Между историей и литературой. История литературы

Русский язык, 11 класс.

Тема урока: СПП с придаточными уступки.

Цель урока: Продолжить знакомство с СПП с придаточными обстоятель-

ственными; познакомить с СПП с придаточными уступки,

распознавать придаточные обстоятельственные, определить их

место, совершенствовать пунктуационные навыки.

Развивать память, речь.

Воспитывать уважение к первооткрывателям.

Оборудование: Презентация по программе Power Point , учебник, задания для индивидуальной работы.

Ход урока: 1. Орг.момент.

- Приветствие.

- Психологический настрой.

- Отчёт дежурных.

2. Опрос домашнего задания.

Фронтальный опрос по теме «СПП с придаточными обстоятельственными»

(по кластеру).

Упражнение 492- из пар простых предложений составить СПП с

придаточными условия, используя союзы если и когда.

3. Графический диктант.

Составить схемы СПП.

1. Герасим вырос немой и могучий, как дерево растёт на плодородной почве.

2. Когда он увидел Наташу, лицо его просияло.

3. Цепи яблонь протянулись там, где были пустыри.

4. Для того чтобы быть счастливым, надо не только любить людей, но и быть любимым.

5. Цветы, оттого что их только что полили, издавали влажный, раздражающий запах.

Проверка:

1. […],(как..).

2. (Когда…), […].

3. […], (где…).

4. (Для того чтобы…), […].

5. […,(оттого что…),… ].

4. Сообщение новой темы.

Ребята, сегодня мы познакомимся со сложноподчинёнными предложениями с придаточными уступки (қарсылықты бағыныңқылы сабақтас құрмалас сөйлем).

Запишите число и тему урока (оформление тетради).

Сложноподчинённые предложения с придаточными уступки отвечают на вопрос несмотря на что? Они указывают на действие, противопоставляемое действию в главном предложении (обозначают события, которые могли помешать, но не помешали тому, о чём говорится в главном предложении) и присоединяются к нему при помощи союзов хотя (хоть), несмотря на то что, невзирая на то что и союзных слов как ни, сколько ни.Придаточные уступки занимают любую позицию: они могут стоять впереди, в середине и после главного предложения.Они относятся ко всему главному предложению.

Например:

    [Этот дом назывался постоялым двором], (несмотря на что?) ( хотя возле него никакого двора не было).

    Схема предложения:

    [ ] , (хотя …)

Знаки препинания при составных союзах

    Если придаточное предложение присоединяется к главному предложению при помощи составных союзов (с тех пор как, по мере того как, потому что, оттого что, несмотря на то что, невзирая на то что и др.) запятая ставится:

    Либо перед составным союзом, напр.: Дыхание становилось всё глубже и свободнее, по мере того как отдыхало и охлаждалось его тело.

    Либо внутри составного союза, так что первая его часть входит в главное предложение, а вторая - в придаточное. Такая постановка запятой определяется смысловым ударением и интонацией: Он не приехал несмотря на то, что дал твёрдое обещание.

5. Закрепление темы. Работа с учебником.

- Упражнение 508 – разделить группу на 2 варианта.

1 вариант – выписать СПП с придаточными условия;

2 вариант – выписать СПП с придаточными уступки.

У доски работают 2 студента.

    Проверка:

Придаточные условия: Придаточные уступки:

- Олновременно ведётся индивидуальная работа (4 студента работают по

карточке)

- Проверка выполненных работ.

- Молодцы, ребята! С заданием вы справились, а это значит, что вы хорошо усвоили новую тему.

6. А сейчас мы переходим к нашей лексической теме.

Наша лексическая тема называется «Вокруг света». В этом разделе мы начали говорить о великих людях, городах и странах.

В упражнении 512 дан текст, который называется «Открытие Христофора Колумба».

Имя Христофора Колумба вам известно из истории и географии. Это испанский путешественник, мореплаватель, первооткрыватель Американского континента.

В 1451 году, 27 октября, в Генуе родился мальчик. О его детстве известно мало – ведь никто не мог и подумать, что этот ребенок однажды прославит свое имя в веках. Мальчика звали Христофор Колумб. В 1492-93 руководил испанской экспедицией для поиска кратчайшего морского пути в Индию; пересек Атлантический океан, открыл Саргассово море и достиг 12.10.1492 о. Самана (официальная дата открытия Америки), позже - древних Багамских островов, Кубы, Гаити. В последующих экспедициях (1493-96, 1498-1500, 1502-1504) открыл Большие Антильские, часть Малых Антильских о-вов и побережья Южной и Центральной Америки и Карибское море.

- Чтение текста.

- Словарная работа.

    Публикация – басылым

    Первооткрыватель – алғашқы ашқан адам

    Экспедиция - арнайы тапсырма бойынша сапар

    Ладный – келісті , сай

- Что нового узнали о жизни Христофора Колумба?

- Задание по тексту.

  • Найти в тексте СПП с придаточным уступки и составить схему.

- Проверка:

(Хотя до Колумба острова и побережья Северной Америки посещались норманнами за сотни лет раньше и он не был первооткрывателем Америки), [но именно открытие Колумба имело всемирноисторическое значение].

несмотря на что?

(…), […]

7. Разминка.

1. Чем кончается день и ночь ? (ь)

2. Чем кончается лето и начинается осень ? (о)

3. В каком слове 40 гласных? (сорока)

4. В каком слове 100 согласных? (стол, стог, стон)

5. В каком глаголе нет слышится 100 раз? (стонет)

6. Какую ноту кладут в суп? (соль)

7. Что у зайца позади, а у цапли впереди?(ц)

8.Итог урока.

Ребята, сегодня мы изучили тему «СПП с придаточными уступки».

Ну-ка, ответьте: на какой вопрос отвечают придаточные уступки?

При помощи каких союзов и союзных слов они

прикрепляются к главному?

9. Домашнее задание:

1) Упражнение 517 – вставить союзные слова и расставить знаки препинания.

2) Выучить правило.

10. Оценки.

  • Моретти Франко

Ключевые слова

БУРЖУАЗИЯ / СРЕДНИЙ КЛАСС / КАПИТАЛИЗМ / КУЛЬТУРА / ИДЕОЛОГИЯ / СОВРЕМЕННАЯ ЗАПОДНОЕВРОПЕЙСКАЯ ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА / СОЦИАЛЬНАЯ СТРУКТУРА / СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ

Аннотация научной статьи по истории и историческим наукам, автор научной работы - Моретти Франко

Книга Ф. Моретти «Буржуа. Между историей и литературой» посвящена истории буржуазии как класса западного общества. Её автор профессор гуманитарных наук им. Дэнили и Лауры Луизы Беллов Стэнфордского университета и основатель Центра исследований романа и Литературной лаборатории (Center for the Study of the Novel and Literary Lab). Предметом книги является буржуа, рассмотренный через призму литературы. Обращаясь к произведениям западноевропейской литературы, Ф. Моретти пытается разобраться в причинах возникновения и расцвета буржуазной культуры , а также выявить факторы, приведшие её к последующему затуханию и исчезновению. Фокусируясь не на реальных отношениях между социальными группами, а на легитимных культурных формах, Моретти демонстрирует отличительные черты буржуазии и маркеры линий, отграничивающих её от рабочего и правящего классов. Автор книги, кроме того, пытается прояснить вопрос, почему понятие «буржуазия » со временем вытеснило концепт среднего класса , а также почему буржуазия не смогла ответить политическим и культурным запросам современного западного общества. Журнал «Экономическая социология» публикует «Введение: понятия и противоречия» («Introduction: Concepts and Contradictions») к книге Ф. Моретти «Буржуа. Между историей и литературой». В нем автор ставит проблему своего исследования, определяет основные понятия и объясняет методологию, демонстрируя преимущества и недостатки формального анализа литературной прозы для понимания социальной истории. Во «Введении» Моретти также описывает структуру книги и указывает на оставшиеся лакуны изучаемой темы, решение которых требует дополнительных исследований.

Похожие темы научных работ по истории и историческим наукам, автор научной работы - Моретти Франко,

  • Франко Моретти: между марксизмом, поэтикой и структурализмом

    2017 / Трыков Валерий Павлович
  • Разные образы человека(Мария Оссовская vs макс Вебер)

    2017 / Палеев Роман
  • История ненависти. «Неудобное» прошлое в рассказах для детей

    2015 / Суверина Екатерина Викторовна
  • Преследование и искусство письма

    2012 / Штраус Лео, Кухарь Елена, Павлов Александр
  • Дорогие дети, бедные матери. Рецензия на книгу Анны Шадриной "Дорогие дети. Сокращение рождаемости и рост "цены" материнства в XXI веке"

    2018 / Борусяк Любовь Фридриховна

The Bourgeois: Between History and Literature (an excerpt)

The book “The Bourgeois: Between History and Literature” written by Franco Moretti, the professor in the Humanities at Stanford University and the founder of the Center for the Study of the Novel and Literary Lab, is devoted to the history of the bourgeois as a social class of the modern Western society. The bourgeois, refracted through the prism of literature, is the subject of “The Bourgeois”. Addressing to some pieces of the Western literature, the author tries to scrutinize reasons of the bourgeois culture’s golden age and to reveal causes of its further fall. Moretti focuses not on real relationships between social groups but on legitimate cultural forms, which demonstrate peculiarities of the bourgeois and demarcate it from working and ruling classes. In addition, the author seeks an answer to the questions why the notion of bourgeois was being replaced with the concept of the middle class and why the bourgeois failed to resist political and cultural challenges of the modern Western society. The journal of Economic Sociology publishes “Introduction: Concepts and Contradictions” from “The Bourgeois”. In the Introduction, Moretti formulates the problem of the study, defines key concepts and explains the applied methodology, demonstrating weaknesses and strengths of the formal analysis of literary prose for understanding the social history. In the Introduction, Moretti describes the book’s structure and sheds lights on the dark corners, which require additional research.

Текст научной работы на тему «Буржуа. Между историей и литературой»

НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ

Ф. Моретти

Буржуа. Между историей и литературой1

МОРЕТТИ Франко (Moretti, Franco) -

профессор гуманитарных наук им. Дэнили и Лауры Луизы Беллов, факультет английского языка Стэнфордского университета. Адрес: США, 943052087, Калифорния, г. Стэнфорд, ул. Серра Молл, 450.

Email: moretti@stanford. edu

Перев. с англ. Инны Кушнарёвой.

Публикуется с разрешения Издательства Института им. Е. Гайдара.

Книга Ф. Моретти «Буржуа. Между историей и литературой» посвящена истории буржуазии как класса западного общества. Её автор - профессор гуманитарных наук им. Дэнили и Лауры Луизы Беллов Стэнфордского университета и основатель Центра исследований романа и Литературной лаборатории (Center for the Study of the Novel and Literary Lab). Предметом книги является буржуа, рассмотренный через призму литературы. Обращаясь к произведениям западноевропейской литературы, Ф. Моретти пытается разобраться в причинах возникновения и расцвета буржуазной культуры, а также выявить факторы, приведшие её к последующему затуханию и исчезновению. Фокусируясь не на реальных отношениях между социальными группами, а на легитимных культурных формах, Моретти демонстрирует отличительные черты буржуазии и маркеры линий, отграничивающих её от рабочего и правящего классов. Автор книги, кроме того, пытается прояснить вопрос, почему понятие «буржуазия» со временем вытеснило концепт среднего класса, а также почему буржуазия не смогла ответить политическим и культурным запросам современного западного общества.

Журнал «Экономическая социология» публикует «Введение: понятия и противоречия» («Introduction: Concepts and Contradictions») к книге Ф. Мо-ретти «Буржуа. Между историей и литературой». В нем автор ставит проблему своего исследования, определяет основные понятия и объясняет методологию, демонстрируя преимущества и недостатки формального анализа литературной прозы для понимания социальной истории. Во «Введении» Моретти также описывает структуру книги и указывает на оставшиеся лакуны изучаемой темы, решение которых требует дополнительных исследований.

Ключевые слова: буржуазия; средний класс; капитализм; культура; идеология; современная заподноевропейская художественная литература; социальная структура; социально-экономическая история.

Введение: понятия и противоречия

1. «Я - представитель класса буржуазии»

Буржуа... Ещё совсем недавно это понятие казалось незаменимым для социального анализа, теперь же в течение многих лет можно ни разу его не услышать. Капитализм силён, как никогда, но люди, которые были его оли-

Источник: Моретти Ф. 2014 (готовится к изданию). Буржуа. Между историей и литературой. М.: Институт Гайдара. Перев. с англ.: Moretti F. 2013. The Bourgeois: Between History and Literature. London: Verso Books.

цетворением, по-видимому, исчезли. «Я - представитель класса буржуазии, чувствую себя таковым и был воспитан на его мнениях и идеалах», - писал Макс Вебер в 1895 г. . Кто сегодня может повторить эти слова? Буржуазные «мнения и идеалы» - что это?

Эта изменившаяся атмосфера нашла отражение в академических работах. Зиммель и Вебер, Зомбарт и Шумпетер, все они рассматривали капитализм и буржуазию - экономику и антропологию - как две стороны одной медали. «Я не знаю ни одной серьёзной исторической интерпретации современного мира, в котором мы живём, - писал Эммануил Валлерстайн четверть века назад, - в которой концепция буржуазии... отсутствовала бы. И это неслучайно. Трудно рассказывать историю без её главного героя» . И однако сегодня даже тех историков, которые больше других подчёркивают роль «мнений и идеалов» в зарождении капитализма (Эллен Мейксинс Вуд, де Фрис, Эпплби, Мокир), мало интересует или почти не интересует фигура буржуа. «В Англии был капитализм, - пишет Мейксинс Вуд в "Первозданной культуре капитализма", - но его породила не буржуазия. Во Франции была (более или менее) торжествующая буржуазия, но её революционный проект не имел отношения к капитализму». И наконец: «Необязательно отождествлять буржуа... с капиталистом» .

Всё правильно, отождествлять необязательно, но дело не в этом. В «Протестантской этике и духе капитализма» Вебер писал, что «возникновение западной буржуазии во всём её своеобразии» - это процесс, который «находится в тесной связи с возникновением капиталистической организации труда, но не может считаться полностью идентичным ему» 2. В тесной связи, но не может считаться полностью идентичным - вот идея, лежащая в основе «Буржуа»: взглянуть на буржуа и его культуру (буржуа в истории, по большей части, определённо был мужского рода) как на часть структуры власти, с которой эти структуры, однако, не совпадают целиком. Но говорить о буржуа в единственном числе само по себе сомнительно. «Крупная буржуазия не могла формально отделить себя от людей более низкого положения, - писал Хобсбаум в "Веке империи", - её структура должна была оставаться открытой для вновь прибывших - такова была природа её бытия» . Эта проницаемость, добавляет Перри Андерсон, отличает буржуазию от знати, расположенной на иерархической лестнице выше неё, и от рабочего класса, находящегося ниже неё, ибо, несмотря на все важные различия внутри каждого из этих противостоящих друг другу классов, в структурном отношении они более однородны: аристократию обычно определяет юридический статус в сочетании с гражданскими титулами и юридическими же привилегиями, тогда как рабочий класс характеризуется главным образом занятием ручным трудом. Буржуазия как социальная группа не обладает подобным внутренним единством .

Проницаемые границы и слабое внутреннее единство - не обесценивают ли эти черты саму мысль о буржуазии как классе? По мнению величайшего из живущих её историков, Юргена Коки, вовсе нет, если мы будем различать то, что мы могли бы назвать ядром этого понятия, и его внешнюю периферию. Эта последняя и в самом деле очень сильно варьировалась как в социальном, так и в историческом плане: вплоть до XVIII века внешняя периферия состояла в основном из «самозанятых мелких предпринимателей (ремесленников, розничных торговцев, хозяев постоялых дворов и мелких собственников)» ранней городской Европы; спустя сто лет к ней принадлежало совершенно иное население - «средние и мелкие клерки государственных служащих» . Однако в течение XIX века по всей Западной Европе появляется синкретическая фигура «имущей образованной буржуазии», что обеспечивает центр притяжения для класса в целом и усиливает в буржуазии черты возможного нового правящего класса: это схождение нашло выражение в немецкой концептуальной паре Besitzs- и Bildungsbürgertum (имущая буржуазия и буржуазия культуры), или, более прозаично, в том,

Цит. по: Вебер М. 2013. Избранное: протестантская этика и дух капитализма. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив; 13. - Примеч. ред.

что британская система налогообложения бесстрастно подводит прибыли (от капитала) и гонорары (за профессиональные услуги) «под одну статью» .

Встреча собственности и культуры: идеальный тип Коки будет и моим идеальным типом, но с одним важным отличием. Как историка литературы, меня будут интересовать не реальные отношения между отдельными социальными группами - банкирами и высокопоставленными государственными служащими, промышленниками и врачами и так далее, - но, скорее, то, насколько культурные формы «подходят» для новой реальности классов; например, то, как слово «комфорт» намечает контуры легитимного буржуазного потребления; или как темп повествования приспосабливается к новому размеренному существованию. Буржуа через призму литературы - вот предмет книги «Буржуа».

2. Диссонансы

Буржуазная культура: едина она или нет? «Многоцветный стяг... может послужить [символом] для класса, который был у меня под микроскопом», - пишет Питер Гэй, завершая пять томов своего труда «The Bourgeois Experience» («Опыт буржуазии») . «Экономический эгоизм, религиозная повестка, интеллектуальные убеждения, социальная конкуренция, надлежащее место женщины стали политическими вопросами, из-за которых одни буржуа боролись с другими», - добавляет он в более позднем обзоре и поясняет: ярко выразившиеся различая даже вводят в «соблазн усомниться в том, что буржуазия вообще могла поддаваться определению как сущность» . Для Гэя все эти «поразительные различия» - результат ускорения социальных изменений в XIX веке и потому типичны для истории буржуазии Викторианской эпохи . Но на антимонии буржуазной культуры можно взглянуть с точки зрения более далёкой перспективы. Аби Варбург в эссе о капелле Сассетти в церкви Санта-Тринита, опираясь на Макьявелли, описавшего Лоренцо Медичи Великолепного в «Истории Флоренции» как человека, который одновременно вёл жизнь и легкомысленную, и полную дел и забот (la vita leggera e la grave), самым немыслимым образом сочетая две разные натуры (quasi con impossibile congiunzione congiunte)3, отмечает, что житель Флоренции времён Медичи соединял в себе совершенно разные характеры идеалиста (будь то христианин времён Средневековья, романтически настроенный рыцарь или классический неоплатоник) и мирянина, практичного этрусского торговца-язычника. Естественное, но гармоничное в своей витальности, это загадочное существо с радостью откликалось на каждый психический импульс как расширение своего ментального горизонта, что можно развивать и использовать в своё удовольствие 4.

Загадочное существо, идеалистическое и мирское. Обращаясь к ещё одному золотому веку буржуазии, на полпути между династией Медичи и викторианцами, Саймон Шама размышляет о необычном сосуществовании, позволявшем светским и церковным правителям жить с системой ценностей, которая в противном случае могла бы показаться крайне противоречивой, о многовековой борьбе между приобретательством и аскетизмом. Неисправимая привычка потакать своим материальным желаниям и стимулирование рискованных предприятий, тяга к которым укоренена в голландской коммерческой экономике, вызывали предостерегающий ропот и торжественное осуждение завзятых хранителей старой ортодоксии. Необычное сосуществование внешне противоположных систем ценностей давало им поле для манёвра между святым и профанным в зависимости от требований нужды или совести, не ставя перед жестоким выбором между бедностью и вечными муками .

См.: Макьявелли Н. 1987. История Флоренции. М.: Наука; 351. Перев. Н. Я. Рыковой. - Примеч. ред.

Похожее сочетание несочетаемого возникает и на страницах, посвящённых Варбургом портрету покровителя во «Фламандском искусстве и раннем флорентийском Ренессансе» (1902): «Руки по-прежнему сложены в самозабвенном жесте, ищущем защиты у небес, но взгляд, то ли в мечтах, то ли настороже, направлен в сторону земного» .

Потакание материальным желаниям и старая ортодоксия: «Жители Делфта» (оригинальное название «Бургомистр Делфта и его дочь») Яна Стена смотрят на нас с обложки книги Шамы (см. рис. 1). Это сидящий грузный человек в чёрном, по одну руку которого дочь в одежде с золотым и серебряным шитьём, а по другую - нищенка в выцветших лохмотьях. Повсюду, от Флоренции до Амстердама, открытое оживление на лицах, изображённых в Санта-Тринита, исчезло. Безрадостный бюргер сидит в своём кресле, будто пав духом из-за того, что обречён «быть предметом моральных понуканий, тянущих его в разные стороны» (снова Шама); он находится рядом со своей дочерью, но не смотрит на неё, повернулся в сторону женщины, но не к ней самой, он смотрит вниз, взгляд его рассеян. Что делать?

Разные натуры, самым немыслимым образом сочетающиеся, Макьявелли, «загадочное существо» Варбурга, «многовековая борьба» Шамы: в сравнении с этими ранними противоречиями буржуазной культуры раскрывается суть Викторианской эпохи - времени компромисса в гораздо большей степени, чем контраста. Компромисс - это, конечно, не единообразие, и викторианцев можно по-прежнему считать «многоцветными»; однако эти цвета - остатки прошлого, и они теряют свою яркость. Серый, а не разноцветный, стяг - вот что развевается над буржуазным веком.

3. Буржуазия, средний класс

«Мне трудно понять, почему буржуазии не нравится, когда её так называют, - пишет Гротуйзен в своём выдающемся исследовании "Происхождение буржуазного духа во Франции". - Королей называли королями, священников - священниками, рыцарей - рыцарями; но буржуазия предпочитала хранить инкогнито» . Garder l"incognito - хранить инкогнито. Неизбежно вспоминается этот вездесущий и неопределённый ярлык - «средний класс». Райнхарт Козеллек пишет, что каждое понятие «задаёт особый горизонт потенциального опыта и возможной теории» , и, выбрав «средний класс» вместо «буржуазии», английский язык, безусловно, определил очень чёткий горизонт социального восприятия. Но почему он это сделал? Буржуа возникал «где-то посередине»; да, он «не был крестьянином или крепостным, но он также не был знатен», как выразился Валлерстайн 5, однако эта серединность была тем, что он, собственно, и желал преодолеть: рождённый в «среднем сословии» Англии раннего Нового времени, Робинзон Крузо отвергает идею своего отца, что это «лучшее сословие в мире», и посвящает всю свою жизнь тому, чтобы выйти за его пределы. Зачем тогда останавливаться на определении, которое возвращает этот класс к его неразличимым истокам, вместо того чтобы признать его успехи? Какие ставки были сделаны при выборе «среднего класса» вместо «буржуа»?

Слово «буржуа» впервые появилось во французском языке в XI веке как burgeis - для обозначения тех жителей средневековых городов (bourgs), которые пользовались правом «свободы и независимости от феодальной юрисдикции» (толковый словарь французского языка «Le Grand Robert»). К юридическому значению этого термина, от которого пошла типично буржуазная идея свободы как «свободы от чего-то», приблизительно в конце XVII века присоединилось экономическое значение, отсылавшее через уже знакомую серию отрицаний к «тому, кто не принадлежал ни к духовенству, ни к знати, не работал руками и владел независимыми средствами» («Le Grand Robert»). С этого момента, хотя хро-

За двойным отрицанием у Валлерстайна стоит более далёкое прошлое, которое освещает Эмиль Бенвенист в главе «Ремесло без имени: торговля» в своём «Словаре индоевропейских социальных терминов». Если вкратце, то тезис Бенвениста состоит в том, что торговля - одна из самых ранних форм «буржуазной» деятельности и, «по крайней мере в древности, занятия торговлей не относились к тем видам деятельности, которые были освящены традицией», следовательно, такой вид деятельности мог быть определён только с помощью отрицательных выражений, таких как греческое askholia и латинское negotium (nec-otium, «отрицание досуга»), или общих терминов, таких как греческая pragma, французское affaires («результат субстантивации выражения à faire») или английское busy (которое «дало абстрактное существительное business - «занятие, дело») (цит. по: Бенвенист Э. 1995. Словарь индоевропейских социальных терминов. М.: Прогресс; Универс; 108-109. - Примеч. ред.).

Рис. 1. Ян Стен. Жители Делфта (Бургомистр Делфта и его дочь). 1655 (С разрешения Bridgeman Art Library)

нология и семантика могли быть разными в разных странах6, это слово появляется во всех западноевропейских языках, от итальянского borghese до испанского burgués, португальского burguês, немецкого Burger и голландского burger. На фоне этой группы английское слово bourgeois выделяется как единственный пример слова, не ассимилированного морфологией национального языка, а оставшегося в качестве безошибочно узнаваемого заимствования из французского. И в самом деле, «(французский) горожанин или свободный гражданин» - первое определение bourgeois как существительного в Оксфордском словаре английского языка (Oxford English Dictionary, OED); «относящийся к французскому среднему классу» - определение прилагательного, тут же подкрепляемое серией цитат, отсылающих к Франции, Италии и Германии. Существительное женского рода bourgeoise - «француженка, принадлежащая к среднему классу», тогда как bourgeoisie (в первых трёх словарных статьях упоминается Франция, континентальная Европа и Германия) в соответствии со всем сказанным - «совокупность свободных граждан французского города; французский средний класс; также распространяется и на средний класс в других странах» (тоже OED).

Bourgeois маркирован как не-английский. В бестселлере Дины Крейк «Джон Галифакс, джентльмен» (1856) - вымышленной биографии владельца текстильной мануфактуры - это слово появляется всего три раза, всегда выделено курсивом в знак того, что оно иностранное, и используется только уничижительно («Я имею в виду низшее сословие, буржуазию»), для выражения презрения («Что? Буржуа - лавочником?»). Что до прочих романистов времён миссис Крейк, то они хранят полное молчание. В базе данных издательской компании Chadwyck Healey (Кембридж), в которой 250 романов составляют своего рода расширенный канон XIX века, слово bourgeois попадается в 1850-1860 гг. только один раз, тогда как rich (богатый) встречается 4600 раз, wealthy (состоятельный) - 613 раз, а

Траектория немецкого Bürger - «от (Stadt-)Bürger (бюргер) около 1700 года через (Staats-)Bürger (гражданин) около 1800 к Bürger (буржуазный) как "непролетарский" около 1900» - особенно поражает. См.: .

prosperous (процветающий) - 449. А если мы включим в наше исследование столетие целиком, подойдя к нему с точки зрения области употребления, а не частотности термина, 3500 романов Литературной лаборатории Стэнфордского университета (The Stanford Literary Lab) дадут следующие результаты: прилагательное rich сочетается с 1060 различными существительными, wealthy - с 215, prosperous - со 156, а bourgeois - с 8, среди которых «семья», «врач», «добродетели», «вид», «наигранность», «театр» и почему-то «геральдический щит».

Откуда такая нерасположенность? В целом, пишет Кока, группы буржуа отделяют себя от старой власти, привилегированной наследной знати и абсолютной монархии. Из этой линии рассуждений следует обратное: в той степени, в которой эти разграничительные линии отсутствуют или стираются, разговоры о Bürgertum (бюргерство), одновременно и большом по охвату, и строго ограниченном, теряют свою реальную суть. Это объясняет международные различия: там, где традиция аристократии была слабой или отсутствовала (как в Швейцарии и в Соединённых Штатах), где ранние дефеодализация и коммерциализация сельского хозяйства постепенно стёрли различие между знатью и буржуазией и даже между городом и деревней (как в Англии и Швеции), мы находим мощные факторы, препятствующие формированию хорошо опознаваемого Bürgertum и дискурса о нём .

Отсутствие чёткой «разграничительной линии» для дискурса о Bürgertum - вот что сделало английский язык столь равнодушным к слову «буржуа». И, наоборот, выражение «средний класс» получало поддержку по той простой причине, что многие из тех, кто наблюдал за ранней индустриальной Британией, хотели иметь класс посередине. Индустриальные районы, писал шотландский историк Джеймс Милль (1773-1836) в эссе о государственном правлении (1824), «особенно страдали от большого недостатка среднего сословия, потому что там население почти целиком состояло из богатых мануфактурщиков и бедных рабочих» .

Бедные и богатые: «Нет такого другого города в мире, - отмечал Кэнон Паркинсон в знаменитом описании Манчестера, которому вторили многие его современники, - где бы расстояние между бедными и богатыми было столь значительным или барьеры между ними столь трудно преодолимыми» . По мере того как промышленный рост приводил к поляризации английского общества (в «Манифесте Коммунистической партии» было чётко заявлено, что общество должно расколоться на два класса: собственников и лишённых собственности рабочих), потребность в опосредовании росла, и класс посередине казался единственным, способным «сочувствовать» «несчастной доле бедных рабочих» (снова Милль) и в то же время «направлять» их «своими советами» и «подавать хороший пример для подражания» . Он был «связующим звеном между высшими и низшими сословиями», добавлял лорд Бруэм, описавший этот класс в речи, посвящённой парламентской реформе 1832 г., озаглавленной «The Intelligence of the Middle Class» («Ум среднего класса»), как «истинных носителей трезвого, рационального, разумного и честного английского чувства» .

Если экономика создала широкую историческую потребность в классе посередине, политики добавили решающий тактический поворот. В корпусе сервиса Google Books «средний класс», «средние классы» и «буржуа» появляются с более или менее одинаковой частотой в 1800-1825 гг.; но в годы, непосредственно предшествующие Биллю о реформе 1832 г., когда отношения между социальной структурой и политическим представительством оказались в центре общественной жизни, выражения «средний класс» и «средние классы» внезапно стали использоваться в два-три раза чаще, чем слово «буржуа». Возможно, потому, что идея «среднего класса» была способом проигнорировать буржуазию как независимую группу и вместо этого взглянуть на неё сверху, поручив ей задачу политического сдерживания7.

7 «Жизненно необходимым в 1830-1832 гг., по представлениям министров-вигов, было разрушение альянса радикалов путём вбивания клина между средним классом и рабочими», - пишет Ф. М. Л. Томпсон . Попытки

Затем, после произошедшего «крещения» (baptism) и утверждения нового термина, начались всевозможные последствия (и переворачивания): хотя «средний класс» и «буржуа» указывали на абсолютно одну и ту же социальную реальность, они, например, создавали совершенно разные ассоциации, и, оказавшись «посередине», буржуазия могла показаться группой, которая и сама является подчинённой и не способна нести ответственность за происходящее в мире. Кроме того, «низший», «средний» и «высший» образовывали континуум, внутри которого мобильность было представить гораздо легче, чем в случае несоизмеримых категорий - «классов», - таких как крестьянство, пролетариат, буржуазия или знать. И, таким образом, символический горизонт, созданный выражением «средний класс», в конечном счёте исключительно хорошо работал для английской (и американской) буржуазии: первоначальное поражение 1832 г., сделавшее невозможным «независимое представительство буржуазии» , в дальнейшем защитило её от прямой критики, поддерживая эвфемизирован-ную версию социальной иерархии. Гротуйзен был прав: тактика инкогнито работала.

4. Между историей и литературой

Буржуа между историей и литературой: в этой книге я ограничусь лишь горсткой возможных примеров. И начну с буржуа до prise de pouvoir (прихода к власти) (см. главу 1 этой книги «Трудящийся господин» - «A Working Master»), с диалога между Дефо и Вебером о человеке, оказавшемся на необитаемом острове, оторванном от остального человечества, который, однако, начинает видеть закономерности в своём опыте и находить верные слова для их выражения. В главе 2 («Серьёзный век» - «Serious Century») остров превращается в половину континента: буржуа распространились по всей Западной Европе и расширили своё влияние во многих направлениях. Это самый «эстетический» момент в этой истории: изобретение нарративных приёмов, единство стиля, шедевры - великая буржуазная литература, если таковая существовала. Глава 3 («Туман» - «Fog») посвящена викторианской Англии и рассказывает иную историю: после десятков лет невероятных успехов буржуа больше не может быть просто «собой»; его власть над остальной частью общества - его «гегемония» - оказалась под вопросом; и именно в этот момент буржуа вдруг начинает стыдиться себя; он завоевал власть, но утратил ясность зрения - свой «стиль». Это поворотный момент повествования, а также момент истины: оказалось, что буржуа гораздо лучше умеет властвовать в экономической сфере, чем укреплять политическое присутствие и формулировать общую культуру. Затем солнце века буржуа начинает клониться к закату: в южных и восточных регионах, описанных в главе 4 («Национальные деформации» - «National Malformations»), одна великая фигура за другой переживает крах и становится всеобщим посмешищем из-за сохранения старого режима; в это же время из трагической ничейной земли (которая, конечно, шире, чем Норвегия) раздаётся радикальная самокритика буржуазного существования в драматургическом цикле Ибсена (глава 5, «Ибсен и дух капитализма» - «Ibsen and the Spirit of Capitalism»).

Прервём этот пересказ. Однако позвольте мне добавить несколько слов об отношениях между изучением литературы и изучением истории как таковой. Какого рода историю - какого рода свидетельства - содержат литературные произведения? Очевидно, что они никогда не бывают прямыми: промышленник Торнтон в «Севере и Юге» (1855) или предприниматель Вокульский в «Кукле» (1890) ничего не говорят о буржуазии Манчестера или Варшавы. Такого рода свидетельства принадлежат к параллельной исторической серии - к своего рода двойной спирали, в которой судорогам капиталистической модернизации соответствует преобразующее их литературное формотворчество. «Всякая фор-

разобщения среднего класса с более низкими слоями общества дополнялись обещаниями альянса с более высокими: «Дело первостепенной важности, - заявил лорд Грей, - сделать так, чтобы средние классы были связаны с высшими слоями общества». Как указывает Дрор Уорман, с исключительной чёткостью реконструировавший дебаты о среднем классе, знаменитая похвала Бруэма также делала акцент на «политической ответственности... а не на непреклонности, на верности короне, а не на правах народа, на ценностях как оплоте против революции, а не на покушении на свободу» ^аЬтап 1995: 308-309].

ма - это разрешение диссонансов бытия», - писал молодой Лукач в «Теории романа» 8. А если так, то литература - это странный мир, в котором все эти «разрешения» сохраняются в неприкосновенности или, проще говоря, представляют собой тексты, которые мы продолжаем читать и тогда, когда сами диссонансы постепенно уже исчезли из виду: чем меньше от них осталось следов, тем успешнее оказалось их разрешение.

Есть нечто призрачное в этой истории, в которой вопросы исчезают, а ответы остаются. Но если мы примем идею литературной формы как останков того, что некогда было живым и проблематичным настоящим, и будем двигаться назад с помощью «обратного проектирования», мы поймём проблему, которую эта форма была призвана решать. И если мы это сделаем, формальный анализ сможет раскрыть - в принципе, хотя и не всегда на практике, - то измерение прошлого, которое в противном случае оставалось бы скрытым. В этом состоит возможный вклад в историческое знание: поняв непрозрачные ибсеновские намёки на прошлое или уклончивую семантику викторианских глаголов, даже роль герундия - на первый взгляд не слишком весёлая задача! - в «Робинзоне Крузо», мы войдём в царство теней, где прошлое снова обретает голос и продолжает говорить с нами9.

5. Абстрактный герой

Но время говорит с нами только через форму как медиум. Истории и стили: вот где я нахожу буржуа. Особенно в стилях, что само по себе удивительно, особенно если учесть то, как часто говорят о нар-ративах в качестве основания социальной идентичности10 и отождествляют буржуазию с волнениями и переменами; достаточно вспомнить некоторые наиболее известные примеры из «Феноменологии духа» или «всё сословное и застойное исчезает»11 в «Манифесте Коммунистической партии» и созидательное разрушение у Шумпетера. Я ожидал поэтому, что буржуазную литературу будут характеризовать новые и непредсказуемые сюжеты: «прыжки в темноту», как писал Эльстер о капиталистических инновациях12. Вместо этого, как я утверждаю в главе «Серьёзный век», происходит обратное: не дис-

Цит. по: Лукач Г. 1994. Теория романа. Новое Литературное обозрение. 9: 30. - Примеч. ред.

Эстетические формы представляют собой структурированные ответы на социальные противоречия: учитывая отношения между историей литературы и социальной историей, я предположил, что очерк «Серьёзный век», хотя он и был первоначально написан для литературоведческого сборника, хорошо впишется в данную книгу (в конце концов, его рабочим названием долгое время было «О буржуазной серьёзности»). Но когда я перечитал это эссе, тут же почувствовал (под этим словом я имею в виду иррациональное и непреодолимое чувство), что мне придётся со значительной частью первоначального текста расстаться и переписать оставшуюся. После редактирования я осознал, что это коснулось главным образом трёх разделов (все они были озаглавлены в первоначальном варианте «Дороги разошлись»), обрисовывавших более широкий морфологический пейзаж, внутри которого складывались формы буржуазной серьёзности. Иными словами, я ощутил необходимость убрать спектр формальных вариаций, который был дан исторически, и оставить результат отбора, произошедшего в XIX веке. В книге, посвящённой буржуазной культуре, это представляется убедительным выбором, но также подчёркивает разницу между литературной историей как историей литературы, в которой плюрализм и случайность формальных вариантов является ключевым элементом картины, и литературной историей как (частью) историей общества, когда значение имеет связь между конкретной формой и социальной функцией.

Недавний пример из книги о французской буржуазии: «Здесь я выдвигаю тезис, что существование социальных групп, хотя оно и имеет корни в материальном мире, определяется языком, а точнее, нарративом: чтобы группа могла претендовать на роль актора в обществе и политическом строе, она должна располагать историей или историями о себе» .

В английском переводе дословно: «Всё твёрдое превращается в воздух» («All that is solid melts into air»). - Примеч. пер.

Шумпетер «восхвалял капитализм не за его эффективность и рациональность, но за его динамичный характер... Вместо того, чтобы ретушировать творческие и непредсказуемые аспекты инноваций, он делает их краеугольным камнем своей теории. Инновация по сути своей феномен нарушения равновесия, прыжок в темноту» .

баланс, а упорядоченность была главным повествовательным изобретением буржуазной Европы13. Всё твёрдое затвердевает ещё больше.

Почему? Главная причина, по-видимому, заключается в самом буржуа. В ходе XIX столетия, как только было смыто позорное клеймо «нового богатства», эта фигура приобрела несколько характерных черт: энергия прежде всего; самоограничение; ясный ум; честность в ведении дел; целеустремлённость. Это все «хорошие» черты, но они недостаточно хороши, чтобы соответствовать тому типу героя повествования, на которого полагалось столетиями сюжетостроение в западной литературе, - воину, рыцарю, завоевателю, авантюристу. «Биржа - плохая замена Святому Граалю», - насмешливо писал Шум-петер, а деловая жизнь «в конторе среди колонн с фигурами» обречена быть «негероичной по сути»14 . Дело в огромном разрыве между старым и новым правящими классами: если аристократия бесстыдно себя идеализировала, создав целую галерею рыцарей без страха и упрёка, буржуазия не создала подобного мифа о себе. Великий механизм приключения (adventure) был постепенно разрушен буржуазной цивилизацией, а без приключения герои потеряли отпечаток уникальности, которая появляется от встречи с неизведанным15. По сравнению с рыцарем буржуа кажется неприметным и неуловимым, похожим на любого другого буржуа. В начале романа «Север и Юг» героиня описывает матери манчестерского промышленника :

«- О! Я едва знаю его, - сказала Маргарет... - .. .около тридцати... лицо не простодушное

и не красивое, ничего замечательного. не вполне джентльмен, как и следовало ожидать.

Едва. около. не вполне. ничего... Суждение Маргарет, обычно весьма острое, теряется в водовороте оговорок. Дело в абстрактности буржуа как типа: в крайней форме это просто «персонифицированный капитал» или даже «машина для превращения... прибавочной стоимости в добавочный капитал», если процитировать несколько пассажей из «Капитала» 17. У Маркса, как позднее и у Вебера, методическое подавление всех чувственных черт мешает представить, как такого рода персонаж вообще может служить центром интересной истории, если, конечно, это не есть история его самоподавления, как в портрете Томаса Будденброка у Манна (который произвёл глубокое впечатление на самого Вебера)18. Иначе обстоит дело в более ранний период или на периферии капиталистической Европы, где слабость капитализма как системы оставляет больше свободы для того, чтобы придумать такие мощные индивидуальные фигуры, как Робинзон Крузо, Джезуальдо Мотта

13 Такое же буржуазное сопротивление нарративу вырисовывается из исследования Ричардом Хелгерсоном золотого века голландского реализма, визуальной культуры, в которой «женщины, дети, слуги, крестьяне, ремесленники и повесы действуют», тогда как «мужчины-хозяева из высших классов... существуют» и которая находит свою любимую форму в жанре портрета .

14 В том же ключе Вебер вспоминает определение века Кромвеля у Карлейля как «the last of our heroism [последней вспышки нашего героизма]» (цит. по: Вебер М. 2013. Протестантская этика и дух капитализма. В кн.: Вебер М. Избранное. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив; 20. - Примеч. ред.).

15 Об отношениях между менталитетом авантюриста и духом капитализма см.: ; см. также первые два раздела главы 1 этой книги.

16 Перев. с англ. В. Григорьевой, Е. Первушиной. Цит. по: Гаскелл Э. 2011. Север и Юг. В 2 т. М.: Азбука-Аттикус. URL: http://apropospage.ru/lib/gasckeU/gasckeU7.html - Примеч. ред.

17 Цит. по: Маркс К. 1960. Капитал. В изд.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения: В 50 т. Т. 23. М.: Государственное издательство политической литературы; 695, 609. - Примеч. ред.

18 О Манне и буржуазии, кроме многочисленных работ Лукача, см.: . Если и был какой-то специфический момент, когда идея книги о буржуа пришла мне в голову, то это произошло более 40 лет назад, когда я читал Альберто Азора Розу, а писать книгу я начал в 1999-2000 гг., в это время я был в Берлине, где провёл год в Институте перспективных исследований (Wissenschaftskolleg).

или Станислав Вокульский. Но там, где капиталистические структуры затвердевают, нарративы и стилистические механизмы вытесняют индивидов из центра текста. Это ещё один способ посмотреть на структуру этой книги: две главы о буржуазных героях и две - о буржуазном языке.

6. Проза и ключевые слова: предварительные замечания

Чуть выше я написал, что буржуа ярче проявлен в стиле, чем в сюжетах, а стиль, в свою очередь, проявляется главным образом в прозе и отражается в ключевых словах. Риторика прозы будет постепенно перемещаться в центр нашего внимания, аспект за аспектом (континуальность, точность, продуктивность, нейтральность...). В первых двух главах книги я провожу генеалогии через XVIII и XIX века. Буржуазная проза была великим достижением и в высшей степени трудоёмким (laborious). Отсутствие в её мире какой-либо концепции «вдохновения» - этого дара богов, в котором идея и результаты волшебным образом сливаются воедино в уникальном миге творения, - показывает, до какой степени невозможно было представить себе прозу без того, чтобы сразу же не вспомнить о труде. О языковом труде, конечно, но такого рода, который воплощает в себе некоторые из типичных черт деятельности буржуа. Если у книги «Буржуа» есть главный герой, то это, конечно, трудоёмкая проза.

Проза, которую я сейчас обрисовал, - это идеальный тип, никогда полностью не реализованный ни в одном конкретном тексте. Иное дело ключевые слова; это настоящие слова, употреблявшиеся реальными писателями, которые можно легко отследить в той или иной книге. В данном случае концептуальная рамка была заложена десятки лет назад Реймондом Уильямсом в «Культуре и обществе» и «Ключевых словах», а также Райнхартом Козеллеком в его работе над историей понятий (Begriffgeschichte). Для Ко-зеллека, занятого изучением политического языка современной Европы, «понятие не только указывает на отношения, которые оно охватывает; понятие также является фактором, действующим внутри них» . Точнее говоря, это фактор, который устанавливает «напряжение» между языком и реальностью и часто «сознательно используется в качестве оружия» . Хотя этот метод важен для интеллектуальной истории, он, возможно, не подходит для социального существа, которое, как выражается Гротуйзен, «действует, но мало говорит» , а когда говорит, предпочитает простые и бытовые выражения интеллектуальной ясности понятий. «Оружие», конечно же, неправильный термин для прагматичных и конструктивных ключевых слов вроде useful (полезный), efficiency (эффективность), serious (серьёзный), не говоря уже о таких великих посредниках, как comfort (комфорт) или influence (влияние), которые гораздо ближе к идее Бенвениста о языке как «инструменте приспособления мира и общества»19 , чем к «напряжению» Козеллека. Я полагаю неслучайным то, что многие из моих ключевых слов оказались прилагательными: занимающие не такое центральное положение в семантической системе культуры, как существительные, прилагательные несистематичны и в самом деле «приспосабливаются»; или, как презрительно говорит Шалтай-Болтай, «прилагательные, с ними можно делать всё, что захочешь» .

Проза и ключевые слова: два параллельных течения, которые будут всплывать на поверхность аргументации на разных уровнях - абзацев, предложений или отдельных слов. Через них будут проявляться особенности буржуазной культуры, находящиеся в скрытом и порой глубоко захороненном измерении языка: «ментальность», образованная бессознательными грамматическими паттернами и семантическими ассоциациями, а не ясными и чёткими идеями. Первоначально план книги был иным, и порой меня самого смущает тот факт, что страницы, посвящённые викторианским прилагательным, могут оказаться концептуальным центром «Буржуа». Но если идеям буржуа уделялось очень много внимания, его менталитет, за исключением нескольких изолированных попыток вроде очерка Гротуй-зена, написанного почти столетие назад, по-прежнему остаётся не слишком изученным; тогда minutiae

(мелкие детали) языка раскрывают секреты великих идей: трения между новыми устремлениями и старыми привычками, фальстарты, колебания, компромиссы; одним словом, замедленный темп культурной истории. Для книги, рассматривающей буржуазную историю как незавершённый проект, это представляется верным методологическим выбором.

7. «Бюргер пропадёт...»

Бенджамин Гугенхайм, младший брат Соломона Гугенхайма, 14 апреля 1912 г. оказался на борту «Титаника» и, когда судно начало тонуть, был одним из тех, кто помогал сажать женщин и детей на спасательные шлюпки, несмотря на ажиотаж, а порой и грубость со стороны других пассажиров-мужчин. А затем, когда стюарда попросили занять место на вёслах в одной из шлюпок, Гугенхайм отпустил его и попросил передать жене, что «ни одна женщина не осталась на борту из-за того, что Бен Гугенхайм струсил». И это действительно было так . Возможно, он не произносил таких пафос-ных слов, но это и в самом деле не важно; он совершил правильный, очень трудный поступок. Когда исследователь, занимавшийся подготовкой к фильму Кэмерона «Титаник» (1997), раскопал эту историю, он тут же показал её сценаристам: какая сцена! Но его идею сразу отвергли: слишком нереалистично. Богатые не умирают за абстрактные принципы вроде трусости и тому подобного. И в фильме персонаж, отдалённо напоминающий Гугенхайма, прорывается к шлюпке, размахивая пистолетом.

«Бюргер пропадёт», - писал Томас Манн в своём эссе 1932 г. «Гёте как представитель бюргерской эпохи». Два эпизода, связанных с «Титаником» и произошедших в начале и в конце XX века, это подтверждают. Пропадёт не потому, что уходит капитализм: он силён, как никогда (хотя в основном, подобно Голему, силён разрушением). Исчезло чувство легитимности буржуа, ушла идея правящего класса, который не просто правит, но делает это заслуженно. Именно это убеждение стояло за словами Гугенхайма на «Титанике»: на карту был поставлен «престиж (а следовательно, и доверие)» его класса, если воспользоваться словами Грамши о гегемонии . Отступить означало потерять право на власть.

Речь идёт о власти, оправданной ценностями. Но как раз в тот момент, когда встал вопрос о политическом правлении буржуазии20, быстро сменяя друг друга, появились три важных новшества и навсегда изменили картину. Сначала произошёл политический крах. Когда Belle Epoque (Прекрасная эпоха) подходила к своему пошловатому концу, подобно оперетте, в которую она так любила смотреться, как в зеркало, буржуазия, объединившись со старой элитой, вовлекла Европу в кровавую бойню, после чего пряталась со своими интересами за спинами коричнево- и чернорубашечников, открыв путь к ещё более кровавым бойням. Когда старый режим клонился к закату, новые люди оказались не способны действовать как настоящий правящий класс: в 1942 г. Шумпетер написал с холодным презрением, что «буржуазный класс... нуждается в господине» , и тогда не было нужды объяснять, что он имеет в виду.

Вторая трансформация, почти противоположная по характеру, началась после Второй мировой войны по мере всё более широкого учреждения демократических режимов. «Особенность исторического одобрения, полученного от масс в рамках современных капиталистических формаций, - пишет Перри Андерсон, - заключается в убеждённости масс в том, что они осуществляют окончательное самоопределение в рамках существующего социального порядка... в вере в демократическое равенство всех граждан при управлении страной - другими словами, в неверии в существование какого бы то ни было правящего класса» .

20 Став «первым классом в истории, добившимся экономического превосходства без стремления получить политическую власть», пишет Ханна Арендт, буржуазия добилась «политического освобождения» в ходе «периода империализма (1886-1914)» .

Скрывшись когда-то за рядами людей в униформе, буржуазия теперь избежала правосудия, воспользовавшись политическим мифом, требовавшим, чтобы она исчезла как класс. Этот акт маскировки значительно упростился благодаря вездесущему дискурсу «среднего класса». И наконец, последний штрих. Когда капитализм принёс относительное благоденствие широким рабочим массам на Западе, товары стали новым принципом легитимации: консенсус был построен на вещах, а не на людях, тем более не на принципах. Это была заря нынешней эпохи: триумф капитализма и смерть буржуазной культуры.

В этой книге многого не хватает. О чём-то я уже писал в других работах и почувствовал, что не могу добавить ничего нового: так обстоит дело с бальзаковскими парвеню или средним классом у Диккенса, в комедии У. Конгрива «Так поступают в свете» («The Way of the World»), и это важно для меня в «Атласе европейского романа» («Atlas of the European Novel»)21. Американские авторы конца XIX века - Норис, Хоуэллс, Драйзер, - как мне показалось, мало что могли добавить к общей картине; кроме того, «Буржуа» - это пристрастный очерк, лишённый энциклопедических амбиций. Тем не менее есть одна тема, которую я и в самом деле хотел бы включить сюда, если бы она не угрожала разрастись до самостоятельной книги: параллель между викторианской Британией и Соединёнными Штатами после 1945 г., раскрывающая парадокс этих двух капиталистических культур-гегемонов (до сих пор единственных в своём роде), основанных главным образом на антибуржуазных ценностях22. Я конечно же имею в виду повсеместное распространение религиозного чувства в публичном дискурсе, которое переживает рост, резко обратив вспять более ранние тенденции к секуляризации. Одно и то же происходит с великими технологическими достижениями XIX века и второй половины XX века: вместо того чтобы поддерживать рационалистический менталитет, индустриальная революция, а затем и цифровая породили смесь невероятной научной безграмотности и религиозных предрассудков - сейчас даже худшую, чем тогда. В этом отношении сегодняшние Соединённые Штаты радикализируют центральный тезис викторианской главы: поражение веберовского Entzauberung (расколдование мира) в сердцевине капиталистической системы и его замену новыми сентиментальными чарами, скрывающими социальные отношения. В обоих случаях ключевым компонентом стала радикальная инфантилизация национальной культуры (ханжеская идея «семейного чтения», которая привела к цензурированию непристойностей в викторианской литературе, и её слащавый аналог - семья, улыбающаяся с телеэкрана, который усыпил американскую индустрию развлечений)23. И эту параллель можно продолжить почти во всех направлениях - от антиинтеллектуализма «полезного» знания и большей части политики в области образования (начиная с навязчивого увлечения спортом) до повсеместного распространения таких слов, как earnest (серьёзный) прежде и fun (веселье) теперь, в которых чувствуется едва прикрытое презрение к интеллектуальной и эмоциональной серьёзности.

«Американский образ жизни» - аналог сегодняшнего викторианизма: сколь бы соблазнительной ни была эта идея, я слишком хорошо сознавал мою неосведомлённость в современных вопросах и поэто-

21 См.: Moretti F. 199S. Atlas of the European Novel: 1800-1900. London; New York: Verso. - Примеч. пер.

22 В повседневном словоупотреблении термин «гегемония» охватывает две исторически и логически разные области: гегемонию капиталистического государства над другими капиталистическими государствами и гегемонию одного социального класса над другими социальными классами, или, если сказать короче, международную и национальную гегемонию. Британия и Соединённые Штаты до сих пор были единственными примерами международной гегемонии, но, конечно, есть множество примеров национальных классов буржуазии, осуществлявших свою гегемонию дома. Мой тезис в этом абзаце и в главе «Туман» относится к специфическим ценностям, которые я ассоциирую с британской и американской национальной гегемонией. То, как эти ценности соотносятся с теми, что стали основой международной гегемонии, - очень интересный вопрос, но здесь он не разбирается.

23 Показательно, что наиболее репрезентативные рассказчики в двух культурах - Диккенс и Спилберг - специализируются на том, что в одинаковой мере обращаются как к детям, так и ко взрослым.

му решил её сюда не включать. Это было правильное, но трудное решение, потому что оно было равносильно признанию, что «Буржуа» - это исключительно историческое исследование, в сущности, не связанное с настоящим. Профессоры истории, размышляет доктор Корнелиус в «Непорядках и раннем горе», не любят истории, коль скоро она свершается, а тяготеют к той, что уже свершилась... Их сердца принадлежат связному и укрощённому историческому прошлому... прошлое незыблемо в веках, а значит оно мёртво» 24. Подобно Корнелиусу, я тоже профессор истории, но мне хочется думать, что укрощённая безжизненность - это не всё, на что я способен. В этом отношении посвящение «Буржуа» Перри Андерсону и Паоло Флоресу Аркаису - знак не просто моей дружбы и восхищения ими, оно выражение надежды, что однажды я научусь у них использовать ум прошлого для критики настоящего. Эта книга не смогла оправдать мою надежду. Но, возможно, следующая сможет.

Литература

Anderson P. 1976. The Antinomies of Antonio Gramsci. New Left Review. I (100) (November-December): 5-78.

Anderson P. 1992a (1976). The Notion of Bourgeois Revolution. In: Anderson P. English Questions. London: Verso; 105-120.

Anderson P. 1992b (1987). The Figures of Descent. In: Anderson P. English Questions. London: Verso; 121192.

Arendt H. 1994 (1948). The Origins of Totalitarianism. New York: Penguin Books.

Asor Rosa A. 1968. Thomas Mann o dell"ambiguita Borghese. Contropiano. 2: 319-376; 3: 527-576.

Benveniste E. 1971 (1966). Remarks on the Function of Language in Freudian Theory. In: Benveniste E. Problems in General Linguistics. Coral Gables, FL: University of Miami Press; 65-75.

Benveniste E. 1973 (1969). Indo-European Language and Society. Coral Gables, FL: University of Miami Press. См. рус. перев.: Бенвенист Э. 1995. Словарь индоевропейских социальных терминов. М.: Прогресс; Универс.

Brougham H. 1837. Opinions of Lord Brougham on Politics, Theology, Law, Science, Education, Literature, &c. &c., as Exhibited in His Parliamentary and Legal Speeches, and Miscellaneous Writings. London: H. Colburn.

Carroll L. 1998 (1872). Through the Looking-Glass, and What Alice Found There. Harmondsworth: Puffin.

Davis J. H. 1988. The Guggenheims, 1848-1988: An American Epic. New York: Shapolsky Publishers.

Elster J. 1983. Explaining Technical Change: A Case Study in the Philosophy of Science. Cambridge: Cambridge University Press.

Gaskell E. 2005 (1855). North and South. New York; London: Norton; см. также рус. перев.: Гаскелл Э. 2011. Север и Юг: В 2 т. М.: Азбука-Аттикус.

24 Цит. по: Манн Т. 1960. Полное собр. соч.: В 10 т. Т. 8. М.: ГИХЛ; 137. - Примеч. ред.

Gay P. 1984. The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. I. Education of the Senses. Oxford: Oxford University Press.

Gay P. 1999 (1998). The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. V Pleasure Wars. New York: Norton.

Gay P. 2002. Schnitzler"s Century: The Making of Middle-Class Culture 1815-1914. New York: Norton.

Gramsci A. 1975. Quaderni del carcere. Torino: Giulio Einaudi.

Groethuysen B. 1927. Origines de l"esprit bourgeois en France. I: L"Eglise et la Bourgeoisie. Paris: Gallimard.

Helgerson R. 1997. Soldiers and Enigmatic Girls: The Politics of Dutch Domestic Realism, 1650-1672. Representations. 58: 49-87.

Hobsbawm E. 1989 (1987). The Age of Empire: 1875-1914. New York: Vintage.

Kocka J. 1999. Middle Class and Authoritarian State: Toward a History of the German Bürgertum in the Nineteenth Century. In: Kocka J. Industrial Culture and Bourgeois Society. Business, Labor, and Bureaucracy in Modern Germany. New York;Oxford: Berghahn Books; 192-207.

Koselleck R. 2004 (1979). Begriffgeschichte and Social History. In: Koselleck R. Futures Past: On the Semantics of Historical Time. New York: Columbia University Press; 75-92.

Luckacs G. 1974 (1914-1915). The Theory of the Novel. Cambridge, MA: MIT Press. См. также рус. перев.: Лукач Г. 1994. Теория романа. Новое Литературное обозрение. 9: 19-78.

Mann Th. 1936. Stories of Three Decades. New York: Knopf. См. также рус. перев.: Манн Т. 1960. Непорядки и раннее горе. Полное собр. соч.: В 10 т. Т. 8. М.: ГИХЛ; 128-167.

Marx K. 1990 (1867). Capital. Vol. 1. Harmondsworth: Penguin. См. также рус. перев.: Маркс К. 1960. Капитал. В изд.: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 23. М.: Государственное издательство политической литературы.

Maza S. 2003. The Myth of the French Bourgeoisie: An Essay on the Social Imaginary, 1750-1850. Cambridge, MA: Harvard University Press.

Meiksins Wood E. 1992. The Pristine Culture of Capitalism: A Historical Essay on Old Regimes and Modern States. London: Verso.

Meiksins Wood E. 2002 (1999). The Origin of Capitalism: A Longer View. London: Verso.

Mill J. 1937 (1824). An Essay on Government (ed. E. Baker). Cambridge: Cambridge University Press.

Nerlich M. 1987 (1977). The Ideology of Adventure: Studies in Modern Consciousness, 1100-1750. Minneapolis: University of Minnesota Press.

Parkinson R. 1841. On the Present Condition of the Labouring Poor in Manchester; with Hints for Improving It. London; Manchester: Simpkin, Marshall, & Co.

Schama S. 1988. The Embarrassment of Riches. Berkeley: University of California Press.

Schumpeter J. A. 1975 (1942). Capitalism, Socialism and Democracy. New York: Harper.

Thompson F. M. L. 1988. The Rise of Respectable Society: A Social History of Victorian Britain 1830-1900. Cambridge, UK: Harvard University Press.

Wahrman D. 1995. Imagining the Middle Class: The Political Representation of Class in Britain, c. 17801840. Cambridge, UK: Cambridge University Press.

Wallerstein I. 1988. The Bourgeois(ie) as Concept and Reality. New Left Review. I (167) (January-February): 91-106.

Warburg A. 1999 (1902). The Art of Portraiture and the Florentine Bourgeoisie. In: Warburg A. The Renewal of Pagan Antiquity. Los Angeles: Getty Research Institute for the History of Art and the Humanities; 435-450.

Weber M. 1958 (1905). The Protestant Ethic and the Spirit of Capitalism. New York: Charles Scribner"s Sons. См. также рус. перев.: Вебер М. 2013. Избранное: протестантская этика и дух капитализма. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив.

Weber M. 1971. Der Nationalstaat und die Volkswirtschaftspolitik. In: Weber M. Gesammelte politische Schriften. Tübingen: J. C. B. Mohr; 1-25.

NEW TRANSLATIONS

The Bourgeois: Between History and Literature

MORETTI, Franco -

the Danily C. and Laura Louise Bell Professor in the Humanities, Department of English, Stanford University. Address: Building 460, 450 Serra Mall, Stanford, CA 94305-2087, USA.

The book "The Bourgeois: Between History and Literature" written by Franco Moretti, the professor in the Humanities at Stanford University and the founder of the Center for the Study of the Novel and Literary Lab, is devoted to the history of the bourgeois as a social class of the modern Western society. The bourgeois, refracted through the prism of literature, is the subject of "The Bourgeois". Addressing to some pieces of the Western literature, the author tries to scrutinize reasons of the bourgeois culture"s golden age and to reveal causes of its further fall. Moretti focuses not on real relationships between social groups but on legitimate cultural forms, which demonstrate peculiarities of the bourgeois and demarcate it from working and ruling classes. In addition, the author seeks an answer to the questions why the notion of bourgeois was being replaced with the concept of the middle class and why the bourgeois failed to resist political and cultural challenges of the modern Western society.

Email: [email protected]

The journal of Economic Sociology publishes "Introduction: Concepts and Contradictions" from "The Bourgeois". In the Introduction, Moretti formulates the problem of the study, defines key concepts and explains the applied methodology, demonstrating weaknesses and strengths of the formal analysis of literary prose for understanding the social history. In the Introduction, Moretti describes the book"s structure and sheds lights on the dark corners, which require additional research.

Key words: bourgeois; middle class; capitalism; culture; ideology; modern European literature; social structure; social and economic history.

Anderson P. (1976) The Antinomies of Antonio Gramsci. New Left Review, vol. I, no 100 (November-December), pp. 5-78.

Anderson P. (1992a ) The Notion of Bourgeois Revolution. English Questions, London: Verso, pp. 105120.

Anderson P. (1992b ) The Figures of Descent. English Questions, London: Verso, pp. 121-192.

Arendt H. (1994 ) The Origins of Totalitarianism, New York: Penguin Books.

Asor Rosa A. (1968) Thomas Mann o dell"ambiguità Borghese. Contropiano, vol. 2, pp. 319-376; vol. 3, pp. 527-576.

Benveniste E. (1971 ) Remarks on the Function of Language in Freudian Theory. Problems in General Linguistics, Coral Gables, FL: University of Miami Press, pp. 65-75.

Benveniste E. (1973 ) Indo-European Language and Society. Coral Gables, Florida: University of Miami Press.

Brougham H. (1837) Opinions of Lord Brougham on Politics, Theology, Law, Science, Education, Literature, &c. &c.: As Exhibited in His Parliamentary and Legal Speeches, and Miscellaneous Writings, London: H. Colburn.

Carroll L. (1998 ) Through the Looking-Glass, and What Alice Found There, Harmondsworth: Puffin.

Davis J. H. (1988) The Guggenheims, 1848-1988: An American Epic, New York: Shapolsky Publishers.

Elster J. (1983) Explaining Technical Change: A Case Study in the Philosophy of Science, Cambridge: Cambridge University Press.

Gaskell E. (2005 ) North and South, New York; London: Norton.

Gay P. (1984) The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. I. Education of the Senses, Oxford: Oxford University Press.

Gay P. (1999 ) The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. V. Pleasure Wars, New York: Norton.

Gay P. (2002) Schnitzler"s Century: The Making of Middle-Class Culture 1815-1914, New York: Norton.

Gramsci A. (1975) Quaderni del carcere, Torino: Giulio Einaudi (in Italian).

Groethuysen B. (1927) Origines de l"esprit bourgeois en France. I: L"Eglise et la Bourgeoisie, Paris: Gallimard (in French).

Helgerson R. (1997) Soldiers and Enigmatic Girls: The Politics of Dutch Domestic Realism, 1650-1672. Representations, vol. 58, pp. 49-87.

Hobsbawm E. (1989 ) The Age of Empire: 1875-1914, New York: Vintage.

Kocka J. (1999) Middle Class and Authoritarian State: Toward a History of the German Bürgertum in the Nineteenth Century. Industrial Culture and Bourgeois Society. Business, Labor, and Bureaucracy in Modern Germany, New York;Oxford: Berghahn Books; pp. 192-207.

Koselleck R. (2004 ) Begriffgeschichte and Social History. Futures Past: On the Semantics of Historical Time, New York: Columbia University Press, pp. 75-92.

Luckacs G. (1974 ) The Theory of the Novel, Cambridge, MA: MIT Press.

Mann Th. (1936) Stories of Three Decades, New York: Knopf.

Marx K. (1990 ) Capital. Vol. 1. Harmondsworth: Penguin.

Maza S. (2003) The Myth of the French Bourgeoisie: An Essay on the Social Imaginary, 1750-1850, Cambridge, MA: Harvard University Press.

Meiksins Wood E. (1992) The Pristine Culture of Capitalism: A Historical Essay on Old Regimes and Modern States, London: Verso.

Meiksins Wood E. (2002 ) The Origin of Capitalism: A Longer View, London: Verso.

Mill J. (1937 ) An Essay on Government (ed. E. Baker), Cambridge: Cambridge University Press.

Nerlich M. (1987 ) The Ideology of Adventure: Studies in Modern Consciousness, 1100-1750, Minneapolis: University of Minnesota Press.

Parkinson R. (1841) On the Present Condition of the Labouring Poor in Manchester; with Hints for Improving It, London; Manchester: Simpkin, Marshall, & Co.

Schama S. (1988) The Embarrassment of Riches, Berkeley: University of California Press.

Schumpeter J. A. (1975 ) Capitalism, Socialism and Democracy, New York: Harper.

Thompson F. M. L. (1988) The Rise of Respectable Society: A Social History of Victorian Britain 1830-1900, Cambridge: Harvard University Press.

Wahrman D. (1995) Imagining the Middle Class: The Political Representation of Class in Britain, c. 17801840, Cambridge, UK: Cambridge University Press.

Wallerstein I. (1988) The Bourgeois(ie) as Concept and Reality. New Left Review, vol. I, no 167, (January-February), pp. 91-106.

Warburg A. (1999 ) The Art of Portraiture and the Florentine Bourgeoisie. In: Warburg A. The Renewal of Pagan Antiquity, Los Angeles: Getty Research Institute for the History of Art and the Humanities, pp. 435-450.

Weber M. (1958 ) The Protestant Ethic and the Spirit of Capitalism, New York: Charles Scribner"s Sons.

Weber M. (1971) Der Nationalstaat und die Volkswirtschaftspolitik. Gesammelte politische Schriften, Tübingen: J. C. B. Mohr, pp. 1-25 (in German).

В этой книге выдающийся итальянский литературовед Франко Моретти подробно исследует фигуру буржуа в европейской литературе Нового времени. Предлагаемая Мореттигалерея отдельных портретов переплетена с анализом ключевых слов - "полезный" и"серьезный", "эффективность", "влияние", "комфорт", "roba [добро, имущество]"и формальных мутаций прозы. Начиная с" трудящегося господина" в первой главе через серьезность романов XIX столетия, консервативную гегемонию викторианской Британии," национальные деформации" южной и восточной периферии и радикальную самокритику ибсеновских пьес эта книга описывает превратности буржуазной культуры, рассматривая причины ее исторической слабости и постепенного ухода в прошлое. Книга представляет интерес для филологов, историков, социологов, философов.

Издательство: "Издательство Института Гайдара" (2014)

ISBN: 978-5-93255-394-7

Другие книги схожей тематики:

См. также в других словарях:

    РСФСР. I. Общие сведения РСФСР образована 25 октября (7 ноября) 1917. Граничит на С. З. с Норвегией и Финляндией, на З. с Польшей, на Ю. В. с Китаем, МНР и КНДР, а также с союзными республиками, входящими в состав СССР: на З. с… …

    VIII. Народное образование и культурно просветительные учреждения = История народного образования на территории РСФСР уходит в глубокую древность. В Киевской Руси элементарная грамотность была распространена среди разных слоев населения, о чём… … Большая советская энциклопедия

    - (от лат. universitas совокупность). В настоящее время с понятием У. соединяют представление о высшем учебном заведении, которое, имея целью свободное преподавание и развитие всех отраслей науки (universitas litterarum), независимо от их… … Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона

    БАЛЬЗАК Оноре де (Honoré de Balzac, 20/V 1799–20/VIII 1850). Родился в Туре, учился в Париже. Юношей работал у нотариуса, готовясь к карьере нотариуса или поверенного. 23–26 лет напечатал ряд романов под различными псевдонимами, не поднимавшихся… … Литературная энциклопедия

    Бухарин Н. И. (1888 1938; автобиография). Родился 27 сентября (по ст. стилю) 1888 г. в Москве. Отец был в то время учителем начальной школы, мать учительницей там же. По специальности отец математик (кончил физ. мат. факультет Моск. унив.).… …

    I.ВВЕДЕНИЕ II.РУССКАЯ УСТНАЯ ПОЭЗИЯ А.Периодизация истории устной поэзии Б.Развитие старинной устной поэзии 1.Древнейшие истоки устной поэзии. Устнопоэтическое творчество древней Руси с X до середины XVIв. 2.Устная поэзия с середины XVI до конца… … Литературная энциклопедия

    Литература эпохи феодализма. VIII X века. XI XII века. XII XIII века. XIII XV века. Библиография. Литература эпохи разложения феодализма. I. От Реформации до 30 летней войны (конец XV XVI вв.). II От 30 летней войны до раннего Просвещения (XVII в … Литературная энциклопедия

    Биография. Учение Маркса. Философский материализм. Диалектика. Материалистическое понимание истории. Классовая борьба. Экономическое учение Маркса. Стоимость. Прибавочная стоимость. Социализм. Тактика классовой борьбы пролетариата … Литературная энциклопедия

    - (France) Французская Республика (République Française). I. Общие сведения Ф. государство в Западной Европе. На С. территория Ф. омывается Северным морем, проливами Па де Кале и Ла Манш, на З. Бискайским заливом… … Большая советская энциклопедия

    Писатель, родился 30 октября 1821 г. в Москве, умер 29 января 1881 г., в Петербурге. Отец его, Михаил Андреевич, женатый на дочери купца, Марье Федоровне Нечаевой, занимал место штаб лекаря в Мариинской больнице для бедных. Занятый в больнице и… … Большая биографическая энциклопедия

    Содержание и объем понятия. Критика домарксистских и антимарксистских воззрений на Л. Проблема личного начала в Л. Зависимость Л. от социальной «среды». Критика сравнительно исторического подхода к Л. Критика формалистической трактовки Л.… … Литературная энциклопедия

Статья М. Брауна “Переосмысление масштабов истории литературы” начинается со следующей цитаты из Л. Липкинга: “Раньше писать историю литературы было невозможно, а в последнее время стало гораздо тяжелее” (Brown 2002: 116). Эта фраза открывала сборник 1995 года “Предназначения истории литературы”, а статья Брауна включена в сборник 2002 года “Переосмысление истории литературы”. Цель этих и многих других изданий - поиск выходов из методологического тупика, угрожающего существованию истории литературы как дисциплины. Тема давно уже стала традиционной - кризис литературной истории как научного жанра продолжается не менее трех десятилетий. Во многом этот кризис - часть общего кризиса историографии. Хотя история литературы и раньше была крайне ненадежной областью исторического знания , на ней не могла не сказаться проблематизация истинностных претензий историографического дискурса вообще. Когда структурный анализ историографических текстов, проделанный Х. Уайтом и его последователями, выявил их нередуцируемую зависимость от фиксированных повествовательных модусов, осознание того, что “структура дискурса не является частью предмета дискурса” (Lang 1997: 429), поставило под вопрос референциальность историографии как таковой.

Результаты структуралистской критики затем были использованы в политических целях. Демонстрация зависимости истории от формы историографического нарратива совместно с представлением о том, что нарратив - это “деятельность, в которой соединяются политика, традиция, история и интерпретация” (Said 1979: 221), стало мощным аргументом в пользу раздробления Большой Истории на множество конкурирующих историй, написанных с точки зрения той или иной социальной или национальной группы. Прагматическая логика, стоящая за этим раздроблением, вполне ясна: раз уж, как писал К. Дженкинс, “весь современный историографический ансамбль, включающий историю и с большой, и с маленькой буквы, представляется замкнутым на самого себя, отражающим те или иные интересы идеологически-интерпретативным дискурсом, лишенным какого-либо доступа к прошлому как таковому” (Jenkins 1997: 6), то нет никаких причин не писать историю так, чтобы она отражала именно ваши идеологические интересы. Конечно, эти альтернативные истории часто претендуют на то, что, обращаясь к ранее игнорируемым темам и позволяя звучать традиционно репрессированным голосам, они высказывают некоторую неизвестную до сих пор правду, но с точки зрения последовательно структуралистского анализа это лишь вариации старой историографической риторики с ее претензией на незаинтересованный реализм.

В области истории литературы процесс раздробления единой истории подрывает, в первую очередь, национальную историко-литературную модель. Как пишет Л. Хатчеон в вышеназванном сборнике 2002 года, эта модель была изначально основана “на идеалистической философии истории романтиков, с ее акцентом на важности истоков и представлением о непрерывном органическом развитии”, и “нацелена на проведение имплицитной параллели между неотвратимым прогрессом нации и литературы” (Hutcheon 2002: 5). “Так же как национальная литература воспринималась [в рамках романтической исторической мысли - А.Щ. ] как развивающаяся во времени, непрерывно совершенствующаяся, увеличивающая свою силу и влияние, так же и сама нация должна была расти и достигать зрелости с момента своего основания до телоса политического апофеоза” (там же: 7). Естественно, подобная модель для Хатчеон неприемлема, так же как неприемлемой она оказывается для многочисленных национальных групп, стремящихся к самоопределению и отвергающих традиционные историко-литературные повествования, в которых не была достаточным образом отражена их национально-культурная самобытность. Хатчеон, однако, с некоторой тревогой отмечает “упорную живучесть (национальных) эволюционных моделей литературной истории” (там же: 9) - новые истории литературы структурно мало отличаются от произведений романтической исторической мысли, хотя в них и фигурируют теперь другие нации. Литература в этих историях по-прежнему рассматривается как инструмент создания и поддержания национальной идентичности, а ее история посредством самой своей структуры вносит “непосредственный вклад в определение того, что Лаурен Берлан в другом контексте называет “национальным символическим”, через которое “историческая нация стремится достичь неизбежности, статуса естественного закона”” (там же).

Пример создания альтернативных национальных историй литературы достаточно наглядно обнажает общую проблему: критика традиционных форм историографических повествований не предлагает им никакой альтернативы. Мы либо полностью отказываемся от написания истории, либо по необходимости используем один из дискредитировавших себя нарративных модусов . Не приходится удивляться, что традиционная модель истории литературы “упорно сохраняется не столько в форме простого объяснительного или каузального нарратива (хотя и в ней тоже), сколько в форме телеологического повествования о последовательной эволюции” (Hutcheon 2002: 5). В этой связи показательна статья Ст. Гринблатта “Расовая память и история литературы”, следующая сразу за статьей Хатчеон. Если последняя, хотя и с оговорками, приветствует старые истории новых литератур как необходимый этап национального развития, статья Гринблатта проникнута духом печальных предупреждений. Он обращает внимание на то, что тотализующее воздействие литературных фикций, одной из которых является история литературы, чревато серьезными этическими проблемами и часто приводит к обеднению полиморфной исторической картины. “История литературы, как и любая форма истории, должна подчиняться некоторому ви дению истины, пусть даже временному, осторожному и эпистемологически скромному. Если же предположения об изначальной, базовой культуре, или стабильной, последовательно развивающейся во времени языковой идентичности, или этнической, расовой или сексуальной сущности вводят в заблуждение, их не следует приветствовать, пусть даже с тайным подмигиванием и шепотом произносимым заверением, что это приветствие - всего лишь ироническое и перформативное” (Greenblatt 2002: 58). Однако на проблеме эпистемологического различения “вводящих в заблуждение” историй и историй более “истинных” Гринблатт, увы, не останавливается.

В конструктивном плане сборник “Переосмысление истории литературы” посвящен поиску альтернатив “телеологическому повествованию о последовательной эволюции”. При этом, несмотря на разницу в подходах, общее направление поиска задано довольно жестко. “То, что собранные здесь эссе по-разному конструируют, - это своего рода непрерывный циклический процесс фигурации (используя термин Поля Рикёра) между литературным выражением и обществом, которое создает его” (Hutcheon, Valdes 2002: XI). Предпосылка этого конструирования также четко заявлена в предисловии: “...историю литературы, на самом деле, можно более точно определить как множественные истории ее производства и восприятия. ...То, что стало принято называть “институтом литературы” - полем, в котором осуществляется литературный опыт, - это сегодня в той же степени часть истории литературы, что и развитие жанров или тематических мотивов” (там же: X).

Таким образом, даже в большей степени, чем “телеологическое повествование”, из проекта переосмысления истории литературы исключается вариант рассмотрения литературы как автономного или хотя бы специфического ряда. Если сравнить эти установки с тем, что происходило в литературоведении 30 лет назад, то контраст окажется разительным. В 1970 году Дж. Хартман писал, что “мы до сих пор не нашли теории, соединяющей форму литературного опосредования с формой исторического сознания художника” (Hartman 1970: 366). Довольно трудно утверждать, что с тех пор такая теория была найдена, - скорее, во многом благодаря расцвету культурных исследований и общему нежеланию читать литературу иначе, чем источник данных об идеологических, гендерных, политических и других внелитературных структурах, эта проблема перестала ощущаться как таковая. Теперь история литературы оказывается просто изоморфна истории сообществ - “это тоже история флуктуаций между хорошими и тяжелыми временами, рассказанная с привилегированной точки зрения историка литературы”, причем “нарративизация этих флуктуаций должна лежать в самом сердце любой истории литературной культуры” (Hutcheon, Valdes 2002: XI). Политические импликации подразумеваемой “привилегированной точки зрения” в данном случае также достаточно определенны: так, в качестве примеров “тяжелых времен”, в которые не могут “процветать” “литература, театр, музыка и изобразительное искусство”, приводятся более десяти лет истории Германии и семьдесят лет истории России. Мы, впрочем, вполне можем представить себе и совсем другую привилегированную точку зрения - и получим, например, советскую марксистскую историю литературы, которая, по сути, также представляет собой историю “литературной культуры”, изоморфную истории политико-экономической. Хотя советская история литературы несколько иначе локализовала “тяжелые времена”, пагубные для процветания искусства, сути дела это не меняет.

С другой стороны, кризис истории литературы, независимо от состояния историографии вообще, связан именно со спецификой литературы. Хотя эта тема редко звучит у тех, кто считает, что “история производства и восприятия комплексных фигураций жизни может быть написана только как часть истории культурных сил общества” (Valdes 2002: 67), в более ранних исследованиях она часто заявлялась как основная. Так, для Х. Миллера словосочетание “история литературы” всегда было “разновидностью оксюморона” (Miller 1999: 383). Если историки считают историю литературы литературоведением, литературоведы часто рассматривают ее как слишком примитивную для серьезных исследований и полезную лишь для чтения вводных курсов. Позиция Хатчеон, в этом смысле, - это позиция историка, который стремится нормализовать литературное поле, превратить его в поле “литературной культуры”, к которому будут применимы обычные историографические процедуры. Крайняя ▒литературоведческая’ позиция, напротив, отвергает сам исторический подход во имя сохранения духа литературы. Предполагается, что для того, чтобы вписать литературный текст в историко-литературное повествование, его необходимо достаточно жестко структурировать, сделать тождественным самому себе. Если же считать, что литературность текста предполагает его несводимость, принципиальную незавершенность, смысловую открытость и т.п., то подобное историко-литературное структурирование должно восприниматься как недопустимая редукция.

Таким образом, в рамках артикулированных выше оппозиций не представляется возможным интеллигибельно сформулировать теорию литературной истории. Единственный выход - попытаться выйти за эти рамки. Одна из попыток сделать это была предпринята П. де Маном, которому принадлежит утверждение о том, что структурализм, рассматривающий литературу только как литературу, совершает ту же ошибку, что и позитивистская историография, сводящая литературу к “не-литературе”: в обоих случаях не учитывается фундаментальное свойство литературы выходить за пределы любого (само)определения (de Man 1983: 164). Понятая так литература уже не противостоит столь однозначно традиционному историографическому повествованию, но при этом и не сливается с общественным “институтом литературы” - ее отношения с ними оказываются гораздо менее однозначными. К настоящему времени травматическое воздействие деконструкции во многом вытеснено из литературоведческого сознания - литературоведческие исследования 1990-х годов, будучи не в состоянии вести с ней аргументированную полемику, предпочли забыть о ее существовании. Отсутствие внятной критики постструктурализма сделало невозможным вписывание деконструкции 1970-х и 1980-х в “телеологическое повествование о последовательной эволюции” литературной теории, и потому рефлексия по поводу деконструктивистской критики часто сводится к набору ритуальных фраз, призванных не столько усвоить прошлый опыт, сколько очертить ту зону, в которую не рекомендуется заходить исследователям, желающим и дальше двигать науку к новым горизонтам.

Подобное забвение весьма прискорбно, и не в последнюю очередь потому, что, вопреки распространенному мнению, история всегда находилась в центре деконструктивистского проекта. В своем интервью о литературе Ж. Деррида, например, говорил, что “деконструкция требует в высшей степени “исторического” <“historian’s”> отношения... даже если нам следует с подозрением относиться к метафизическому концепту истории” (Derrida 1992: 54). Деконструктивистская критика историографии, безусловно, включает в себя структуралистскую критику Уайта, но при этом способна отказаться от метафизических предпосылок самого структурального анализа. Для последнего, в частности, характерно представление о том, что “диалектическое напряжение, характеризующее работу всякого выдающегося историка”, возможно только “в контексте когерентного видения или контролирующего образа формы всего исторического поля” (White 1973: 29-30). Этому “образу формы” подчинен и нарративный модус, определяющий историографическое повествование. Иными словами, Уайт постулирует единство риторики интерпретации исторического поля и риторики исторического сюжета внутри историографического текста, причем это единство понимается как подчиненность тождественным тропологическим структурам. Вместе с тем, “риторически осведомленное” (термин принадлежит де Ману) чтение историко-литературных текстов демонстрирует их внутреннюю несводимость: нетрудно показать, что внутри историко-литературного текста сосуществуют принципиально различные и даже противоположные риторические модусы, причем противоречие часто локализуется именно между риторикой интерпретации и риторикой исторического нарратива . Иными словами, риторика историко-литературного текста оказывается принципиально подобна несводимой риторике самого литературного текста в его постструктуралистском понимании.

Наиболее очевидным образом исторический проект Деррида изложен в книге 1967 года “О грамматологии”, где движение к истории осуществляется через специфическую практику “критического чтения”. Согласно Деррида, критическое чтение должно, с одной стороны, отдавать себе отчет в “сознательных, желаемых, интенциональных отношениях, которые автор устанавливает в своем обмене с историей”, а с другой - принимать во внимание то, что “автор пишет на таком языке и в рамках такой логики, собственную систему, законы и жизнь которых его дискурс, по определению, не может себе полностью подчинить. И чтение должно всегда быть нацелено на определенное отношение, не воспринимаемое автором, между тем, что он контролирует, и тем, что он не контролирует в языке, который использует. Это отношение - не конкретное количественное распределение тени и света, слабости или силы, а означающая структура, которую критическое чтение должно продуцировать” (Derrida 1976: 158). При этом отказ подчинить язык и внутреннюю логику текста авторской интенции не приводит к растворению текста в изотропной аисторичной стихии интертекстуальности. “Если нам кажется в принципе невозможным отделить, через интерпретацию или комментарий, означаемое от означающего... мы тем не менее полагаем, что эта невозможность исторически артикулирована. ...Даже если чистого означаемого никогда не бывает, существуют различные отношения к тому, что со стороны означающего представлено как нередуцируемый слой означаемого. ...Вся история текстов, и внутри нее история литературных форм на Западе, должна быть изучена с этой точки зрения” (там же: 159-160).

В приведенных здесь цитатах литература, со всеми оговорками, все же фигурирует как объект исторического знания. Субъект этого знания, однако, проблематичен: им не является ни писатель на уровне своих интенциональных отношений с историей, ни, как показывает последующая критика “О грамматологии”, сам Деррида . В роли такого субъекта может, как это ни парадоксально, выступать только сам литературный текст. Как представляется, “риторически осведомленное” или “критическое” чтение позволяет проявить в художественных текстах имплицитную литературную историю, причем этот процесс неотделим от параллельного чтения посвященных этим текстам литературоведческих работ. Подобно тому, как тексты различных писателей имплицируют разные истории литературы, в исследовательских традициях, сформировавшихся вокруг различных писателей, складываются свои, также имплицитные, модели литературной истории. Фактически, благодаря традиции воспринимать историю литературы с точки зрения “своего” писателя, история литературы распадается на множество несовпадающих историй, а представление о ее единстве может сохраняться только за счет непроясненности последних.

Чтобы не быть голословными, мы рассмотрим здесь “чеховедческую” историю русской литературы в качестве примера того, как риторика литературных и литературоведческих текстов может быть связана с риторикой истории литературы. Чехов обычно воспринимается как писатель, опирающийся на традицию XIX века и одновременно завершающий ее, поэтому история литературы нарративизируется в данном случае как движение от классического реализма толстовского типа в сторону модернизма XX века. (Интересно отметить, что хотя существует ряд фундаментальных работ, посвященных чеховской поэтике и так или иначе определяющих ее новаторство и место в истории литературы, работы, непосредственно сравнивающие Чехова и, например, Толстого, в основном ограничиваются набором разрозненных наблюдений. Если в собственно чеховедческих работах сложился устойчивый образ дочеховской прозы, от которой и отсчитывается новаторство писателя, то исследователям, непосредственно связанным с толстовскими текстами, оказывается совсем не так просто противопоставить их чеховским. Это может служить дополнительным аргументом в пользу идеи о том, что в исследовательских парадигмах, складывающихся вокруг разных писателей, формируются различные варианты литературной истории. В результате исследователи, стремящиеся занять промежуточную позицию между, в данном случае, чеховедением и толстоведением, сталкиваются с несоизмеримостью сложившихся в этих полях историко-литературных риторик.) Так или иначе, в собственно чеховедческих работах историко-литературный переход от Толстого к Чехову чаще всего описывается как движение литературы к “жизни”. Открытые Чеховым “новые формы письма”, о которых говорил Толстой, понимаются в этой перспективе как разрушение искусственных моделей (идеологических, философских, психологических, сюжетных), сквозь призму которых “толстовская” литература изображала действительность. Сопоставляя Чехова с Толстым, Б. Эйхенбаум писал: “...чеховский метод снимал различия и противоречия между социальным и личным, историческим и интимным, общим и частным, большим и малым - те самые противоречия, над которыми так мучительно и так бесплодно билась русская литература в поисках обновления жизни” (Эйхенбаум 1986: 227). Установка Чехова на разрушение традиционных оппозиций как на тематическом уровне, где разрушается традиционная иерархия, так и на сюжетном, где утверждается “бессобытийность” чеховских рассказов, была в дальнейшем неоднократно описана в чеховедческих работах. Мы подробно рассмотрим эту преобладающую концепцию на примере работ А.П. Чудакова, которые выбраны нами благодаря их системности, радикальности и влиятельности.

Чудаков обнаруживает у Чехова релятивизм на всех текстовых уровнях. На уровне предметного описания мы сталкиваемся с “отсутствием традиционной художественной целесообразности каждой детали”, означающей, по Чудакову, “свободу авторского сознания от власти... рационалистически упорядоченного представления о мире” (Чудаков 1971: 173). На сюжетном уровне оказывается, что события у Чехова нерезультативны, не способны изменить течения жизни. Поток бытия непрерывен, не имеет конца. “И фабула, и сюжет демонстрируют картину нового ви дения мира - случайностного - и случайностного, во всей неотобранной множественности, его изображения” (там же: 228). Поэтому чеховские произведения должны быть не закончены. Открытость чеховских финалов - общее место уже в современной Чехову критике - необходимо согласуется с концепцией Чудакова. Разрушаются в чеховских произведениях и идеологические структуры - идея у Чехова “не может быть изъята из того эмпирического бытия, в которое она погружена” (там же: 261). В целом, согласно Чудакову, мир Чехова максимально приближен к хаотическому, бессмысленному, случайному, адогматичному бытию.

Специфичность такой поэтики трудно переоценить. В традиционном структуралистском понимании литературный текст всегда накладывает на описываемые моменты парадигматические связи. Так, с точки зрения Ю. Лотмана, развертывание мифической парадигмы в литературный сюжет сопровождается преобразованием мифа в линейное повествование, благодаря чему архаические структуры стали неосознаваемой грамматикой сюжетных текстов (Лотман 1973). Линейное повествование в этой перспективе неизбежно имплицирует причинно-следственные связи между событиями. Цв. Тодоров различает два вида каузальности внутри художественного текста: каузальность через сочетание вещей друг с другом и каузальность через общий закон (Тодоров 1985). Провозглашая случайностность и адогматичность чеховского мира, Чудаков отменяет и ту, и другую.

Однако до какой степени утверждение “случайностности” текста может быть перенесено с декларативного уровня на уровень непосредственного анализа? В свое время Ф. Кермоуд, говоря об экзистенциалистском романе, отметил, что текст, выражающий чистую случайностность, было бы невозможно прочесть как таковой, поскольку его создание - “это достижение читателей, так же как и писателей, и читатели постоянно бы стремились дополнить роман теми самыми связями, которые исключает авторский замысел” (Kermode 1966: 138). В этой связи представляется закономерным, что в “Поэтике Чехова” Чудаков ограничивается общим описанием чеховской художественной системы, не анализируя ни одно из произведений как отдельный, самостоятельный текст. Чудаков указывает, что “предметный мир чеховской художественной системы предстает перед читателем в его случайностной целостности ” (Чудаков 1971: 187), но этим и ограничивается, целостность для Чудакова как будто заключается в единстве поэтики на разных уровнях. Не случайно конкретные интерпретации чеховских рассказов, хотя и противоречат друг другу, как правило, опровергают основные положения Чудакова - создается впечатление, что таково просто предварительное условие возможности анализа.

Таким образом, концепция Чудакова разрушает традиционные модели литературной интерпретации, подобно тому как тексты Чехова разрушают конвенции дочеховской литературы. История литературы, создаваемая Чудаковым в “Поэтике Чехова” и последующих работах, - это история разрушения внутренней замкнутости текста, история открытия литературы в мир за счет нарушения традиционных литературных моделей, которые структурируют дочеховские литературные произведения и тем самым обеспечивают их отделенность от реальности. “Мир Чехова как бы стремится слиться с миром окружающим, выглядеть его частью” (Чудаков 1986: 48). В этом смысле Чудаков, при всем своем новаторстве, не только не выходит за рамки традиционной историко-литературной схемы возрастания реалистичности от Толстого (и других классических русских реалистов) к Чехову, но доводит до логического конца ее имплицитные предпосылки. Поскольку основой для этого движения становится увеличение изоморфизма между хаотическим “адогматическим” миром и неупорядоченной структурой литературного текста, работы Чудакова находятся в русле “популярной в 30-е, 40-е и 50-е годы” теории реализма как “художественного воссоздания правды жизни” в “формах самой жизни” (Маркович 1997: 117).

Вместе с тем концепция Чудакова достаточно специфична, причем ее специфика неразрывно связана со спецификой самой чеховской поэтики. Это становится особенно заметно, если сопоставить ее с другой авторитетной концепцией реалистичности деталей - статьей “Эффект реальности” Р. Барта (Барт 1994), написанной практически одновременно с “Поэтикой Чехова”, в 1969 году. Барт пишет о таких выпадающих из структуры реалистического текста деталях описания, единственная функция которых - обозначать реальность, говорить “я - реальность”. С этими деталями не связаны никакие смысловые коннотации, и они не подчинены риторическим канонам самодостаточного эстетического описания. Их единственная функция - отсылка к реальности. При этом означаемое, самостоятельность которого не поддерживается структурой текста, сливается с денотатом, в результате чего само отсутствие означаемого становится знаком - обозначением реальности как общей категории, эффектом реальности.

При внешнем сходстве чудаковская концепция существенно отличается от бартовской. Барт остается в этой своей работе последовательным структуралистом, и выпадающая из структуры литературного описания деталь на самом деле прекрасно вписывается в эту структуру как минус-прием, состоящий в значимом отсутствии у этой детали структурных связей с другими элементами структуры. Именно поэтому концепция Барта не вступает в конфликт с традиционными моделями интерпретации литературного произведения - Кермоуд, например, не отрицает возможности существования отдельных случайностных фрагментов внутри более крупных форм. Однако, в отличие от флоберовской детали у Барта, чеховская деталь у Чудакова не просто выпадает из структуры произведения, ее выпадение связано с разрушением самой структуры на всех уровнях, благодаря чему “целостность” чеховского текста остается лишь декларацией: в чеховском тексте просто не остается структур, способных поддерживать его единство. Тем не менее эта декларация принципиально важна для Чудакова. Исследователь не идет на то, чтобы провозгласить принципиальную невозможность интерпретации чеховских текстов: демонстрируя распад структуры на всех уровнях, он тем не менее постоянно декларирует ее существование. Эта двойственность особенно ощутима в его более поздней книге “Мир Чехова”. Как и у Барта, случайностная, внутренне не мотивированная чеховская деталь у Чудакова “окрашивает в свой цвет” все описание, создает ““нетронутое” поле бытия вокруг ситуации и личности” (Чудаков 1986: 188, 186). Однако, в отличие от Барта, Чудаков отказывается полностью исключить эти детали из структуры произведения. “Представление о реальном предмете, попавшем в сферу действия мощных сил художественной системы, не может сохранить свою дохудожественную сущность. ...Художественный предмет большой литературы от эмпирического отличен и отделен” (там же: 5).

Лучшим определением чеховского художественного принципа исследователь называет “оксюморон: подбор случайного”. Описывая случайностные чеховские детали, исследователь постоянно подчеркивает их вписанность в целое произведения. Фактически, “случайностная целостность” вновь устанавливает между текстом и миром границу, существование которой Чудаков эксплицитно отрицает. Внешний мир, согласно Чудакову, случайностен и адогматичен, и этим радикально отличается, например, от мира Бахтина, у которого “эстетическая значимость объемлет не пустоту, но упорствующую самозаконную смысловую направленность жизни” (Бахтин 1975: 36). Однако художественный предмет у Чудакова, подобно бахтинскому, в конечном счете представляет собой эстетическую индивидуальность, принадлежащую архитектонике художественного произведения. Благодаря этой скрытой архитектоничности художественный предмет у Чудакова в своем последнем пределе невербален: как и у Бахтина, язык у Чудакова имманентно преодолевается в тексте. В результате “адогматическая картина мира”, которой отвечают, по Чудакову, тексты Чехова, оказывается не столь уж адогматической, что наглядно проявляется на макроуровне, когда проблема текстовой границы рассматривается непосредственно.

С одной стороны, подобно квазинеотобранной детали, текст Чехова, по Чудакову, вписан в реальность благодаря отсутствию границ. “Неожиданность начал” и “открытость финалов”, пишет Чудаков, “манифестируют связь его сюжетов с потоком жизни, их “невынутость” из него” (Чудаков 1986: 112). Однако сама операция “манифестации” отнюдь не безобидна. Манифестация связи чеховских сюжетов с потоком жизни, подобно “подбору случайного”, одновременно исключает текст из этого потока. Время в пространстве текста собирается в точку, где прошлое объединяется с будущим в своеобразном чеховском настоящем. “Прошлое не ушло безвозвратно, не растаяло как дым, оно есть, и стоит только свободно отдаться воображению, как оно возникает здесь, на этом самом месте, замещает нынешние реалии и прозревается сквозь них” (там же: 324). Время текста функционирует здесь так же, как и случайностная деталь: будучи представлено как часть реальности, оно одновременно является насыщенным семиотическим временем текста, чья гетерогенность времени “потока жизни” и обеспечивает замкнутость открытой структуры чеховского рассказа. Двойственность концепции Чудакова препятствует превращению реальности в “референциальную иллюзию” Барта. Напротив, реальность предстает у Чудакова как тотальное, независимое от языка присутствие в данной точке пространства и времени: именно “здесь и сейчас” “случайностная чеховская деталь - продолженное настоящее, предметный praesens” выполняет “свою главную задачу - создание впечатления неотобранной целостности мира” (там же: 152).

Итак, чеховский текст у Чудакова полон “кажимостей”, его структура создает лишь “ощущение квазиполной картины”, его детали “псевдослучайны”, в нем создается “эффект случайностности” - но зато он на самом деле соответствует реальности и этим отличается от флоберовского текста у Барта, в котором реальность присутствует лишь как “эффект”. Превращая реальную “структурную излишность” Барта в “эффект случайностности”, Чудаков тем самым превращает бартовский “эффект реальности” в саму реальность. Тексты Чудакова, таким образом, отказываются от своего исходного положения - разрушения у Чехова всех структур означивания, делающих невозможной какую-либо интерпретацию, - ради утверждения исторической схемы движения литературы к реальности. Поэтика Чехова в результате оказывается оксюморонной, но зато историческая схема отличается безукоризненной последовательностью. Если Флобер в логически последовательной статье Барта исключен из какой-либо истории, то Чехов у Чудакова историчен. Разрушение логической структуры поэтики Чехова оказывается ценой - или условием - когерентной литературной истории.

Вышесказанное не должно быть расценено как негативная оценка “оксюморонности” чудаковской концепции или призыв снять ее противоречия в некотором диалектическом синтезе. Напротив, если обратиться к самим чеховским текстам, то можно показать, что в них присутствует двойственность, во многом аналогичная чудаковской. Приведем только один пример. В качестве иллюстрации своего тезиса о непосредственной вписанности чеховских текстов в поток времени, о непосредственном присутствии прошлого “здесь, на этом самом месте”, Чудаков приводит метафору цепи из рассказа “Студент”. Напомним, что герой этого рассказа, студент духовной семинарии Иван Великопольский, возвращаясь домой с охоты в Страстную Пятницу, встречает двух вдов, которым пересказывает евангельский эпизод отречения апостола Петра. Вдовы эмоционально реагируют на рассказ героя. После этого Иван идет дальше и размышляет о смысле их реакции. “Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой” (Чехов 1976: 309). Чудаков приводит эту метафору в качестве подтверждения своего тезиса о непосредственной связи прошлого и настоящего: “события минувшего как бы продолженно существуют - только в иной реальности, у начала непрерывной исторической цепи, и если дотронуться до одного конца, то дрогнет другой” (Чудаков 1986: 325). Вместе с тем, нетрудно заметить, что чеховская метафора совсем не столь однозначна. В контексте всего рассказа, где подробно артикулируется оппозиция непосредственного и опосредованного, центральное положение метафоры цепи обусловлено именно ее амбивалентностью: ее фигуральное значение, основанное на опосредованной причинно-следственной связи между событиями, сталкивается в тексте с буквальным значением, обеспечивающим возможность непосредственного физического контакта.

В данном случае Чудаков редуцирует чеховскую амбивалентность, что позволяет ему утвердить слияние чеховского текста с внетекстовой реальностью. Эта редукция представляется неизбежной: чеховская риторика постоянного откладывания смысла делает недостижимой границу между текстом и миром, и потому, только насильственно остановив этот процесс, например замкнув текст на субстанциальное прозрение сущности мироздания, литературоведение может вписать его в историю литературы, понимаемую как движение к реальности. Этот исторический сюжет, впрочем, не случайно возникает в чеховедении - проблема непосредственного контакта с реальностью по ту сторону текстуального опосредования действительно центральна для чеховской поэтики. Чеховская риторика не снимает эту проблематику, но систематически деконструирует возможность такого контакта изнутри постулирующего ее ▒реалистического’ дискурса . ▒Чеховедческая’ история литературы, стремящаяся к эксплицитному и непротиворечивому историографическому повествованию, вынуждена игнорировать эту деконструкцию. Тем не менее литературоведческие работы оказываются чувствительными к чеховской риторике: внутреннюю противоречивость концепции Чудакова можно рассматривать как рефлексию несводимости чеховской текстуальности. Как писал де Ман в книге “Слепота и прозрение”, литературный текст “может быть систематически использован для того, чтобы показать, где и как критик отклоняется от него, но в процессе демонстрации этого наше понимание произведения изменяется и ошибочное видение оказывается продуктивным” (de Man 1983: 109).

То, что тексты Чехова говорят об истории, выражено не на уровне эксплицитных суждений, высказываемых персонажами, а на уровне независимой от какого-либо субъекта речи и несводимой к концептуальным утверждениям риторики. В том же “Студенте” ни прогрессистская идея о поступательном ходе истории, ни пессимистическая концепция бессмысленного повторения не отражают адекватно амбивалентный смысл, заключенный в центральной метафоре цепи времен. Историко-литературная модель, описывающая историческое движение русской литературы к Чехову как движение к реальности, берет свое начало с письма Горького Чехову, в котором Горький произносит ставшую хрестоматийной формулу об убийстве реализма. “Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм. И убьете Вы его скоро - насмерть, надолго” (Чехов 1996: 445). Это утверждение обычно понимают в том смысле, что Чехов в своих произведениях доводит реализм до высшей степени, уничтожая границы между текстом и реальностью, после чего реалистической литературе будет некуда развиваться. Однако риторическая глубина горьковской формулы состоит в том, что ее можно интерпретировать и иначе - Чехов убивает реализм не потому, что полностью отождествляет текст с реальностью, а потому, что разрушает все механизмы, позволявшие литературе претендовать на непосредственный контакт с внешним миром. По сути дела, во многом аналогичная двойственность характерна и для риторики Чудакова, осциллирующей между открытостью и замкнутостью чеховских текстов, и для риторики других историко-литературных работ, принадлежащих к той же традиции. Второй смысл, безусловно, никогда сознательно не подразумевался их авторами, но его наличие изнутри подрывает доминирующий историко-литературный сюжет, разрушая его претензию на непосредственное осмысление литературной истории, и одновременно придает этому сюжету проверенную временем эффективность. В этом риторика данной истории литературы оказывается адекватной чеховской.

Говоря об “исторической солидарности” между литературой и историей метафизики, Деррида однажды отметил, что необходимость историчности “не означает, что все чтение или все письмо историзировано, принадлежит историкам, еще менее, что оно ▒историцистское’. ...Писатель может быть невежественен или наивен по отношению к исторической традиции, которая ему или ей довлеет или которую он или она трансформирует, изобретает, смещает. Но мне хотелось бы знать, не ▒трактует’ ли он или она историю, даже при отсутствии исторической осведомленности или знаний, в соответствии с опытом, который значимее, живее, необходимее, так сказать, чем опыт некоторых профессиональных ▒историков’, наивно занятых “объективацией” содержания науки” (Derrida 1992: 54-55). Хотя сегодня среди историков литературы, по-видимому, не много явных сторонников наивной объективизации, представление об эпистемологической ценности “трактовки” истории в литературном тексте достаточно потусторонне сознанию тех, кто считает, что история литературы не может быть ничем иным, кроме истории ее производства и восприятия. По сути дела, замена литературы “институтом литературы” неизбежно историзирует письмо, подчиняя его историкам с их предопределенными, хотя и осознанно-произвольными, историографическими нарративами.

Браун называет исторический проект деконструкции в варианте де Мана “историчностью без истории” (Brown 2002: 118). Смысл этой формулировки довольно туманен, но историзирование самой позиции де Мана в следующем предложении, где Браун напоминает о пресловутых коллаборационистских публикациях ученого, позволяет предположить, что слово “история” свободно здесь от излишней проблематичности. Не претендуя на решение вопроса о том, есть ли в проекте де Мана настоящая ▒история’, мы завершим эту статью, процитировав финал его работы “История литературы и литературная современность”, о которой и идет речь у Брауна. “Необходимость ревизии оснований литературной истории может показаться безнадежно обширным предприятием... Задача, впрочем, вполне может оказаться менее обширной, чем кажется на первый взгляд. Все те правила, которые мы сформулировали в качестве руководства для литературной истории, более или менее сами собой разумеются, когда мы заняты гораздо более скромной задачей чтения и понимания литературного текста. Чтобы стать хорошими историками литературы, мы должны помнить, что то, что мы обычно называем историей литературы, имеет мало отношения к литературе или вообще не имеет к ней отношения, а то, что мы называем литературной интерпретацией, - на самом деле и есть история литературы. Если мы расширим это понятие за пределы литературы, оно лишь подтвердит, что основания для исторического знания - не эмпирические факты, а письменные тексты, даже если эти тексты наряжены в костюмы войн и революций” (de Man 1983: 165).

Л и т е р а т у р а

Барт Р. Эффект реальности // Барт Р. Избранные работы. М., 1994.

Бахтин М.М. Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве // Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975.

Лотман Ю.М. Происхождение сюжета в типологическом освещении // Лотман Ю.М. Статьи по типологии культуры. Тарту, 1973.

Маркович В.М. Пушкин и реализм. Некоторые итоги и перспективы изучения проблемы // Маркович В.М. Пушкин и Лермонтов в истории русской литературы. СПб., 1997.

Тодоров Ц. Поэтика // Структурализм: За и Против. М., 1985.

Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. М., 1976-. Т. VIII.

Чехов А.П. Переписка: В 3 т. Т. 3. М., 1996.

Чудаков А.П. Поэтика Чехова. М., 1971.

Чудаков А.П. Мир Чехова. Возникновение и утверждение. М., 1986.

Эйхенбаум Б. О Чехове // Эйхенбаум Б. О прозе. О поэзии. Л., 1986.

Brown M. Rethinking the Scale of Literary History // Rethinking Literary History. Oxford and New York, 2002.

De Man P. Blindness and Insight. London, 1983.

Derrida J. Of Grammatology. Baltimore and London, 1976.

Derrida J. “This Strange Institution Called Literature”: An Interview // Derrida J. Acts of Literature. New York and London, 1992.

Greenblatt St. Racial Memory and Literary History // Rethinking Literary History. Oxford and New York, 2002.

Hutcheon L. Rethinking the National Model // Rethinking Literary History. Oxford and New York, 2002.

Hutcheon L., Valdes M.J. Preface // Rethinking Literary History. Oxford and New York, 2002.

Jenkins K. Introduction: On Being Open about Our Closures // The Postmodern History Reader. London and N.Y., 1997.

Kellner H. Narrativity in History: Post-Structuralism and Since // History and Theory. 1987. B. 26.

Kermode F. The Sense of an Ending: Studies in the Theory of Fiction. London, Oxford, New York, 1966.

Lang B. Is It Possible to Misrepresent the Holocaust? // The Postmodern History Reader. London and New York, 1997.

Miller J.H. Black Holes. Stanford, 1999.

Said E. Orientalism. New York, 1979.

Valdes M.J. Rethinking the History of Literary History // Rethinking Literary History. Oxford and New York, 2002.

White H. Metahistory. The Historical Imagination in Nineteenth-Century Europe. Baltimore and London, 1973.

Wortman R. Epilogue: History and Literature // Literature and History. Theoretical Problems and Russian Case Studies. Stanford, 1986.

1) См., например, замечания о противоположности исторического и литературоведческого подходов в (Wortman 1986).

2) Как заключает Х. Келлнер, говоря как о традиционных, так и о нетрадиционных, “синхронистических” и “структурных” видах историографии, “на самом деле все истории основаны на нарративности , которая гарантирует, что репрезентируемое будет “содержать в себе” смысл” (Kellner 1987: 29).

3) См. об этом: Щербенок А.В. Риторика истории литературы (к постановке проблемы) // Русский текст. 2001. № 6.

4) См. статью “Риторика слепоты” в (de Man 1983).

5) Подробный анализ чеховской риторики см. в: Щербенок А.В. “Цепь времен и риторика прозрения” // Парадигмы. Тверь, 2000; Щербенок А.В. Рассказ Чехова “Архиерей”: постструктуралистская перспектива смысла // Молодые исследователи Чехова - III. М., 1998.

История литературы это часть литературоведения. Элементы историко-литературных подходов можно обнаружить в древних глоссариях и схолиях. В эпоху предромантизма и романтизма в связи с развитием принципов историзма и национального самосознания в конце 18 - начале 19 века появляются первые истории литературы.Теоретические основы историко-литературной науки закладываются в работах Дж.Вико «Основания новой науки» (1725), И.Г.Гердера «Идеи к философии истории человечества» (1784-91), Ф.Шлегеля «Критические фрагменты» (1797), «Лекции о драматическом искусстве и литературе» (1809-11). Наиболее значительные труды, посвященные историям национальных литератур Западной Европы: А.Поупа «Опыт о критике (1711), Дж.Тирабоски «История итальянской литературы» (1772), С.Джонсона «Жизнеописания наиболее выдающихся английских поэтов» (1779-81), Г.Уортона «История английской поэзии» (1772-82), Ж.Лагарпа «Лицей, или Курс древней и новой литературы» (1799-1805). В них обнаруживается стремление преодолеть нормативную эстетику классицизма и осознать своеобразие исторического развития национальной литературы. В процессе выделения историко-литературных подходов большую роль играли труды, направленные на осознание специфики античной литературы, миросозерцания древних греков, их отличия от художественного сознания поэтов Нового времени, а также работы текстологические, комментаторские, посвященные У.Шекспиру, И.В.Гёте, Ф.Шиллеру. Во Франции начала 19 века успешно развивается литературоведческая мысль, подготавливающая историко-литературные исследования . Ж.Сталь («О литературе, рассматриваемой в связи с общественными установлениями», 1800; «О Германии», 1810) высказала идеи, предвосхитившие теоретические выводы И.Тэна и др. представителей культурно-исторической школы о связи особенностей национальной литературы с природными и политическими условиями; к ним возводила она тяготения народов: одних - к классицизму, других - к романтизму. На историко-литературные труды Г.Гервинуса, Г.Гетнера, К.Фишера оказали влияние историософские построения Г.В.Ф.Гегеля; под его воздействием находились также Ф. Де Санктис, И.Тэн, Ф.Брюнетьер, применявшие исторический принцип к изучению социально-политической жизни и усматривавшие объективный смысл и закономерности в историческом развитии.

Тэн выдвигал в качестве первоочередного компонента создания истории искусства понятие «метода», он обосновывал «культурно-историческую школу», предлагая уяснять влияние на литературу естественного фактора (расы), исторического (среды) и публицистического (момента). Стоявшие на почве историзма ученые середины 19 века высказывали мысль, что история литературы есть история идей и их форм, научных и художественных. Де Санктис признавал самостоятельность искусства и связывал развитие литературы с общественной историей («История итальянской литературы», 1870); вместе с тем он внимателен и к личности писателя, и художественным формам его творчества - родовым, жанровым, особенностям поэтического языка. литературных идей изучал Брюнетьер, придававший большое значение эволюции родов и жанров поэзии и прозы; драматургии, стилям романтизма,«натурализма»,«искусства для искусства», реализма. История литературы в трудах ученых иногда сливалась с общей политической историей, иногда принимала публицистический характер и воспринималась как область критики. На основе фактического материала, систематизированного хронологически и по типам художественного творчества, создали свои труды В.Шерер («История немецкой литературы», 1880-88) и Г.Лансон («История французской литературы. XIX век», 1894). Зарубежная историко-литературная наука 20 века испытала значительное влияние марксистской методологии и советского литературоведения. Изучение социальных и классовых основ художественного творчества на базе «исторического материализма» осуществляли вместе с Г.В.Плехановым и затем В.И.Лениным также П.Лафарг, Ф.Меринг, Г.Лукач, Р.Фокс, Р.Гароди, А.Кеттл. Вместе с тем, были живы традиции «культурно-исторической школы» и компаративистского метода, требования объективности, фактической доказательности в исследовании литературного процесса. Возникновение новых теоретических концепций художественной деятельности (А.Бергсона, Б.Кроче), преимущественный интерес к субъективной, интуитивной творческой стихии ослабил внимание к объективно развивающемуся литературному процессу. Однако историко-литературная наука, отказываясь от позитивистской основы, вбирала в себя новые принципы, обращаясь к духовной жизни творца художественных ценностей. Так сложилась «духовно-историческая школа» и близкое ей «метафизическо-феноменологическое» течение в литературоведении, а также сходные концепции, утверждающие значение творческого «духа художника» и его неповторимой индивидуальности, в которых выразилось стремление сочетать социально-исторический подход с религиозно-философским, осмыслить двуединый исторический процесс - созидания художественных ценностей и их восприятия читателями. Зарубежная наука дала образцы соединения объективных принципов изучения развивающегося в пределах конкретного исторического времени литературного творчества и субъективного сопереживания, проникновения в духовную сферу художника слова, его интеллектуальную и эмоциональную жизнь, его сознание и подсознание, мир интуиций и даже инстинктов.

История литературы в России

В России понимание связи развития литературы с историей общества и появление первых историко-литературных обозрений было подготовлено справочными книгами конца 18 - начала 19 века: Н.И.Новикова («Опыт исторического словаря о российских писателях», 1772), Н.Ф.Остолопова («Словарь древней и новой поэзии», 1821), «Опыт литературного словаря» (1831), которые содержали некоторые историко-литературные сведения. Историко-литературный подход намечался в статьях Н.И.Греча, В.А.Жуковского, А.С.Пушкина, П.А.Вяземского; особенно отчетлив он в обозрениях A.А.Бестужева, И.В.Киреевского, а также Н.А.Полевого и Н.И.Надеждина, стремившихся подвести определенную философскую базу под литературное развитие. Опираясь на их труды, но с более глубокими эстетико-философскими обоснованиями строит свою концепцию B.Г.Белинский. В многочисленных экскурсах в прошлое литературы критик следовал принципу историзма. Ставя задачи изучения самобытности и подражательности в русской литературе, ее народности, соотношения «реальной» и «идеальной» поэзии, двух потоков литературного развития, начинающихся еще в 18 веке («сатирического» и «риторического», или «реального» и «идеального» русла развития), возникновения «натуральной школы». Одновременно с Белинским работает в области теории и истории литературы C.П.Шевырёв («История поэзии», 1835; «Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов», 1836; «История русской словесности, преимущественно древней». 1846). Именно он выдвинутую еще теоретиками классицизма проблему изучения родов и жанров стремится решать, учитывая весь ход их развития с античных времен. Концепция Белинского, опыты С.П.Шевырёва в области исторической поэтики отразились в работах А.П.Милюкова, А.Д.Галахова, других историков литературы второй половины 19 века; продолжателями Белинского выступили Н.Г.Чернышевский и Н.А.Добролюбов. В трудах последних, а также Д.И.Писарева и их соратников историко-литературные анализы подчинены злободневным проблемам литературной критики. Работы А.Н.Пыпина, Н.С.Тихонравова, С.А.Венгерова, Я.К.Грота, Л.Н.Майкова в значительной степени определили содержание науки, аппарат исследования и его способы: установление связей с общественной культурой в широком смысле слова, стремление к уяснению специфики литературы, выделение периодов ее развития во взаимодействии с социальными установлениями и духовными потребностями нации. Историки литературы, придерживающиеся мифологического (Ф.И.Буслаев), сравнительного (братья Веселовские) или психологического метода (Д.Н.Овсянико-Куликовский, Н.А.Котляревский), не ушли от проблем истории литературы, внеся вклад в наблюдения над исторической поэтикой, общественной и индивидуальной психологией писателя и его героев, изучение «национализации» сюжетов, связей литературы с устным народным творчеством и мифологией.

История литературы второй половины 19 века - наиболее обширная и влиятельная область литературоведения ; такое ее положение сохранилось и в 20 веке. Особый интерес представляют работы М.П.Алексеева и ученых его «школы», В.М.Жирмунского, Н.И.Конрада, А.И.Белецкого, Д.С.Лихачева, Г.Н.Поспелова, Г.А.Гуковского, Д.Д.Благого, А.Н.Соколова, ученых ИМЛИ и ИРЛИ РАН, создателей курсов истории литературы. Однако узость марксистской методологии, требующей выделения социально-классовой, идеологической доминанты, в большей или меньшей степени сказывающаяся в их работах, а нередко и преодолеваемая ими - также особенность отечественной историко-литературной науки 20 века. Актуальной задачей истории литературы как науки является изучение истории жанров, стилей, литературных направлений. Неоднозначно решалась на протяжении последних веков сложная проблема периодизации истории литературы. В конце 18 - начале 19 века ученые склонны были делить литературу на части: древних народов и новых, или же: античных и средневековых авторов; от них отделяли писателей эпохи Возрождения и более позднего времени. В начале 19 века в русском литературоведении более активно стал применяться персональный принцип периодизации: период называли либо именем правителя (петровское время, елизаветинское, екатерининское, эпоха Александра I, Николая I), либо именем выдающегося писателя-ломоносовский, карамзинский, иногда выделяли период Жуковского, пушкинский, гоголевский период. Во второй половине 19 века стали измерять литературный процесс по десятилетиям, усматривая особое «лицо» у каждого. Этот тип периодизации с развернутой характеристикой общественных настроений сохранялся в историко-литературных трудах до конца 19 века. Практиковались и смешанные принципы периодизации. В послереволюционное время на основе ленинского принципа периодизации освободительного движения в России выделяли дворянский, разночинский и пролетарский периоды. Иные принципы периодизации сложились у историков литературы в русском зарубежье (Д.П.Святополк-Мирский, И.И.Тхоржевский, П.М.Бицилли, Г.П.Струве).

Изучение жизни и творчества писателя - важная задача истории литературы . Еще в 19 веке возникла и сохраняется до наших дней проблема изучения творчества так называемых «второстепенных» авторов. Историко-литературная наука изучает проблемы традиций и новаторства, вклада выдающейся творческой индивидуальности в литературное движение, историю взаимоотношений национальных литератур, историю взаимодействий литературы с другими, искусствами.




Top