Гоголь жил в италии. Гоголь об италии

(В: Иностранная литература, 1984,
№12, сс. 203 — 210)

Уходящий год, как известно" был объявлен по
решению ООН годом Гоголя. В связи со 175-летием со дня рождения
великого русского писателя в Институте мировой литературы имени А.
М. Горького состоялась научная конференция, В основу предлагаемой
читателю статьи советского литературоведа Р. Хлодовского лег
прочитанный на ней доклад.

Встретили ли вы сейчас у Гоголя то,
что можно
назвать "абсолютным шедевром"?

- "Рим"! Когда я перечитывал его, меня удивило,

Что раньше он мне не нравился, я как-то даже пробегал его,
не
вчитываясь, а теперь просто был поражен.

Валентин Катаев
(Из интервью)

"Рим" - рассказ, жанрово определенный Гоголем
как "отрывок",-читают действительно не так уж часто. Между тем для
понимания Гоголя "Рим" существен. В нем подведены важные итога и
намечена большая историческая идея. Имея в виду "отрывок" и называя
его "превосходной статьей", П. В. Анненков вспоминал в очерке
"Гоголь в Риме летом 1841 года": "Под воззрение свое на Рим Гоголь
начинал подводить в эту эпоху и свои суждения вообще о предметах
нравственного свойства, свой образ мыслей и, наконец, жизнь свою".

Последние замечания особенно примечательны.
Анненков вспоминал о Гоголе, уже прочитав "Рим" и воспринимая
зрелого, классического Гоголя сквозь призму этого отрывка.
Примечательно также и то, что" заговорив о "Риме", Анненков сразу
сбивается на Рим - вечный город, на Рим-Град. В мире Гоголя этот Рим
занимал огромное место. Едва оправившись от придавившего его
известия о гибели Пушкина, Гоголь писал В. А. Жуковскому: "Я родился
здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра,
театр -все это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел
только, что поэтическая часть этого сна,-вы, да три-четыре
оставивших вечную радость воспоминания в душе моей,- не перешли в
действительность… О, Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон удалось
мне видеть в жизни, и как печально было мое пробуждение! Что бы за
жизнь моя была после этого в Петербурге; но как будто с целью
всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии,
чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и весь впился в ее роскошные
красы. Она заменила мне все… Я весел? душа моя светла. Тружусь и
спешу всеми силами совершить труд мой. Жизни, жизни! еще бы жизни! Я
ничего еще не сделал…"

В Риме было сделано много" Там написаны первый
том "Мертвых душ" и "Шинель"; в Риме были коренным образом
переработаны "Тарас Бульба" и "Портрет"; в Риме получили
окончательную редакцию "Женитьба." и "Ревизор". Вскоре после того,
как осенью 1841 года Гоголь приехал из Италии в Россию, Белинский
написал об авторе "Мертвых душ": "Он совершенно отрешился от
малороссийского элемента и стал русским национальным поэтом во всем
пространстве этого слова".

"Важное значение города Рима в жизни Гоголя,--
справедливо отметил Анненков,- еще не вполне исследовано".

Слова о Риме-родине не были у Гоголя. случайной,
сгоряча брошенной фразой. Он повторял их часто и настойчиво. В
апреле 1838 года Гоголь признавался М, П. Балабиной: "…когда я
увидел наконец во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше
прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой
несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет,
это все не то, не свою родину, но родину души своей я увидел, где
душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет".

Вечный, классический Рим как бы прародина
русского, необычайно русского писателя Гоголя. Чем более русским
ощущал себя Гоголь, тем ближе и роднее становился Рим.

В 1840 году Гоголь написал сестре из Вены,
прося ее передать привет А. С. Данилевскому и наказать, чтобы тот
писал ему почаще, "А вечный адрес мой он знает: Roma".

В устах Гоголя слово "вечный" звучало весомо.
Вечный город воспринимался им как вечная родина. Национальному самосознанию Гоголя это никак не противоречило. «О России, — утверждал он, — я могу писать
только в Риме. Только там она предстанет мне вся, во всей своей
громаде".

Понимаю, что эти гоголевские слова могут
показаться несколько неожиданными. Читатель вправе спросить: почему,
почему только в Риме?

Попробую ответить. Хотя знаю, что это весьма
непросто. Однако сделать вид, будто в мире Гоголя никакого Рима
реально не существовало, было бы вряд ли правильно, да и просто
неразумно. "Поглядите на меня в Риме, - приглашает всех нас, а отнюдь
не одного лишь П. А. Плетнева великий русский писатель, - поглядите
на меня в Риме, и вы много во мне поймете того, чему, может быть,
многие дали название бессмысленной странности".

Тема Рима или, точнее, Италии появилась в
творчестве Гоголя рано. Первое опубликованное им произведение
называлось "Италия" (март 1829 года). Это было стихотворение,
написанное неуклюжими октавами и изобиловавшее банальностями
заурядного романтизма. Его можно было бы счесть не слишком удачной
пробой пера или даже случайной опиской. Возможно, так оно и было.
Между тем тема Италии в творчестве Гоголя нарастала. В
заключительных строках "Записок сумасшедшего" в голос измученного
санитарами Поприщина властно ворвался глас великого писателя,
который некоторое время спустя примется за поэму о мертвых душах:
"Дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик,
звени, мой колокольчик, взвейтеся кони, и несите меня с этого света!
Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится
передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными
деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит
в тумане; с одной стороны море, с другой - Италия; вон и русские
избы виднеют. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед
окном? Матушка, спаси твоего бедного сына!"

Это очень гоголевские строки. Они по-гоголевски
пронзительные и по-гоголевски пророческие. Под таинственный звук
струны в тумане Италия и русские избы в мире Гоголя соприкоснулись,
и их казалось бы непредвиденное соприкосновение освятилось
единственным для всякого русского человека словом "матушка". Это -
факт, и для нашей литературы факт этот весьма знаменателен. В
"Записках сумасшедшего", скажет Белинский, "такая бездна поэзии,
такая философия…".

При всей своей видимой неожиданности тема Италии
и пока еще неназванного Рима зазвучала в заключительных аккордах
гоголевских "Арабесок" вовсе не вдруг, а очень естественно,
органично и, более того, вполне закономерно.

Не стану анализировать гоголевские тексты первой
половины 30-х годов, а просто сошлюсь на выводы одной, как мне
кажется, яркой книга. "… Идея возвращения в детство,
к истокам, в цельный мир прекрасного,- пишет Игорь Золотусский,- это
идея всей прозы Гоголя этих лет и идея его статей, помещенных в
"Арабесках". И всюду бесцветный север и гармонический (и яркий) юг противопоставляются друг другу. И в
"Тарасе Бульбе" (косвенно), и в "Старосветских помещиках" (открыто),
и в повестях "Арабесок"… На это есть намек в "Портрете", где
укором Чарткову становится картина, привезенная из Италии. Об этом
говорит и порыв Поприщина, переносящегося из Петербурга на юг
Европы" .

Строго говоря, последняя фраза не вполне точна.
Гоголевская тройка мчит Поприщина с юга на север, к русским избам, к
давно уже поджидающей его матушке. На последней странице "Арабесок"
напророчен последний путь Гоголя в Россию. Однако в главном
Золотусский прав. В "Арабесках" содержались важные предсказания,
которые действительно настойчиво указывали на юг, на Италию. Древние
не зря называли поэтов "vates". Поэты - пророки, потому что,
осознавая себя, они осознают судьбу воплотившегося в них слова. В
первой трети XIX века судьба только что возникшей русской
национальной поэзии вплелась в историческую судьбу русского народа.
В истории человечества бывают моменты, когда подлинно реальным
оказывается идеальное. В истории Европы - и в этом ее трагическое величие - такого
рода моментов было не так уж мало. Гоголь понимал это как никто
другой в современной ему России.

В 1834 году он обнародовал в "Арабесках"
"Несколько слов о Пушкине". Глава начиналась словами: "При имени
Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте". Сказано
это было смело, оригинально, но в 1834 году никого уже, по-видимому,
ошеломить не могло. В начале века национальное самосознание
формировалось в России стремительно и революционно. Однако то, что
двумя фразами дальше скажет о пока еще живом тридцатилетнем Пушкине
двадцатилетний Гоголь, не может не поразить даже теперь. Гоголь
пишет: "Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное
явление русского духа; это русский человек в его развитии, в каком
он, может быть, явится через двести лет".

Говоря о Пушкине, Гоголь говорит не о
гениальной, невиданной, всех изумлявшей поэзии, а о человеке, о гениальном
русском человеке, свободном и гармоничном, о человеке-артисте, как
его назовет потом Виссарион Белинский и независимо от него Александр
Блок. Эта черта очень русская, национально, классически русская - и
в то же время необычайно итальянская, национально итальянская,
классически ренессансная. Именно в Италии эпохи Возрождения
европейский человек впервые осознал себя самодовлеющей
индивидуальностью, внутренне свободным человеком-творцом. Это стало
одной из причин, почему на рубеже XV и XVI веков "в Италии наступил
невиданный расцвет искусства, который явился как бы отблеском
классической древности и которого никогда уже больше не удавалось
достигнуть" .

В наше время отрицание художественных абсолютов становится делом обычным.
Вероятно, в этом есть своя закономерность. Но покорно принимать ее
не хочется. Гоголь счел бы отрицание художественной абсолютности
искусства Высокого Ренессанса еще большим абсурдом, нежели
поприщинское "мартобря 86 числа". Идеальный человек представал
перед ним вживе. Молодой Гоголь встречался с ним, разговаривал,
жадно ловил его советы и подсказки и даже был с эстетическим
абсолютом на дружеской ноге. Идеальным русским человеком для Гоголя
был уникальный, но тем не менее вполне реальный, очень живой,
веселый Александр Сергеевич, жену которого он как-то второпях
назвал Надеждой Николаевной. "Несколько слов о Пушкине" многое
проясняют во всем Гоголе, а значит, и то, почему в его мире такое
большое место занял вечный" классический Рим. Пушкин и Италия,
"златая Италия", в мире Гоголя постоянно соприкасаются.

Ощущение русскости побуждало Гоголя тянуться к
идеальному человеку. Поначалу казалось, что дорасти до Пушкина
вполне возможно. Ободряло само присутствие Пушкина и его поддержка.
В несколько загадочной записи "1834" Гоголь клялся своему, как тогда
казалось, гармоническому гению: "Я совершу… Я совершу. Жизнь кипит
во мне. Труды мои будут вдохновенны" .

В 1834 году был начат "Ревизор". Однако именно
успех этой сатирической комедии убедил Гоголя в том, что
произведение он создал, может быть, и замечательное, но совсем не
пушкинское. Это повергло его почти что в отчаянье. Он обиделся на
всех, даже на Пушкина и бросился назад - на Запад.

В Италию Гоголь добирался кружным, но, как он
скажет потом, единственно правильным путем. Прежде чем отправиться
в Рим, Гоголь побывал в Германии, в Швейцарии, в Париже, куда он, по
его словам, заехал, сам того не желая. "Я попал в Париж почти
нечаянно. В Италии холера, в Швейцарии холодно. На меня напала
хандра, да притом и доктор требовал для моей болезни перемены
места".

Париж Гоголю был ни к чему. "Париж город хорош
для того,- писал он Н. Я. Прокоповичу,- кто именно едет для Парижа,
чтобы погрузиться во всю его жизнь,., Жизнь политическая, жизнь
вовсе противоположная смиренной художнической, не может понравиться
таким счастливцам праздным, как мы с тобой",

Гоголь шутит со своим школьным приятелем и
шутливо, по-школьнически, примеривается к пушкинскому Моцарту. Он не
подозревает, что через два дня Пушкин сядет в сани и поедет на
Черную речку стреляться с Дантесом. Пушкин пока еще жив, и затеянный
в России роман пишется у Гоголя легко и весело. "Мертвые текут
живо,- сообщает он Жуковскому,- свежее и бодрее, чем в Веве".

Весть о гибели Пушкина застала Гоголя в Париже.
Она потрясла и переворотила весь его мир. Россия без Пушкина на
какое-то время перестала для Гоголя быть Россией. Пушкин обернулся
мечтой, национальной грезой России. Расстояние до гармонически развитого русского человека стало опять
огромным, но в преодолимости его Гоголь не сомневался. Весной 1837
года он уехал из Парижа в Рим, в частности и потому, что твердо
верил в историческую, а главное - эстетическую осуществимость
русской национальной мечты об истинно прекрасном, идеальном
человеке. Задуманный в духе "Ревизора" многоплановый сатирический
роман стал превращаться в Италии в величаво текущую эпопею, в
русскую национальную поэму. В Риме завязывалась главная, сквозная
тема классической русской литературы XIX столетия, тема воскресения,
возрождения в человеке человека. Происходило это не без участия итальянской
национальной классики- литературы и искусства Высокого Ренессанса.
Поездка Гоголя в Рим оказалась для судеб европейской культуры не
менее эпохальной, нежели итальянское путешествие Гёте.

Первые впечатления от Рима были глубокими и,
несмотря ни на что, праздничными и радостными. Гоголю вдруг
показалось, будто он перенесся в прекрасный мир юности, причем не
величавой юности всей европейской культуры, а своей собственной,
нежинской, украинской. Город Рим представился Миргородом. "Мне
кажется,- писал Гоголь из Рима одному из своих приятелей по
нежинской гимназии,- что будто бы я заехал к старинным
малороссийским помещикам. Такие же дряхлые двери у домов, со
множеством бесполезных дыр, марающие платье мелом, старинные
подсвечники и лампы в виде церковных. Блюда все особенные, все на
старинный манер. Везде доселе виделась мне картина изменений. Здесь
все остановилось на одном месте и далее нейдет".

На первый.взгляд это тоже может показаться
шокирующе неожиданным. В 30-е годы XIX века папский Рим Григория XVI
был едва ли не самым консервативным и, более того, самым реакционным
государством Западной Европы. Тем не менее мы очень бы ошиблись,
предположив, будто в Риме Гоголя восхитил общественно-политический
застой и клерикальное мракобесие. Гоголь не любил, да и просто не
умел пользоваться понятиями современной ему публицистики. Однако,
когда сегодня вчитываешься в письма Гоголя из Рима и в отрывок
"Рим", становится совершенно ясно, что в казалось бы остановившейся
жизни Вечного города автор "Тараса Бульбы" и "Старосветских
помещиков" увидел не застой теократического государства, а
устойчивость жизненных основ, которые требовались в XIX веке для
того, чтобы строить классическое здание национальной русской
литературы, соизмеримое с по-ренессансному гармоничным пушкинским
идеалом истинно прекрасного человека, Анненков не просто во многом
верно оценил отрывок "Рим", но и поставил его в контекст жизни я
творчества Гоголя конца 30-х--начала 40-х годов. "Влияние Италии и
особенно Рима,- отмечает он, — начинает все более усиливаться и
проявляется отвращением к европейской цивилизации., наклонностью к
художественному уединению сосредоточенностью мысли, поиском за крепким основанием, которое могло бы держать дух в напряженном довольстве одним самим собой",

П. В. Анненков выражается по-гегельянски. Если
перевести его слова на обычный русский язык, то получится, что
Гоголь приехал в Италию, дабы отыскать в Риме основы, на которых
русская национальная культура, как это уже случилось в эпоху
Возрождения с национальной культурой Италии, могла бы обрести
необходимую ей свободу и вместе с ней идеальную форму для воплощения
национального самосознания русского слова и русского народа.

Передавая одну из своих римских бесед с Гоголем,
Анненков пишет: "Вот,- сказал он раз,- начали бояться у нас
европейской неурядицы - пролетариата… думают, как из мужиков
сделать немецких фермеров… А к чему это?.. Можно ли разделять
мужика с землею?.. Какое же тут пролетарство? Вы ведь подумайте,
что мужик наш плачет от радости, увидав землю свою; некоторые
ложатся и целуют ее как любовницу. Это что-нибудь да значит?.. Об
этом-то и надо поразмыслить…" Вообще он был убежден тогда, что
русский мир составляет отдельную сферу, имеющую свои законы, о
которых в Европе не имеют, понятия. Как теперь смотрю на него, когда
он высказывал эти мысли своим протяжным, медленно текущим голосом,
исполненным силы и
выражения.
Это был совсем другой Гоголь, чем тот, которого я
оставил недавно в Париже… Все в нем установилось,
определилось и выработалось"
(курсив мой.-Р. X.).
"…Взлелеянный уединением Рима, он весь предался творчеству и
перестал читать и заботиться о том, что делается в остальной
Европе… В Риме он только перечитывал любимые места из Данте,
Илиады Гнедича и стихотворений Пушкина…"

С Анненковым не во всем можно согласиться:
Гоголь в Риме не отделял Россию от Запада, а наоборот, включал при
нем и в нем рождавшуюся национальную русскую культуру в
гуманистическую культуру Европы, которую он всегда рассматривал как
единую, органически развивающуюся историческую целостность. В Риме
он читал не только Данте и Гомера, но и многих современных ему
западноевропейских писателей, в частности Диккенса. Однако самое
главное в "римском" Гоголе Анненков если не до конца понял, то во
всяком случае почувствовал и угадал. В Риме Гоголь делал великое
русское дело, считая его делом европейским и в известном смысле
всемирным, всечеловеческим. Вот почему он так резко, может быть даже
излишне резко, противопоставил якобы остановившуюся жизнь Вечного
города стремительным изменениям враждебного человеку
капиталистического "прогресса", с которым столкнулся в Западной
Европе и который навсегда отвратил его от уже не революционного, а
очень буржуазного Парижа. Вот почему он так болезненно остро
отреагировал на статью Белинского "Объяснение на объяснение по
поводу поэмы Гоголя "Мертвые души", в которой замечательный и высоко
ценимый Гоголем критик заметил, что в гоголевском отрывке, где есть удивительно яркие и верные картины действительности, "есть и косые взгляды на Париж: и близорукие взгляды на Рим".

Стена дома в Риме, в котором Николай Гоголь писал «Мертвые души»

Город Гоголя — Рим. Об этом он говорит откровенно, и прямо, и метафорически («прекрасное далеко») и кратко, и развернуто: «О, Рим, Рим! Кроме Рима, нет Рима на свете! Хотел я было сказать — счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость».

Александру Данилевскому, российскому историку, он писал из Италии: «Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчета. Он показался маленьким. Но чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше, а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу — и уж на всю жизнь».

Цитировать восторженные слова Гоголя о Риме можно часами. Роман под названием «Аннунциата» он и писать-то начал, кажется, только для того, чтобы лишний раз выразить свой восторг перед этим городом. Сюжет там минимален: молодой и знатный римлянин едет в «центр Европы», в Париж, восхищается его неуемным бурлением, его шумом, его разноцветьем и разнообразием, но довольно скоро от всего этого утомляется, поскольку собственного занятия в жизни не имеет, а от пустого безделья и впрямь недолго устать. Римлянин возвращается на родину, и тут… Страница за страницей:

«И вот уже наконец Роnte Molle, городские ворота, и вот обняла его красавица площадей Piazza del Popolo, глянул Monte Pincio с террасами, лестницами, статуями и людьми, прогуливающимися на верхушках. Боже! как забилось его сердце!...»

«Из темного травертина были сложены его тяжелые, несокрушимые стены, вершину венчал великолепно набранный колоссальный карниз, мраморными брусьями обложена была большая дверь, и окна глядели величаво, обремененные роскошным архитектурным убранством; или как вдруг нежданно вместе с небольшой площадью выглядывал картинный фонтан, обрызгивавший себя самого и свои обезображенные мхом гранитные ступени; как темная грязная улица оканчивалась нежданно играющей архитектурной декорацией Бернини, или летящим кверху обелиском, или церковью и монастырской стеною, вспыхивавшими блеском солнца на темно-лазурном небе, с черными, как уголь, кипарисами…»

«Тут самая нищета являлась в каком-то светлом виде, беззаботная, незнакомая с терзаньем и слезами, беспечно и живописно протягивавшая руку…»

Здесь, похоже, герой (или автор) несколько увлекся: нищета, не знакомая со слезами, видится таковой только стороннему наблюдателю. Да разве что под южным солнцем слезы высыхают быстрее. Но бедность — нигде не радость, даже если выглядит, как кажется не знающего ни в чем нужды герою, «живописной».

Роман остался неоконченным, возможно, именно потому, что чем дальше, тем больше превращался в текст не о женщине («Аннунциата»), а о городе. Город же оказывается сопоставим с целым миром, с вселенной, и описывать его становится задачей сверхчеловеческой; человеку по отношению к этому городу остается, как видно, одно — преклонение: «Рим как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен».

Тем не менее, Рим оставался реальным городом — с улицами, не вполне чистыми, со съемными квартирами, где бывало и душно, и жарко, с трактирами, уличными криками, пылью, античными руинами на соседних улицах и синим итальянским небом над головой… Все римские адреса Гоголя изучены, описаны, показаны; последний раз — Леонидом Парфеновым в телефильме «Птица-Гоголь». На доме, где он жил на улице Систина, еще в XIX веке установлена мемориальная доска, с надписью по-итальянски: «Великий русский писатель Николай Гоголь жил в этом доме с 1838 по 1842, где сочинял и писал своё главное творение». Русский текст несколько сдержаннее: «Здесь жил в 1838-1842 гг. Николай Васильевич Гоголь. Здесь писал «Мертвые души». Инициатором установки доски называют писателя Петра Дмитриевича Боборыкина, вошедшего в историю русской культуры как публицист, впервые начавший активно употреблять слово «интеллигенция» по отношению к русским интеллектуалам.

Сегодня гиды могут все эти места показать и провести по всему маршруту гоголевских адресов. В этом списке будут квартира на Виа-Систина, Испанская лестница и Испанская же площадь с фонтаном, который, как все городские фонтаны до XX века, существовал не для красоты и научных размышлений, а для вполне практического снабжения горожан водой. Будет тут и мастерская Александра Иванова, с которым Гоголя связывали отношения вполне приятельские, если не сказать дружественные.

Иванов тогда писал в Риме «Явление Христа народу». Беседы с Гоголем очевидно вплетались дополнительной нитью в размышления художника о главном моменте христианской истории. Гоголь заметит: «Как умеет слушать Иванов — всем своим существом!» И было, что слушать! О степени влияния идей Гоголя на работу Иванова специалисты могут спорить, но ясно, что влияние имелось, и немалое. Причем не только в плане богословского и философского содержания картины (о, на эти темы художник с писателем беседовали немало, но не оставили — увы! — о том записок). Речь шла и об эстетической стороне дела, и даже — о профессионально-художественной. В записках Федора Чижова, ученого и общественного деятеля, в 1842 году жившего в Риме в том же доме, что и Гоголь, есть описание любопытной сцены.

Чижов, тогда уже адъюнкт-профессор Петербургского университета тридцати с небольшим лет, в мастерской Александра Иванова рассматривает два его новых рисунка, сделанных для великой княгини Марии Николаевны. На первом — жанровая сценка с танцующими итальянками и англичанином, второй изображает «простое пиршество римлян на Ponte molo» . Художник сомневается, который из двух лучше, Чижов высказывает свое мнение, указывая на вторую работу, но тут «приходит Гоголь и диктаторским тоном произносит приговор в пользу первой, говоря, что она в сравнении с тою — историческая картина, а та genre, что тут каждое лицо требует отдельного выражения, а там группы».

Римское общение Иванова и Гоголя будет иметь далеко идущие последствия. Художник напишет портрет писателя, писатель изобразит его в качестве идеального художника в повести «Портрет». И это не все: Иванов ввел писателя непосредственно в картину; персонажа в коричневом хитоне, оглядывающегося на Христа, художник писал с Гоголя. Гоголь же включил целую главу «Исторический живописец Иванов» в «Выбранные места из переписки с друзьями», вышедшие в свет в начале 1847 года.

Впрочем, «Гоголь, Иванов и русская культура» — тема бесконечная, отметим лишь, что начало всему положено было в Риме.

«Он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие» , — вспоминала Александра Смирнова-Россет. Александра Осиповна иронизирует, а ведь так оно и было: Гоголь открыл Рим как всемирно-историческое явление, как нечто, не входящее в список «семи чудес света» лишь потому, что больше любого списка.

Рим для него больше, чем любой другой город, Москва или Петербург, не говоря уж про малую родину, Сорочинцы. Москва — кабинет, место работы, сцена: здесь он читал слушателям главы «Мертвых душ». Петербург — тема творческого исследования, предмет профессиональной деятельности. Сорочинцы — колыбель, из которой надо было улететь в открытый всеобщий большой мир, как улетали в этот большой мир великие и малые гении из Стратфорда, Винчи, Денисовки… Римом Гоголь наслаждается, но не как просто приятным для писательства местом, вроде Переделкино. Он пытается угадать в нем большее, и, вероятно, мы были бы вправе ожидать состоявшейся книги о Риме, где было бы сформулировано то, для чего требуется именно гоголевский — не меньше! — талант.

Но как Иванов в Риме писал картину, действие которой происходит на берегах Иордана, так и Гоголь в Риме писал о губернском городе NN, в который въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, а в бричке той сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод. И так далее, так далее…

«О России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей свой громаде...»

Сказанное Гоголем о России — предмет анализа и споров вот уже второе столетие. Хорошо бы обсудить сказанное Гоголем о Риме.

Например, так: Гоголь своим принятием Рима как центра цивилизованного мира (не за теплой погодой же он туда ехал) возвращает России второй этаж бытия. Так человек живет в районе Люблино — и одновременно в Москве; в Москве и одновременно в России; в России — и… в Европе. Мысль, очевидная для парижанина или берлинца, в России, благодаря гигантским размерам самой страны, очевидной быть перестает. Между тем умение чувствовать себя частью чего-то большего для нормального существования человека необходимо. Она уравновешивает горизонт восприятия, она удерживает от соблазна делить мир всего лишь надвое: на «мы» и «они». Она приучает к мысли о сосуществовании под некоей общей крышей как о соседстве равных. Для европейской христианской культуры такой объединяющей точкой вполне может быть Рим; умы, равновеликие Гоголю, это понимали.

«Покуда Колизей неколебим,
Великий Рим стоит неколебимо,
Но рухни Колизей — и рухнет Рим,
И рухнет мир, когда не станет Рима».

Это писал тоже не прямой наследник цезарей, не итальянец, а англичанин, лондонец лорд Джордж Байрон. Для него Рим не менее далек, чем для подданного Российской империи Николая Гоголя, но Рим есть мир, и это аксиома.
На русском языке последняя строчка звучит куда убедительнее, чем в оригинале. У Байрона:

«While stands the Coliseum, Rome shall stand;
When falls the Coliseum, Rome shall fall;
And when Rome falls—the World».

Отражение «Рим — мир» появляется в переводе Вильгельма Вениаминовича Левика, но, кажется, это тот случай, когда в соавторы переводчику можно записать русский язык. Этого не требовалось придумывать, перебирая варианты! Это уже сказано: «Рим — мир».

Гоголевские слова, в письмах, в статьях, в повести, выглядят лишь пространным комментарием к этой звучной и емкой формуле «Рим — мир».

Книга под названием «Рим» не состоялась. «Аннунциата» — явно лишь подход, вступление к чему-то большему. Но масштаб Рима оказался больше, чем любая книга, любое сочинение. Описать Рим — все равно, что описать всю Европу; задача не для одного таланта. Так Иванов задумывал картину, выражающую сущность всего Евангелия — и заставил критиков считать подготовительные эскизы к ней созданиями лучшими, чем окончательное произведение. Гоголь так и не сказал о Риме того, что понял и увидел в нем. Нам остались лишь комментарии к невысказанному.

Но зато какие: «Нет лучше участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к Богу... (…) Вот мое мнение: кто был в Италии, тот скажет: «прощай» другим землям. Кто был на небе, тот не захочет на землю».

«Гоголь и Рим», «Рим в мире Гоголя», «римский период творчества Гоголя» — проблемы, которые были предметом внимания многих поколений литературоведов, рассматривавших их различные аспекты . Подавляющее большинство из них признавало, что римский период его творчества стал одним из ярких и содержательных, а еще - чрезвычайно продуктивным. Однако до сих пор, как мне видится, представление о Риме и его месте в творческой жизни и судьбе писателя нуждается в корректировке. Рим был не только географическим местом пребывания, пусть и очень приятным, но и фактом глубокого переживания и сокровенной тайны, неразгаданной и поныне.

Безусловно, Рим, помимо прочего, был еще и знаковым творческим топосом гоголевского мира. В какой бы плоскости мы не посмотрели на Гоголя через призму Рима, неизбежно ощущается важность открываемого пространства мысли. Это и заставляет нас еще раз вернуться к римскому периоду жизни писателя.

Гоголь прожил в Риме в совокупности около четырех лет. Он часто оставлял город на длительное время, но каждое его возвращение сопровождалось творческим всплеском, возбуждавших новые надежды на осуществление грандиозной идеи собственного апостольства, путеводной звезды Гоголя . В целом общение с городом длилось с весны 1837 года (Гоголь приехал в Рим в канун Светлого воскресенья) и до осени 1847 г., т. е. больше десяти лет. Видимо, как раз об этих десятилетии писал Гоголь в письме к царю Николаю I: «Десять лет тяжких недугов оторвали меня от тех трудов, к которым я порывался; десять лет тяжких внутренних страданий душевных лишили меня возможности подвизаться на полезных поприщах пред Вами. Но не пропали эти годы: великой милостью Бога устроено было так, чтобы совершалось в это время мое внутреннее воспитание, без которого не принесла бы пользы отечеству моя наиревностнейшая служба; великой милостью Бога вложены в меня некоторые не общие другим способности, которых не воспитаются, и которыми по возвращеньи моем из Святой Земли я сослужу Вам службу так же верно и честно, как умели служить истинно русские духом и сердцем» . В этом фрагменте явственно прочитываются ассоциативные связи с биографией Сильвио Пеллико, десять лет находившемся в тюрьме, пребывание в которой завершилось религиозным преображением итальянского литератора, рассказавшего обо всем в нашумевшей по всей Европе книге «Мои темницы». Эту книгу знал и Николай I.

Для Гоголя таким испытанием стало пребывание за границей. Там были написаны «Мертвые души», созданы новые редакции «Портрета», «Тараса Бульбы», «Шинели», появились «Рим», «На вилле» и, наконец, «Выбранные места из переписки с друзьями». Но самое примечательное то, что именно в римский период вызрел апостольский проект - главное творение жизни Гоголя, в котором литературное творчество представляет хоть и главную, но лишь составляющую более масштабного замысла. В Риме же была предпринята попытка и его осуществления. Здесь мистическая идея особого призвания и предназначения обрела реальное воплощение, опору в христианской истории, мессианской традиции Рима, который был одним из важнейших центров и свидетелей апостольских деяний, городом, из которого распространялось по миру христианство.

Особое место Рима в истории христианства объясняется целым рядом факторов. Во-первых, Рим был имперским центром и к нему тянулись первые христиане, понимая, что мессианский дух восторжествует быстрее, если он пойдет из столицы. Именно здесь совершали служение самые авторитетные апостолы Петр и Павел. Уже к средине второго века Рим становится центром христианского мира. Один из страстных защитников идей апостольской преемственности и примата Рима, Ириней Лионский, писал: «Ибо по необходимости с этой (Римской) церковью, по ее преимущественной важности, согласуется всякая церковь..., так как в ней апостольское предание всегда сохранялось верующими повсюду«. . Еще сильнее стало влияние престола Петра после учреждения папства, о чем писал Гоголь в своих лекция по истории средних веков (VIII, 102-103).

Но, как ни странно, в большинстве своем исследователи и критики акцентировали внимание не столько на религиозной природе мотивации Гоголем выбора Рима, сколько на эстетической. Даже К. Мочульский, предметом исследования которого является духовно-религиозное развитие писателя, замечает, что «римская эпоха» - «история медленной влюбленности Гоголя в Рим и погружения души в чистый эстетизм». Правда, К. Мочульский не упускает из поля зрения и главный предмет своего исследования: «Гоголь покидал родину, чувствуя себя непризнанным пророком; в нем развивалась мания преследования; ему казалось, что враги хотят его погубить, ославив бунтовщиком, „подрывающим государственную машину“. Эта мысль особенно его возмущала, потому что на свою литературную работу он смотрел как на государственную службу». Склонен думать, что ученый заметно преувеличивает второй указанный мотив, касающийся страхов Гоголя. Что же касается ощущения пророческого призвания в качестве мотива отъезда Гоголя, то здесь исследователь прав. Правда, и увлечение католицизмом ученый объяснял также через призму эстетического: «Католические церкви и богослужение пленяли его прежде всего эстетически» .

Можно проследить целый сюжет исследовательских версий эстетического слагаемого гоголевского пребывания в Риме. Истоки этого сюжета - в творчестве и письмах писателя. Образ (концепт) Рима достаточно рано внедряется в сознание Гоголя. Видимо, это произошло еще во время учебы в Гимназии. Штудирование латинского языка сопровождалось знакомством с римскими авторами, и это обогащало информацией о Риме разных эпох, формировало узнаваемый и неповторимый эстетический профиль Италии. Уже в первом печатном произведении будущего писателя, стихотворении «Италия», прозвучала тема ожидаемой встречи. В заключительной строфе Гоголь писал:

Узрю ль тебя я, полный ожиданий? Душа в лучах, и думы говорят, Меня влечет и жжет твое дыханье, Я - в небесах весь звук и трепетанье.

«Земля любви и море чарований» - такой видится Гоголю Италия, страна, о которой он напишет столько восторженных страниц.

В письме к А. С. Данилевскому (от 18.06.1838 г.) Гоголь писал: «Но Рим, наш чудесный Рим, в котором, я думаю, и ты живешь мысленно в лучшие минуты твоих мыслей, этот Рим увлек и околдовал меня. Не могу, да и только, из него вырваться». Гоголь признавался М. П. Балабиной в том же 1838 году: «Мне кажется, теперь... по крайней мере, если бы мне предложили - натурально не какой-нибудь император или король, а кто-нибудь посильнее их - что бы я предпочел видеть перед собою - древний Рим в грозном и блестящем величии или Рим нынешний в его теперешних развалинах, я бы предпочел Рим нынешний. Нет, он никогда не был так прекрасен. Он прекрасен уже тем, что ему 2588-й год, что на одной половине его дышит век языческий, на другой христианский, и тот и другой - огромнейшие две мысли в мире. Но вы знаете, почему он прекрасен. Где вы встретите эту божественную, эту райскую пустыню посреди города? Какая весна! Боже, какая весна!» (XI, 144).

Безусловно, в таком восприятии сказался и фактор традиции. В художественном сознании русских Рим, как и вся Италия, был музеем, своеобразным хранилищем художественных шедевров прошлого, без осмысления которых нельзя было представить образование современного художника. Все дороги тогда вели в Рим, как в начале XX века они поведут в Париж, который навсегда оставался «праздником» в душе художника. Таким «праздником» в XIX веке был Рим. В «Невском проспекте» рассказчик говорит, что русские художники «питают в себе истинный талант, и если бы только дунул на них свежий воздух Италии, он бы верно развился». А в «Портрете» именно полотно приехавшего из Италии художника производит переворот в судьбе Черткова.

У Гоголя же с самого начала, иногда прямо, а чаще завуалировано звучит тема божественного Провидения, приведшего его сюда: «Теперь вообразите: над этим человеком, не знаю почему, сжалилось великое милосердие Бога и бросило его (за что, право, не знаю, ничего достойного не сделал он), - бросило его в страну, в рай, где не мучат его невыносимые душевные упреки, где душу его обняло спокойствие чистое, как то небо, которое его теперь окружает и о котором ему снились сны на севере во время поэтических грез, где в замену того бурного, силящегося ежеминутно вырваться из груди фонтана поэзии, который он носил в себе на севере и который иссох, он увидел поэзию не в себе, а вокруг себя, в небесах, солнце, прозрачном воздухе и во всем, тихую, несущую забвение мукам» (XI, 245). А в другом письме к В. А. Жуковскому уточняет: «Мне ли не благодарить пославшего меня на землю! Каких высоких, каких торжественных ощущений, невидимых, незаметных для света, исполнена жизнь моя! Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей...» (XI, 48).

И. Золотусский склонен рассматривать Рим в качестве очередной ступени развития гоголевского максимализма: «И великая идея зарождается в уме у Гоголя. Это идея преображения ничтожного в великое, преображения в падении, в унижении и постижении на дне падения великого и прекрасного в себе. Глядя на наброски Иванова, он думает о тех, кого обратил Христос. О грешниках и неверующих, о сомневающихся и нищих духом». Но максимализм все же имеет у него наполнение эстетическое: «Гармония Рима, чистота и прозрачность живописи Рафаэля (кажется, сама божественная рука водила его кистью!), величественная законченность скульптур великого Микеланджело, эпическая простота Леонардо да Винчи - все отвечает его возросшему отношению к себе, его все набирающему рост максимализму» .

Третья, часто повторяемая, причина: природа Рима, итальянский климат, напоминавшие милую его сердцу Украину. Гоголь, страдавший от холодного Петербурга, блаженствовал на римских холмах. Этот фактор тоже нашел отражение в его переписке. Д. Чижевский писал: «Это увлечение Римом можно легко объяснить эстетически и климатически, - Гоголь ненавидел холод... Но конечно, речь может идти только о религиозных мотивах, когда в то же время Гоголь пишет, что „только в Риме можно молиться“» .

Д. Овсянников-Куликовский придерживался мысли о синтетическом восприятии Италии и Рима: «Гоголя привлекала в прошлом Италии картина полноты, интенсивности, богатства жизни со всем добром и злом ея, картина движения, борьбы, неустанной работы мысли, творческой деятельности, картина, представлявшая поразительный контраст с современным положением вещей в этой стране: „И все это исчезло и прошло вдруг, все застыло, как погаснувшая лава“ и выброшено даже из памяти Европою, как старый не нужный хлам...» В другом месте он замечает: «Гоголь любовался оживленной картиной „славнаго“ прошлого Италии как художник, и было в этом любовании что-то артистическое, как было оно в его художническом созерцании запорожской старины» .

В свою очередь, о. В. Зеньковский склонен был соединять эстетические и религиозные устремления Гоголя, С одной стороны, он писал об увлечении Гоголя: «Эти восторги свидетельствовали об эстетической восприимчивости Гоголя и о том, что, несмотря на глубокий Перелом в нем, он остался живым человеком, восприимчивым ко всему прекрасному». Но при этом замечал и другое: «Центр тяжести в его религиозных путях был в другой сфере, в проблеме религиозного преображения жизни, трудности чего не связаны с конфессиональными особенностями католичества или православия» .

В контексте апостольства чрезвычайно важный смысл приобретает выбор Гоголем Рима как места пребывания. Абрам Терц справедливо заметил: «Пребывание в вечном городе, как будто специально отведенном для свершения духовного подвига, укрепляло его в осознании центрального положения в мире». А дальше продолжает: «... здесь человек рисовался в искомом качестве места, на которое он поставлен не зря, но ради предвечного плана Творца и Устроителя жизни» .

Рим называли Столицею Апостолов. Он стал символом начала триумфа христианской веры. И сакральным центром гоголевского мира, откуда начались его деяния. Рим стимулировал мессианские настроения Гоголя.

Сколько гимнов пропел Гоголь Вечному Городу: «О Рим, Рим! Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел бы я сказать, - счастья и радости, да. Рим больше, чем счастье и радость». И продолжает в другом месте: «Когда я увидел, наконец, во второй раз Рим, о как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что, будто я увидел родину свою, в которой несколько лет не бывал я, в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, а родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде, чем я родился на свет...» Каждая новая встреча с Римом прибавляет уверенности и силы. Он не перестает по-детски удивляться: «Да, что меня больше всего поразило, так это Петр (собор св. Петра - П. М.). Он страшно вырос, купол необыкновенно сделался огромнее». Отсюда, из Рима, Гоголь видел контуры будущего христианского мира. И выбор места не был случайным.

«Но если есть где на свете место, где страдания, горе, траты и собственное бессилие может позабыться, то это разве в одном только Риме. Здесь только тревоги не властны и не касаются души. Что бы было со мною в другом месте!»

«Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию! Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр - все это мне снилось. Я проснулся опять на родине. Как будто с целью всемогущая рука провидения бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем, и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все».

«О Рим! Рим! Чья рука вырвет меня отсюда?» «Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел, было сказать - счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость».

«О, мой Рим! Прекрасный мой, чудесный Рим: несчастлив тот, кто два месяца расстался с тобой и счастлив тот, для которого эти два месяца прошли, и он на возвратном пути к тебе!»

Можно сказать, что Гоголь, как и герой (молодой князь) его повести «Рим» «был поражен величием и блеском минувшей эпохи».

Рим (кроме всего прочего) - период зрелых размышлений Гоголя. Здесь его талант обретает зрелость. Позади жажда славы и признания читателей и властелинов мира. Рим задал высокую планку творческой мысли писателя и одновременно и жесткую требовательность к самому себе, к своему призванию. Этический и творческий максимализм во многом продиктован Римом. Город апостольских деяний, город, где происходила великая битва за утверждение христианства, город, ставший центром христианского мира требовал от писателя этого. В конспектах книги Г. Галлама «Европа в средние века» Гоголь называет Рим городом «апостольского престола» (VIII, 174).

Гоголевское воображение получило в Риме живительную почву. Питая особую привязанность к историческим памятникам, Гоголь мог по сохранившимся деталям восстановить заново целое архитектурное сооружение и представить бурлившую вокруг него жизнь. В «Набросках и заметках по истории средних веков» Гоголь упоминает и Рим и связывает его мессианскую роль со «святостью» и «примерной жизнью» его священников (VIII, 127).

События римской древности для русского сознания в 20-30-е годы были неким символом или метафорой, отражавшей и российскую действительность. Реальный Рим оставался перед глазами. Он еще способен был пробуждать вселенские мысли, вселенскую веру. Он еще не казался «бутафорским хламом в античном роде» (Стасов), каким он станет в позитивистскую эпоху.

Гоголь не только любил Рим, но и великолепно знал и, при случае, охотно демонстрировал свои познания. Так было, когда в Рим приезжали С. Шевырев, сам прекрасный знаток вечного города, М. Погодин, В. Жуковский, П. Анненков А. Смирнова-Россет. Последняя в своих воспоминаниях пишет: «Никто не знал Рим так хорошо, как Гоголь. Не было итальянского историка или хроники, которую он не прочел. Все, что относится до исторического развития, искусства, даже современности итальянской, все было ему известно, как-то особенно оживал для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение. Он ее нежно любил. В ней его душе легче виделась Россия, в которой описывал грустных героев первого тома, и отечество озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он [мог] глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления» . А П. В. Анненков замечал: «Он был влюблен в свое воззрение на Рим, да тут же действовал отчасти и малороссийский элемент, всегда охотно обращенный к тому, что носит печать стародавнего или его напоминает. ... Под воззрение свое на Рим Гоголь начинал подводить в эту эпоху и свои суждения вообще о предметах нравственного свойства, свой образ мысли и, наконец, жизнь свою. Вообще он показывал Рим с таким наслаждением, как будто сам открыл его .

Рим, сакральный центр христианского мира, должен был стать и началом грядущих деяний апостола Николая, в миру Гоголя. Во всей истории гоголевского апостольского проекта, в его замысле - много тайн. Реконструируя сюжет гоголевского апостольства, важно выделить те события римского периода, которые подталкивают и определяют развитие апостольских устремлений Гоголя. Их достаточно много, но есть среди них определяющие. Я бы поставил их в такой последовательности:

1) смерть Пушкина; 2) «польский» эпизод; 3) смерть Иосифа Вьельгорского; 4) болезнь Гоголя; 5) успех «Мертвых душ»; 6) попытка осуществления замысла «Выбранных мест»; 7) планы поездки в Иерусалим; 8) появление в качестве персонажа на картине А. Иванова «Явление Мессии»; 9) крах замысла Явления Гоголя и конец «эпохи» Рима.

О некоторых из этих эпизодов мне приходилось писать, в частности о тех, которые связаны с идеей «Выбранных мест», но и первые пять тоже заслуживают внимания и детального исследования. Рамки статьи не позволяют этого сделать, поэтому ограничусь лишь общими замечаниями.

Не касаясь всей полноты и сложности отношений Гоголя и Пушкина, они достаточно хорошо изучены, замечу все же, что я придерживаюсь точки зрения тех ученых, которые не склонны преувеличивать как их дружбу, так и степень и характер влияния Пушкина на Гоголя. Их отношения, как людей творческих, далеки от идиллических. Достаточно ощутимым было их соперничество. Особенно со стороны Гоголя. Индивидуальная природа творчества каждого из них особенно четко видна в векторе их эволюции. Если Пушкин твердо стоял на художественных основаниях и видел свое призвание средствами искусства влиять на мир, то Гоголя занимали проблемы преображения христианского мира не ограничиваясь средствами искусства.

Смерть Пушкина поставила Гоголя перед еще одним искушением - стать во главе русской литературы. Н. Котляревский, один из проницательных критиков Гоголя, замечал: «Он (Гоголь) стремится перехватить роль поэта-пророка» . Конечно, представление Пушкина и Гоголя об ипостаси поэта-пророка разительно отличалось. И прежде всего тем, что Пушкин был далек от мысли о возможности соединить пророческое слово и современную религиозную веру, что пытался сделать Гоголь, глубоко понимая и то, что собой представлял Пушкин для современной России. Осознание этого было одной из важнейших, а, может быть, и главной опорой Гоголя-художника, который, несмотря на все соблазны, остался верен своему писательскому призванию, хотя и пытался, как говорил П. Плетнев, повернуть направление развития русской литературы. Но в верности Гоголя художественному слову пример Пушкина, может быть, и был наиболее весом, наиболее значителен. История со вторым томом «Мертвых душ», над которым Гоголь не прекращал работу до самой смерти, яркое тому свидетельство. Неприятие большинством читающей публики России «Выбранных мест» заставило Гоголя еще раз вернуться к первоначальному выбору и признаться: я - прежде всего художник.

Скорбь Гоголя носила скорее публичный характер, нежели являлась фактом внутреннего переживания. П. Плетневу он писал: «Что месяц, что неделя, то новая утрата, но никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет не вкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу... Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание... Я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо - и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!» (XI, 88-89). То же в письме к М. Погодину: «Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, я... я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, известную под именем публики; мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего де предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим (XI, 91). Однако в письме к матери, написанном в эти же дни, о Пушкине ни слова.

Но вот еще два письма, написанные в одно время (середина апреля 1837 года). Одно к Жуковскому и в финале о том же: о «той ужасной утрате, которую мы понесли и в которой я до сих пор не имею сил увериться, которая, кажется, как будто оборвала с моей души лучшие ее украшения и сделала ее обнаженнее и печальнее», а второе - А. С. Данилевскому, близкому другу, которого Гоголь называл «роднее родного брата», но совершенно о другом. И не только о том, что услаждает желудок, но и о Рафаэле, Светлом Воскресенье в «беспредельном Петре», и еще о многом. Но не о Пушкине. Смерть Пушкина была скорее публичным переживанием Гоголя, в котором важным моментом была манифестация своих претензий на то, чтобы занять его место.

Письма эти известны и часто цитируемы. Написаны они в момент глубокой печали. Гоголь действительно был потрясен смертью великого поэта России. Но что-то не дает возможности безоговорочно верить слову Гоголя. Реальные отношения писателей были другими. Конечно, имя Пушкина понадобилось Гоголю, чтобы подчеркнуть свою принадлежность к сонму избранных.

Все, что делает Гоголь, освящено его, Пушкина, личностью. А это придает и самому Гоголю особый статус. Он, как известно, иногда прибегал к религиозной терминологии в разговоре о литературе. О Плетневе он, по воспоминаниям Г. Данилевского, говорил, что «на нем почиет рукоположение Пушкина». Уход Пушкина стал своеобразным импульсом, подвигнувшим Гоголя занять престол первого писателя России, а это было шагом на пути гоголевского апостольства.

Второй важный момент - « польский« эпизод, о котором до сих пор спорят исследователи Гоголя. Одни, как В. Солоухин, склонны говорить о католическом «уклоне» Гоголя, другие, вслед за В. Вересаевым, готовы думать, что «скрытный и очень практичный в житейских делах Гоголь просто водил за нос охотившихся за ним польских монахов. Единственная цель была - угодить богатой и знатной княгине Волконской, фанатической католичке» . Впервые подобную мысль высказал и Н. Котляревский: «Гоголь был хитер и себе на уме и в откровенности не пускался» . К. Мочульский ищет другое объяснение: «Когда представители польской секты «з-мертвых-встанцев» пытались обратить Гоголя, тот просто не понимал, чего они от него хотят. Рим способствовал усилению в нем религиозности, но она носила эстетически-мистический характер и была чужда всякой догматики» . Трудно согласиться с тем, что Гоголь не понимал, о чем шла речь.

Кажется, ближе к истине американская исследовательница М. Богоявленская, которая резонно заметила: «Художник мог временно преобладать над мыслителем, но процесс религиозного искания никогда не прекращался в Гоголе. Потому идейное богатство окружающего его мира не могло не затронуть и не заинтересовать его. Одни пытливость его ума и природная наблюдательность, а также стремление к самообразованию уже исключают возможность его полного безразличия к католичеству» .

Что могло привлечь Гоголя в идеях ресурекционистов? Во-первых, обновление веры, обновление через покаяние и введение Христа во все сферы общественной жизни. Во-вторых, ему импонировала живая вера иезуитов ордена «воскресенцев», направленная на практическое действие. В-третьих, главной идеей «восставших-из-мертвых» была идея преображения на основе Евангелия. Образованнейшие люди своего времени, получившие в 1841 году степень докторов теологии они были для Гоголя чрезвычайно интересными собеседниками. Исполненные высокой миссии они дали пример современного действенного потенциала христианской веры, актуализировали поиск современного религиозного деяния. И вопрос о конфессиональных догматах, думаю, был при этом третьестепенным. Любовь ко Христу - вот тот идеал, который виделся и Гоголю, и М. Семенку, и И. Кайсевичу, и их патронам - Б. Яньскому и А. Мицкевичу.

Деятельность ресурекционистов была для Гоголя тем живым опытом, который и привлекал его прежде всего. Совершенно очевидно, что члены ордена были заинтересованы в Гоголе, но для того, чтобы только представить Гоголя «одним из», надо иметь недюжинную фантазию. Следует, как мне кажется, более пристально посмотреть на составные религиозного опыта «воскресенцев», где много моментов, перекликающихся с идеями Гоголя: обязательное покаяние, посещение Святых Мест и введение нового Христа. А то, как писал Гоголь «Выбранных местах»: «Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, на место того, чтобы призвать его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане» (гл. XXXII). Гоголь видел себя апостолом этой новой веры.

Вторая редакция «Тараса Бульбы» свидетельствует, что интерес к католицизму не исчезает. Гоголь исполнил и обязательное ритуальное посещение Святых Мест, входившее в покаяние «воскресенцев». Часто цитируемое письмо из Рима матери о том, что «как религия наша, так и католическая совершенно одно и то же», объясняется той главной целью, которая виделась Гоголю, как главная задача евангельского учения.

Целый ряд любопытных деталей становящегося апостольства Гоголя содержит очерк «Ночи на вилле». Предназначенный для печати (здесь есть обращение к читателю), он, вместе с тем, поражает необычайной искренностью и интимностью. Но наше внимание обратим на то, как представляет Гоголь себя в этом фрагменте, каким его видит умирающий Иосиф. Важно подчеркнуть, что Гоголь считает необходимым показать это в своем произведении. Иосиф в очерке произносит семь фраз:

Изменник! Ты изменил мне.

Голова моя тяжела!

Ах, как свежо и хорошо!

Что ты приготовил для меня такой дурной май!

Спаситель ты мой!

О, как скучал!

Теперь я пропавший человек!

Как люди глубоко религиозные, находящиеся в канун главного испытания и прекрасно знающие Святое Письмо, они общаются на его языке. Среди этих реплик - аллюзии из Главной Книги. М. Вайскопф проницательно заметил, что Гоголь «сближает себя то с апостолом Петром („Я не был у него эту ночь. Я решился, наконец, заснуть ее у себя. О! Как пошла, как подла была эта ночь вместе с моим презренным сном! <...>Мне он представлялся молящий, упрекающий. Я видел его глазами души. Я поспешил к нему на другой день поутру шел к нему, как преступник“ - ср. Мф. 26:36-45), то с теми, кто возглашал осанну Иисусу („Я стал его обмахивать веткою лавра“ - ср. Ин. 12:13), то, наконец, с Иисусом: „Боже! С какою радостью, с каким бы весельем я принял бы на себя его болезнь“ - ср. Ис. 53:4.„Спаситель ты мой! - обращается к нему умирающий друг, успевший заодно приписать Гоголю прерогативы Творца, - Что ты приготовил для меня такой дурной май!“ Желание стать „спасителем“, вероятно, было изначально присуще Гоголю» . Добавлю к этому, что фраза «Что ты приготовил для меня такой дурной май!» ассоциативно связана еще с одной евангельской формулой: «В доме Отца Моего обителей много; а если бы не так, Я сказал бы вам: „Я иду приготовить место вам“. И когда пойду и приготовлю вам место, приду опять и возьму вас к Себе, чтоб и вы были, где Я» (от Иоан. 14:2-3).

И выскажу одно осторожное предположение. Гоголь, как известно, не раз оставался наедине с умирающими. Достаточно вспомнить эпизод с Екатериной Хомяковой. Безусловно, это было проявление милосердия и христианского сочувствия. Но было в этом, как представляется, и еще одно. Отважусь думать, что Гоголь каждый раз как бы испытывал себя, свои сверхчеловеческие возможности, которые он декларировал в письмах и творчестве. Он ставил себя в сакральную ситуацию прощания с жизнью достойного человека и каждый раз, словно надеялся, на благодать Господню. Ему казалось, что Господь не может оказаться равнодушным к этому событию. Он надеялся на спасительное чудо, к которому ему хотелось быть причастным. Не случайно он не только остро переживал чужой уход, но, как правило, к нему приходило глубокое разочарование в самом себе. Господь отвечал каждый раз, что он - лишь человек и не даровал ему чуда. О том, что Гоголь испытывал себя в роли чудодейственного исцелителя, свидетельствует римский эпизод, рассказанный Ф. Чижовым. Гоголь знал о болезни «одной дамы» и однажды, зазвав Чижова к себе, посоветовал помолиться у гроба святителя Митрофана, а затем сказал: «Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно молился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня». По моим соображения, этот человек, должно быть, был сам Гоголь...» .

Свои же собственные болезни Гоголь постоянно связывал с Господним милосердием и в начале 40-х годов часто об этом говорил. В декабре 1840 года Гоголь пишет Погодину о «дивной силе Бога, воскресившего меня», «многое совершилось во мне в немногое время» (XI, 325). А чуть раньше (сентябрь 1839) в письме к Балабиной М. П.: «Бог видит, какую великую жертву я приношу». «Одна только чудная воля Бога воскресила меня», - писал он в январе 1841 г. «Это чудное исцеление наполняет мою душу несказанным утешением; стало быть, жизнь моя нужна». «Чудная воля», «чудное исцеление» - подобные слова часто встречаются в письмах этого периода. Кроме обычной благодарности Богу, здесь подчеркивается и Его особая расположенность к Гоголю.

Росту апостольских устремлений способствовал успех «Мертвых душ». Поэму сравнивали с гомеровским эпосом, что ставило автора в ряд выдающихся представителей мировой литературы. Гоголь провоцировал такое восприятие поэмы. Еще только начиная произведение, он задавал вопрос: «Что говорит во мне неслыханными речами? Что же я человек? Человек ли я?» (VI, 643). Так что даже благорасположенный П. Вяземский, прочитав «Мертвые души», заметил не без горечи: «Запросы его и небосвод стали шире. Можно сказать, что уже в „Мертвых душах“ переступил рассудительные и законные пределы». А распространившиеся хвалебные оды только подталкивали к этому.

Подводя итог сказанному, замечу, что Рим дал Гоголю особенный окуляр восприятия мира. Вышедший из средневековой украинской деревни, Гоголь имел возможность в своей жизни наблюдать генеалогические срезы различных исторических эпох: от античности и начал христианства до современного Парижа. Он видел различные исторические пласты, что помогало постичь «полноту настоящего» в таком объеме и такой глубине, которые недоступны были его современникам. Этот город был источником и вдохновителем гоголевского апостольства. Рим был сакральным центром гоголевского ландшафта мысли, он будоражил его воображение и одновременно всем своим великим прошлым свидетельствовал о возможности реального воплощения идеи апостольства - главной идеи всей жизни Гоголя.

Впервые в Рим Гоголь приехал весной 1837 года, вскоре после получения страшного известия о гибели Пушкина. Испытавший глубокое потрясение, Гоголь только в Риме пришел в себя.

«Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчета. Он показался маленьким. Но чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше, а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу - и уж на всю жизнь».

Поселился писатель в доме 26 на Виа Феличе (Счастливой улице), на третьем этаже, в квартире итальянца Челли, с которым хорошо ладил. Комната была просторной, скромно обставленной, но с красивым мозаич-ным полом и решетчатыми ставнями изнутри. Посредине комнаты стоял большой круглый стол, возле двери кровать, у одной стены диван, у другой высокое бюро, за которым Гоголь работал стоя. Убранство комнаты завершало несколько стульев, на них в беспорядке лежали книги и одежда.

Сейчас эта улица называется Виа Систина.

Утро писателя, как везде и всегда, отдавалось работе, прерываемой только прогулками. В полдень Гоголь любил пройти по великолепной аллее, соединяющей Альбано и Кастель-Гондольеро.

«Под этими массами зелени итальянского дуба, платана, пины и проч.,- вспоминает сопровождавший Гоголя в этих прогулках П. В. Анненков,- Гоголь, случалось, воодушевлялся как живописец... Раз он сказал мне: «Если бы я был художник, я бы изобразил особенного рода пейзаж. Какие деревья и ландшафты теперь пишут. Все ясно, разобрано, прочтено мастером, а зритель по складам за ним идет. Я бы сцепил дерево с деревом, перепутал ветви, выбросил свет, где никто не ожидает его, вот какие пейзажи надо писать!»

По этой аллее Гоголь любил гулять не только в будни, но и в праздничные дни. Замечательное описание подобной прогулки писатель оставил в своей повести «Рим»

Писатель ходил неоднократно по знаменитой Испанской лестнице. Наверняка, при своей любви к римской воде он останавливался освежиться у фонтана Barcaccia («Лодочка»).

На улице Виа Кондотти находится знаменитое Antico Cafe Greco, где Гоголь любил бывать и один, и в компании.


Бывал Гоголь и на вилле З. Волконской. По аллеям, где раньше гуляли Гоголь с Жуковским, теперь гуляет семья британского посла - это его личная резиденция.

Проходя мимо фонтана Треви, вспоминается, что в палаццо Поли Гоголь читал «Мертвые души» Зинаиде Волконской и ее гостям. А палаццо Поли– это и есть как бы «задник» фонтана Треви.

Живя в Риме в первые приезды, Гоголь молодо переживал все, чем дарила его жизнь. Восторгался синим небом Италии, удивительного лазурного оттенка, которым мог любоваться лежа на спине «по полсуткам», как свидетельствует современник. Восторгался солнцем, которое почти всегда сияет в Риме. Любовался древностями, изучал картины итальянских художников. Ходил по церквам и базиликам, созерцая высокое искусство.

Охотно встречался с русскими знакомыми, живущими в Риме: с Репниными, Балабиными, Соллогуб, Вьельгорскими. Вместе с ними делал прогулки по окрестностям. Нередко читал в их гостиных свои произведения. Бывал на знаменитой вилле княгини З. Волконской. Знакомился со многими русскими художниками и особенно сошелся с А. А. Ивановым, автором знаменитой картины «Явление Христа народу», художником Ф. А. Моллером и гравером Ф. И. Иорданом. Постоянно посещал их мастерские, входил в их интересы, их замыслы и даже давал свои советы.

Гоголь и сам много работал кистью.

«Моя портфель с красками готова, с сегодняшнего дня отправляюсь рисовать на весь день, я думаю, в Колисей. Обед возьму в карман. Дни значительно прибавились. Я вчера пробовал рисовать. Краски ложатся сами собою, так что потом дивишься, как удалось подметить и составить такой-то колорит и оттенок».

Гоголь - В. А. Жуковскому. Февраль 1839 г. Рим.

Но несмотря на обилие впечатлений, главное внимание Гоголя было отдано работе над поэмой «Мертвые души». Помогавший ему в переписке П. В. Анненков вспоминал, что самое настроение писателя, настроение каждого дня зависело от того, как сегодня работалось.

«По светлому выражению его лица... видно было, что впечатления диктовки привели его в веселое состояние духа. Это сказалось еще более на дороге. Гоголь взял с собой зонтик... и как только повернули мы налево от дворца Барбарини в глухой переулок, он принялся петь разгульную малороссийскую песню, наконец пустился просто в пляс и стал вывертывать зонтиком в воздухе такие штуки, что не далее двух минут ручка зонтика осталась у него в руках, а остальное полетело в сторону...»

П. В. Анненков. «Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года».

Из воспоминаний Н. В. Берга

Однажды, кажется у Шевырева, кто-то из гостей, несмотря на принятую всеми знавшими Гоголя систему не спрашивать его ни о чем, особенно о литературных работах и предприятиях, - не удержался и заметил ему, «что это он смолк: ни строки, вот уже сколько месяцев сряду!» - Ожидали простого молчания, каким отделывался Гоголь от подобных вопросов, или ничего незначащего ответа. Гоголь грустно улыбнулся и сказал: «Да! как странно устроен человек: дай ему всё, чего он хочет, для полного удобства жизни и занятий, тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа!»

Потом, помолчавши немного, он сообщил следующее: «Со мною был такой случай: ехал я раз между городками Джансано и Альбано, в июле месяце. Среди дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары, и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том Мертвых Душ, и эта тетрадь со мною не расставалась. Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением…»

Таким был Гоголь в Риме в свои два путешествия 1836-1839 и 1840-1841 годов. Много восторженных слов посвящено писателем Риму в письмах к родным и друзьям, но особенно яркую характеристику дал он городу в своей одноименной повести.

В Риме в общей сложности Гоголь прожил около 40 месяцев, то есть, почти три с половиной года. На доме, где жил Гоголь, установлена мемориальная доска.

(из книги «ДЕТИ ЯНУСА»)






< Данилевскому> < Старый Рим>











Регистрационный номер 0180839 выдан для произведения:

(из книги «ДЕТИ ЯНУСА»)

Гуляем по вечернему Риму. Из пиццерий и тратторий доносится смех, перемешанный с бряцаньем посуды и обрывками разговоров. Улицы заполнены веселой, беззаботной толпой. Когда сливаешься с ней – чувствуешь, как все тело, каждая его клетка пропитываются жаждой жизни. «Ах, если б умер я в тот миг, Я твердо знаю, я б проник К богам в Элизиум святой,И пил бы нектар золотой. А рай оставил бы для тех,Кто помнит ночь и верит в грех,Кто тайно каждому стеблю Не говорит свое «люблю»»,- точно передал это ощущение Николай Гумилев.
Пантеон. Фонтан Треви. Пьяцца Навона. Пьяцца ди Спанья. Убегающие от нее вверх ступени лестницы Тринита дей Монти, как всегда, заполнены молодыми иностранцами. « Они,- пишет о них Луиджи Бардзини,- опираются на древнюю травертиновую балюстраду, усаживаются или растягиваются на ступенях и ждут. Чего или кого? Сами того не зная, они занимают одно из тех мест, где в далекие времена, сто и более лет тому назад, собирались другие молодые люди – модели и артисты, ищущие работу. Здесь, на травертиновых ступенях, сидели святые монахи с белыми бородами, пираты, пилигримы со своими мисочками, и красивые крестьянки, облаченные в костюмы, готовые молиться перед алтарем какого-нибудь художника, незанятые бандиты в конических шапках и с ершистыми бородами, собранные в сюжетную композицию святые семейства. Были здесь театральные убийцы, Иуды, Вакхи, молодые святые Иосифы, пастухи в накидках из козлиной или буйволиной шкуры, походившие на древних сатиров, бородатые отцы небесные и спустившиеся с холмов крестьяне с жестокими глазами. Сами того не зная, эти молодые иностранцы занимают одно из тех мест, где еще до моделей, воров, убийц и других бедолаг, находили себе азил - непрекосновенное убежище- те, кого разыскивали папские жандармы. Согласно древней привилегии, их не могли арестовать до тех пор, пока они не покинут это место. Стендаль, описывая их, добавляет: «Друзья и родственники честных людей, поселившихся на ступенях, приносили им днем еду, в которой они могли нуждаться.» Как и модели прошлого, эти современные молодые люди напоминают маскарадных персонажей и - в своей потертой одежде –, кажется, тоже убежали из дома и ищут азил. Многих из них, несомненно, в их бегстве также поддерживают друзья и родственники. Итальянские власти разрешают им жить, как им хочется, вести жизнь без правил, одеваться, как вздумается, будто они защищены какой-то древней привилегией. От каких не имеющих имени, неизвестных преступлений, от каких ужасов бегут сегодня эти молодые иностранцы? Какая загадочная пустота их духа заполняется, когда они просто вступают на итальянскую землю?»
Входим на примыкающую к пьяцца ди Спанья виа Кондотти. Дом № 86. Старинное «Кафе Греко», которое было любимым римским заведением Гоголя, наряду с находившимися неподалеку кофейней «Дель буон густо», тратторией «Лепре», «где не всегда бывает самый отличный материал», и располагавшейся рядом с Пантеоном тратторией «Фалькон», « где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими». Здесь и в квартирах на виа Сан Исидора и виа Систина – в нескольких минутах хотьбы от кафе – писались «Мертвые души». Глядя в «Кафе Греко» на висящие под стеклом мемориальные материалы, связанные с посещениями заведения Гоголем и написанием «Мертвых душ», всегда вспоминаешь, что название этого произведения в равной степени определяет как тех, «кого» его главный герой покупает, так и тех, кто ему «товар» продает, и особенно ясно понимаешь, что создано оно должно было быть именно в Риме, городе, основанном людьми, которые, изначально обильно наделенные психологическими чертами, выделенными в гоголевских персонажах, в момент исторического выбора - после падения Вей - закрепили эти черты на уровне своей цивилизации и, став поводырем мира, наделили ими другие народы. « Если себялюбие является и в широком, и в узком смысле корнем и основой всяческого зла,- писал о том, что можно назвать «возрожденческими последствиями вейского выбора», историк Якоб Буркхардт,- то уже поэтому итальянец с его развитой индивидуальностью приблизился тогда ко злу в большей степени, чем любой другой народ.
Однако это индивидуальное развитие – не его вина, но приговор всемирной истории; оно стало уделом не одного итальянца, но и – в значительной степени через посредничество итальянской культуры – уделом всех народов Запада, для которых индивидуальное сделалось высшей формой, в которую облекается их жизнь.»
Гоголь и сам подмечал, что итальянская атмосфера оказывает влияние на создание «Мертвых душ», способствует их написанию. « Ехал я раз между городками Джансано и Альбано(окрестности Рима.прим. авт.),- вспоминал он.- Середи дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том «Мертвых душ», и эта тетрадь со мной не расставалась. Не знаю почему, именно в эту минуту, когда я вошел в этот трактир, мне захотелось писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким воодушевлением.»
В прошлом некоторые внимательные наблюдатели интуитивно улавливали и – так или иначе - косвенно обозначали связь персонажей «Мертвых душ» с их италийскими архетипами. « Когда я в Риме,-писал русский искусствовед, поэт, историк и литературный критик Владимир Вейдле,- я всегда, нет-нет, да и подумаю о Гоголе. Наглядишься, бывало, с верхушки Испанской лестницы на то, как в небо взлетает и покоится в небе купол Св. Петра, да и начнешь медленно спускаться по улице, образующей с двумя продолжениями своими вытянутую по шнуру каменную просеку, которая, опускаясь и поднимаясь с холма на холм до самой Санта Мария Маджоре, перерезает старый папский город. Прорубить повелел ее в конце XVI векак папа Сикст Пятый, в честь которого и называется она Сикстинской. Но в гоголевские времена звалась она « Счастливой» - «виа Феличе» - и, спускаясь по ней, редко я забывал остановитсься против дома номер 126 и взглянуть лишний раз на мраморную доску, прибитую между двумя его окнами в 1901 году заботами, как на ней указано, русской колонии в Риме… Так что, в сущности,- каждый раз себе это говорю и каждый раз дивлюсь,- из ворот вот этого самого дома и выехала бричка, на которой ездят господа средней руки, с Селифаном и Петрушкой на козлах; в этом самом доме на третьем этаже и родились… и Манилов, и Коробочка, и Плюшкин, и дама, приятная во всех отношениях, и губернатор, вышивающий по тюлю, и сам Павел Иванович Чичиков… И что же? Коробочку ты встречаешь утром, когда выйдешь погулять между Тритоном, радостно мечущим вверх водную струю, с великолепной громадой палаццо Барберини: «Может быть, понадобится птичьих перьев? У меня к Филиппову посту будут и птичьи перья!» - А на площади Квиринала, возле Диоскуров, где сияет вдали тот же купол, увенчивающий Рим, тебе слышится голос Ноздрева: «Брудастая с усами; шерсть стоит вверх, как щетина. Бочковатость ребер уму непостижимая, лапа вся в комке, земли не заденет!» - Или на крутой тропе, что ведет меж пиней и кипарисов от говорливых мраморов Форума к тенистому молчанию Палатина, Собакевич, наступив тебе на ногу, «входит в самую силу речи»: « А Пробка Степан, плотник? Я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!»… Все эти слова и голоса звучали для него здесь - возле Траянова стола, у пирамиды Кая Цестия, на Латинской, на Аппиевой дороге.»
« В Гоголе,- отмечал русский писатель, искусствовед и переводчик Павел Муратов,- воплощено с необыкновенной, по истине стихийной силой, тяготение к Италии и Риму, охватившее русских людей сороковых годов. Но мало так сказать! Трудно найти в какой-либо литературе и трудно даже представить себе такую восторженную любовь к Италии, какой ее любил Гоголь. Письма Гоголя, писанные разным лицам из Рима, являются незабываемым памятником этого изумительно глубокого и яркого чуства… Рим внушает Гоголю необъятно широкое «эпическое» чувство, и если вспомнить, что в Риме писалась эпопея «Мертвые души», то сквозь строки этих писем, на нас глянет обширная и важная тема об участии Рима в творчестве Гоголя,- тема еще не затронутая русской литературой. Здесь должно сказать только, что великий труд Гоголя питало его счастье Римом… Гоголь открыл в русской душе новое чувство- ее родство с Римом. После него Италия не должна быть чужбиной для нас. После него должны прийти другие, которые будут писать в своих римских письмах, как он писал Данилевскому: « Ты спрашиваешь меня, куда я летом. Никуда, никуда, кроме Рима. Посох мой страннический уже не существует… Я теперь сижу дома, никаких мучительных желаний, влекущих вдаль, нет, разве проездиться в Семереньки, то есть в Неаполь, и в Толстое, то есть во Фраскати или в Альбано». Пусть другим, вслед за Гоголем, выпадут часы, подобные тем, которые он проводил в саду Волконской. « Я пишу тебе < Данилевскому> письмо, сидя в гроте на вилле у княжны З. Волконской, и в эту минуту грянул прекрасный проливной, летний, роскошный дождь на жизнь и на радость розам и всему пестреющему около меня прозябанию». Другие пусть повторяют за ним его прогулки. «Мои прогулки простираются гораздо далее, глубже в поле. Чаще я посещаю термы Каракаллы, Roma vecchia < Старый Рим>, с его храмами и гробницами...» И тогда не умрет в русской литературе великая часть души Гоголя, вложенная им в этот призыв: «Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия...»
О том, чем была Италия для Гоголя, лучше всего говорят его письма. «Наконец я вырвался,- писал он в 1837 году Жуковскому.- Если бы вы знали, с какой радостью я оставил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире не отнимет ее у меня! Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – все это мне снилось. Я проснулся опять на родине… Как будто с целью всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все. Гляжу, как иступленный, на все и не нагляжусь до сих пор. Вы говорили мне о Щвейцарии, о Германии и всегда вспоминали о них с восторгом. Моя душа также их приняла живо, и я восхищался ими даже, может быть, с большею живостью, нежели как я въехал в первый раз в Италию. Но теперь, после того как я побывал в них после Италии, низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными показались мне они со всеми их горами и видами, и мне кажется, как будто я был в Олонецкой губернии и слышал медвежее дыхание северного океана.»
« Что за земля Италия!- в том же- 1837 году- писал Гоголь П.А. Плетневу. – Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы взглянули только на это ослепляющее небо, все тонущее в сиянии! Все прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства - все, кажется, дышит и говорит под этим небом. … Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к божеству…
Я не знаю, где бы лучше могла быть проведена жизнь человека, для которого пошлые удовольствия света не имеют много цены… Хотите – рисуйте, хотите – глядите… не хотите ни того, ни другого – воздух сам лезет вам в рот.»
« И когда я увидел наконец во второй раз Рим, - делился в 1838 году Гоголь своими впечатлениями со своей бывшей ученицей М.П. Балабиной,- о, как он показался мне лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то, не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет. Опять то же небо…Опять те же кипарисы…Тот же чистый воздух, та же ясная даль. … Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому, что он по своему обыкновению, был величественно мил и на этот раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства! Стало быть, он со мною говорил.»
«О Рим, Рим! – тосковал в 1839 году Гоголь в Мариенбадене и Вене.- Мне кажется, пять лет я в тебе не был. Кроме Рима, нет Рима на свете. Хотел было сказать - счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость…»
«Теперь сижу в Вене,- жаловался в 1840 году Гоголь в письме к художнику А.А. Иванову.- Пью воды, а в конце августа или в начале сентября буду в Риме, увижу Вас, побредем к Фалькону есть Bacchio arosto (жареная баранина) или girato (баранина на вертеле) и осушим фольету Asciuto (бутыль белого вина), и настанет вновь райская жизнь...»
Прогулки по улицам ночного Рима, «освещенным кофейнями, лавочками и разноцветными фонарями тех сквозных балаганчиков с плодами и прохладительными напитками, которые, наподобие, небольших зеленых храмиков, растут в Риме по углам улиц и фонтанов его»; «бряцание гитары и музыкальный строй голосов, которые, как пишет П.В. Анненков, особенно хороши бывали при ярком свете луны – вот что составляло тогда счастье Гоголя. Это было счастьем итальянской иллюзии, счастьем от порождаемых Италией иллюзорных ощущений и чувств, счастьем физической жизни, счастьем от возникающего в Италии нескончаемого ненасытного желания эту жизнь поглощать… «Бывало, зайдем мы в какую-нибудь тратторию пообедать,- вспоминал друг Гоголя И. Золотарев,- и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разыгрывается, и он, несмотря на то что только что пообедал, заказывает себе то же кушанье, или что-нибудь другое.»
Исполненный итальянских восторгов, Гоголь заражал ими других.
« Он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие...-, вспоминала фрейлина российских императриц Марии Федоровны и Александры Федоровны А.О. Смирнова.-Никто не знал лучше Рима, подобного чичероне(гида) не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радостно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления.»
Но постепенно все меняется. Восторги угасают.
«… С какой бы радостью я сделался фельдьегерем, курьером даже на русскую перекладную и отважился бы даже в Камчатку, - писал в 1840 году Гоголь М.П. Погодину о своем очередном приезде в Рим.- Клянусь, был бы здоров. Но мне всего дороги до Рима было три дни только. Тут мало было перемен воздуха… Ни Рим, ни небо, ни то, что так бы причаровывало меня, ничто теперь не имеет на меня влияние. Я их не вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога, в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света...»
«… мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме,- писал русский литератор Ф.В. Чижов,- на via Felice 126. Во втором жил покойный Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно… Сходились мы в Риме по вечерам постонно у Языкова, тогда уже очень больного, - Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы… Однажды мы собрались, по обыкновению у Языкова. Языков, больной, молча сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его: - Вот, - говорит,- с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе господнем. И после, когда уже нам казалось, что пора расходиться, он всегда приговаривал: - Что, господа? Не пора ли нам окончить нашу шумную беседу.»
« Исчезло прежнее светлое расположение духа Гоголя,- вспоминал о той поре русский художник-гравер Ф.И.Иордан.- Бывало, он в целый вечер не промолвит не единого слова. Сидит себе, опустив голову на грудь и запустив руки в карманы шаровар, и молчит...»
Сам Гоголь в том году писал к Данилевскому в письме из Рима: «Для меня, все до последних мелочей, что ни делается на Руси, теперь стало необыкновенно дорого, близко. Малина и попы интереснее всяких колисеев»; а в письме к С. Шевыреву признавался: «Сказать правду, для меня давно мертво все, что окружает меня здесь, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию и нет меры любви к ней.»
В те месяцы усиливающаяся отчужденность Гоголя от итальянского образа жизни сопровождается все нарастающими религиозными настроениями. Писатель все более погружается в чтение богословской литературы, а свою работу над «Мертвыми душами» воспринимает как «предназначение свыше», как « миссию». « Да, друг мой! – пишет он тогда С.Аксакову. - Я глубоко счастлив. Несмотря на мое болезненное состояние, которое опять немного увеличилось, я слышу и знаю дивные минуты. Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушенье не приходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета!»; а в письме к Н. Шереметьевой: «Часто душа моя так бывает тверда, что, кажется, никакие огорчения не в силах сокрушить меня. Да есть ли огорчения в свете? Мы назвали их огорчениями, тогда как они суть великие блага и глубокие счастия, ниспосылаемые человеку. Они хранители наши и спасители души нашей. Чем глубже взгляну на жизнь свою и на доселе ниспосылаемые мне случаи, тем глубже вижу чудное участие высших сил во всем, что ни касается меня. И вся бы хотела превратиться в один благодарный вечный гимн душа моя.»
Отход Гоголя от латинской культуры, определенную разочарованность в ней можно усмотреть и в том факте, что в 1846 году местом своего пребывания в Италии он избирает греческий по происхождению Неаполь, который за несколько лет до этого называл душным, пыльным и нечистым, но теперь в котором ему «покойнее, чем в Риме». « Неаполь прекрасен,- писал он в том же году Жуковскому,- но чувствую, что он никогда не показался бы мне так прекрасен, если бы не приготовил Бог душу мою к принятию впечатлений красоты его. Я был назад тому десять лет в нем и любовался им холодно. Во все время прежнего пребыванья моего в Риме никогда не тянуло меня в Неаполь; в Рим же я приезжал всякий раз как бы на родину свою. Но теперь во время проезда моего через Рим уже ничто в нем меня не заняло… Я проехал его так, как проезжал дорожную станцию; обоняние мое не почувствовало даже того сладкого воздуха, которым я так приятно был встречаем всякий раз по моем въезде в него; напротив, нервы мои услышали прикосновение холода и сырости. Но как только приехал в Неаполь, все тело мое почувствовало желанную теплоту, утихнули нервы, которые как известно у других раздражаются от Неаполя...».
Постепенно Италия превращалась для Гоголя в некий памятник случившейся с ним духовной метаморфозы. «… Я уже ничего не вижу перед собою, и во взоре моем нет животрепещущей внимательности новичка, - писал он своему самому близкому другу, Данилевскому.- Все, что мне нужно было, я забрал и заключил в глубину души моей. Там Рим как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен. И, как путешественник, который уложил все свои вещи в чемодан и усталый, но покойный ожидает только подъезда кареты, понесущей его в далекий, верный, желанный путь, так я, перетерпев урочное время своих испытаний, изготовясь внутренне, удаленной от мира жизнью, покойно, неторопливо, по пути, начертанному свыше, готов идти укрепленный и мыслью, и духом...»
На вопрос о том, в чем состоит fatal charm Италии, Гоголь находит ответ. И тогда итальянское счастье покидает его, былые радости уже не охватывают, бараны у Фалькона становятся не так вкусны… Великий Пан для него умер. И соблазнительная панночка уже не может внести свой гроб в пределы очерченного им круга...




Top