Франко моретти буржуа между историей и литературой. История литературы между историей и теорией: история как литература и литература как история

Естественное стремление образованного человека - узнать прошлое своей страны, ведь без этого невозможно понять и самого себя. Не менее важно желание постичь себя, хотя иногда кажется, что уж о себе, во всяком случае, человек знает всё.

Мы хотим узнать наши истоки, наши корни, всё, что было до нас. Лучше всего об этом расскажет историческая книга. В ней будут выстроены цепочки событий, фактов, даны исторические комментарии и оценки; деятели различных эпох предстанут на фоне важнейших событий, преобразований, баталий, мира и временных перемирий. Начало исторической книге дали летописи - один из важнейших жанров древнерусской литературы.

Однако и пишущему, и читающему часто важны не только исторические факты, но и жизнь людей, их мысли, чувства и переживания в определённые периоды. Так, А.С. Пушкин написал историческое повествование - «Историю Пугачёва» - и почти одновременно создал художественное полотно - «Капитанскую дочку». Только языка истории для писателя было мало; Необходим был язык художественной прозы.

История рассказывает о внешней стороне жизни известных деятелей: монархов, полководцев, бунтарей, дипломатов... Художественная литература раскрывает и внутренний мир человека. Человек стремится к счастью, грустит, страдает и радуется, плачет и поёт, строит, мечтает, совершает нравственный выбор... Обо всём этом рассказывает художественная книга. Исторические события своеобразно отражаются в фольклоре и мифе, авторской литературе.

Литература и история идут рядом, мощно взаимодействуя между собой. Часто история даёт литературе факт, пищу для размышлений, литература нередко предсказывает историческое развитие общества, государства. Не случайно писателя иногда называют прорицателем, пророком, предвестником.

История развивается по своим законам. Литература - по своим, хотя законы эти взаимосвязаны. Конечно, литературное развитие не внеисторично, но влияние истории чаще всего многогранное и сложное, оно несводимо к прямому воздействию и диктату.

В основе естественной эволюции литературы лежит изменение представлений о прекрасном, то есть эстетических систем.

Представьте себе: одинокий музыкант на дудочке, флейте или на скрипке играет замечательную, завораживающую мелодию. А вот другая картина: ту же мелодию исполняет большой оркестр. Мелодия та же, но уже и не та. Каждый инструмент ведёт свою партию, дополняя, переплетаясь с другими.

Так и в литературе. Вначале были разнообразные мифы и фольклор. Его темы, очень устойчивые, постоянные, видоизменялись в зависимости от места распространения устного народного творчества и личности исполнителей, принимающих, как эстафету, от поколения к поколению коллективный дар народа.

Затем появились произведения древней литературы: жития, сказания, повести и летописи - труд немногих, по преимуществу грамотных церковных служителей.

В XVII-XVIII столетиях авторами художественных произведений являлись уже не только служители церкви, но и светские люди. Рождались и уходили в прошлое литературные направления, эстетические системы, развивалась литература -- не только как искусство слова, но и как способ самопознания целого народа. Обращаясь к событиям и фактам отечественного прошлого, художественная словесность сохраняет связь поколений, помогает увидеть в прошедшем - современное, в сиюминутном -- вечное. Поэтому классические литературные произведения не стареют: они обращены к читателю - то есть к человеку. А то, что делает человека Человеком, неподвластно законам истории...

На этом уроке мы поговорим о неразрывной связи между литературой и историей. Назовём этапы развития как мирового, так и русского литературного процесса. Поговорим о термине «историзм» и обсудим его место в литературе.

Литературный процесс - историческое существование, функционирование и эволюция литературы как в определенную эпоху, так и на протяжении всей истории нации.

Этапы мирового литературного процесса

  1. Древнейшая литература (до VIII в. до н. э.)
  2. Эпоха Античности (VIII в. до н. э. - V в. н. э.)
  3. Литература Средневековья (V-XV вв.)
  4. Эпоха Возрождения (XV-XVI вв.)
  5. Классицизм (XVII в.)
  6. Эпоха Просвещения (XVIII в.)
  7. Литература нового времени (XIX в.)
  8. Современная литература (XX в.)

Русская литература развивалась примерно по такому же принципу, но имела свои особенности. Периоды развития русской литературы:

  1. Долитературный. До Х века, то есть до принятия христианства, на Руси не было письменной литературы. Произведения передавались в устной форме.
  2. Древнерусская литература развивалась с XI по XVII век. Это исторические и религиозные тексты Киевской и Московской Руси. Происходит становление письменной литературы.
  3. Литература XVIII века. Эту эпоху называют «русским Просвещением». Основу русской классической литературы заложили Ломоносов, Фонвизин, Державин, Карамзин.
  4. Литература XIX века - «Золотой век» российской словесности, период выхода русской литературы на мировую арену благодаря гениям - Пушкину, Грибоедову, Достоевскому, Толстому, Чехову - и многим другим великим писателям.
  5. Серебряный век - период с 1892 по 1921 годы, время нового расцвета русской поэзии, связанное с именами Блока, Брюсова, Ахматовой, Гумилева, прозы Горького, Андреева, Бунина, Куприна и других литераторов начала XX века.
  6. Русская литература советского периода (1922-1991) - время раздробленного существования русской литературы, развивавшейся как на родине, так и на территории Запада, куда эмигрировали русские писатели после революции.
  7. Современная русская литература (конец XX века - наши дни)

Долгое время литература и история были неотделимы друг от друга. Достаточно вспомнить древние летописи, например «Повесть временных лет». Она является памятником и литературы, и истории. Уже в XVIII веке история отделилась от литературы как самостоятельная наука, однако связь литературы и истории осталась. В литературе появляется большое количество произведений на историческую тему: романы, повести, поэмы, драмы, баллады, в сюжете которых мы читаем о событиях прошлого. Ярким примером тому является творчество А.С. Пушкина, который провозгласил: «История народа принадлежит поэту!». Многие его произведения отражают события далекого прошлого, предания старины глубокой. Вспомните его балладу «Песнь о вещем Олеге», трагедию «Борис Годунов», поэмы «Руслан и Людмила», «Полтава», «Медный всадник» и его знаменитые сказки. В этом году мы с вами продолжим изучение Пушкина и узнаем о его интересе к периоду крестьянской войны и образу Емельяна Пугачева.

Это всего лишь один пример. Нужно отметить, что многие русские писатели создавали произведения на исторические темы. В первую очередь такой интерес к истории объясняется любовью к своей стране, народу, желанием сохранить историю и донести ее до следующих поколений. Также писатели обращались к истории для того, чтобы там, в далеком прошлом, найти ответы на вопросы, которые задавала настоящая эпоха.

О неразрывной связи исторических эпох писал французский поэт и писатель XIX века Виктор Мари Гюго. (Рис. 2.)

История
В судьбе племен людских, в их непрестанной смене
Есть рифы тайные, как в бездне темных вод.
Тот безнадежно слеп, кто в беге поколений
Лишь бури разглядел да волн круговорот.

Над бурями царит могучее дыханье,
Во мраке грозовом небесный луч горит.
И в кликах праздничных и в смертном содроганье
Таинственная речь не тщетно говорит.

И разные века, что братья исполины,
Различны участью, но в замыслах близки,
По разному пути идут к мете единой,
И пламенем одним горят их маяки.

Рис. 2. Виктор Гюго ()

Читая произведения, написанные авторами в разные эпохи, мы убеждаемся, что мир вокруг меняется, а человек по сути своей остается прежним. Как и тысячи лет назад, люди мечтают о счастье и свободе, власти и деньгах. Как и тысячу лет назад, человек мечется в поисках смысла жизни. Человечество формирует свою общественно-философскую систему ценностей.

Долгое время в литературе работало одно правило: произведение в обязательном порядке должно было быть написано на историческую тему. В качестве примера можно вспомнить творчество Шекспира. Этот автор эпохи Возрождения все свои произведения писал на исторические темы. Однако его современник Сервантес в своем романе о Дон Кихоте описал современную ему Испанию. Таким образом, уже в начале XVII века в литературе все чаще появляются произведения, адресованные современности. Но даже если произведение написано не на историческую тему, этому произведению обязательно присущ историзм.

Историзм - правдивое отражение в художественном произведении конкретно-исторических, характерных черт изображаемой в нём действительности. Историзм в художественном произведении находит наиболее глубокое выражение в характерах - в переживаниях, поступках и речи действующих лиц, в их жизненных столкновениях, а также в деталях быта, обстановки и т. п.

Таким образом, в более широком смысле слова мы вправе говорить об историзме как о воспроизведении правды времени. Выходит, что чем лучше автор понимает свою эпоху и разбирается в социальных, общественных и политических, духовных, философских вопросах своего времени, тем ярче в его произведении будет выражаться историзм. Так, например, правдиво и точно отразилось историческое время в романе А.С. Пушкина «Евгений Онегин», который Белинский назвал «энциклопедией русской жизни первой половины XIX века». Ярко проявил себя историзм в поэме Гоголя «Мертвые души» и во многих других произведениях русских писателей.

Даже интимная лирика глубоко исторична. Мы читаем стихи Пушкина и Лермонтова, Есенина и Блока и представляем лирический образ, который несет в себе черты конкретной исторической эпохи. Когда мы читаем произведение, то помним, что художественный историзм отличается от научного.

Задача художника состоит не в том, чтобы точно сформулировать закономерности исторического развития в ту или иною эпоху, а в том, чтобы запечатлеть тончайшие отражения общего хода истории в поведении и сознании людей. Пушкин писал: «В наше время под словом роман разумеем историческую эпоху, развитую в вымышленном повествовании».

Таким образом, литературному произведению присущи художественный вымысел и художественное обобщение.

Вымысел художественный - одна из основных характеристик литературно-художественного творчества, состоящая в том, что писатель, исходя из реальной действительности, создает новые художественные факты.

Как утверждал уже Аристотель, поэт говорит «...не о действительно случившемся, но о том, что могло бы случиться, следовательно, о возможном по вероятности или необходимости».

Художественное обобщение - способ отражения действительности в искусстве, раскрывающий наиболее существенные и характерные стороны изображаемого в индивидуально-неповторимой образной художественной форме.

Такое обобщение осуществляется по принципу типизации.

Типизация - создание образа путем отбора в действительности типического характера или явления или создания образа путем собирания, обобщения черт, признаков, рассеянных во многих людях.

Список литературы

  1. Коровина В.Я. Литература, 8 класс. Учебник в двух частях. - 2009.
  2. Н. Пруцков. Древнерусская литература. Литература XVIII века. // История русской литературы в 4-х томах. - 1980.
  3. Алпатов М.А. Русская историческая мысль и Западная Европа (XVII - первая четверть XVIII в.). - М., 1976.
  1. Magazines.russ.ru ().
  2. Socionauki.ru ().
  3. Litdic.ru ().

Домашнее задание

  • Ответьте на вопросы.

1. В каком году историческая наука выделилась в отдельную отрасль?

2. Какие важные исторические события были воспроизведены писателями в литературных произведениях, прочитанных вами? Назовите эти произведения.

  • Напишите развернутый ответ на вопрос: почему история и литература навсегда останутся неразрывно связанными?
  • Вспомните, с какими выдающими деятелями русской истории вы встречались в художественных произведениях, изучаемых в школе или прочитанных самостоятельно.
Философских наук: 09.00.08 / Бендерский Илья Игоревич;[Место защиты: Московский педагогический государственный университет].- Москва, 2016">

480 руб. | 150 грн. | 7,5 долл. ", MOUSEOFF, FGCOLOR, "#FFFFCC",BGCOLOR, "#393939");" onMouseOut="return nd();"> Диссертация - 480 руб., доставка 10 минут , круглосуточно, без выходных и праздников

Бендерский Илья Игоревич. История между литературой и наукой: философско-методологический анализ «войны и мира» Л.Н. Толстого: диссертация... кандидата Философских наук: 09.00.08 / Бендерский Илья Игоревич;[Место защиты: Московский педагогический государственный университет].- Москва, 2016

Введение

ГЛАВА 1. История и литература: проблема границ речевых жанров 19-53

1.1. Лингвистический поворот и проблема расколотого единства художественных и научно-познавательных форм духовного опыта.. 25-36

1.2. Проблема «границы» в свете философии М.М. Бахтина 36-45

1.3. Герменевтическая проблематика границ и метода 45-52

ГЛАВА 2. Актуальные проблемы методологии исторической науки в контексте анализа «Войны и мира» Л.Н. Толстого 53-115

2.1. «Непрозрачность истории»: проблемы эпистемологии исторического знания в «Войны и мире» Л.Н. Толстого и в философской герменевтике 53-75

2.2. Микроисторический сюжет в тексте романа, в историографии и в источниках (на примере эпизода с миссией Балашова) 75-81

2.3. Проблема изображения и исследования исторического события: Бородино историков и Л.Н. Толстой 81-115

Заключение 116-117

Список литературы

Введение к работе

Актуальность исследования. Современная ситуация в эпистемологии
гуманитарного знания требует переосмысления прежних форм

взаимодействия между различными сферами гуманитарной культуры.
Гуманитарное мышление XX века, как на строго теоретическом уровне, так и
в различных сферах духовного творчества, включая художественное, стоит
под знаком критического осмысления научного знания как одного из базовых
понятий нашей цивилизации. Процесс переоценки оснований, методов и
статуса наук по-особому затронул сферу исторического знания.

Традиционные границы между сферами науки и искусства, между историей и художественной литературой в частности, утратили прежнюю очевидность. Вопрос об актуальных границах отраслей знания становится насущной проблемой философии науки. Ситуация кризиса «больших дискурсов», тотальной дискредитации и распада традиционных языков культуры (от национальных культурных программ до идеологий и проектов метаязыка науки) диктует приоритетность рассмотрения теоретических проблем эпистемологии гуманитарного знания не «вообще», а на материале конкретных памятников мысли, артефактов культуры. В данном диссертационном исследовании ставится проблема соотношения истории и литературы как форм знания на материале романа Л.Н. Толстого «Война и мир».

Временная дистанция, отделяющая нас от Л.Н. Толстого, не снимает актуальности «Войны и мира», но, напротив, заставляет по-новому оценить эпистемологический потенциал романа. Именно дистанция, отделяющая нас от толстовского слова, и определяет условия диалога с писателем, то есть диктует основные предметные и методологические очертания работы. Данное диссертационное исследование нацелено на восстановление связей и осмысление границ между историко-научным и художественным опытом познания истории, исходя из актуальных достижений эпистемологии гуманитарного знания. Философско-методологический анализ «Войны и мир» Л.Н. Толстого позволяет поставить в диалогическую связь романное слово и дисциплинарное историко-научное знание на общем поле исторического опыта.

Степень разработанности проблемы определяется несколькими
исследовательскими областями. Во-первых, эпистемологические элементы в
словесном искусстве стали предметом исследований в гуманитарных науках
и в философии. Теории, синтезирующие опыт мышления в разных областях
культуры, пронизывают гуманитарную мысль XX века: феноменология
искусства Г.Г.Шпета, философско-герменевтическая традиция истолкования
литературы (М.М.Бахтин, М.Хайдеггер, Г.-Г.Гадамер, П.Рикер,

С.С.Аверинцев), диалогические концепции культуры М.Бубера,

О.Розенштока-Хюсси, Ю.Хабермаса, неогегельянская эстетика Б.Кроче,

философия символических форм Э.Кассирера, разные воплощения марксистской эстетики (М.А.Лифшиц, Д.Лукач, Ж.П.Сартр, В.Беньямин, Т.Адорно, Г.Маркузе, Л.Альюссер, Ж.Рансьер), логико-философская аналитика языка Л. Витгенштейна и Г.Х.фон Вригта, концепция деконструкции Ж. Деррида, структуралистские и постструктуралистские концепции построения «единого поля» культуры (К.Леви-Стросс, Р.Барт, Ж.Делез), нарративная философия Х.Уайта, Р.Рорти, Ф.Р.Анкерсмита. Ныне соотношение искусства и познания стало самостоятельным предметом плодотворных исследовательских усилий отечественной философии науки. (Н.С.Автономова 1 , М.А.Розов 2 , Ю.А.Грибер 3 , Л.Г.Бергер 4 , И.П.Фарман 5 и др.).

Следует указать особо на работы по теории литературы, в которых
осмысливается отношение прозаического художественного текста к
действительности (Д. Лукач 6 , Б.Г. Реизов 7). Хотя в советском

литературоведении (поздний Д.П. Святополк-Мирский 8 , Л.И. Тимофеев 9
Г.Н. Поспелов 10 и др.) постулировался факт «художественного познания»
действительности, однако вопрос реального, в том числе полемического
взаимодействия сфер научно-гуманитарного и художественного знания чаще
всего обходился стороной. Между тем особая причастность художественного
слова к познанию проявляется уже в том, что лучшие исследования о
художественном слове отчетливо пересекаются с философской

проблематикой. Многие современные авторы - филологи, историки и
философы - в своих работах по теории текста развивают целый спектр
философских проблем, связанных с границами между художественной
литературой и научно-гуманитарным познанием (Э.А. Бальбуров 11 ,

И.П. Смирнов 12 , В.И. Тюпа 13 , В. Шмид 14 и др.). Некоторые современные литературоведческие работы прямо посвящены отношениям между

1 Автономова Н.С. Познание и перевод. Опыты философии языка: РОССПЭН, 2008. 702 с.; Она же.

Открытая структура Якобсон-Бахтин-Лотман-Гаспаров. – М.: РОССПЭН, 2009. - 502 с.

2 Розов М.А. Наука и литература: два мира или один? (Опыт эпистемологических сопоставлений) //

Альтернативные миры знания. СПб.: РХГИ, 2000. С. 80–101;

3 Грибер Ю.А. Эпистемологические основания художественного творчества. Дисс. на соиск. уч. степ. канд.

филос. н. (на материале мифологии импрессионизма). На правах рукописи. Смоленск: СГПУ, 2004. 250 с.

4 Бергер Л.Г. Эпистемология искусства: художественное творчество как познание. М.: Русский мир, 1997.
405 с.; Она же. Пространственный образ мира (парадигма познания) в структуре художественного стиля //
Вопросы философии. 1994. N 4. С.114–128.

5 Фарман И.П. Воображение в структуре познания. М.: ИФ РАН, 1994. 215 с.

6 Лукач Д. Исторический роман. М.: Common place, 2015. 178 с.; Он же. К истории реализма. М.: Худ. лит., 1939. 371 с.; Он же. Толстой и развитие реализма // Литературное наследство. Т. 35-36: Л. Н. Толстой. М., 1939. С. 14-774; Он же. История и классовое сознание. М.: Логос-Альтера, 2003. 416 с. 7 Реизов Б.Г. Французский исторический роман в эпоху романтизма М.: Худ. лит.,1958. 569 с.

8 Святополк-Мирский Д.П. О литературе и искусстве: Статьи и рецензии 1922–1937. М.: НЛО, 2014. 616 с.;

9 Тимофеев Л. И. Основы теории литературы. М.: Просвещение, 1971. 464 с.

10 Поспелов Г.Н. (ред.) Введение в литературоведение. М.: Высш. шк. 1988. 528 с.; Он же. Теория
литературы М: Высшая школа, 1978. 352 с.

11 Бальбуров Э.А. Русская философская проза. Вопросы поэтики. М.: Языки славянской культуры, 2010.
216с.

12 Смирнов И.П. Текстомахия: как литература отзывается на философию. СПб.: Петрополис, 2010. 208 с.

13 Тюпа, В.И. Дискурсные формации. Очерки по компаративной риторике. М.: Языки славянской культуры,
2010. 322 с.

14 Шмид, В. Нарратология. М.: Языки славянской культуры, 2003. 312 с.

литературой и знанием (Н.Н. Азарова 15 , Д. Барышникова 16 , Е.В. Лозинская 17 , А.В. Корчинский 18).

Проблема научной истории как жанра и, соответственно, проблема
границ этого жанра речи (Бахтин) так или иначе неоднократно обсуждались в
работах профессиональных историков, пытавшихся найти новые и прочные
методологические основания своей деятельности. Наряду с классической
(позитивистской) историографией, образцы которой дал еще в XIX век,
принято говорить о «модернистской» и «постмодернистской» историографии
(хотя термины эти многозначны, и потому спорны). Строгие эталоны
методологически ответственной «научной» истории и ее наиболее ясного
размежевания с «литературой», как представляется, заданы образцами
«модернистской» историографии, в частности, французской «школой
Анналов» и близким к ней направлениям в историографии других стран, в
советской и постсоветской России – не в последнюю очередь. На другом
полюсе отношения к границе между историей и литературой можно
выделить полемически отталкивающиеся от «модернистской»

историографии течения, которые с долей условности можно назвать «постмодернистскими». Ярким примером полемического переосмысления «научности» в историографии стали работы П. Вена 19 и Х. Уайта. Отход от сциентистской историографии развивали в своих трудах мастера «микроистории», создавшие серию исследований, по форме тяготеющих к жанру литературного произведения. Движение истории и романа навстречу друг другу выразилось также в том, что некоторые исследования по исторической и особенно по «военно-исторической» антропологии осваивали в качестве предметного поля исследования те аспекты опыта, которые до этого были предметом исключительно художественного изображения. На рубеже XX–XXI веков развитие таких направлений исторической науки, как «устная история», «мнемоистория», «перформативная история» вновь инициируют осмысление границ и жанров истории в ее сопоставлении с литературой и другими формами культуры

Наконец, в качестве отдельной области, на которую опирается
предлагаемое исследование, необходимо обозначить отечественную

традицию восприятия, критики и изучения самого романа «Война и мир». Исторический и философский пласт «Войны и мира», естественно, оказался в фокусе внимания уже современников Л.Н. Толстого. Еще при жизни Толстого в ходе острых дискуссий в критической литературе были намечены основные линии принятия/непринятия исторического повествования и исторических воззрений, выраженных в «Войне и мире». Позднее

15 Азарова Н.М. Язык философии и язык поэзии - движение навстречу (грамматика, лексика, текст). М.:
Логос / Гнозис, 2010. 496 с.

16 Барышникова Д. Когнитивный поворот в постклассической нарратологии // НЛО. 2013 № 119 С. 309-319

17 Лозинская Е.В. Литература как мышление: когнитивное литературоведение на рубеже XX-XXI веков. М.:
ИНИОН РАН, 2007. 160 с.

18 Корчинский А.В. Форманты мысли. Литература и философский дискурс. М.: Языки славянской культуры,
2015. 288 с.

19 Вен. П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. М.: Научный мир, 2003. 394 с.

сформировалась традиция научного, литературоведческого истолкования
романа. Чрезвычайно плодотворными в плане конкретно-исследовательского
изучения «Войны и мира» были дискуссии, вызванные «формальной
школой» литературоведения. Дальнейшее развитие советского

литературоведения, в том числе толстоведения, не было сопряжено с таким
обостренным чувством теоретической проблематики, и все же в
последующие годы, особенно в связи с достижениями текстологии по мере
работы над изданием Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, был
основательно исследован широчайший круг литературоведческих и
исторических проблем «Войны и мира». Вопросы философии истории
Толстого всегда привлекали внимание и литературоведов, и историков, и
писателей, и философов 20 . Постсоветское толстоведение также не потеряло
интереса к роману. Проблематика некоторых диссертаций, в своем, отличном
от нашего ракурсе, но все же напрямую пересекается с темой данного
исследования (А.В. Гулин 21 , В.И. Юхнович 22 , М.Ш. Кагарманова 23 ,

Т.А. Лепешинская 24 , А.Ю. Сорочан 25). Наконец, в рамках философской проблематики в исследовании П.А. Ольхова 26 толстовский художественный опыт был задействован для построения оригинальной диалогической концепции эпистемологии исторического знания.

Предмет исследования - эпистемологическое отношение между исторической наукой и романом «Война и мир» Л.Н. Толстого, возникающее по поводу проблем передачи исторического опыта.

Объект исследования - историческое повествование в «Войне и мире» Л.Н. Толстого в его отношении к изображаемой действительности, а также к историко-эпистемологическим и историографическим проблемам, при таком отношении возникающим.

Цель диссертационного исследования - определить отношение исторического повествования Л.Н. Толстого в «Войне и мире» к изображаемой исторической действительности в свете проблем современной историко-эпистемологической проблематики.

Для достижения цели необходимо решить следующие задачи:

1. Определить философско-методологический контекст рассмотрения проблемы границ и взаимодействия речевых жанров литературы и историографии.

20 См.: Лурье Я.С. После Льва Толстого. Исторические воззрения Толстого и проблемы XX. СПб.,1993. 167 с. 21 Гулин А. В. Исторические источники в романе Л. Н. Толстого «Война и мир»: дисс. на соиск. уч. ст. канд. филологич. наук. На правах рукописи. М.: РАН Институт мировой литературы им. Горького, 1992. 241 с.; 22 Юхнович В.И. «Война и мир» в историко-функциональной изучении. Дисс. на соиск уч. ст. кандидата филологич. наук. На правах рукописи. Тверь: ТГУ, 2002. 158 с.

23 Кагарманова, М.Ш. Идея исторического синтеза и ее художественное воплощение в романе-эпопее Л. Н. Толстого «Война и мир» дисс. на соиск... канд. филологич. наук. На правах рукописи. Уфа: БГУ, 1998. 226 с. 24 Лепешинская Т.А. Война и мир как исторический источник для изображения войны 1812 года. Дисс. на соиск. уч. степ. канд. ист. н. На правах рукописи. Омск. 2006. 255 с.

25 Сорочан А.Ю. Формы репрезентации истории в русской прозе XIX века: автореф. дис… докт. филол.
наук. – Тверь: Тверской гос. ун-т, 2008. 37 с.

26 Ольхов, П.А. Эпистемология исторического знания. Дисс. на соиск. уч. степ. д-ра философ н. На правах
рукописи. М.: МПГУ, 2012. 259 с.

2. Выявить и обосновать наиболее подходящие для целей
предлагаемого исследования философско-методологические стратегии,
применение которых соответствует предмету и цели исследования.

    Определить границы и возможности сопоставления художественного опыта Л. Н. Толстого, выраженного в книге «Война и мир», с опытом осмысления философско-методологических проблем исторического знания Г.-Г. Гадамером и П. Рикером.

    Исследовать способы изображения исторической действительности в романе «Война и мир» и в историографии; определить возможности сопоставления историко-научного и романного изображения истории.

Теоретико-методологические основы диссертационного

исследования. Исследование опирается на герменевтический подход к
проблеме специфики гуманитарного знания; этот подход можно отнести к
«междисциплинарным», затрагивающим области философии науки, истории
и литературоведения. Работа носит характер практического истолкования
«Войны и мира» Л.Н. Толстого в контексте историко-эпистемологических
проблем гуманитарного знания. Границы историко-научного и

художественного знания, исследуемые не теоретически, а практически, на
конкретном примере, становятся эпистемологическим горизонтом

исследования.

Следует оговорить некоторые опорные понятия и допущения данной
работы. Слова «действительность» или «историческая действительность»
используются в работе в их конвенциональном значении, принятом в
исторической науке (в классическом историописании). Попытка «запереть»
гуманитарные исследования в границы «текстуального», понятого в отрыве
от действительного мира, представляется неоправданным методологическим
«пуризмом», который приводит только к искаженному либо неполноценному
восприятию самого текста. Подход к гуманитарным предметам

исключительно как к «дискурсивным практикам» (с вынесением референции
за скобки) приводит к проникновению в сознание исследователя идеи
действительности под другими «именами» («классовый интерес», «желание»,
«бессознательное», «фантазм» и пр.). Замена исторической действительности
набором таких имен в принципе представляется возрождением

спекулятивной метафизики в обновленном языковом обличии. Доступные
пониманию проявления исторической действительности именуются в работе
«историческим опытом». Гуманитарные науки могут быть названы науками
исторического опыта (что понимается как перевод на неметафизический язык
классической номинации - «науки о духе»). Понятие «исторического
опыта» в последние годы активно осваивается гуманитарным мышлением.
Оно охватывает как саму фактичность прошлого, так и конкретную позицию
по отношению к этой фактичности. Такая двуплановость заключена и в
предметном поле исследования. Исходный исторический опыт в данном
случае - конкретные события наполеоновских войн. Но они не даны в опыте
сами по себе, а опосредованы последующим осмыслением и

репрезентациями в различных формах культуры.

Облик эпистемологии гуманитарных наук изменился в результате
разворота мышления к языку, то есть после «лингвистического поворота» в
философии XX века. Следствием этого поворота стала актуализация в
предметном поле философии языковых форм и явлений, переосмысленных
как в онтологическом, так и в эпистемологическом ключе. Именно поэтому в
предлагаемом философско-методологическом исследовании

«филологические» и «литературоведческие» понятия становятся

необходимыми и даже опорными, поскольку, оставаясь актуальными в
рамках конкретных научных дисциплин, они уже давно обрели статус
философских понятий. В этом смысле можно говорить об

«эпистемологизации» традиционных филологических и эстетических
категорий. В работе часто используется словосочетание «романное слово»
(М.М.Бахтин). Выбор этого термина обусловлен несколькими

обстоятельствами. Во-первых, в данном исследовании необходимо дистанцироваться от любой категориальной догматики, что было бы гораздо сложнее, если б повсюду вместо «романного слова» фигурировало бы понятие «жанра». Хотя и затрагивается проблема границ речевых жанров («дискурсов»), все же исходной точкой исследования является не жанр как таковой, а произведение, конкретное слово писателя, которое вообще с большой долей условности подлежит жанровой квалификации. Во-вторых, «слово» (художественное, повествовательное), в отличие от «жанра» («формы», «типа», «структуры»), в традиции философской герменевтики имеет прямой выход к событийному измерению опыта. Наконец, в третьих, «слово», в отличие от «жанра», в русском языке сохраняет тот баланс эстетического, эпистемологического и библейски-исторического смысла, который уравновешивает неоднозначность различных трактовок «истории». Необходимо оговорить и выбор понятия «эпистемологии исторического знания». Современная философия знает немало аргументов против эпистемологии исторического знания: ее можно отрицать как не соответствующую стандартам знания естественнонаучного, определяя все специфическое в историческом знании как «риторическую форму», по сути дела вынося за скобки само содержание гуманитарного знания. В предлагаемой работе все же используется продуктивная для понимания специфики исторического знания и конвенциональная для историков дефиниция «эпистемологии исторического знания» (иногда используется более многозначный термин «историческая эпистемология»), понимаемая в исследовании как наличная архитектура этого знания. Конечно же, понятие «эпистемологии» вообще открыто для конфликта различных форсирующих тот или иной ее аспект концепций: знания как социального установления (М.Фуко, Т.ван Дейк); знания как логико-семантического образования (К.Поппер); знания как результата речевого общения (Ю. Хабермас). Последняя позиция представляется наиболее продуктивной, однако все же не хотелось бы устанавливать собственных теоретических априори, чтобы затем в ходе исследования накладывать их повсюду на материал.

Терминологический инструментарий исследования подобран в
подчиненных, «служебных» целях по отношению к задаче гуманитарно-
эпистемологического истолкования романного слова Л.Н. Толстого. В
обращении к понятийному аппарату историко-герменевтической традиции
работа опирается прежде всего на термины, вошедшие в отечественную
гуманитарную мысль из наследия М.М. Бахтина, а также на подходы,
выработанные современными исследователями гуманитарно-философской
мысли (Н.С.Автономовой, В.Л.Махлиным, Л.А.Микешиной,

Б.И.Пружининым, Т.Г.Щедриной и др.).

Научная новизна состоит в привлечении романного слова Л.Н.Толстого к актуальным проблемам исторического знания. В предлагаемом исследовании:

– актуализированы современные философско-методологические

подходы к пониманию специфики гуманитарного знания в контексте восприятия и осмысления классического текста русской литературы – романа Л.Н. Толстого «Война и мир»;

– обоснован герменевтический подход к рассмотрению проблем взаимодействия романного слова с научной и философской историографией; очерчен и апробирован арсенал применения структурно-семиотических методов в пределах данной проблематики;

– определены границы и возможности сопоставления художественного опыта Л.Н. Толстого, выраженного в книге «Война и мир», с опытом осмысления философско-методологических проблем исторического знания Г.-Г. Гадамером и П. Рикером;

– на примере эпизода с миссией Балашова показана принципиальная
сопоставимость микроисторического сюжета в тексте романа, в

историографии и в источниках;

– на конкретных примерах исследованы способы изображения исторической действительности в романе «Война и мир» и в историографии;

Теоретическая значимость работы связана с актуальностью переосмысления проблемы границ между наукой и литературой, научным познанием и художественным словом на конкретном материале. В общетеоретических конструктах, концепциях, синтезирующих формы культуры, в количественном плане нет недостатка, однако они нуждаются в испытании и исследовании возможностей своего применения.

Практическая значимость. Диссертация открывает новые

возможности при обращениях к тексту романа в процессе преподавания курсов по истории и литературе в школе, вузовских (включая университетские) курсов по филологии, истории и философии.

Положения, выносимые на защиту:

1. После лингвистического и нарративного «поворотов» различия в
эпистемологическом статусе истории и литературы, традиционно

признаваемые сообществом историков, утратили прежнюю очевидность с позиций современной философии науки.

    Концепт «непрозрачности», «несопоставимости» реальности прошлого с повествованием об этой реальности, развиваемый в философии Г.-Г. Гадамера и П. Рикера, был почти на столетие предвосхищен в художественном опыте «Войны и мира» Л.Н. Толстого. При этом наибольший эпистемологический потенциал обнаруживает себя не в прямых «историософских» отступлениях и «рассуждениях» автора «Войны и мира», а в романном изображении исторической действительности.

    Художественные образы Л.Н. Толстого охватывают ту же семантическую перспективу истолкования событий эпохи 1812 года, что и историографические интерпретации.

4. Микроисторический сюжет в тексте романа принципиально
сопоставим со способами представления событий в историографии и в
источниках.

5. Репрезентация исторических событий в романе «Война и мир»
Л.Н. Толстого эпистемологически сопоставима с историко-научными
репрезентациями. Дальнейшие исследования механизмов реализации
эпистемологического потенциала художественного слова являются одним из
перспективных направлений развития философии науки.

Апробация результатов исследования. Промежуточные результаты исследования были изложены и обсуждены на научной конференции на кафедре философии МПГУ в марте 2013 года, на историко-научных конференциях, посвященных методологическим проблемам изучения Отечественной войны 1812 года (в Бородино в сентябре 2012 и в сентябре 2013 годов), на конференциях музейного сообщества (в Казани в ноябре 2012 года, в Гос. музее Л.Н. Толстого (ГМТ) на Толстовских чтениях в ноябре 2012 года), на лекциях, семинарах и круглых столах в ГМТ и РГГУ в 2013– 2015 годах.

Структура работы. Диссертационное исследование изложено на 136 страницах и состоит из введения, двух глав, включающих 6 параграфов, заключения и списка литературы. Список литературы насчитывает 209 наименований.

Проблема «границы» в свете философии М.М. Бахтина

Большинство отечественных (и не только отечественных) историков признает за «Войной и миром» Л.Н. Толстого «художественную правду», «эстетическую ценность»77. Но какой смысл эти определения могут иметь для актуального историко-научного знания? На этот вопрос нет ответа изнутри дисциплинарного мышления, которому тяжело сопрягать «собственную» истину с истиной, «экспортированной» из-за границы своего речевого жанра.

Общим местом стало признание за художественным опытом Толстого особой «жизненной достоверности». В «толстоведческой» литературе много было сказано о методе «художественного познания» действительности, который был выработан Толстым. Им по преимуществу восхищаются литературоведы и филологи, изучающие его творчество. Однако к чему ведет этот «метод» и как соотнести его с другими «методами», скажем, научными? Эти вопросы чаще всего повисают в воздухе. Практически во всех жанрах литературы о Толстом, от школьных методичек до историко-филологических и литературоведческих исследований, «художественный мир» Толстого либо рассматривается сам по себе, как «эстетическое целое», либо «исторически», во взаимосвязи с другими «художественными» и «философскими» мирами, с «источниками», либо даже с историческим миром, в смысле исследования социально-исторических и биографических условий генезиса толстовского творчества. Эти исследования вкупе с достижениями текстологии составляют основной фонд нашего «научного знания» о Толстом.

Однако «простейший» вопрос все же выпадает из поля рефлексии. Для его постановки требуется поистине толстовская, ломающая привычные границы речевых жанров, непосредственность мысли: какую «правду» об истории сообщает нам Толстой в романе «Война и мир»? Вопрос этот утрачивает смысл, как только мы переносим его в изолированную плоскость жанрового восприятия. Любой исследователь, который берет роман в его «эстетическом целом», то есть именно как роман, как «художественный мир», оказывается заложником собственных представлений о границах этого мира и его соотношении, скажем, с миром научного знания. Предикативный смысл того, о чем говорится в романе, связан не только с «идейным содержанием», «образной структурой» и «жанровой формой» произведения (то есть с тем, что можно выделить как противопоставленный действительности «художественный мир»), но и (простейшая, казалось бы, вещь!) с темой - с конкретным историческим временем и событиями 1805–1820 годов.

При строго научном мышлении привычная жанрово-дисциплинарная дифференциация приводит к тому, что роман «Война и мир» не сообщает профессионалу-историку ничего об «эпохе 1812 года». Тому, что выражено в художественном опыте, не находится места в содержании научного знания. Впрочем, именно так обстоит дело не только для историков, но и для большинства литературоведов, верных поклонников творчества Л.Н. Толстого. Изучению может подвергаться художественная форма, философское или нравственное содержание романа, история формирования текста, идейный и художественный контекст и биографические обстоятельства. Но в современной научной практике все это не имеет никакого отношения к той исторической действительности, о которой писал Толстой, по поводу чего он и создавал свою «художественную реальность» и «философско-нравственную систему».

Обычно специалист считывает в романе то, что задано не самим словом Толстого, а сознаваемыми или чаще несознаваемыми методологическими установками своей дисциплины, а внутри нее - своей школы. В литературоведении такой принцип подчас является методологическим: осознанное насилие над авторским голосом с позиции «объективного» и «теоретически подкованного» исследователя («мы вполне можем пренебречь тем, что говорит авторский голос, преследующий собственную выгоду, и обратить внимание на волю-к-произведению, о которой автор сам ничего сказать не может, он влеком ею...» 78).

Чаще всего профессиональные исследователи читают роман как «художественное произведение», уже не задумываясь о связи этого «художественного мира» с действительностью, описываемой в романе. В определенной мере наивное восприятие десятиклассника, который, скажем, увлекается историей (есть и такие школьники), любит читать и смотреть фильмы про великие события и войны и впервые берет в руки роман «Война и мир», из него узнает о Кутузове и Наполеоне много нового, ближе авторскому заданию, чем восприятие специалиста, пропущенное через сеть современной жанрово-дисциплинарной дифференциации. Если школьнику Толстой может сказать что-то о 1812 годе, то литературоведу - уже вряд ли. Литературоведу Толстой говорит о своем «художественном мире». Но, быть может, вопрос не имеет смысла? Быть может, нет нужды тревожить систему научного знания вторжением внешних художественных элементов? Возможно, в плоскости познания связь может быть лишь односторонней: ученый изучает художественный текст как объект и не позволяет при этом тексту что-то там говорить и как-то самовольно участвовать в строгом и теоретически выверенном процессе конструирования «научного знания».

Герменевтическая проблематика границ и метода

Отказ от метаязыка и признание своей вовлеченности в диалог позволяет услышать то, что в силу жанровых особенностей «не вмещается» в привычно понимаемые категории научного знания. В нашем случае оказывается, что сама эта проблема перехода от конкретного к общему, во многом определяющая в историческом мышлении, была прямо затронута Л.Н. Толстым. Толстой предстает не просто «объектом изучения», но собеседником. Однако высказанное им может быть выведено в сферу актуального методологического мышления только с учетом дистанции, отделяющей нас от него. В данном случае этой дистанцией становится теоретический опыт мышления XX века, который позволяет нам установить степень актуальности толстовского слова для современного историко-научного знания.

В 1998 году Поль Рикер в разговоре с О. И. Мачульской отвечал на вопрос о том, кто из русских мыслителей оказал на него влияние. И вспомнил лишь классиков художественной литературы: Пушкина, Гоголя, Достоевского и Толстого. Мысль, которую обронил при этом французский философ, открывает эпистемологическую перспективу трактовки романа. Такое бывает: понимание самого родного и близкого приходит через отклик со стороны. Приведу размышление Рикера целиком:

«Роман “Война и мир” является для меня грандиозным опытом размышления об истории. На меня произвела большое впечатление идея о том, что исторические события не поддаются обобщению. Толстой говорит о том, что никто не способен сделать вывода по поводу войны между Францией и Россией, потому что никто не видел самого феномена войны в целом, но каждый обладает отдельным фрагментом ограниченного опыта, и если бы удалось обобщить эти многочисленные фрагменты, то был бы выявлен смысл истории, но это невозможно. Вот почему история неподвластна человеческому разуму. Мне представляется чрезвычайно значимым такое пессимистическое видение истории, полное осторожного почтительного отношения к ее непрозрачности»124.

Другой философ, Г.-Г. Гадамер, также работавший над проблемами методологических оснований гуманитарного знания, вспоминал Толстого в сходном контексте:

«Знаменитое толстовское описание военного совета перед битвой, где весьма остроумно и основательно просчитываются все стратегические возможности и предлагаются возможные планы, в то время как сам полководец сидит на своем месте и тихо дремлет, зато утром, перед началом сражения, объезжает посты, – описание это очевидным образом гораздо более соответствует тому, что мы называем историей. Кутузов ближе к подлинной действительности и к тем силам, которые ее определяют, чем стратеги на его военном совете. Из этого примера следует сделать принципиальный вывод, что толкователю истории постоянно угрожает опасность гипостазирования исторического события или комплекса событий, – гипостазирования, при котором это событие оказывается чем-то таким, что якобы имели в виду уже сами реально действовавшие и планировавшие люди».

Гадамер в точности воспроизводит авторскую интенцию Толстого. Толстой противопоставляет планы и замыслы «исторических лиц» реальным движущим силам истории. Толстовский Кутузов воплощал в себе отрицание всякой «планирующей» и «теоретизирующей», «прогнозирующей» деятельности и вместе с тем прямо ассоциировался у автора со стихийным началом истории, с той движущей силой, которая ее творит. Принципиальный вывод Гадамера об опасности произвольного неправомерного подведения («гипостазирования») прошлого вполне созвучен мыслям Толстого. Позиция П. Рикера более отстраненная: он пересказывает мысль писателя, говорит о ее важности, но сам не выражает прямого согласия с толстовским представлением о «непрозрачности прошлого». Французскому философу дороже не позитивное содержание толстовской мысли (специфически толстовское видение истории, ее движущих сил), а ее «остраняющий» эффект, указывающий на дистанцию между познающим и прошлым.

Мысль о фрагментарности исторического опыта неоднократно повторялась Толстым. И прямо, в своих историко-философских отступлениях, и опосредованно, средствами романного изображения, Толстой подчеркивал, что когда говорят о сражении или войне, то речь заходит о чем-то таком, чего никто в цельности не видел («…Все происходит на войне совсем не так, как мы можем воображать и рассказывать»127, - к этой лапидарной формуле, выраженной в мыслях Николая Ростова, можно свести суть толстовских воззрений на проблему исторического нарратива). Любой взгляд, фиксирующий историю, исходит из события и может ухватить лишь какой-то «фрагмент опыта». Возникает проблема перехода от личного опыта к коллективному, от тока жизни к ходу истории, от фрагмента к целому. Это – одна из ключевых проблем, можно сказать, апорий исторического мышления. Именно здесь

Толстой принципиально скептичен128. И в этом скепсисе Рикер как позитивный момент отмечает его «осторожную почтительность» к «непрозрачности» истории. Остраняющий эффект толстовского скепсиса воспитывает интеллектуальный такт и осторожность по отношению к прошлому. Даже вне связи с толстовской философией истории эти качества сами по себе близки Рикеру, его стилю мышления, исследовательской и философской манере.

Говорят ли Рикер и Гадамер, вспоминая Толстого, об одном и том же? Думаю, да. Обе реплики указывают на «Войну и мир» как на опыт осмысления одной и той же проблемы, которую можно назвать проблемой неподотчетности исторического опыта или, как удачно выразился Рикер, проблемой «непрозрачности» истории129.

История в гораздо меньшей степени принадлежит нам, чем мы ей. Каждый из нас, познающих и действующих, вовлечен в историю, и именно в силу своей вовлеченности мы не можем «представить» действительную историю как отчужденное целое, как открытую взору картину. Наше представление всегда становится неким искусственным конструированием прошлого. «Объективность» и смысл в истории не даны изначально. Проблема – в переходе от реального текучего «субъективного» жизненного мира к фиксированному смыслу «объективного» события.

Микроисторический сюжет в тексте романа, в историографии и в источниках (на примере эпизода с миссией Балашова)

В исторической науке есть темы, которые называют «дискуссионными». О них написаны горы литературы, интерес к ним не остывает на протяжении десятилетий (а то и столетий, как в нашем случае), но на вопрос о «результатах исследования», об итоговом «научном знании» невозможно будет ответить вне контекста всего того «разговора», той полемики, которая порождается темой. Когда речь идет о таких сложных процессах, как «революция» или «холодная война», дополнительное измерение дискуссионности вносит сама искусственность понятий. Другое дело, когда дискуссионным становится описание строго локализованного во времени и в пространстве и вроде бы легко поддающегося классификации события.

Таким событием, простым и брутальным, с одной стороны, но вызывающим бесчисленные споры, с другой, в историографии войны 1812 года стало Бородинское сражение. Если задать вопрос, к чему пришла историческая наука после вот уже двух столетий пристального изучения битвы, то ответ подспудно выдаст те методологические противоречия, которые заключены в самой природе исторического знания.

За двести лет историки так и не смогли сформулировать и согласовать друг с другом ответы, на самые простые и очевидные вопросы. Кто победил в этом сражении? Каково соотношение потерь? Как изменила и, изменила ли, Бородинская битва ход всей войны (не говоря уже о ходе истории в более широком смысле слова)?

Ответы на все эти вопросы есть в историографии темы, однако они не очевидны, они противоречивы и никогда не были согласованы историками (только в советской историографии середины 1950-х - середины 1980-х годов была видимость такого согласия, отчего именно в эти самые «застойные» годы развития историографии темы, внешне «результаты исследований» смотрелись более, чем когда бы то ни было «научно»).

Можно ли сделать вывод, что историография Бородинского сражения наталкивает на тезис о неприменимости категорий «научного роста» и прогресса по отношению к историческому знанию? Нет, и такого вывода сделать никак нельзя. За двести лет есть очевидные и бесспорные результаты исследований. Однако результаты эти лишь косвенным образом связаны с событием. Однозначен прогресс в учете, публикации, критике и исследовании источников о сражении. «Прогресс» установления фактических знаний тоже наблюдается: например, достаточно точно установлено количество войск русской и французской армий, сразившихся 24-26 августа / 5-7 сентября 1812 года на Бородинском поле. Или, например, установлены точные типы основных фортификационных сооружений на поле. Установлено также примерное время ранения князя Багратиона (в 10-м часу утра, а не в полдень, как думали раньше).

Но это отдельные факты. Задачи освящения события в его целом, а также выявления смысла этого события (например, в контексте всей войны или в контексте оценки полководческих способностей Кутузова) решаются историками скорее не в плане «исследования» (в смысле установления фактов), а в плане изложения, то есть повествовательного сопряжения всех «исследованных» фактов в единое целое. Если сравнить как соотносится толстовские Бородино с Бородинском сражением современной историографии, будет ли историографическое изложение принципиально отличаться от романного изложения?

Прежде всего, несколько замечаний касательно общего видения современной исследовательской ситуации изучения Бородинского сражения в отечественной исторической науке. Феномен Бородинского сражения характеризуется сегодня исключительной «плотностью» прошлого: выраженные в большом корпусе источников и в еще более обширном массиве исторических работ представления о строго локализованном во времени и пространстве событии образуют чрезвычайно насыщенное поле исторической рефлексии.

Для того, чтобы показать способы репрезентации исторического события в тексте историка, мы возьмем несколько текстов отделенных друг от друга эпохами и противоречиями историко-научного характера.

Для этого обращусь к известной в отечественной историографии книге, которая в своё время готовилась автором, а затем воспринималась читателями именно в свете определённым образом понимаемой объективистской установки. Историографическим памятником, выбранным мной в качестве материала для анализа, стало повествование Н.А. Троицкого о Бородинском сражении в его книге «1812. Великий год России» (М., 1988). В историографию Отечественной войны 1812 года Николай Алексеевич Троицкий вошел, возможно, как излишне бескомпромиссный, жесткий, но, без сомнения, талантливый и адекватный перестроечной эпохе выразитель чувства неудовлетворенности научными результатами советской историографической традиции155. Его видение Бородинского сражения нашло отражение еще в статье 1987 г.156 и с тех пор не претерпело, по сути, концептуальных перемен.

Основной тезис нового взгляда на сражение укладывался в формулу: Наполеон одержал победу «формальную» («материальную»), но «нравственная победа» русской армии остается бесспорной. Статья 1987 г. была написана ещё в рамках тех формальных правил историописания, которые на протяжении многих десятилетий регламентировали порядок изложения истории войны 1812 года. Троицкий по-советски дипломатично против своих авторитетных коллег по историографическому цеху. Однако уже следующий, 1988 г. породил в историографии Бородинского сражения такую стихию, наступления которой официальная историография пережить не смогла. Наступила гласность. Маски были сброшены, идеологические формальные отписки уступили место бурным общественным страстям, не преминувшим хлынуть и в науку. Полномасштабной и научно оформленной «перестройкой» взглядов на войну 1812 года стал главный труд Н.А. Троицкого «1812. Великий год России». Впервые советский читатель получил долгожданную «ложку дегтя». С 1990-х годов – в чем-то и по сию пору – монография Троицкого служит научной базой для восприятия тех событий авторами десятков вузовских и школьных учебников и учебных пособий, что наложило отпечаток на историческое сознание гуманитарно-образованной части нашего народа.

Проблема изображения и исследования исторического события: Бородино историков и Л.Н. Толстой

Добавим свидетельство Вяземского: «Во время сражения я был как в темном или, пожалуй, воспламененном лесу. По природной близорукости своей, худо видел я, что было пред глазами моими. По отсутствию не только всех военных способностей, но и простого навыка, ничего не мог я понять из того, что делалось. Рассказывали про какого-то воеводу, что, при докладе ему служебных бумаг, он иногда спрашивал своего секретаря: "а это мы пишем, или к нам пишут?" Так и я мог бы спрашивать в сражении: "а это мы бьем, или нас бьют?"»196.

Хаос переживаний, столь верно схваченный в толстовском тексте, не разрушал в сознании современников той «пасторальной» гармонии их исторической памяти, на которую как раз и посягнул Толстой. Отсюда, с одной стороны, близость, а с другой, – конфликт между свидетельствами современников и историческим романом.

То же применимо и к «взаимодействию» Толстого с историками. «Предмет» исторических интересов у Толстого и нынешних исследователей зачастую тот же самый, в то время как языки – разные. И речь идет не просто о «языке искусства» и «языке науки». Нет, здесь необходимо оговорить принципиальную особенность именно толстовского письма, которое оказалось на удивление пригодным как раз для исторического повествования. Толстой сознательно сочленял голоса прошлого, скрупулезно объясняя эту разноголосицу, дотошно доказывая свое доверие к одним кодам повествования (живая устная речь, субъективное переживание) и недоверие к другим (официальная документация). Конечно, при этом он не всегда играл по правилам исторической науки: не делал сносок, зачастую путал источники, перевирал факты.

Однако и историк «небезгрешен» перед художником. В сущности мнимая, «объективность» историко-научного повествования по своей наивной безапелляционности перекрывает все утопические попытки писателей отыскать идеально честный язык «белого письма», лишенного «нечаянных» идеологических напластований.

Выводы. Хотя работы современных специалистов сложно переоценить в плане исследовательского установления отдельных фактов, но связность, ясность и непротиворечивость рассказа никак нельзя отнести к достоинству отечественной постсоветской историографии (достижения таких зарубежных авторов, как, например, Д. Ливен и отчасти А. Замойский, оставим пока за скобками). Там где повествования современных историков о сражении «дают сбои», то есть темны, путаны и неясны, нет ясности и с самим пониманием событий прошлого. То есть изобразительная перспектива историографии напрямую взаимосвязана с эпистемологической. Оценивание того или иного историографического труда подчас напоминает оценку художественного повествования. Многие требования и критерии оценки повествования историка невозможно свести к чистоте выполнения исследовательских процедур, они совпадают с тем, как оценивается художественный рассказ (например, легкость/тяжеловесность повествования, работа с образами).

Повествование историка, особенно если это повествование имело читательский успех, в каком-то смысле обретает независимость от личности автора. Оно обладает той вещностью, какой обладает картина, написанная художником. Повествование всегда выражает то, что, говоря языком классической гносеологии, соединяет «объект» с «субъектом». Повествование выражает сам взгляд. Этот зафиксированный в тексте «взгляд» позволяет читателю увидеть то изображение, которое однажды удалось сконструировать историку. В годы перестройки историческая память ожила в более глубоких образах, врезалась в сознание яркими, искрящимися красками и лучшие историографические памятники той эпохи, такие как книга Н.А. Троицкого, даже устарев в исследовательском смысле, все еще хранят былую энергию и свежесть взгляда того времени.

Пристальное внимание к смысловой и повествовательной структуре исторического текста позволяет яснее представить процесс выведения туманного прошлого в изобразительную наглядность рассказа; выявление тех смысловых структур, которые участвуют в этом процессе, способствует тренировке собственного исторического зрения. Поле этого зрения задается не «субъективными» установками, а той реальностью, перед которой оказываются глаза исследователя. Как показывает опыт методологического анализа, такая реальность всегда семантически насыщена. Другими словами, история обладает своей поэтикой, которая исходит из нее самой. Это, конечно же, обусловлено для нас нашей позицией по отношению к историческому событию, но поэтику эту никак нельзя увязывать с субъективным произволом самовыражения пишущего. Сам Толстой это прекрасно понимал, когда формулировал свои мысли о законах искусства («если я художник и если Кутузов изображен мной хорошо, то это не потому, что мне так захотелось (я тут ни при чем), а потому что фигура эта имеет условия художественные, а другие нет»197).

То, как историк работает с «семантическим полем» истории, во многом схоже с работой романиста. Историк, как и романист, решает задачи семантического обновления, переложения известных смысловых комплексов в пространство своего рассказа. Анализ показывает, что память о Бородинском сражении имеет единое семантическое пространство и наследие Льва Толстого занимает в нем одну из ключевых позиций. Для отечественного историка попытка «выскочить» из этой семантики – прыжок за пределы, установленные русской гуманитарной культурой.

Что может быть общего у исторических сочинений и произведений художественной литературы? Разве только то, что те и другие существуют в виде письменных текстов, у которых есть свои авторы и читатели. Принципиальное же отличие – в задачах, которые стоят перед историком и автором художественного произведения. Задача историка состоит в том, чтобы создать объективную картину прошлого. Он вынужден ограничиваться сохранившимися документальными источниками. Самое важное для автора художественного произведения – успешно реализовать свой творческий замысел и заинтересовать им своего читателя. Для этого ему не обязательно во всем следовать тому, что принято считать истинным или реальным.

Такой взгляд на отношения истории и литературы является расхожим. Он может устроить любого, кто привык думать, будто с момента появления письменной культуры человечество имело приблизительно одинаковые представления о том, чем реальность отличается от вымысла и, соответственно, чем задачи исторического описания отличаются от задач художественного изложения. Однако так было не всегда. Приведенный нами расхожий взгляд соответствует только тому сравнительно недолгому периоду в развитии научного и гуманитарного знания, который относится ко второй половине XIX в. Именно тогда утвердилось представление об истории как науке, реконструирующей прошлые события. Приверженцы этой науки не хотели иметь ничего общего с литературой или, в лучшем случае, рекомендовали историкам писать свои работы на ясном и понятном для всех языке.

В начале XX в. произошли изменения в понимании характера исторического знания. Все отчетливей звучала мысль о том, что в деле реконструкции прошлого нельзя во всем полагаться только на документальные источники. Их материала зачастую недостаточно, чтобы представить полную картину эпохи, которая интересует историка. Так что во многом ему приходится действовать на свой страх и риск, доверяясь исключительно своей интуиции. Кроме того, после произошедшей в гуманитарной мысли структуралистской революции (60-е гг. XX в.) пришло осознание того, что письменный текст является альфой и омегой исторического исследования. Это означает, что изучение прошлого начинается с интерпретации письменных текстов исторических источников. Конечный продукт такой интерпретации также представляет собой письменный текст – историческую статью или монографию. Создавая его, исследователь, подобно писателю, вынужден использовать тот набор художественных средств и риторических приемов, которые имеются в распоряжении у современной ему литературной культуры. С этой точки зрения, историческое сочинение можно рассматривать как литературное произведение особого рода, специфическое назначение которого заключается в том, чтобы убедить своих читателей в действительном характере представленных в нем событий.

Таким образом, отношение между историей и литературой гораздо более тесное, чем это может показаться. Автор любого прозаического произведения (особенно исторического романа или реалистической новеллы) не должен пренебрегать знанием исторических деталей. Историк же, в свою очередь, окажется не в состоянии дать сколько-нибудь целостное представление о прошлом, если не сумеет воспользоваться современными ему литературными приемами.

Уже со времен античности признавалось, что занятие историей требует серьезных литературных навыков. Однако ни у древних греков, ни у римлян не существовало понятия художественной литературы в его современном значении. Считалось, что все виды словесного творчества (устного или письменного, поэтического или прозаического) представляют собой разные типы мимесиса (гр. mimesis – подражание). Поэтому отличие историка от поэта состояло главным образом не в том, что первый был обязан говорить правду, а второму позволялось эту правду приукрасить. С самого начала им приходилось иметь дело с разными объектами для подражания. Как говорил в "Поэтике" Аристотель, "историк и поэт различаются не тем, что один пишет стихами, а другой прозой (ведь и Геродота можно переложить в стихи, но сочинение его все равно останется историей), – нет, различаются они тем, что один говорит о том, что было, а другой – о том, что могло бы быть... Ибо поэзия больше говорит об общем, история – о единичном. Общее есть то, что по необходимости или вероятности такому-то характеру подобает говорить или делать то-то... А единичное – это, например, то, что сделал или претерпел Алкивиад".

Древние историки уделяли большое внимание сбору и проверке единичных фактов, полагая, что история – это хранительница примеров, собранных для оказания читателям моральной и жизненно-практической помощи. Однако этим задачи истории не ограничивались. Занятие историей признавалось частью риторического искусства. Сбор и проверка фактов составляли лишь предварительную стадию в работе историка, искусство же его проверялось тем, как он умеет эти факты использовать. Лукиан в сочинении "Как следует писать историю" говорил, что главной заботой историка должно стать придание выразительности материалу. Историк должен обдумывать не что сказать, а как сказать: его задача состоит в том, чтобы верно распределить события и наглядно их представить.

В античности не существовало видимых противоречий между установками на правдивое описание фактов прошлого и их связное и наглядное изложение в тексте исторического сочинения. Когда же все-таки они возникали, то решались в пользу наглядности. Пример тому – Цицерон, который считал, что первый закон истории – ни под каким видом не испытывать лжи, затем – ни в коем случае не бояться правды, а также не допускать пристрастия и злобы. Тем не менее, когда его друг, историк Лукцей, пожелал написать историю его консульства, Цицерон, заботясь о создании выразительного рассказа, посоветовал ему "пренебречь законами истории".

До конца XVIII в. история оставалась частью риторического искусства. Когда Вольтер, выдающийся историк эпохи Просвещения, в одном из писем излагал замысел своего сочинения о правлении Людовика XIV, можно было подумать, что он следовал рекомендациям Лукиана: ставя своей целью создать великую картину событий и удержать читательское внимание, он, с одной стороны, видел историю как трагедию, которой требуются экспозиция, кульминация и развязка, а с другой – оставлял на ее широких полотнах место для занимательных анекдотов.

С началом XIX в. историю, как и литературное творчество в целом, перестали считать частью риторики. Однако она не утратила своих художественных качеств. На смену одним изобразительным приемам пришли другие. Историк больше не старался занять привилегированную внешнюю позицию по отношению к предмету своего сочинения и читателям, воздерживался от моральной оценки героев. Более того, он стремился вообразить себя участником событий. Мелкие подробности и незначительные факты, с которыми историки Просвещения мирились как с "неизбежным злом", в трудах историков эпохи романтизма становились преимущественными объектами описания. В работе "Эффект реальности" французский философ и литературный критик второй половины XX в. Ролан Барт дал анализ изобразительных средств, которыми пользовались историки романтической школы и писатели-реалисты XIX в., и доказал факт взаимопроникновения и взаимообогащения исторического и литературного творчества.

Тесная связь этих видов творчества сохранялась и в последующее время. Трудно не заметить стилистического сходства между многотомными трудами историков-позитивистов и романами-эпопеями в духе О. де Бальзака или Л. Толстого. В первой половине XX в. историки "школы "Анналов"", по словам М. Блока, вместо "состарившейся и прозябавшей в эмбриональной форме повествования" позитивистской историографии предложили свой проект многослойной аналитической и структурной истории. Приблизительно в то же время писатели-модернисты Дж. Джойс, Ф. Кафка, Р. Музиль создают роман нового типа, особенности композиции которого не позволяют читателю обнаружить в нем единую сюжетную линию. Эти романы не имеют ярко выраженных начала, середины и конца и "живут" только в процессе бесконечного их перечитывания. Но уже во второй половине XX в. проблема взаимодействия истории и литературы получила свое теоретическое осмысление в работах "новых интеллектуальных историков".

  • Моретти Франко

Ключевые слова

БУРЖУАЗИЯ / СРЕДНИЙ КЛАСС / КАПИТАЛИЗМ / КУЛЬТУРА / ИДЕОЛОГИЯ / СОВРЕМЕННАЯ ЗАПОДНОЕВРОПЕЙСКАЯ ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА / СОЦИАЛЬНАЯ СТРУКТУРА / СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ

Аннотация научной статьи по истории и историческим наукам, автор научной работы - Моретти Франко

Книга Ф. Моретти «Буржуа. Между историей и литературой» посвящена истории буржуазии как класса западного общества. Её автор профессор гуманитарных наук им. Дэнили и Лауры Луизы Беллов Стэнфордского университета и основатель Центра исследований романа и Литературной лаборатории (Center for the Study of the Novel and Literary Lab). Предметом книги является буржуа, рассмотренный через призму литературы. Обращаясь к произведениям западноевропейской литературы, Ф. Моретти пытается разобраться в причинах возникновения и расцвета буржуазной культуры , а также выявить факторы, приведшие её к последующему затуханию и исчезновению. Фокусируясь не на реальных отношениях между социальными группами, а на легитимных культурных формах, Моретти демонстрирует отличительные черты буржуазии и маркеры линий, отграничивающих её от рабочего и правящего классов. Автор книги, кроме того, пытается прояснить вопрос, почему понятие «буржуазия » со временем вытеснило концепт среднего класса , а также почему буржуазия не смогла ответить политическим и культурным запросам современного западного общества. Журнал «Экономическая социология» публикует «Введение: понятия и противоречия» («Introduction: Concepts and Contradictions») к книге Ф. Моретти «Буржуа. Между историей и литературой». В нем автор ставит проблему своего исследования, определяет основные понятия и объясняет методологию, демонстрируя преимущества и недостатки формального анализа литературной прозы для понимания социальной истории. Во «Введении» Моретти также описывает структуру книги и указывает на оставшиеся лакуны изучаемой темы, решение которых требует дополнительных исследований.

Похожие темы научных работ по истории и историческим наукам, автор научной работы - Моретти Франко,

  • Франко Моретти: между марксизмом, поэтикой и структурализмом

    2017 / Трыков Валерий Павлович
  • Разные образы человека(Мария Оссовская vs макс Вебер)

    2017 / Палеев Роман
  • История ненависти. «Неудобное» прошлое в рассказах для детей

    2015 / Суверина Екатерина Викторовна
  • Преследование и искусство письма

    2012 / Штраус Лео, Кухарь Елена, Павлов Александр
  • Дорогие дети, бедные матери. Рецензия на книгу Анны Шадриной "Дорогие дети. Сокращение рождаемости и рост "цены" материнства в XXI веке"

    2018 / Борусяк Любовь Фридриховна

The Bourgeois: Between History and Literature (an excerpt)

The book “The Bourgeois: Between History and Literature” written by Franco Moretti, the professor in the Humanities at Stanford University and the founder of the Center for the Study of the Novel and Literary Lab, is devoted to the history of the bourgeois as a social class of the modern Western society. The bourgeois, refracted through the prism of literature, is the subject of “The Bourgeois”. Addressing to some pieces of the Western literature, the author tries to scrutinize reasons of the bourgeois culture’s golden age and to reveal causes of its further fall. Moretti focuses not on real relationships between social groups but on legitimate cultural forms, which demonstrate peculiarities of the bourgeois and demarcate it from working and ruling classes. In addition, the author seeks an answer to the questions why the notion of bourgeois was being replaced with the concept of the middle class and why the bourgeois failed to resist political and cultural challenges of the modern Western society. The journal of Economic Sociology publishes “Introduction: Concepts and Contradictions” from “The Bourgeois”. In the Introduction, Moretti formulates the problem of the study, defines key concepts and explains the applied methodology, demonstrating weaknesses and strengths of the formal analysis of literary prose for understanding the social history. In the Introduction, Moretti describes the book’s structure and sheds lights on the dark corners, which require additional research.

Текст научной работы на тему «Буржуа. Между историей и литературой»

НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ

Ф. Моретти

Буржуа. Между историей и литературой1

МОРЕТТИ Франко (Moretti, Franco) -

профессор гуманитарных наук им. Дэнили и Лауры Луизы Беллов, факультет английского языка Стэнфордского университета. Адрес: США, 943052087, Калифорния, г. Стэнфорд, ул. Серра Молл, 450.

Email: moretti@stanford. edu

Перев. с англ. Инны Кушнарёвой.

Публикуется с разрешения Издательства Института им. Е. Гайдара.

Книга Ф. Моретти «Буржуа. Между историей и литературой» посвящена истории буржуазии как класса западного общества. Её автор - профессор гуманитарных наук им. Дэнили и Лауры Луизы Беллов Стэнфордского университета и основатель Центра исследований романа и Литературной лаборатории (Center for the Study of the Novel and Literary Lab). Предметом книги является буржуа, рассмотренный через призму литературы. Обращаясь к произведениям западноевропейской литературы, Ф. Моретти пытается разобраться в причинах возникновения и расцвета буржуазной культуры, а также выявить факторы, приведшие её к последующему затуханию и исчезновению. Фокусируясь не на реальных отношениях между социальными группами, а на легитимных культурных формах, Моретти демонстрирует отличительные черты буржуазии и маркеры линий, отграничивающих её от рабочего и правящего классов. Автор книги, кроме того, пытается прояснить вопрос, почему понятие «буржуазия» со временем вытеснило концепт среднего класса, а также почему буржуазия не смогла ответить политическим и культурным запросам современного западного общества.

Журнал «Экономическая социология» публикует «Введение: понятия и противоречия» («Introduction: Concepts and Contradictions») к книге Ф. Мо-ретти «Буржуа. Между историей и литературой». В нем автор ставит проблему своего исследования, определяет основные понятия и объясняет методологию, демонстрируя преимущества и недостатки формального анализа литературной прозы для понимания социальной истории. Во «Введении» Моретти также описывает структуру книги и указывает на оставшиеся лакуны изучаемой темы, решение которых требует дополнительных исследований.

Ключевые слова: буржуазия; средний класс; капитализм; культура; идеология; современная заподноевропейская художественная литература; социальная структура; социально-экономическая история.

Введение: понятия и противоречия

1. «Я - представитель класса буржуазии»

Буржуа... Ещё совсем недавно это понятие казалось незаменимым для социального анализа, теперь же в течение многих лет можно ни разу его не услышать. Капитализм силён, как никогда, но люди, которые были его оли-

Источник: Моретти Ф. 2014 (готовится к изданию). Буржуа. Между историей и литературой. М.: Институт Гайдара. Перев. с англ.: Moretti F. 2013. The Bourgeois: Between History and Literature. London: Verso Books.

цетворением, по-видимому, исчезли. «Я - представитель класса буржуазии, чувствую себя таковым и был воспитан на его мнениях и идеалах», - писал Макс Вебер в 1895 г. . Кто сегодня может повторить эти слова? Буржуазные «мнения и идеалы» - что это?

Эта изменившаяся атмосфера нашла отражение в академических работах. Зиммель и Вебер, Зомбарт и Шумпетер, все они рассматривали капитализм и буржуазию - экономику и антропологию - как две стороны одной медали. «Я не знаю ни одной серьёзной исторической интерпретации современного мира, в котором мы живём, - писал Эммануил Валлерстайн четверть века назад, - в которой концепция буржуазии... отсутствовала бы. И это неслучайно. Трудно рассказывать историю без её главного героя» . И однако сегодня даже тех историков, которые больше других подчёркивают роль «мнений и идеалов» в зарождении капитализма (Эллен Мейксинс Вуд, де Фрис, Эпплби, Мокир), мало интересует или почти не интересует фигура буржуа. «В Англии был капитализм, - пишет Мейксинс Вуд в "Первозданной культуре капитализма", - но его породила не буржуазия. Во Франции была (более или менее) торжествующая буржуазия, но её революционный проект не имел отношения к капитализму». И наконец: «Необязательно отождествлять буржуа... с капиталистом» .

Всё правильно, отождествлять необязательно, но дело не в этом. В «Протестантской этике и духе капитализма» Вебер писал, что «возникновение западной буржуазии во всём её своеобразии» - это процесс, который «находится в тесной связи с возникновением капиталистической организации труда, но не может считаться полностью идентичным ему» 2. В тесной связи, но не может считаться полностью идентичным - вот идея, лежащая в основе «Буржуа»: взглянуть на буржуа и его культуру (буржуа в истории, по большей части, определённо был мужского рода) как на часть структуры власти, с которой эти структуры, однако, не совпадают целиком. Но говорить о буржуа в единственном числе само по себе сомнительно. «Крупная буржуазия не могла формально отделить себя от людей более низкого положения, - писал Хобсбаум в "Веке империи", - её структура должна была оставаться открытой для вновь прибывших - такова была природа её бытия» . Эта проницаемость, добавляет Перри Андерсон, отличает буржуазию от знати, расположенной на иерархической лестнице выше неё, и от рабочего класса, находящегося ниже неё, ибо, несмотря на все важные различия внутри каждого из этих противостоящих друг другу классов, в структурном отношении они более однородны: аристократию обычно определяет юридический статус в сочетании с гражданскими титулами и юридическими же привилегиями, тогда как рабочий класс характеризуется главным образом занятием ручным трудом. Буржуазия как социальная группа не обладает подобным внутренним единством .

Проницаемые границы и слабое внутреннее единство - не обесценивают ли эти черты саму мысль о буржуазии как классе? По мнению величайшего из живущих её историков, Юргена Коки, вовсе нет, если мы будем различать то, что мы могли бы назвать ядром этого понятия, и его внешнюю периферию. Эта последняя и в самом деле очень сильно варьировалась как в социальном, так и в историческом плане: вплоть до XVIII века внешняя периферия состояла в основном из «самозанятых мелких предпринимателей (ремесленников, розничных торговцев, хозяев постоялых дворов и мелких собственников)» ранней городской Европы; спустя сто лет к ней принадлежало совершенно иное население - «средние и мелкие клерки государственных служащих» . Однако в течение XIX века по всей Западной Европе появляется синкретическая фигура «имущей образованной буржуазии», что обеспечивает центр притяжения для класса в целом и усиливает в буржуазии черты возможного нового правящего класса: это схождение нашло выражение в немецкой концептуальной паре Besitzs- и Bildungsbürgertum (имущая буржуазия и буржуазия культуры), или, более прозаично, в том,

Цит. по: Вебер М. 2013. Избранное: протестантская этика и дух капитализма. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив; 13. - Примеч. ред.

что британская система налогообложения бесстрастно подводит прибыли (от капитала) и гонорары (за профессиональные услуги) «под одну статью» .

Встреча собственности и культуры: идеальный тип Коки будет и моим идеальным типом, но с одним важным отличием. Как историка литературы, меня будут интересовать не реальные отношения между отдельными социальными группами - банкирами и высокопоставленными государственными служащими, промышленниками и врачами и так далее, - но, скорее, то, насколько культурные формы «подходят» для новой реальности классов; например, то, как слово «комфорт» намечает контуры легитимного буржуазного потребления; или как темп повествования приспосабливается к новому размеренному существованию. Буржуа через призму литературы - вот предмет книги «Буржуа».

2. Диссонансы

Буржуазная культура: едина она или нет? «Многоцветный стяг... может послужить [символом] для класса, который был у меня под микроскопом», - пишет Питер Гэй, завершая пять томов своего труда «The Bourgeois Experience» («Опыт буржуазии») . «Экономический эгоизм, религиозная повестка, интеллектуальные убеждения, социальная конкуренция, надлежащее место женщины стали политическими вопросами, из-за которых одни буржуа боролись с другими», - добавляет он в более позднем обзоре и поясняет: ярко выразившиеся различая даже вводят в «соблазн усомниться в том, что буржуазия вообще могла поддаваться определению как сущность» . Для Гэя все эти «поразительные различия» - результат ускорения социальных изменений в XIX веке и потому типичны для истории буржуазии Викторианской эпохи . Но на антимонии буржуазной культуры можно взглянуть с точки зрения более далёкой перспективы. Аби Варбург в эссе о капелле Сассетти в церкви Санта-Тринита, опираясь на Макьявелли, описавшего Лоренцо Медичи Великолепного в «Истории Флоренции» как человека, который одновременно вёл жизнь и легкомысленную, и полную дел и забот (la vita leggera e la grave), самым немыслимым образом сочетая две разные натуры (quasi con impossibile congiunzione congiunte)3, отмечает, что житель Флоренции времён Медичи соединял в себе совершенно разные характеры идеалиста (будь то христианин времён Средневековья, романтически настроенный рыцарь или классический неоплатоник) и мирянина, практичного этрусского торговца-язычника. Естественное, но гармоничное в своей витальности, это загадочное существо с радостью откликалось на каждый психический импульс как расширение своего ментального горизонта, что можно развивать и использовать в своё удовольствие 4.

Загадочное существо, идеалистическое и мирское. Обращаясь к ещё одному золотому веку буржуазии, на полпути между династией Медичи и викторианцами, Саймон Шама размышляет о необычном сосуществовании, позволявшем светским и церковным правителям жить с системой ценностей, которая в противном случае могла бы показаться крайне противоречивой, о многовековой борьбе между приобретательством и аскетизмом. Неисправимая привычка потакать своим материальным желаниям и стимулирование рискованных предприятий, тяга к которым укоренена в голландской коммерческой экономике, вызывали предостерегающий ропот и торжественное осуждение завзятых хранителей старой ортодоксии. Необычное сосуществование внешне противоположных систем ценностей давало им поле для манёвра между святым и профанным в зависимости от требований нужды или совести, не ставя перед жестоким выбором между бедностью и вечными муками .

См.: Макьявелли Н. 1987. История Флоренции. М.: Наука; 351. Перев. Н. Я. Рыковой. - Примеч. ред.

Похожее сочетание несочетаемого возникает и на страницах, посвящённых Варбургом портрету покровителя во «Фламандском искусстве и раннем флорентийском Ренессансе» (1902): «Руки по-прежнему сложены в самозабвенном жесте, ищущем защиты у небес, но взгляд, то ли в мечтах, то ли настороже, направлен в сторону земного» .

Потакание материальным желаниям и старая ортодоксия: «Жители Делфта» (оригинальное название «Бургомистр Делфта и его дочь») Яна Стена смотрят на нас с обложки книги Шамы (см. рис. 1). Это сидящий грузный человек в чёрном, по одну руку которого дочь в одежде с золотым и серебряным шитьём, а по другую - нищенка в выцветших лохмотьях. Повсюду, от Флоренции до Амстердама, открытое оживление на лицах, изображённых в Санта-Тринита, исчезло. Безрадостный бюргер сидит в своём кресле, будто пав духом из-за того, что обречён «быть предметом моральных понуканий, тянущих его в разные стороны» (снова Шама); он находится рядом со своей дочерью, но не смотрит на неё, повернулся в сторону женщины, но не к ней самой, он смотрит вниз, взгляд его рассеян. Что делать?

Разные натуры, самым немыслимым образом сочетающиеся, Макьявелли, «загадочное существо» Варбурга, «многовековая борьба» Шамы: в сравнении с этими ранними противоречиями буржуазной культуры раскрывается суть Викторианской эпохи - времени компромисса в гораздо большей степени, чем контраста. Компромисс - это, конечно, не единообразие, и викторианцев можно по-прежнему считать «многоцветными»; однако эти цвета - остатки прошлого, и они теряют свою яркость. Серый, а не разноцветный, стяг - вот что развевается над буржуазным веком.

3. Буржуазия, средний класс

«Мне трудно понять, почему буржуазии не нравится, когда её так называют, - пишет Гротуйзен в своём выдающемся исследовании "Происхождение буржуазного духа во Франции". - Королей называли королями, священников - священниками, рыцарей - рыцарями; но буржуазия предпочитала хранить инкогнито» . Garder l"incognito - хранить инкогнито. Неизбежно вспоминается этот вездесущий и неопределённый ярлык - «средний класс». Райнхарт Козеллек пишет, что каждое понятие «задаёт особый горизонт потенциального опыта и возможной теории» , и, выбрав «средний класс» вместо «буржуазии», английский язык, безусловно, определил очень чёткий горизонт социального восприятия. Но почему он это сделал? Буржуа возникал «где-то посередине»; да, он «не был крестьянином или крепостным, но он также не был знатен», как выразился Валлерстайн 5, однако эта серединность была тем, что он, собственно, и желал преодолеть: рождённый в «среднем сословии» Англии раннего Нового времени, Робинзон Крузо отвергает идею своего отца, что это «лучшее сословие в мире», и посвящает всю свою жизнь тому, чтобы выйти за его пределы. Зачем тогда останавливаться на определении, которое возвращает этот класс к его неразличимым истокам, вместо того чтобы признать его успехи? Какие ставки были сделаны при выборе «среднего класса» вместо «буржуа»?

Слово «буржуа» впервые появилось во французском языке в XI веке как burgeis - для обозначения тех жителей средневековых городов (bourgs), которые пользовались правом «свободы и независимости от феодальной юрисдикции» (толковый словарь французского языка «Le Grand Robert»). К юридическому значению этого термина, от которого пошла типично буржуазная идея свободы как «свободы от чего-то», приблизительно в конце XVII века присоединилось экономическое значение, отсылавшее через уже знакомую серию отрицаний к «тому, кто не принадлежал ни к духовенству, ни к знати, не работал руками и владел независимыми средствами» («Le Grand Robert»). С этого момента, хотя хро-

За двойным отрицанием у Валлерстайна стоит более далёкое прошлое, которое освещает Эмиль Бенвенист в главе «Ремесло без имени: торговля» в своём «Словаре индоевропейских социальных терминов». Если вкратце, то тезис Бенвениста состоит в том, что торговля - одна из самых ранних форм «буржуазной» деятельности и, «по крайней мере в древности, занятия торговлей не относились к тем видам деятельности, которые были освящены традицией», следовательно, такой вид деятельности мог быть определён только с помощью отрицательных выражений, таких как греческое askholia и латинское negotium (nec-otium, «отрицание досуга»), или общих терминов, таких как греческая pragma, французское affaires («результат субстантивации выражения à faire») или английское busy (которое «дало абстрактное существительное business - «занятие, дело») (цит. по: Бенвенист Э. 1995. Словарь индоевропейских социальных терминов. М.: Прогресс; Универс; 108-109. - Примеч. ред.).

Рис. 1. Ян Стен. Жители Делфта (Бургомистр Делфта и его дочь). 1655 (С разрешения Bridgeman Art Library)

нология и семантика могли быть разными в разных странах6, это слово появляется во всех западноевропейских языках, от итальянского borghese до испанского burgués, португальского burguês, немецкого Burger и голландского burger. На фоне этой группы английское слово bourgeois выделяется как единственный пример слова, не ассимилированного морфологией национального языка, а оставшегося в качестве безошибочно узнаваемого заимствования из французского. И в самом деле, «(французский) горожанин или свободный гражданин» - первое определение bourgeois как существительного в Оксфордском словаре английского языка (Oxford English Dictionary, OED); «относящийся к французскому среднему классу» - определение прилагательного, тут же подкрепляемое серией цитат, отсылающих к Франции, Италии и Германии. Существительное женского рода bourgeoise - «француженка, принадлежащая к среднему классу», тогда как bourgeoisie (в первых трёх словарных статьях упоминается Франция, континентальная Европа и Германия) в соответствии со всем сказанным - «совокупность свободных граждан французского города; французский средний класс; также распространяется и на средний класс в других странах» (тоже OED).

Bourgeois маркирован как не-английский. В бестселлере Дины Крейк «Джон Галифакс, джентльмен» (1856) - вымышленной биографии владельца текстильной мануфактуры - это слово появляется всего три раза, всегда выделено курсивом в знак того, что оно иностранное, и используется только уничижительно («Я имею в виду низшее сословие, буржуазию»), для выражения презрения («Что? Буржуа - лавочником?»). Что до прочих романистов времён миссис Крейк, то они хранят полное молчание. В базе данных издательской компании Chadwyck Healey (Кембридж), в которой 250 романов составляют своего рода расширенный канон XIX века, слово bourgeois попадается в 1850-1860 гг. только один раз, тогда как rich (богатый) встречается 4600 раз, wealthy (состоятельный) - 613 раз, а

Траектория немецкого Bürger - «от (Stadt-)Bürger (бюргер) около 1700 года через (Staats-)Bürger (гражданин) около 1800 к Bürger (буржуазный) как "непролетарский" около 1900» - особенно поражает. См.: .

prosperous (процветающий) - 449. А если мы включим в наше исследование столетие целиком, подойдя к нему с точки зрения области употребления, а не частотности термина, 3500 романов Литературной лаборатории Стэнфордского университета (The Stanford Literary Lab) дадут следующие результаты: прилагательное rich сочетается с 1060 различными существительными, wealthy - с 215, prosperous - со 156, а bourgeois - с 8, среди которых «семья», «врач», «добродетели», «вид», «наигранность», «театр» и почему-то «геральдический щит».

Откуда такая нерасположенность? В целом, пишет Кока, группы буржуа отделяют себя от старой власти, привилегированной наследной знати и абсолютной монархии. Из этой линии рассуждений следует обратное: в той степени, в которой эти разграничительные линии отсутствуют или стираются, разговоры о Bürgertum (бюргерство), одновременно и большом по охвату, и строго ограниченном, теряют свою реальную суть. Это объясняет международные различия: там, где традиция аристократии была слабой или отсутствовала (как в Швейцарии и в Соединённых Штатах), где ранние дефеодализация и коммерциализация сельского хозяйства постепенно стёрли различие между знатью и буржуазией и даже между городом и деревней (как в Англии и Швеции), мы находим мощные факторы, препятствующие формированию хорошо опознаваемого Bürgertum и дискурса о нём .

Отсутствие чёткой «разграничительной линии» для дискурса о Bürgertum - вот что сделало английский язык столь равнодушным к слову «буржуа». И, наоборот, выражение «средний класс» получало поддержку по той простой причине, что многие из тех, кто наблюдал за ранней индустриальной Британией, хотели иметь класс посередине. Индустриальные районы, писал шотландский историк Джеймс Милль (1773-1836) в эссе о государственном правлении (1824), «особенно страдали от большого недостатка среднего сословия, потому что там население почти целиком состояло из богатых мануфактурщиков и бедных рабочих» .

Бедные и богатые: «Нет такого другого города в мире, - отмечал Кэнон Паркинсон в знаменитом описании Манчестера, которому вторили многие его современники, - где бы расстояние между бедными и богатыми было столь значительным или барьеры между ними столь трудно преодолимыми» . По мере того как промышленный рост приводил к поляризации английского общества (в «Манифесте Коммунистической партии» было чётко заявлено, что общество должно расколоться на два класса: собственников и лишённых собственности рабочих), потребность в опосредовании росла, и класс посередине казался единственным, способным «сочувствовать» «несчастной доле бедных рабочих» (снова Милль) и в то же время «направлять» их «своими советами» и «подавать хороший пример для подражания» . Он был «связующим звеном между высшими и низшими сословиями», добавлял лорд Бруэм, описавший этот класс в речи, посвящённой парламентской реформе 1832 г., озаглавленной «The Intelligence of the Middle Class» («Ум среднего класса»), как «истинных носителей трезвого, рационального, разумного и честного английского чувства» .

Если экономика создала широкую историческую потребность в классе посередине, политики добавили решающий тактический поворот. В корпусе сервиса Google Books «средний класс», «средние классы» и «буржуа» появляются с более или менее одинаковой частотой в 1800-1825 гг.; но в годы, непосредственно предшествующие Биллю о реформе 1832 г., когда отношения между социальной структурой и политическим представительством оказались в центре общественной жизни, выражения «средний класс» и «средние классы» внезапно стали использоваться в два-три раза чаще, чем слово «буржуа». Возможно, потому, что идея «среднего класса» была способом проигнорировать буржуазию как независимую группу и вместо этого взглянуть на неё сверху, поручив ей задачу политического сдерживания7.

7 «Жизненно необходимым в 1830-1832 гг., по представлениям министров-вигов, было разрушение альянса радикалов путём вбивания клина между средним классом и рабочими», - пишет Ф. М. Л. Томпсон . Попытки

Затем, после произошедшего «крещения» (baptism) и утверждения нового термина, начались всевозможные последствия (и переворачивания): хотя «средний класс» и «буржуа» указывали на абсолютно одну и ту же социальную реальность, они, например, создавали совершенно разные ассоциации, и, оказавшись «посередине», буржуазия могла показаться группой, которая и сама является подчинённой и не способна нести ответственность за происходящее в мире. Кроме того, «низший», «средний» и «высший» образовывали континуум, внутри которого мобильность было представить гораздо легче, чем в случае несоизмеримых категорий - «классов», - таких как крестьянство, пролетариат, буржуазия или знать. И, таким образом, символический горизонт, созданный выражением «средний класс», в конечном счёте исключительно хорошо работал для английской (и американской) буржуазии: первоначальное поражение 1832 г., сделавшее невозможным «независимое представительство буржуазии» , в дальнейшем защитило её от прямой критики, поддерживая эвфемизирован-ную версию социальной иерархии. Гротуйзен был прав: тактика инкогнито работала.

4. Между историей и литературой

Буржуа между историей и литературой: в этой книге я ограничусь лишь горсткой возможных примеров. И начну с буржуа до prise de pouvoir (прихода к власти) (см. главу 1 этой книги «Трудящийся господин» - «A Working Master»), с диалога между Дефо и Вебером о человеке, оказавшемся на необитаемом острове, оторванном от остального человечества, который, однако, начинает видеть закономерности в своём опыте и находить верные слова для их выражения. В главе 2 («Серьёзный век» - «Serious Century») остров превращается в половину континента: буржуа распространились по всей Западной Европе и расширили своё влияние во многих направлениях. Это самый «эстетический» момент в этой истории: изобретение нарративных приёмов, единство стиля, шедевры - великая буржуазная литература, если таковая существовала. Глава 3 («Туман» - «Fog») посвящена викторианской Англии и рассказывает иную историю: после десятков лет невероятных успехов буржуа больше не может быть просто «собой»; его власть над остальной частью общества - его «гегемония» - оказалась под вопросом; и именно в этот момент буржуа вдруг начинает стыдиться себя; он завоевал власть, но утратил ясность зрения - свой «стиль». Это поворотный момент повествования, а также момент истины: оказалось, что буржуа гораздо лучше умеет властвовать в экономической сфере, чем укреплять политическое присутствие и формулировать общую культуру. Затем солнце века буржуа начинает клониться к закату: в южных и восточных регионах, описанных в главе 4 («Национальные деформации» - «National Malformations»), одна великая фигура за другой переживает крах и становится всеобщим посмешищем из-за сохранения старого режима; в это же время из трагической ничейной земли (которая, конечно, шире, чем Норвегия) раздаётся радикальная самокритика буржуазного существования в драматургическом цикле Ибсена (глава 5, «Ибсен и дух капитализма» - «Ibsen and the Spirit of Capitalism»).

Прервём этот пересказ. Однако позвольте мне добавить несколько слов об отношениях между изучением литературы и изучением истории как таковой. Какого рода историю - какого рода свидетельства - содержат литературные произведения? Очевидно, что они никогда не бывают прямыми: промышленник Торнтон в «Севере и Юге» (1855) или предприниматель Вокульский в «Кукле» (1890) ничего не говорят о буржуазии Манчестера или Варшавы. Такого рода свидетельства принадлежат к параллельной исторической серии - к своего рода двойной спирали, в которой судорогам капиталистической модернизации соответствует преобразующее их литературное формотворчество. «Всякая фор-

разобщения среднего класса с более низкими слоями общества дополнялись обещаниями альянса с более высокими: «Дело первостепенной важности, - заявил лорд Грей, - сделать так, чтобы средние классы были связаны с высшими слоями общества». Как указывает Дрор Уорман, с исключительной чёткостью реконструировавший дебаты о среднем классе, знаменитая похвала Бруэма также делала акцент на «политической ответственности... а не на непреклонности, на верности короне, а не на правах народа, на ценностях как оплоте против революции, а не на покушении на свободу» ^аЬтап 1995: 308-309].

ма - это разрешение диссонансов бытия», - писал молодой Лукач в «Теории романа» 8. А если так, то литература - это странный мир, в котором все эти «разрешения» сохраняются в неприкосновенности или, проще говоря, представляют собой тексты, которые мы продолжаем читать и тогда, когда сами диссонансы постепенно уже исчезли из виду: чем меньше от них осталось следов, тем успешнее оказалось их разрешение.

Есть нечто призрачное в этой истории, в которой вопросы исчезают, а ответы остаются. Но если мы примем идею литературной формы как останков того, что некогда было живым и проблематичным настоящим, и будем двигаться назад с помощью «обратного проектирования», мы поймём проблему, которую эта форма была призвана решать. И если мы это сделаем, формальный анализ сможет раскрыть - в принципе, хотя и не всегда на практике, - то измерение прошлого, которое в противном случае оставалось бы скрытым. В этом состоит возможный вклад в историческое знание: поняв непрозрачные ибсеновские намёки на прошлое или уклончивую семантику викторианских глаголов, даже роль герундия - на первый взгляд не слишком весёлая задача! - в «Робинзоне Крузо», мы войдём в царство теней, где прошлое снова обретает голос и продолжает говорить с нами9.

5. Абстрактный герой

Но время говорит с нами только через форму как медиум. Истории и стили: вот где я нахожу буржуа. Особенно в стилях, что само по себе удивительно, особенно если учесть то, как часто говорят о нар-ративах в качестве основания социальной идентичности10 и отождествляют буржуазию с волнениями и переменами; достаточно вспомнить некоторые наиболее известные примеры из «Феноменологии духа» или «всё сословное и застойное исчезает»11 в «Манифесте Коммунистической партии» и созидательное разрушение у Шумпетера. Я ожидал поэтому, что буржуазную литературу будут характеризовать новые и непредсказуемые сюжеты: «прыжки в темноту», как писал Эльстер о капиталистических инновациях12. Вместо этого, как я утверждаю в главе «Серьёзный век», происходит обратное: не дис-

Цит. по: Лукач Г. 1994. Теория романа. Новое Литературное обозрение. 9: 30. - Примеч. ред.

Эстетические формы представляют собой структурированные ответы на социальные противоречия: учитывая отношения между историей литературы и социальной историей, я предположил, что очерк «Серьёзный век», хотя он и был первоначально написан для литературоведческого сборника, хорошо впишется в данную книгу (в конце концов, его рабочим названием долгое время было «О буржуазной серьёзности»). Но когда я перечитал это эссе, тут же почувствовал (под этим словом я имею в виду иррациональное и непреодолимое чувство), что мне придётся со значительной частью первоначального текста расстаться и переписать оставшуюся. После редактирования я осознал, что это коснулось главным образом трёх разделов (все они были озаглавлены в первоначальном варианте «Дороги разошлись»), обрисовывавших более широкий морфологический пейзаж, внутри которого складывались формы буржуазной серьёзности. Иными словами, я ощутил необходимость убрать спектр формальных вариаций, который был дан исторически, и оставить результат отбора, произошедшего в XIX веке. В книге, посвящённой буржуазной культуре, это представляется убедительным выбором, но также подчёркивает разницу между литературной историей как историей литературы, в которой плюрализм и случайность формальных вариантов является ключевым элементом картины, и литературной историей как (частью) историей общества, когда значение имеет связь между конкретной формой и социальной функцией.

Недавний пример из книги о французской буржуазии: «Здесь я выдвигаю тезис, что существование социальных групп, хотя оно и имеет корни в материальном мире, определяется языком, а точнее, нарративом: чтобы группа могла претендовать на роль актора в обществе и политическом строе, она должна располагать историей или историями о себе» .

В английском переводе дословно: «Всё твёрдое превращается в воздух» («All that is solid melts into air»). - Примеч. пер.

Шумпетер «восхвалял капитализм не за его эффективность и рациональность, но за его динамичный характер... Вместо того, чтобы ретушировать творческие и непредсказуемые аспекты инноваций, он делает их краеугольным камнем своей теории. Инновация по сути своей феномен нарушения равновесия, прыжок в темноту» .

баланс, а упорядоченность была главным повествовательным изобретением буржуазной Европы13. Всё твёрдое затвердевает ещё больше.

Почему? Главная причина, по-видимому, заключается в самом буржуа. В ходе XIX столетия, как только было смыто позорное клеймо «нового богатства», эта фигура приобрела несколько характерных черт: энергия прежде всего; самоограничение; ясный ум; честность в ведении дел; целеустремлённость. Это все «хорошие» черты, но они недостаточно хороши, чтобы соответствовать тому типу героя повествования, на которого полагалось столетиями сюжетостроение в западной литературе, - воину, рыцарю, завоевателю, авантюристу. «Биржа - плохая замена Святому Граалю», - насмешливо писал Шум-петер, а деловая жизнь «в конторе среди колонн с фигурами» обречена быть «негероичной по сути»14 . Дело в огромном разрыве между старым и новым правящими классами: если аристократия бесстыдно себя идеализировала, создав целую галерею рыцарей без страха и упрёка, буржуазия не создала подобного мифа о себе. Великий механизм приключения (adventure) был постепенно разрушен буржуазной цивилизацией, а без приключения герои потеряли отпечаток уникальности, которая появляется от встречи с неизведанным15. По сравнению с рыцарем буржуа кажется неприметным и неуловимым, похожим на любого другого буржуа. В начале романа «Север и Юг» героиня описывает матери манчестерского промышленника :

«- О! Я едва знаю его, - сказала Маргарет... - .. .около тридцати... лицо не простодушное

и не красивое, ничего замечательного. не вполне джентльмен, как и следовало ожидать.

Едва. около. не вполне. ничего... Суждение Маргарет, обычно весьма острое, теряется в водовороте оговорок. Дело в абстрактности буржуа как типа: в крайней форме это просто «персонифицированный капитал» или даже «машина для превращения... прибавочной стоимости в добавочный капитал», если процитировать несколько пассажей из «Капитала» 17. У Маркса, как позднее и у Вебера, методическое подавление всех чувственных черт мешает представить, как такого рода персонаж вообще может служить центром интересной истории, если, конечно, это не есть история его самоподавления, как в портрете Томаса Будденброка у Манна (который произвёл глубокое впечатление на самого Вебера)18. Иначе обстоит дело в более ранний период или на периферии капиталистической Европы, где слабость капитализма как системы оставляет больше свободы для того, чтобы придумать такие мощные индивидуальные фигуры, как Робинзон Крузо, Джезуальдо Мотта

13 Такое же буржуазное сопротивление нарративу вырисовывается из исследования Ричардом Хелгерсоном золотого века голландского реализма, визуальной культуры, в которой «женщины, дети, слуги, крестьяне, ремесленники и повесы действуют», тогда как «мужчины-хозяева из высших классов... существуют» и которая находит свою любимую форму в жанре портрета .

14 В том же ключе Вебер вспоминает определение века Кромвеля у Карлейля как «the last of our heroism [последней вспышки нашего героизма]» (цит. по: Вебер М. 2013. Протестантская этика и дух капитализма. В кн.: Вебер М. Избранное. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив; 20. - Примеч. ред.).

15 Об отношениях между менталитетом авантюриста и духом капитализма см.: ; см. также первые два раздела главы 1 этой книги.

16 Перев. с англ. В. Григорьевой, Е. Первушиной. Цит. по: Гаскелл Э. 2011. Север и Юг. В 2 т. М.: Азбука-Аттикус. URL: http://apropospage.ru/lib/gasckeU/gasckeU7.html - Примеч. ред.

17 Цит. по: Маркс К. 1960. Капитал. В изд.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения: В 50 т. Т. 23. М.: Государственное издательство политической литературы; 695, 609. - Примеч. ред.

18 О Манне и буржуазии, кроме многочисленных работ Лукача, см.: . Если и был какой-то специфический момент, когда идея книги о буржуа пришла мне в голову, то это произошло более 40 лет назад, когда я читал Альберто Азора Розу, а писать книгу я начал в 1999-2000 гг., в это время я был в Берлине, где провёл год в Институте перспективных исследований (Wissenschaftskolleg).

или Станислав Вокульский. Но там, где капиталистические структуры затвердевают, нарративы и стилистические механизмы вытесняют индивидов из центра текста. Это ещё один способ посмотреть на структуру этой книги: две главы о буржуазных героях и две - о буржуазном языке.

6. Проза и ключевые слова: предварительные замечания

Чуть выше я написал, что буржуа ярче проявлен в стиле, чем в сюжетах, а стиль, в свою очередь, проявляется главным образом в прозе и отражается в ключевых словах. Риторика прозы будет постепенно перемещаться в центр нашего внимания, аспект за аспектом (континуальность, точность, продуктивность, нейтральность...). В первых двух главах книги я провожу генеалогии через XVIII и XIX века. Буржуазная проза была великим достижением и в высшей степени трудоёмким (laborious). Отсутствие в её мире какой-либо концепции «вдохновения» - этого дара богов, в котором идея и результаты волшебным образом сливаются воедино в уникальном миге творения, - показывает, до какой степени невозможно было представить себе прозу без того, чтобы сразу же не вспомнить о труде. О языковом труде, конечно, но такого рода, который воплощает в себе некоторые из типичных черт деятельности буржуа. Если у книги «Буржуа» есть главный герой, то это, конечно, трудоёмкая проза.

Проза, которую я сейчас обрисовал, - это идеальный тип, никогда полностью не реализованный ни в одном конкретном тексте. Иное дело ключевые слова; это настоящие слова, употреблявшиеся реальными писателями, которые можно легко отследить в той или иной книге. В данном случае концептуальная рамка была заложена десятки лет назад Реймондом Уильямсом в «Культуре и обществе» и «Ключевых словах», а также Райнхартом Козеллеком в его работе над историей понятий (Begriffgeschichte). Для Ко-зеллека, занятого изучением политического языка современной Европы, «понятие не только указывает на отношения, которые оно охватывает; понятие также является фактором, действующим внутри них» . Точнее говоря, это фактор, который устанавливает «напряжение» между языком и реальностью и часто «сознательно используется в качестве оружия» . Хотя этот метод важен для интеллектуальной истории, он, возможно, не подходит для социального существа, которое, как выражается Гротуйзен, «действует, но мало говорит» , а когда говорит, предпочитает простые и бытовые выражения интеллектуальной ясности понятий. «Оружие», конечно же, неправильный термин для прагматичных и конструктивных ключевых слов вроде useful (полезный), efficiency (эффективность), serious (серьёзный), не говоря уже о таких великих посредниках, как comfort (комфорт) или influence (влияние), которые гораздо ближе к идее Бенвениста о языке как «инструменте приспособления мира и общества»19 , чем к «напряжению» Козеллека. Я полагаю неслучайным то, что многие из моих ключевых слов оказались прилагательными: занимающие не такое центральное положение в семантической системе культуры, как существительные, прилагательные несистематичны и в самом деле «приспосабливаются»; или, как презрительно говорит Шалтай-Болтай, «прилагательные, с ними можно делать всё, что захочешь» .

Проза и ключевые слова: два параллельных течения, которые будут всплывать на поверхность аргументации на разных уровнях - абзацев, предложений или отдельных слов. Через них будут проявляться особенности буржуазной культуры, находящиеся в скрытом и порой глубоко захороненном измерении языка: «ментальность», образованная бессознательными грамматическими паттернами и семантическими ассоциациями, а не ясными и чёткими идеями. Первоначально план книги был иным, и порой меня самого смущает тот факт, что страницы, посвящённые викторианским прилагательным, могут оказаться концептуальным центром «Буржуа». Но если идеям буржуа уделялось очень много внимания, его менталитет, за исключением нескольких изолированных попыток вроде очерка Гротуй-зена, написанного почти столетие назад, по-прежнему остаётся не слишком изученным; тогда minutiae

(мелкие детали) языка раскрывают секреты великих идей: трения между новыми устремлениями и старыми привычками, фальстарты, колебания, компромиссы; одним словом, замедленный темп культурной истории. Для книги, рассматривающей буржуазную историю как незавершённый проект, это представляется верным методологическим выбором.

7. «Бюргер пропадёт...»

Бенджамин Гугенхайм, младший брат Соломона Гугенхайма, 14 апреля 1912 г. оказался на борту «Титаника» и, когда судно начало тонуть, был одним из тех, кто помогал сажать женщин и детей на спасательные шлюпки, несмотря на ажиотаж, а порой и грубость со стороны других пассажиров-мужчин. А затем, когда стюарда попросили занять место на вёслах в одной из шлюпок, Гугенхайм отпустил его и попросил передать жене, что «ни одна женщина не осталась на борту из-за того, что Бен Гугенхайм струсил». И это действительно было так . Возможно, он не произносил таких пафос-ных слов, но это и в самом деле не важно; он совершил правильный, очень трудный поступок. Когда исследователь, занимавшийся подготовкой к фильму Кэмерона «Титаник» (1997), раскопал эту историю, он тут же показал её сценаристам: какая сцена! Но его идею сразу отвергли: слишком нереалистично. Богатые не умирают за абстрактные принципы вроде трусости и тому подобного. И в фильме персонаж, отдалённо напоминающий Гугенхайма, прорывается к шлюпке, размахивая пистолетом.

«Бюргер пропадёт», - писал Томас Манн в своём эссе 1932 г. «Гёте как представитель бюргерской эпохи». Два эпизода, связанных с «Титаником» и произошедших в начале и в конце XX века, это подтверждают. Пропадёт не потому, что уходит капитализм: он силён, как никогда (хотя в основном, подобно Голему, силён разрушением). Исчезло чувство легитимности буржуа, ушла идея правящего класса, который не просто правит, но делает это заслуженно. Именно это убеждение стояло за словами Гугенхайма на «Титанике»: на карту был поставлен «престиж (а следовательно, и доверие)» его класса, если воспользоваться словами Грамши о гегемонии . Отступить означало потерять право на власть.

Речь идёт о власти, оправданной ценностями. Но как раз в тот момент, когда встал вопрос о политическом правлении буржуазии20, быстро сменяя друг друга, появились три важных новшества и навсегда изменили картину. Сначала произошёл политический крах. Когда Belle Epoque (Прекрасная эпоха) подходила к своему пошловатому концу, подобно оперетте, в которую она так любила смотреться, как в зеркало, буржуазия, объединившись со старой элитой, вовлекла Европу в кровавую бойню, после чего пряталась со своими интересами за спинами коричнево- и чернорубашечников, открыв путь к ещё более кровавым бойням. Когда старый режим клонился к закату, новые люди оказались не способны действовать как настоящий правящий класс: в 1942 г. Шумпетер написал с холодным презрением, что «буржуазный класс... нуждается в господине» , и тогда не было нужды объяснять, что он имеет в виду.

Вторая трансформация, почти противоположная по характеру, началась после Второй мировой войны по мере всё более широкого учреждения демократических режимов. «Особенность исторического одобрения, полученного от масс в рамках современных капиталистических формаций, - пишет Перри Андерсон, - заключается в убеждённости масс в том, что они осуществляют окончательное самоопределение в рамках существующего социального порядка... в вере в демократическое равенство всех граждан при управлении страной - другими словами, в неверии в существование какого бы то ни было правящего класса» .

20 Став «первым классом в истории, добившимся экономического превосходства без стремления получить политическую власть», пишет Ханна Арендт, буржуазия добилась «политического освобождения» в ходе «периода империализма (1886-1914)» .

Скрывшись когда-то за рядами людей в униформе, буржуазия теперь избежала правосудия, воспользовавшись политическим мифом, требовавшим, чтобы она исчезла как класс. Этот акт маскировки значительно упростился благодаря вездесущему дискурсу «среднего класса». И наконец, последний штрих. Когда капитализм принёс относительное благоденствие широким рабочим массам на Западе, товары стали новым принципом легитимации: консенсус был построен на вещах, а не на людях, тем более не на принципах. Это была заря нынешней эпохи: триумф капитализма и смерть буржуазной культуры.

В этой книге многого не хватает. О чём-то я уже писал в других работах и почувствовал, что не могу добавить ничего нового: так обстоит дело с бальзаковскими парвеню или средним классом у Диккенса, в комедии У. Конгрива «Так поступают в свете» («The Way of the World»), и это важно для меня в «Атласе европейского романа» («Atlas of the European Novel»)21. Американские авторы конца XIX века - Норис, Хоуэллс, Драйзер, - как мне показалось, мало что могли добавить к общей картине; кроме того, «Буржуа» - это пристрастный очерк, лишённый энциклопедических амбиций. Тем не менее есть одна тема, которую я и в самом деле хотел бы включить сюда, если бы она не угрожала разрастись до самостоятельной книги: параллель между викторианской Британией и Соединёнными Штатами после 1945 г., раскрывающая парадокс этих двух капиталистических культур-гегемонов (до сих пор единственных в своём роде), основанных главным образом на антибуржуазных ценностях22. Я конечно же имею в виду повсеместное распространение религиозного чувства в публичном дискурсе, которое переживает рост, резко обратив вспять более ранние тенденции к секуляризации. Одно и то же происходит с великими технологическими достижениями XIX века и второй половины XX века: вместо того чтобы поддерживать рационалистический менталитет, индустриальная революция, а затем и цифровая породили смесь невероятной научной безграмотности и религиозных предрассудков - сейчас даже худшую, чем тогда. В этом отношении сегодняшние Соединённые Штаты радикализируют центральный тезис викторианской главы: поражение веберовского Entzauberung (расколдование мира) в сердцевине капиталистической системы и его замену новыми сентиментальными чарами, скрывающими социальные отношения. В обоих случаях ключевым компонентом стала радикальная инфантилизация национальной культуры (ханжеская идея «семейного чтения», которая привела к цензурированию непристойностей в викторианской литературе, и её слащавый аналог - семья, улыбающаяся с телеэкрана, который усыпил американскую индустрию развлечений)23. И эту параллель можно продолжить почти во всех направлениях - от антиинтеллектуализма «полезного» знания и большей части политики в области образования (начиная с навязчивого увлечения спортом) до повсеместного распространения таких слов, как earnest (серьёзный) прежде и fun (веселье) теперь, в которых чувствуется едва прикрытое презрение к интеллектуальной и эмоциональной серьёзности.

«Американский образ жизни» - аналог сегодняшнего викторианизма: сколь бы соблазнительной ни была эта идея, я слишком хорошо сознавал мою неосведомлённость в современных вопросах и поэто-

21 См.: Moretti F. 199S. Atlas of the European Novel: 1800-1900. London; New York: Verso. - Примеч. пер.

22 В повседневном словоупотреблении термин «гегемония» охватывает две исторически и логически разные области: гегемонию капиталистического государства над другими капиталистическими государствами и гегемонию одного социального класса над другими социальными классами, или, если сказать короче, международную и национальную гегемонию. Британия и Соединённые Штаты до сих пор были единственными примерами международной гегемонии, но, конечно, есть множество примеров национальных классов буржуазии, осуществлявших свою гегемонию дома. Мой тезис в этом абзаце и в главе «Туман» относится к специфическим ценностям, которые я ассоциирую с британской и американской национальной гегемонией. То, как эти ценности соотносятся с теми, что стали основой международной гегемонии, - очень интересный вопрос, но здесь он не разбирается.

23 Показательно, что наиболее репрезентативные рассказчики в двух культурах - Диккенс и Спилберг - специализируются на том, что в одинаковой мере обращаются как к детям, так и ко взрослым.

му решил её сюда не включать. Это было правильное, но трудное решение, потому что оно было равносильно признанию, что «Буржуа» - это исключительно историческое исследование, в сущности, не связанное с настоящим. Профессоры истории, размышляет доктор Корнелиус в «Непорядках и раннем горе», не любят истории, коль скоро она свершается, а тяготеют к той, что уже свершилась... Их сердца принадлежат связному и укрощённому историческому прошлому... прошлое незыблемо в веках, а значит оно мёртво» 24. Подобно Корнелиусу, я тоже профессор истории, но мне хочется думать, что укрощённая безжизненность - это не всё, на что я способен. В этом отношении посвящение «Буржуа» Перри Андерсону и Паоло Флоресу Аркаису - знак не просто моей дружбы и восхищения ими, оно выражение надежды, что однажды я научусь у них использовать ум прошлого для критики настоящего. Эта книга не смогла оправдать мою надежду. Но, возможно, следующая сможет.

Литература

Anderson P. 1976. The Antinomies of Antonio Gramsci. New Left Review. I (100) (November-December): 5-78.

Anderson P. 1992a (1976). The Notion of Bourgeois Revolution. In: Anderson P. English Questions. London: Verso; 105-120.

Anderson P. 1992b (1987). The Figures of Descent. In: Anderson P. English Questions. London: Verso; 121192.

Arendt H. 1994 (1948). The Origins of Totalitarianism. New York: Penguin Books.

Asor Rosa A. 1968. Thomas Mann o dell"ambiguita Borghese. Contropiano. 2: 319-376; 3: 527-576.

Benveniste E. 1971 (1966). Remarks on the Function of Language in Freudian Theory. In: Benveniste E. Problems in General Linguistics. Coral Gables, FL: University of Miami Press; 65-75.

Benveniste E. 1973 (1969). Indo-European Language and Society. Coral Gables, FL: University of Miami Press. См. рус. перев.: Бенвенист Э. 1995. Словарь индоевропейских социальных терминов. М.: Прогресс; Универс.

Brougham H. 1837. Opinions of Lord Brougham on Politics, Theology, Law, Science, Education, Literature, &c. &c., as Exhibited in His Parliamentary and Legal Speeches, and Miscellaneous Writings. London: H. Colburn.

Carroll L. 1998 (1872). Through the Looking-Glass, and What Alice Found There. Harmondsworth: Puffin.

Davis J. H. 1988. The Guggenheims, 1848-1988: An American Epic. New York: Shapolsky Publishers.

Elster J. 1983. Explaining Technical Change: A Case Study in the Philosophy of Science. Cambridge: Cambridge University Press.

Gaskell E. 2005 (1855). North and South. New York; London: Norton; см. также рус. перев.: Гаскелл Э. 2011. Север и Юг: В 2 т. М.: Азбука-Аттикус.

24 Цит. по: Манн Т. 1960. Полное собр. соч.: В 10 т. Т. 8. М.: ГИХЛ; 137. - Примеч. ред.

Gay P. 1984. The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. I. Education of the Senses. Oxford: Oxford University Press.

Gay P. 1999 (1998). The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. V Pleasure Wars. New York: Norton.

Gay P. 2002. Schnitzler"s Century: The Making of Middle-Class Culture 1815-1914. New York: Norton.

Gramsci A. 1975. Quaderni del carcere. Torino: Giulio Einaudi.

Groethuysen B. 1927. Origines de l"esprit bourgeois en France. I: L"Eglise et la Bourgeoisie. Paris: Gallimard.

Helgerson R. 1997. Soldiers and Enigmatic Girls: The Politics of Dutch Domestic Realism, 1650-1672. Representations. 58: 49-87.

Hobsbawm E. 1989 (1987). The Age of Empire: 1875-1914. New York: Vintage.

Kocka J. 1999. Middle Class and Authoritarian State: Toward a History of the German Bürgertum in the Nineteenth Century. In: Kocka J. Industrial Culture and Bourgeois Society. Business, Labor, and Bureaucracy in Modern Germany. New York;Oxford: Berghahn Books; 192-207.

Koselleck R. 2004 (1979). Begriffgeschichte and Social History. In: Koselleck R. Futures Past: On the Semantics of Historical Time. New York: Columbia University Press; 75-92.

Luckacs G. 1974 (1914-1915). The Theory of the Novel. Cambridge, MA: MIT Press. См. также рус. перев.: Лукач Г. 1994. Теория романа. Новое Литературное обозрение. 9: 19-78.

Mann Th. 1936. Stories of Three Decades. New York: Knopf. См. также рус. перев.: Манн Т. 1960. Непорядки и раннее горе. Полное собр. соч.: В 10 т. Т. 8. М.: ГИХЛ; 128-167.

Marx K. 1990 (1867). Capital. Vol. 1. Harmondsworth: Penguin. См. также рус. перев.: Маркс К. 1960. Капитал. В изд.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 23. М.: Государственное издательство политической литературы.

Maza S. 2003. The Myth of the French Bourgeoisie: An Essay on the Social Imaginary, 1750-1850. Cambridge, MA: Harvard University Press.

Meiksins Wood E. 1992. The Pristine Culture of Capitalism: A Historical Essay on Old Regimes and Modern States. London: Verso.

Meiksins Wood E. 2002 (1999). The Origin of Capitalism: A Longer View. London: Verso.

Mill J. 1937 (1824). An Essay on Government (ed. E. Baker). Cambridge: Cambridge University Press.

Nerlich M. 1987 (1977). The Ideology of Adventure: Studies in Modern Consciousness, 1100-1750. Minneapolis: University of Minnesota Press.

Parkinson R. 1841. On the Present Condition of the Labouring Poor in Manchester; with Hints for Improving It. London; Manchester: Simpkin, Marshall, & Co.

Schama S. 1988. The Embarrassment of Riches. Berkeley: University of California Press.

Schumpeter J. A. 1975 (1942). Capitalism, Socialism and Democracy. New York: Harper.

Thompson F. M. L. 1988. The Rise of Respectable Society: A Social History of Victorian Britain 1830-1900. Cambridge, UK: Harvard University Press.

Wahrman D. 1995. Imagining the Middle Class: The Political Representation of Class in Britain, c. 17801840. Cambridge, UK: Cambridge University Press.

Wallerstein I. 1988. The Bourgeois(ie) as Concept and Reality. New Left Review. I (167) (January-February): 91-106.

Warburg A. 1999 (1902). The Art of Portraiture and the Florentine Bourgeoisie. In: Warburg A. The Renewal of Pagan Antiquity. Los Angeles: Getty Research Institute for the History of Art and the Humanities; 435-450.

Weber M. 1958 (1905). The Protestant Ethic and the Spirit of Capitalism. New York: Charles Scribner"s Sons. См. также рус. перев.: Вебер М. 2013. Избранное: протестантская этика и дух капитализма. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив.

Weber M. 1971. Der Nationalstaat und die Volkswirtschaftspolitik. In: Weber M. Gesammelte politische Schriften. Tübingen: J. C. B. Mohr; 1-25.

NEW TRANSLATIONS

The Bourgeois: Between History and Literature

MORETTI, Franco -

the Danily C. and Laura Louise Bell Professor in the Humanities, Department of English, Stanford University. Address: Building 460, 450 Serra Mall, Stanford, CA 94305-2087, USA.

The book "The Bourgeois: Between History and Literature" written by Franco Moretti, the professor in the Humanities at Stanford University and the founder of the Center for the Study of the Novel and Literary Lab, is devoted to the history of the bourgeois as a social class of the modern Western society. The bourgeois, refracted through the prism of literature, is the subject of "The Bourgeois". Addressing to some pieces of the Western literature, the author tries to scrutinize reasons of the bourgeois culture"s golden age and to reveal causes of its further fall. Moretti focuses not on real relationships between social groups but on legitimate cultural forms, which demonstrate peculiarities of the bourgeois and demarcate it from working and ruling classes. In addition, the author seeks an answer to the questions why the notion of bourgeois was being replaced with the concept of the middle class and why the bourgeois failed to resist political and cultural challenges of the modern Western society.

Email: [email protected]

The journal of Economic Sociology publishes "Introduction: Concepts and Contradictions" from "The Bourgeois". In the Introduction, Moretti formulates the problem of the study, defines key concepts and explains the applied methodology, demonstrating weaknesses and strengths of the formal analysis of literary prose for understanding the social history. In the Introduction, Moretti describes the book"s structure and sheds lights on the dark corners, which require additional research.

Key words: bourgeois; middle class; capitalism; culture; ideology; modern European literature; social structure; social and economic history.

Anderson P. (1976) The Antinomies of Antonio Gramsci. New Left Review, vol. I, no 100 (November-December), pp. 5-78.

Anderson P. (1992a ) The Notion of Bourgeois Revolution. English Questions, London: Verso, pp. 105120.

Anderson P. (1992b ) The Figures of Descent. English Questions, London: Verso, pp. 121-192.

Arendt H. (1994 ) The Origins of Totalitarianism, New York: Penguin Books.

Asor Rosa A. (1968) Thomas Mann o dell"ambiguità Borghese. Contropiano, vol. 2, pp. 319-376; vol. 3, pp. 527-576.

Benveniste E. (1971 ) Remarks on the Function of Language in Freudian Theory. Problems in General Linguistics, Coral Gables, FL: University of Miami Press, pp. 65-75.

Benveniste E. (1973 ) Indo-European Language and Society. Coral Gables, Florida: University of Miami Press.

Brougham H. (1837) Opinions of Lord Brougham on Politics, Theology, Law, Science, Education, Literature, &c. &c.: As Exhibited in His Parliamentary and Legal Speeches, and Miscellaneous Writings, London: H. Colburn.

Carroll L. (1998 ) Through the Looking-Glass, and What Alice Found There, Harmondsworth: Puffin.

Davis J. H. (1988) The Guggenheims, 1848-1988: An American Epic, New York: Shapolsky Publishers.

Elster J. (1983) Explaining Technical Change: A Case Study in the Philosophy of Science, Cambridge: Cambridge University Press.

Gaskell E. (2005 ) North and South, New York; London: Norton.

Gay P. (1984) The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. I. Education of the Senses, Oxford: Oxford University Press.

Gay P. (1999 ) The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. V. Pleasure Wars, New York: Norton.

Gay P. (2002) Schnitzler"s Century: The Making of Middle-Class Culture 1815-1914, New York: Norton.

Gramsci A. (1975) Quaderni del carcere, Torino: Giulio Einaudi (in Italian).

Groethuysen B. (1927) Origines de l"esprit bourgeois en France. I: L"Eglise et la Bourgeoisie, Paris: Gallimard (in French).

Helgerson R. (1997) Soldiers and Enigmatic Girls: The Politics of Dutch Domestic Realism, 1650-1672. Representations, vol. 58, pp. 49-87.

Hobsbawm E. (1989 ) The Age of Empire: 1875-1914, New York: Vintage.

Kocka J. (1999) Middle Class and Authoritarian State: Toward a History of the German Bürgertum in the Nineteenth Century. Industrial Culture and Bourgeois Society. Business, Labor, and Bureaucracy in Modern Germany, New York;Oxford: Berghahn Books; pp. 192-207.

Koselleck R. (2004 ) Begriffgeschichte and Social History. Futures Past: On the Semantics of Historical Time, New York: Columbia University Press, pp. 75-92.

Luckacs G. (1974 ) The Theory of the Novel, Cambridge, MA: MIT Press.

Mann Th. (1936) Stories of Three Decades, New York: Knopf.

Marx K. (1990 ) Capital. Vol. 1. Harmondsworth: Penguin.

Maza S. (2003) The Myth of the French Bourgeoisie: An Essay on the Social Imaginary, 1750-1850, Cambridge, MA: Harvard University Press.

Meiksins Wood E. (1992) The Pristine Culture of Capitalism: A Historical Essay on Old Regimes and Modern States, London: Verso.

Meiksins Wood E. (2002 ) The Origin of Capitalism: A Longer View, London: Verso.

Mill J. (1937 ) An Essay on Government (ed. E. Baker), Cambridge: Cambridge University Press.

Nerlich M. (1987 ) The Ideology of Adventure: Studies in Modern Consciousness, 1100-1750, Minneapolis: University of Minnesota Press.

Parkinson R. (1841) On the Present Condition of the Labouring Poor in Manchester; with Hints for Improving It, London; Manchester: Simpkin, Marshall, & Co.

Schama S. (1988) The Embarrassment of Riches, Berkeley: University of California Press.

Schumpeter J. A. (1975 ) Capitalism, Socialism and Democracy, New York: Harper.

Thompson F. M. L. (1988) The Rise of Respectable Society: A Social History of Victorian Britain 1830-1900, Cambridge: Harvard University Press.

Wahrman D. (1995) Imagining the Middle Class: The Political Representation of Class in Britain, c. 17801840, Cambridge, UK: Cambridge University Press.

Wallerstein I. (1988) The Bourgeois(ie) as Concept and Reality. New Left Review, vol. I, no 167, (January-February), pp. 91-106.

Warburg A. (1999 ) The Art of Portraiture and the Florentine Bourgeoisie. In: Warburg A. The Renewal of Pagan Antiquity, Los Angeles: Getty Research Institute for the History of Art and the Humanities, pp. 435-450.

Weber M. (1958 ) The Protestant Ethic and the Spirit of Capitalism, New York: Charles Scribner"s Sons.

Weber M. (1971) Der Nationalstaat und die Volkswirtschaftspolitik. Gesammelte politische Schriften, Tübingen: J. C. B. Mohr, pp. 1-25 (in German).




Top