается широко, как умение создать кабинет древностей и библиотеку, снабдить студентов необходимыми орудиями исследований и вдохновить не менее чем пылкими речами наглядностью самой развернувшейся перед ними области. Рёскин создал новый принцип существования университетского музея: с оригиналами в нем соседствовали репродукции. Для нас, привыкших к самым разным кураторским проектам, такое решение кажется самоочевидным: куратор должен собрать экспонаты разного калибра, чтобы сам его язык был достоверен. А во времена Рёскина это был скандал: как можно поставить рядом с причиной подлинного переживания схематическое ее отображение? Но Рёскин настаивал, что только так можно научить заинтересованности в искусстве, когда знакомые образы узнаются даже в бледных отображениях. Он был любим студентами, воспитывал полезных для Англии рисовальщиков и меценатов, но идеал так и не осветил горницу его души: после полутора десятков лет профессорства Рёскин, узнавший о смерти Розы ля Туш от непонятных причин, просто решил уйти навсегда из мира. В имении Брентвуд, в лирическом Озерном крае, Рёскин и жил последние 15 лет, выходя иногда на прогулки, но больше размышляя о жизни и смерти.

Рёскин был удивительно работоспособным писателем, автором пятидесяти книг и более семиста статей. В «Лекциях об искусстве» (1870), которые теперь нам всем предстоит прочесть, искусство рассматривается в его отношении к различным явлениям жизни. В первой лекции Рёскин и говорит о главной задаче изучения искусства: спасти Англию от раздоров и мелочных страстей. Отношение искусства к религии Рёскин понимает как окультуривание любви: без любви искусство создаст лишь химеры воображения, но и любовь без искусства слишком будет рисковать собой и пользы не принесет. Отношение искусства к нравственности в том, что оно учит нас вести простую жизнь даже тогда, когда отношения между людьми стали слишком сложны и запутанны. Отношение искусства к пользе в том же, что оно каталогизирует природу, тем самым делая полезными любые отображения природы и знания о ней. Также Рёскин в лекциях выделил три принципа искусства: линию, цвет и свет – и рассмотрел, что делает каждый из этих принципов. Строгость линий облагораживает те упражнения, которые ведут начинающего художника к вершинам искусства. Свет добавляет ценности отдельным произведениям искусства, а цвет – самой гармонии.

Переводчик «Лекций об искусстве» Петр Семенович Коган (1872–1932) – плодовитый исследователь, эстетик-марксист, неудачно делавший карьеру при царской власти и очень удачно – при большевиках. Некоторое время Коган был ректором МГУ. Любитель книг и изящных вещей, Коган преклонялся перед Блоком и не любил Маяковского, за что тот бичевал его в стихах. От Рёскина Коган заимствовал умение говорить о практическом значении формальных решений – что делает линия или цвет для произведения, но и для общества; хотя в виртуозности выражения он много уступал своему заочному британскому учителю.

Лекции «Сезам и Лилии» противопоставляют два принципа: промышленное развитие, которое должно открыть все двери (сезам – кунжут, но и волшебное слово), и лилейную женственность, которая и возвеличивает мир своей непорочностью. В основе этих лекций лежит героическая этика Томаса Карлейля, для которого героизм – это не протест против судьбы, но рыцарское служение даме, которое и делает мужчину по-настоящему мудрым: женская мудрость чистоты и усиливает мужскую мудрость прямоты. Рёскин разрабатывает названную идею: промышленное развитие не дает мужчинам проявить свой героизм: они застывают в удивлении перед машинами и ждут, когда машина за них всё сделает. Но тогда женщины входят в мир со своим искусством: показывая, сколь немного нужно для настоящего искусства, для настоящей виртуозности, для настоящей мысли, женщины и возвращают миру былую нетронутость. Мы можем сейчас читать эту книгу как один из первых гендерных трактатов, вероятно первый, вознесший женщину над мужчиной не только по красоте, но и по уму. Но можем читать ее и как труд по искусству, исследующий минимальные условия создания искусства. Эмоции и чувства сами по себе искусства не создают; но особая память, по-женски бережливая и по-женски трепетная, и учреждает искусство, правильно подхватывающее свой материал на крыльях вдохновения.

Нужно сказать немного о переводчице книги «Сезам и Лилии». Ольга Михайловна Соловьева (1855–1903) происходила из рода Ковалинских, ее прадед был любимым учеником знаменитого мудреца Григория Сковороды. Хотя она была гораздо старше своего мужа, переводчика Михаила Соловьева (брата философа Владимира Соловьева), брак их был счастливым. Деверя своего она чтила почти религиозно, но также была известной в Москве англоманкой: переводы с английского и сделали ей имя. Рёскина она переводила много и упорно. Андрей Белый в гениальной поэме «Первое свиданье» (1922) оставил выразительный портрет:


О. М., жена его, – мой друг,
Художница -
– (в глухую осень
Я с ней… Позвольте – да: лет восемь
По вечерам делил досуг) -

Молилась на Четьи-Минеи,
Переводила де Виньи;
Ее пленяли Пиренеи,
Кармен, Барбье д’Оревильи,
Цветы и тюлевые шали -
Всё переписывалась с «Алей»,
Которой сын писал стихи,
Которого по воле рока
Послал мне жизни бурелом;
Так имя Александра Блока
Произносилось за столом
«Сережей» , сыном их: он – мистик,
Голубоглазый гимназистик.

Сергей Михайлович Соловьев был шафером на свадьбе А. Блока и Л. Менделеевой. Но интересно, что Андрей Белый не упоминает ни одного английского увлечения героини – вероятно, потому что он хочет раскрыть в поэме тайны собственной судьбы, переиграв ее через много лет, а переводы О. М. Соловьевой с английского были и так всем известны. Теперь и мы вспомним об этих переводах, без которых не полон русский модерн: без этой неспешной, но взрывающейся остроумием речи, без этой избыточности выразительных средств, соседствующей с суровым аскетизмом нравственных требований, без исторической чуткости, которая требует всё новых импровизаций на готовые темы. Переводы Рёскина были вкладом в обновление языка русской критики.

Рёскина в наши дни читать важно и приятно. Речь профессора, срывающая аплодисменты, проникающая в глубину души, обновляющая чувство благоговения и созидающая интеллектуальные общины, – это то, что надо нам в век множащихся недоумений между людьми. Конечно, никто сейчас не пойдет в общину ремесленников, в общину красоты. Но Рёскин и сейчас убеждает нас, что красота нас ждет за порогом привычного опыта, нужно только просто ступить в соседнюю комнату, комнату большей свободы или большей нравственности.

Джон Рёскин
Лекции об искусстве

Предисловие к изданию 1887 года

Предлагаемые лекции являются самым значительным из моих литературных трудов. Я писал их с неослабной энергией, под влиянием самых лучших побуждений и при самом счастливом стечении обстоятельств. Я писал и читал их, когда еще была жива моя мать, принимавшая самое горячее участие во всех моих начинаниях, когда друзья мои еще непоколебимо верили в меня, а занятия, которым я предавался, казалось, влекли меня к задачам более благородным и ответственным, чем цели праздного туриста или случайного преподавателя.

Сегодняшнее поколение может улыбаться, читая пылкие заявления, которые содержатся в первых четырех лекциях. Но не я один виноват в том, что эти заявления не осуществились.

Я не отказываюсь ни от одной из высказанных надежд, не беру назад ни одного слова из того, что обещал студентам в случае, если они усердно предадутся занятиям. Для успеха дела мне следовало жить неотлучно в Оксфорде и не расточать своей энергии на другие дела. Но я предпочел уделять половину своего времени Конистону и половину сил тратить на создание новой социальной организации – общины св. Георга, – которая преисполнила всех моих оксфордских коллег недоверия, а многих моих слушателей – даже презрения ко мне. Смерть матери, последовавшая в 1871 году, и смерть моего друга в 1875 году погасили всякую заинтересованность, с которой я писал или создавал свои планы. И в 1876 году, не чувствуя в себе сил выполнять обязанности в Оксфорде, я взял годичный отпуск и, следуя любезному и мудрому совету принца Леопольда, отправился в Венецию, чтобы еще раз рассмотреть и обсудить ту форму, в которую я отлил ее историю в «Камнях Венеции».

Подлинное и тщательное изучение этой истории, начатое с места упокоения св. Марка, и новые архитектурные чертежи увлекли меня вперед, в новые области мысли, несовместимые с ежедневными посещениями оксфордских классов. С одной стороны, недовольство тем состоянием, в котором я покинул их, а с другой – невозможность вернуться к дальнейшему руководству ими, для чего пришлось бы отказаться от всех планов по изучению венецианской и итальянской истории, – все это послужило началом целого ряда мучительных волнений и завершилось в 1878 году болезнью, едва не приведшей к смертельному исходу.

Таким образом, мои занятия в Оксфорде на самом деле продолжались только с 1870 до 1875 года. Едва ли можно удивляться или упрекать меня за то, что за это время я не смог завоевать всеобщего доверия к системе преподавания, которая хотя и основывалась на системах да Винчи и Рейнолдса, но расходилась с практикой всех новых европейских академических школ, и при недостаточных средствах нашей кафедры не успел создать школ скульптуры, архитектуры, металлических работ и орнаментики рукописей, план которых был с такой уверенностью намечен в первых четырех лекциях.

Пересматривая эту книгу, я – подобно тому как сделал это в последнем издании «Семи светочей архитектуры», – отметил те места, которые могут быть применимы и полезны для студентов в целом, кроме тех, которые непосредственно касаются специальных предметов. Важность этих суждений, имеющих более широкое значение, я всегда обозначаю полужирными буквами или курсивом. Если читатель захочет составить указатель тех суждений, которые найдет полезными для собственной работы, то на оставленных в конце книги пустых страницах он, без сомнения, поместит более подходящие для себя, чем те, которые мог бы сгруппировать сам автор, следуя своему представлению об их значении.

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Джон Рёскин
Сезам и Лилии. Лекции об искусстве

JOHN RUSKIN LECTURES ON ART SESAME AND LILIES


Перевод с английского П. С. Когана («Лекции об искусстве»), О. М. Соловьевой («Сезам и Лилии»)

Вступительная статья А. В. Маркова


© Марков А. В., вступительная статья, 2017

© Издание. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2017

Александр Марков
Вождь армии красоты: о Джоне Рёскине

Джон Рёскин был отцом слишком многих явлений, чтобы смотреть на него как на завершенную монументальную фигуру. Рёскин – создатель современного искусствоведения: он первый показал, что недостаточно лишь знать содержание картин или манеру художника, но нужно понимать, с какой скоростью рассматривать картины и с каким настроением постигать их смысл. Рёскин – создатель современной критики искусства: он обосновал, что критика не обязательно привязана к событиям, вроде регулярных выставок, но сама может стать событием под стать открытию новых земель. Рёскин – создатель современного искусства: вместе с прерафаэлитами он возрождал ремесло в искусстве, доказывая, что живопись не только должна представлять нам вещи, но показывать, как эти вещи поведут себя в бережных руках ремесленника. Рёскин – создатель современного туризма: если раньше путешествие должно было вывести юношу в мир, познакомив его с разными народами, то теперь путешествовать стали все возрасты, каждый за своим уроком и своим душевным покоем. Наконец, Рёскин – создатель общинного движения в Англии и США.

Прожил Рёскин четыре пятых века, родился в 1819 году, умер в 1900 году. Можно представить, как в год его рождения еще громыхали тяжелые телеги, мучительно прокладывались новые дороги, парусники еще не собирались сдаваться под натиском пароходов, улицы пока не были расширены, коллекции оставались достоянием немногих ценителей, а архитектура не могла никак выбрать, какой эпохе лучше подражать, если все они будто завершились. Можно представить и как в год его смерти телефонные звонки раздавались за окнами, гудела пневмопочта, даже расширенные улицы изнемогали от пробок, новые вокзалы соперничали чудовищными ребрами с кафедральными соборами, а фонтаны плакали на виду гуляющих мечтателей. Всё переменилось, только мозаики и витражи глядели, как прежде, печально и надмирно.

Родился Джон Рёскин в семье богатого шотландского виноторговца. Шотландские предприниматели обычно были крепкими религиозными династиями, и хотя предмет торговли мог меняться, требуемые от торговца терпение и внимание оставались неизменны. В таких семьях рано наступала зрелость ребенка: полагалось встать за бухгалтерские книги в раннем возрасте, равно как и уметь всё, что умеют подчиненные, от уборки помещений до заключения крупных сделок. Джон Рёскин не испытывал стремления к предпринимательской карьере: мечтая о дальних странах, он одобрял в себе амбиции лишь путешественника.

В ранних путешествиях раскрылся важный талант Рёскина – географическая и геологическая интуиция: внимание к горным породам и растениям, погоде и переменам ландшафта. Когда он ездил по разным странам, сразу примечал, почему одни и те же горы или даже один и тот же климат так непохожи от одной области к другой. Видеть вмешательство человека там, где дикая природа торжествовала, было невозможно, и потому молодой Рёскин склонялся к романтическому объяснению: природа любит прятаться, и не сразу раскрывает себя; но если раскрывает, то в капризном многообразии.

Но и великим поэтом Рёскин не стал, хотя сочинителем был выдающимся. Когда, окончив Оксфордский университет, он был оставлен «лектором», иначе говоря, доцентом, читающим специализированный курс, он стал учить систематической тщательности. Именно тогда в университет устремились живописцы: конкуренция меж ними росла, а университетский диплом давал несомненное преимущество перед теми, кто учились лишь у природы или лишь у мастера, половину что знал забывшего.

Рёскин, стоя перед будущими художниками и меценатами, объяснял им с первой лекции, что недостаточно лишь вдохновения для того, чтобы стать признанным виртуозом живописания. Нужно научиться познавать природу, но не наскоком, а постепенно проникаясь пониманием. Чтобы познать минерал, нужно научиться запоминать его грани, а потом добавить цветовой нюанс, дабы он заблистал. Чтобы познать растение, нужно научиться складывать мысленно его лист, чтобы понять, как распределяются силы в несомненной материи живого.

Знаменитым Рёскина сделала его статья «Прерафаэлитизм» (1851), давшая имя новому направлению в живописи. В ней Рёскин анализировал художников, создавших свои эстетические программы до победы программы Рафаэля; название образовано точно так же, как «доникейские богословы» или «досократические философы». Перуджино и Беллини стали для Рёскина учителями светлой природы, а Фра Анжелико – непостыдного отношения к этой природе.

Часто это название, в применении уже к английским подражателям прерафаэлитов, создавших «Братство прерафаэлитов», понимают упрощенно: просто как следование художественным нормам живописцев, живших до Рафаэля, из непримиримой вражды к академизму. Но ведь, заметим, художники до Рафаэля чаще соперничали до ненависти, чем желали создать какой-то общий принцип работы; скорее только во времена Рафаэля художники заявили, что их искусство обладает величайшим достоинством, и потому не подвластно ни вмешательству извне, ни внутренним раздорам. Но и Рафаэль вовсе не был академистом; напротив, он был радикальным реформатором изображения: вместо собирания образа из знаков и впечатлений, из взглядов и одежд, Рафаэль настаивал на том, что само тело человека, интимно прочувствованное, облечется в одежду только на трепетной поверхности красок. Поэтому прерафаэлитизм – это другое: не борьба с монументами академизма, но стремление вернуть в искусство интуицию материала. Как феноменологи позднее восклицали «к самим вещам», так прерафаэлиты могли бы сказать «к материалам и инструментам».

Мы не поймем английский прерафаэлитизм, пока видим в нем только одну из «красот» позапрошлого века или впечатляющие, но устаревшие иллюстрации к легендам. Прерафаэлитизм любил легенды, но в буквальном смысле этого латинского слова, «то, что надо читать». Он избрал искусство не такое, как оно есть, а каким оно должно быть, когда оно впечатлит и заворожит разные аудитории. Искусство принадлежит не миру оценок, а миру задач; тогда как Рафаэль воспринимался прерафаэлитами как безусловная ценность, но потому и не способная по-настоящему озадачить.

Реабилитация готического стиля, произведенная Рёскиным (в книге «Природа готики», 1853), тоже должна быть понята правильно. Рёскин не был просто романтиком, которого восхищает вертикальная устремленность готики и ее детализация, умеющая переплести неведомое. Для него готика – опыт совместного освоения природы, и потому столь убоги, считал он, современные подражания готике, пытающиеся машиной сделать то, что нужно делать человеческими руками. Готика – особый труд: поиска в материале его податливости, а в движении его вектора. Да, вертикаль готики – лишь геометрия, да, детали готики – только подражание природным формам; но если мастер будет только геометром или только биологом, он не создаст ничего из тяжести недоброй. Чтобы знания не истощались в спешке, готика и должна стать принципом не просто достаточного, но твердого основания для создания новых форм.

Классицизм для Рёскина, напротив, повторяет готовые элементы, заставляя зрителя бродить в призрачных зеркалах своих отражений. Книга Рёскина о готике не вызвала бы бурю во всем интеллектуальном Лондоне, ограничься Рёскин лишь стилистическими предпочтениями. Но он посягнул на главное: на начало промышленного производства, на модные промышленные выставки, в которых он усмотрел выражение классицизма как создания образцов безжалостной властью техники. Классицизм для Рёскина означал всё самое неприглядное в современном ему капитализме: разделение труда, с неизбежным делением людей на знатоков и узких специалистов, нерегулируемый рынок, который требует простых сделок, но при этом создает иллюзорные ценности. Классицистский парк, с его прямыми дорожками и искусными иллюзиями, в конце концов переходящими в иллюзию искусственности, – это и есть капиталистический рынок для Рёскина, чему посвящена его книга «Помогая самому последнему» (1860), после положенная Махатмой Ганди в основу его социальной программы 1908 г.

Сам Рёскин любил быть первооткрывателем. Когда английская критика нападала на Тёрнера, упрекая его в произвольности фантазий и неумении блюсти значение пейзажа, Рёскин выступил с развернутой защитой Тёрнера. Рёскин объяснял, что пейзаж – это не система значений, а система отношений: мы сначала просто глядим на море, замечая дымку или игру лучей, потом вглядываемся в то, как работают эти явления, а потом и испытываем зрение, насколько счастливо для себя оно далее может вглядываться. Тогда пейзаж оказывается одновременно лабораторией взгляда и той игрой нашего зрения в природное счастье, которой радуется сама природа.

Рёскин первый разработал программу преподавания искусства для рабочих, желая, чтобы они вернули себе достоинство и стать цеховых мастеров. Он учил рабочих рисованию, исходя из того, что рисунок – первейший документ достоинства: когда человек рисует, он всем телом предан контуру, нажиму карандаша, но при этом он заявляет в изображении свободную игру творческих сил. Когда ребенок рисует, он показывает, что он может не только собирать мир, как в игре, но и показывать данное состояние мира. Когда рисует взрослый, он, показывая состояние мира, доказывает и свою состоятельность. В таком просвещении рабочих Рёскин видел эпохальную задачу: на место эксплуатации поставить творческий ручной труд. Рёскин создал и возглавил мастерскую «Гильдия святого Георга», в которой и поощрял творческое обращение с разными материалами, и с 1871 г. стал издавать ежемесячник, посвященный красоте созидательного труда. По образцу этой Гильдии создавались «колонии Рёскина» в Новом свете: в Теннесси, Флориде, Небраске и Британской Колумбии – здесь Рёскин оказался предшественником Льва Толстого и толстовских коммун. Жители колоний селились вместе, вели деятельность натурального хозяйства и вместе изучали красоту даже самых обыденных вещей.

Личная жизнь Рёскина не была удачной: женитьба на Эффи Грей не принесла мыслителю покоя, и Эффи Грей потом вышла замуж за художника Миллеса, плывущую Офелию которого все помнят по репродукциям. Рёскин влюбился в Эффи, когда ей было всего двенадцать лет, и даже написал для нее роман, но брак с ней напугал его больше, чем порадовал: днем и ночью он собирал материал для книг, поднимался на колокольни и спускался в подвалы, а про супружеское ложе забывал. Следующая любовь тоже была любовью к десятилетнему ребенку, Розе ля Туш, но к ней он тоже стремился душой, но не притронулся к ней до самой смерти. Скорее всего, Рёскин просто искал идеал, в свете которого он вновь проживет мысленно всю свою жизнь, наполнив ее непреложным смыслом, поэтому влюблялся он в ангелов, а тело его оставалось равнодушно, как мрамор, к любым событиям любви.

В 1869 г. Джон Рёскин был избран профессором искусства в Оксфорде. В обязанности английского профессора входит далеко не только чтение лекций и руководство исследованиями. Точнее, руководство исследованиями понимается широко, как умение создать кабинет древностей и библиотеку, снабдить студентов необходимыми орудиями исследований и вдохновить не менее чем пылкими речами наглядностью самой развернувшейся перед ними области. Рёскин создал новый принцип существования университетского музея: с оригиналами в нем соседствовали репродукции. Для нас, привыкших к самым разным кураторским проектам, такое решение кажется самоочевидным: куратор должен собрать экспонаты разного калибра, чтобы сам его язык был достоверен. А во времена Рёскина это был скандал: как можно поставить рядом с причиной подлинного переживания схематическое ее отображение? Но Рёскин настаивал, что только так можно научить заинтересованности в искусстве, когда знакомые образы узнаются даже в бледных отображениях. Он был любим студентами, воспитывал полезных для Англии рисовальщиков и меценатов, но идеал так и не осветил горницу его души: после полутора десятков лет профессорства Рёскин, узнавший о смерти Розы ля Туш от непонятных причин, просто решил уйти навсегда из мира. В имении Брентвуд, в лирическом Озерном крае, Рёскин и жил последние 15 лет, выходя иногда на прогулки, но больше размышляя о жизни и смерти.

Рёскин был удивительно работоспособным писателем, автором пятидесяти книг и более семиста статей. В «Лекциях об искусстве» (1870), которые теперь нам всем предстоит прочесть, искусство рассматривается в его отношении к различным явлениям жизни. В первой лекции Рёскин и говорит о главной задаче изучения искусства: спасти Англию от раздоров и мелочных страстей. Отношение искусства к религии Рёскин понимает как окультуривание любви: без любви искусство создаст лишь химеры воображения, но и любовь без искусства слишком будет рисковать собой и пользы не принесет. Отношение искусства к нравственности в том, что оно учит нас вести простую жизнь даже тогда, когда отношения между людьми стали слишком сложны и запутанны. Отношение искусства к пользе в том же, что оно каталогизирует природу, тем самым делая полезными любые отображения природы и знания о ней. Также Рёскин в лекциях выделил три принципа искусства: линию, цвет и свет – и рассмотрел, что делает каждый из этих принципов. Строгость линий облагораживает те упражнения, которые ведут начинающего художника к вершинам искусства. Свет добавляет ценности отдельным произведениям искусства, а цвет – самой гармонии.

Переводчик «Лекций об искусстве» Петр Семенович Коган (1872–1932) – плодовитый исследователь, эстетик-марксист, неудачно делавший карьеру при царской власти и очень удачно – при большевиках. Некоторое время Коган был ректором МГУ. Любитель книг и изящных вещей, Коган преклонялся перед Блоком и не любил Маяковского, за что тот бичевал его в стихах. От Рёскина Коган заимствовал умение говорить о практическом значении формальных решений – что делает линия или цвет для произведения, но и для общества; хотя в виртуозности выражения он много уступал своему заочному британскому учителю.

Лекции «Сезам и Лилии» противопоставляют два принципа: промышленное развитие, которое должно открыть все двери (сезам – кунжут, но и волшебное слово), и лилейную женственность, которая и возвеличивает мир своей непорочностью. В основе этих лекций лежит героическая этика Томаса Карлейля, для которого героизм – это не протест против судьбы, но рыцарское служение даме, которое и делает мужчину по-настоящему мудрым: женская мудрость чистоты и усиливает мужскую мудрость прямоты. Рёскин разрабатывает названную идею: промышленное развитие не дает мужчинам проявить свой героизм: они застывают в удивлении перед машинами и ждут, когда машина за них всё сделает. Но тогда женщины входят в мир со своим искусством: показывая, сколь немного нужно для настоящего искусства, для настоящей виртуозности, для настоящей мысли, женщины и возвращают миру былую нетронутость. Мы можем сейчас читать эту книгу как один из первых гендерных трактатов, вероятно первый, вознесший женщину над мужчиной не только по красоте, но и по уму. Но можем читать ее и как труд по искусству, исследующий минимальные условия создания искусства. Эмоции и чувства сами по себе искусства не создают; но особая память, по-женски бережливая и по-женски трепетная, и учреждает искусство, правильно подхватывающее свой материал на крыльях вдохновения.

Нужно сказать немного о переводчице книги «Сезам и Лилии». Ольга Михайловна Соловьева (1855–1903) происходила из рода Ковалинских, ее прадед был любимым учеником знаменитого мудреца Григория Сковороды. Хотя она была гораздо старше своего мужа, переводчика Михаила Соловьева (брата философа Владимира Соловьева), брак их был счастливым. Деверя своего она чтила почти религиозно, но также была известной в Москве англоманкой: переводы с английского и сделали ей имя. Рёскина она переводила много и упорно. Андрей Белый в гениальной поэме «Первое свиданье» (1922) оставил выразительный портрет:


О. М., жена его, – мой друг,
Художница -
– (в глухую осень
Я с ней… Позвольте – да: лет восемь
По вечерам делил досуг) -

Молилась на Четьи-Минеи,
Переводила де Виньи;
Ее пленяли Пиренеи,
Кармен, Барбье д’Оревильи,
Цветы и тюлевые шали -
Всё переписывалась с «Алей»,
Которой сын писал стихи,
Которого по воле рока
Послал мне жизни бурелом;
Так имя Александра Блока
Произносилось за столом
«Сережей» , сыном их: он – мистик,
Голубоглазый гимназистик.

Сергей Михайлович Соловьев был шафером на свадьбе А. Блока и Л. Менделеевой. Но интересно, что Андрей Белый не упоминает ни одного английского увлечения героини – вероятно, потому что он хочет раскрыть в поэме тайны собственной судьбы, переиграв ее через много лет, а переводы О. М. Соловьевой с английского были и так всем известны. Теперь и мы вспомним об этих переводах, без которых не полон русский модерн: без этой неспешной, но взрывающейся остроумием речи, без этой избыточности выразительных средств, соседствующей с суровым аскетизмом нравственных требований, без исторической чуткости, которая требует всё новых импровизаций на готовые темы. Переводы Рёскина были вкладом в обновление языка русской критики.

Рёскина в наши дни читать важно и приятно. Речь профессора, срывающая аплодисменты, проникающая в глубину души, обновляющая чувство благоговения и созидающая интеллектуальные общины, – это то, что надо нам в век множащихся недоумений между людьми. Конечно, никто сейчас не пойдет в общину ремесленников, в общину красоты. Но Рёскин и сейчас убеждает нас, что красота нас ждет за порогом привычного опыта, нужно только просто ступить в соседнюю комнату, комнату большей свободы или большей нравственности.

Джон Рёскин
Лекции об искусстве

Предисловие к изданию 1887 года

Предлагаемые лекции являются самым значительным из моих литературных трудов. Я писал их с неослабной энергией, под влиянием самых лучших побуждений и при самом счастливом стечении обстоятельств. Я писал и читал их, когда еще была жива моя мать, принимавшая самое горячее участие во всех моих начинаниях, когда друзья мои еще непоколебимо верили в меня, а занятия, которым я предавался, казалось, влекли меня к задачам более благородным и ответственным, чем цели праздного туриста или случайного преподавателя.

Сегодняшнее поколение может улыбаться, читая пылкие заявления, которые содержатся в первых четырех лекциях. Но не я один виноват в том, что эти заявления не осуществились.

Я не отказываюсь ни от одной из высказанных надежд, не беру назад ни одного слова из того, что обещал студентам в случае, если они усердно предадутся занятиям. Для успеха дела мне следовало жить неотлучно в Оксфорде и не расточать своей энергии на другие дела. Но я предпочел уделять половину своего времени Конистону и половину сил тратить на создание новой социальной организации – общины св. Георга, – которая преисполнила всех моих оксфордских коллег недоверия, а многих моих слушателей – даже презрения ко мне. Смерть матери, последовавшая в 1871 году, и смерть моего друга в 1875 году погасили всякую заинтересованность, с которой я писал или создавал свои планы. И в 1876 году, не чувствуя в себе сил выполнять обязанности в Оксфорде, я взял годичный отпуск и, следуя любезному и мудрому совету принца Леопольда, отправился в Венецию, чтобы еще раз рассмотреть и обсудить ту форму, в которую я отлил ее историю в «Камнях Венеции».

Подлинное и тщательное изучение этой истории, начатое с места упокоения св. Марка, и новые архитектурные чертежи увлекли меня вперед, в новые области мысли, несовместимые с ежедневными посещениями оксфордских классов. С одной стороны, недовольство тем состоянием, в котором я покинул их, а с другой – невозможность вернуться к дальнейшему руководству ими, для чего пришлось бы отказаться от всех планов по изучению венецианской и итальянской истории, – все это послужило началом целого ряда мучительных волнений и завершилось в 1878 году болезнью, едва не приведшей к смертельному исходу.

Таким образом, мои занятия в Оксфорде на самом деле продолжались только с 1870 до 1875 года. Едва ли можно удивляться или упрекать меня за то, что за это время я не смог завоевать всеобщего доверия к системе преподавания, которая хотя и основывалась на системах да Винчи и Рейнолдса, но расходилась с практикой всех новых европейских академических школ, и при недостаточных средствах нашей кафедры не успел создать школ скульптуры, архитектуры, металлических работ и орнаментики рукописей, план которых был с такой уверенностью намечен в первых четырех лекциях.

Пересматривая эту книгу, я – подобно тому как сделал это в последнем издании «Семи светочей архитектуры», – отметил те места, которые могут быть применимы и полезны для студентов в целом, кроме тех, которые непосредственно касаются специальных предметов. Важность этих суждений, имеющих более широкое значение, я всегда обозначаю полужирными буквами или курсивом. Если читатель захочет составить указатель тех суждений, которые найдет полезными для собственной работы, то на оставленных в конце книги пустых страницах он, без сомнения, поместит более подходящие для себя, чем те, которые мог бы сгруппировать сам автор, следуя своему представлению об их значении.




Top