Он стукнул кулаком об столб. «Оно»: отличия и тайные связи книги и фильма

Только на третий день Епанчины вполне умилостивились. Князь хоть и обвинил себя во многом, по обыкновению, и искренно ожидал наказания, но все-таки у него было сначала полное внутреннее убеждение, что Лизавета Прокофьевна не могла на него рассердиться серьезно, а рассердилась больше на себя самоё. Таким образом, такой долгий срок вражды поставил его к третьему дню в самый мрачный тупик. Поставили и другие обстоятельства, но одно из них преимущественно. Все три дня оно разрасталось прогрессивно в мнительности князя (а князь с недавнего времени винил себя в двух крайностях: в необычной «бессмысленной и назойливой» своей доверчивости и в то же время в «мрачной, низкой» мнительности). Одним словом, в конце третьего дня приключение с эксцентрическою дамой, разговаривавшею из своей коляски с Евгением Павловичем, приняло в уме его устрашающие и загадочные размеры. Сущность загадки, кроме других сторон дела, состояла для князя в скорбном вопросе: он ли именно виноват и в этой новой «чудовищности», или только... Но он не договаривал кто еще. Что же касается до букв Н. Ф. Б., то, на его взгляд, тут была одна только невинная шалость, самая даже детская шалость, так что и задумываться об этом сколько-нибудь было бы совестно и даже в одном отношении почти бесчестно. Впрочем, в первый же день после безобразного «вечера», в беспорядках которого он был такою главною «причиной», князь имел поутру удовольствие принимать у себя князя Щ. с Аделаидой: «они зашли, главное , с тем, чтоб узнать о его здоровье», зашли с прогулки, вдвоем. Аделаида заметила сейчас в парке одно дерево, чудесное старое дерево, развесистое, с длинными, искривленными сучьями, всё в молодой зелени, с дуплом и трещиной; она непременно, непременно положила срисовать его! Так что почти об этом только говорила целые полчаса своего визита. Князь Щ. был любезен и мил, по обыкновению, спрашивал князя о прежнем, припоминал обстоятельства их первого знакомства, так что о вчерашнем почти ничего не было сказано. Наконец Аделаида не выдержала и, усмехнувшись, призналась, что они зашли incognito; но тем, однако же, признания и кончились, хотя из этого incognito уже можно было усмотреть, что родители, то есть, главное, Лизавета Прокофьевна, находятся в каком-то особенном нерасположении. Но ни о ней, ни об Аглае, ни даже об Иване Федоровиче Аделаида и князь Щ. не вымолвили в свое посещение ни единого слова. Уходя опять гулять, с собою князя не пригласили. О том же, чтобы звать к себе, и намека не было; на этот счет проскочило даже одно очень характерное словцо у Аделаиды: рассказывая об одной своей акварельной работе, она вдруг очень пожелала показать ее. «Как бы это сделать поскорее? Постойте! Я вам или с Колей сегодня пришлю, если зайдет, или завтра сама опять, как гулять с князем пойдем, занесу», — заключила она наконец свое недоумение, обрадовавшись, что так ловко и для всех удобно удалось ей разрешить эту задачу. Наконец, уже почти простившись, князь Щ. точно вдруг вспомнил: — Ах, да, — спросил он, — не знаете ли хоть вы, милый Лев Николаевич, что это была за особа, что кричала вчера Евгению Павлычу из коляски? — Это была Настасья Филипповна, — сказал князь, — разве вы еще не узнали, что это она? А с нею не знаю кто был. — Знаю, слышал! — подхватил князь Щ. — Но что означал этот крик? Это такая, признаюсь, для меня загадка... для меня и для других. Князь Щ. говорил с чрезвычайным и видимым изумлением. — Она говорила о каких-то векселях Евгения Павловича, — очень просто отвечал князь, — которые попались от какого-то ростовщика к Рогожину, по ее просьбе, и что Рогожин подождет на Евгении Павлыче. — Слышал, слышал, дорогой мой князь, да ведь этого быть не могло! Никаких векселей у Евгения Павлыча тут и быть не могло! При таком состоянии... Правда, ему случалось, по ветрености, прежде, и даже я его выручал... Но при таком состоянии давать векселя ростовщику и о них беспокоиться — невозможно. И не может он быть на ты и в таких дружеских отношениях с Настасьей Филипповной, — вот в чем главная задача. Он клянется, что ничего не понимает, и я ему вполне верю. Но дело в том, милый князь, что я хотел спросить вас, не знаете ли вы-то чего? То есть не дошел ли хоть до вас каким-нибудь чудом слух? — Нет, ничего не знаю, и уверяю вас, что я в этом нисколько не участвовал. — Ах, какой же вы, князь, стали! Я вас просто не узнаю сегодня. Разве я мог предположить вас в таком деле участником?.. Ну, да вы сегодня расстроены. Он обнял и поцеловал его. — То есть в каком же «таком» деле участником? Я не вижу никакого «такого» дела. — Без сомнения, эта особа желала как-нибудь и в чем-нибудь помешать Евгению Павлычу, придав ему в глазах свидетелей качества, которых он не имеет и не может иметь, — ответил князь Щ. довольно сухо. Князь Лев Николаевич смутился, но, однако же, пристально и вопросительно продолжал смотреть на князя; но тот замолчал. — А не просто векселя? Не буквально ли так, как вчера? — пробормотал наконец князь в каком-то нетерпении. — Да говорю же вам, судите сами, что может быть тут общего между Евгением Павлычем и... ею, и вдобавок с Рогожиным? Повторяю вам, состояние огромное, что мне совершенно известно; другое состояние, которого он ждет от дяди. Просто Настасья Филипповна... Князь Щ. вдруг опять замолчал, очевидно, потому, что ему не хотелось продолжать князю о Настасье Филипповне. — Стало быть, во всяком случае, она ему знакома? — спросил вдруг князь Лев Николаевич, помолчав с минуту. — Это-то, кажется, было; ветреник! Но, впрочем, если было, то уж очень давно, еще прежде, то есть года два-три. Ведь он еще с Тоцким был знаком. Теперь же быть ничего не могло в этом роде, на ты они не могли быть никогда! Сами знаете, что и ее всё здесь не было; нигде не было. Многие еще и не знают, что она опять появилась. Экипаж я заметил дня три, не больше. — Великолепный экипаж! — сказала Аделаида. — Да, экипаж великолепный. Оба удалились, впрочем, в самом дружеском, в самом братском, можно сказать, расположении к князю Льву Николаевичу. А для нашего героя это посещение заключало в себе нечто даже капитальное. Положим, он и сам много подозревал, с самой вчерашней ночи (а может, и раньше), но до самого их визита он не решался оправдать свои опасения вполне. Теперь же становилось ясно: князь Ш., конечно, толковал событие ошибочно, но всё же бродил кругом истины, все-таки понял же тут — интригу . («Впрочем, он, может быть, и совершенно верно про себя понимает, — подумал князь, — а только не хочет высказаться и потому нарочно толкует ошибочно»). Яснее всего было то, что к нему теперь заходили (и именно князь Щ.) в надежде каких-нибудь разъяснений; если так, то его прямо считают участником в интриге. Кроме того, если это всё так и в самом деле важно, то, стало быть, у ней какая-то ужасная цель, какая же цель? Ужас! «Да и как ее остановишь? Остановить ее нет никакой возможности, когда она убеждена в своей цели!». Это уже князь знал по опыту. «Сумасшедшая. Сумасшедшая». Но слишком, слишком много собралось в это утро и других неразрешимых обстоятельств, и всё к одному времени, и всё требовало разрешения немедленно, так что князь был очень грустен. Его развлекла немного Вера Лебедева, которая пришла к нему с Любочкой и, смеясь, что-то долго рассказывала. За нею последовала и сестра ее, раскрывавшая рот, за ними гимназист, сын Лебедева, который уверял, что «звезда Полынь» в Апокалипсисе, павшая на землю на источники вод, есть, по толкованию его отца, сеть железных дорог, раскинувшаяся по Европе. Князь не поверил, что Лебедев так толкует, решено было справиться у него самого при первом удобном случае. От Веры Лебедевой князь узнал, что Келлер прикочевал к ним еще со вчерашнего дня и, по всем признакам, долго от них не отстанет, потому что нашел компанию и дружески сошелся с генералом Иволгиным; впрочем, он объявил, что остается у них, единственно чтоб укомплектовать свое образование. Вообще дети Лебедева всё более и более с каждым днем начинали князю нравиться. Коли целый день не было: он спозаранку отправился в Петербург. (Лебедев тоже уехал чем свет по каким-то своим делишкам). Но князь ждал с нетерпением посещения Гаврилы Ардалионовича, который непременно должен был сегодня же зайти к нему. Он пожаловал в седьмом часу пополудни, тотчас после обеда. С первого взгляда на него князю подумалось, что по крайней мере этот господин должен знать всю подноготную безошибочно, — да и как не знать, имея таких помощников, как Варвара Ардалионовна и супруг ее? Но с Ганей у князя были отношения всё какие-то особенные. Князь, например, доверил ему вести дело Бурдовского и особенно просил его об этом; но, несмотря на эту доверенность и на кое-что бывшее прежде, между обоими постоянно оставались некоторые пункты, о которых как бы решено было взаимно ничего не говорить. Князю казалось иногда, что Ганя, может быть, и желал с своей стороны самой полной и дружеской искренности; теперь, например, чуть только он вошел, князю тотчас же показалось, что Ганя в высшей степени убежден, что в эту самую минуту настала пора разбить между ними лед на всех пунктах. (Гаврила Ардалионович, однако же, торопился; его ждала у Лебедева сестра; оба они спешили по какому-то делу). Но если Ганя и в самом деле ждал целого ряда нетерпеливых вопросов, невольных сообщений, дружеских излияний, то он, конечно, очень ошибся. Во все двадцать минут его посещения князь был даже очень задумчив, почти рассеян. Ожидаемых вопросов или, лучше сказать, одного главного вопроса, которого ждал Ганя, быть не могло. Тогда и Ганя решился говорить с большою выдержкой. Он, не умолкая, рассказывал все двадцать минут, смеялся, вел самую легкую, милую и быструю болтовню, но до главного не коснулся. Ганя рассказал, между прочим, что Настасья Филипповна всего только дня четыре здесь в Павловске и уже обращает на себя общее внимание. Живет она где-то в какой-то Матросской улице, в небольшом, неуклюжем домике, у Дарьи Алексеевны, а экипаж ее чуть не первый в Павловске. Вокруг нее уже собралась целая толпа старых и молодых искателей; коляску сопровождают иногда верховые. “ Настасья Филипповна, как и прежде, очень разборчива, допускает к себе по выбору. А все-таки около нее целая команда образовалась, есть кому стать за нее в случае нужды. Один формальный жених, из дачников, уже поссорился из-за нее с своею невестой; один старичок генерал почти проклял своего сына. Она часто берет с собой кататься одну прелестную девочку, только что шестнадцати лет, дальнюю родственницу Дарьи Алексеевны; эта девочка хорошо поет, — так что по вечерам их домик обращает на себя внимание. Настасья Филипповна, впрочем, держит себя чрезвычайно порядочно, одевается не пышно, но с необыкновенным вкусом, и все дамы ее «вкусу, красоте и экипажу завидуют». — Вчерашний эксцентрический случай, — промолвился Ганя, — конечно, преднамеренный и, конечно, не должен идти в счет. Чтобы придраться к ней в чем-нибудь, надо подыскаться нарочно или оклеветать, что, впрочем, не замедлит, — заключил Ганя, ожидавший, что князь непременно тут спросит: «Почему он называет вчерашний случай случаем преднамеренным? И почему не замедлит?». Но князь не спросил этого. Насчет Евгения Павловича Ганя распространился опять-таки сам, без особых расспросов, что было очень странно, потому что он ввернул его в разговор безо всякого повода. По мнению Гаврилы Ардалионовича, Евгений Павлович не знал Настасьи Филипповны, он ее и теперь тоже чуть-чуть только знает, и именно потому, что дня четыре назад был ей кем-то представлен на прогулке, и вряд ли был хоть раз у нее в доме, вместе с прочими. Насчет векселей тоже быть могло (это Ганя знает даже наверно); у Евгения Павловича состояние, конечно, большое, но «некоторые дела по имению действительно находятся в некотором беспорядке». На этой любопытной материи Ганя вдруг оборвал. Насчет вчерашней выходки Настасьи Филипповны он не сказал ни единого слова, кроме сказанного вскользь выше. Наконец, за Ганей зашла Варвара Ардалионовна, пробыла минутку, объявила (тоже непрошенная), что Евгений Павлович сегодня, а может, и завтра пробудет в Петербурге, что и муж ее (Иван Петрович Птицын) тоже в Петербурге, и чуть ли тоже не по делам Евгения Павловича, что там действительно что-то вышло. Уходя, она прибавила, что Лизавета Прокофьевна сегодня в адском расположении духа, но что всего страннее, что Аглая перессорилась со всем семейством, не только с отцом и матерью, но даже с обеими сестрами, и «что это совсем нехорошо». Сообщив как бы вскользь это последнее (для князя чрезвычайно многозначительное) известие, братец и сестрица удалились. О деле с «сыном Павлищева» Ганечка тоже не упомянул ни слова, может быть от ложной скромности, может быть «щадя чувства князя», но князь все-таки еще раз поблагодарил его за старательное окончание дела. Князь очень был рад, что его оставили наконец одного; он сошел с террасы, перешел чрез дорогу и вошел в парк; ему хотелось обдумать и разрешить один шаг. Но этот «шаг» был не из тех, которые обдумываются, а из тех, которые именно не обдумываются, а на которые просто решаются: ему ужасно вдруг захотелось оставить всё это здесь, а самому уехать назад, откуда приехал, куда-нибудь подальше, в глушь, уехать сейчас же и даже ни с кем не простившись. Он предчувствовал, что если только останется здесь хоть еще на несколько дней, то непременно втянется в этот мир безвозвратно, и этот же мир и выпадет ему впредь на долю. Но он не рассуждал и десяти минут и тотчас решил, что бежать «невозможно», что это будет почти малодушие, что пред ним стоят такие задачи, что не разрешить или по крайней мере не употребить всех сил к раз-, решению их он не имеет теперь никакого даже и права. В таких мыслях воротился он домой и вряд ли и четверть часа гулял. Он был вполне несчастен в эту минуту. Лебедева всё еще не было дома, так что под вечер к князю успел ворваться Келлер, не хмельной, но с излияниями и признаниями. Он прямо объявил, что пришел рассказать князю всю свою жизнь и что для того и остался в Павловске. Выгнать его не было ни малейшей возможности: не пошел бы ни за что. Келлер приготовился было говорить очень долго и очень нескладно, но вдруг почти с первых слов перескочил к заключению и объявил, что он до того было потерял «всякий признак нравственности» («единственно от безверия во всевышнего»), что даже воровал. — «Можете себе это представить!». — Послушайте, Келлер, я бы на вашем месте лучше не признавался в этом без особой нужды, — начал было князь, — а впрочем, ведь вы, может быть, нарочно на себя наговариваете? — Вам, единственно вам одному, и единственно для того, чтобы помочь своему развитию! Больше никому; умру и под саваном унесу мою тайну! Но, князь, если бы вы знали, если бы вы только знали, как трудно в наш век достать денег! Где же их взять, позвольте вас спросить после этого? Один ответ: неси золото и бриллианты, под них и дадим, то есть именно то, чего у меня нет, можете вы себе это представить? Я наконец рассердился, постоял-постоял. «А под изумруды, говорю, дадите?» — «И под изумруды, говорит, дам». — «Ну, и отлично, говорю», надел шляпу и вышел; черт с вами, подлецы вы этакие! Ей-богу! — А у вас разве были изумруды? — Какие у меня изумруды! О, князь, как вы еще светло и невинно, даже, можно сказать, пастушески смотрите на жизнь! Князю стало наконец не то чтобы жалко, а так, как бы совестно. У него даже мелькнула мысль: «Нельзя ли что-нибудь сделать из этого человека чьим-нибудь хорошим влиянием?». Собственное свое влияние он считал по некоторым причинам весьма негодным, — не из самоумаления, а по некоторому особому взгляду на вещи. Мало-помалу они разговорились, и до того, что и разойтись не хотелось. Келлер с необыкновенною готовностью признавался в таких делах, что возможности не было представить себе, как это можно про такие дела рассказывать. Приступая к каждому рассказу, он уверял положительно, что кается и внутренно «полон слез», а между тем рассказывал так, как будто гордился поступком, и в то же время до того иногда смешно, что он и князь хохотали наконец как сумасшедшие. — Главное то, что в вас какая-то детская доверчивость и необычайная правдивость, — сказал наконец князь, — знаете ли, что уж этим одним вы очень выкупаете? — Благороден, благороден, рыцарски благороден! — подтвердил в умилении Келлер. — Но, знаете, князь, всё только в мечтах и, так сказать, в кураже, на деле же никогда не выходит! А почему так? И понять не могу. — Не отчаивайтесь. Теперь утвердительно можно сказать, что вы мне всю подноготную вашу представили; по крайней мере, мне кажется что к тому, что вы рассказали, теперь больше ведь уж ничего прибавить нельзя, ведь так? — Нельзя?! — с каким-то сожалением воскликнул Келлер. — О, князь, до какой степени вы еще, так сказать, по-швейцарски понимаете человека. — Неужели еще можно прибавить? — с робким удивлением выговорил князь. — Так чего же вы от меня ожидали, Келлер, скажите, пожалуйста, и зачем пришли с вашею исповедью? — От вас? Чего ждал? Во-первых, на одно ваше простодушие посмотреть приятно; с вами посидеть и поговорить приятно; я по крайней мере знаю, что предо мной добродетельнейшее лицо, а во-вторых... во-вторых... Он замялся. — Может быть, денег хотели занять? — подсказал князь очень серьезно и просто, даже как бы несколько робко. Келлера так и дернуло; он быстро, с прежним удивлением, взглянул князю прямо в глаза и крепко стукнул кулаком об стол. — Ну, вот этим-то вы и сбиваете человека с последнего панталыку! Да помилуйте, князь: то уж такое простодушие, такая невинность, каких и в золотом веке не слыхано, и вдруг в то же время насквозь человека пронзаете, как стрела, такою глубочайшею психологией наблюдения. Но позвольте, князь, это требует разъяснения, потому что я... я просто сбит! Разумеется, в конце концов моя цель была занять денег, но вы меня о деньгах спросили так, как будто не находите в этом предосудительного, как будто так и быть должно? — Да... от вас так и быть должно. — И не возмущены? — Да... чем же? — Послушайте, князь, я остался здесь со вчерашнего вечера, во-первых, из особенного уважения к французскому архиепископу Бурдалу (у Лебедева до трех часов откупоривали), а во-вторых, и главное (и вот всеми крестами крещусь, что говорю правду истинную!), потому остался, что хотел, так сказать, сообщив вам мою полную, сердечную исповедь, тем самым способствовать собственному развитию; с этою мыслию и заснул в четвертом часу, обливаясь слезами. Верите ли вы теперь благороднейшему лицу: в тот самый момент, как я засыпал, искренно полный внутренних и, так сказать, внешних слез (потому что, наконец, я рыдал, я это помню!), пришла мне одна адская мысль: «А что, не занять ли у него в конце концов, после исповеди-то, денег?». Таким образом, я исповедь приготовил, так сказать, как бы какой-нибудь «фенезерф под слезами», с тем чтоб этими же слезами дорогу смягчить и чтобы вы, разластившись, мне сто пятьдесят рубликов отсчитали. Не низко это, по-вашему? — Да ведь это ж, наверно, не правда, а просто одно с другим сошлось. Две мысли вместе сошлись, это очень часто случается. Со мной беспрерывно. Я, впрочем, думаю, что это нехорошо, и, знаете, Келлер, я в этом всего больше укоряю себя. Вы мне точно меня самого теперь рассказали. Мне даже случалось иногда думать, — продолжал князь очень серьезно, истинно и глубоко заинтересованный, — что и все люди так, так что я начал было и одобрять себя, потому что с этими двойными мыслями ужасно трудно бороться; я испытал. Бог знает, как они приходят и зарождаются. Но вот вы же называете это прямо низостью! Теперь и я опять начну этих мыслей бояться. Во всяком случае, я вам не судья. Но все-таки, по-моему, нельзя назвать это прямо низостью, как вы думаете? Вы схитрили, чтобы чрез слезы деньги выманить, но ведь сами же вы клянетесь, что исповедь ваша имела и другую цель, благородную, а не одну денежную; что же касается до денег, то ведь они вам на кутеж нужны, так ли? А это уж после такой исповеди, разумеется, малодушие. Но как тоже и от кутежа отстать в одну минуту? Ведь это невозможно. Что же делать? Лучше всего на собственную совесть вашу оставить, как вы думаете? Князь с чрезвычайным любопытством глядел на Келлера. Вопрос о двойных мыслях видимо и давно уже занимал его. — Ну, почему вас после этого называют идиотом, не понимаю! — вскричал Келлер. Князь слегка покраснел. — Проповедник Бурдалу, так тот не пощадил бы человека, а вы пощадили человека и рассудили меня по-человечески! В наказание себе и чтобы показать, что я тронут, не хочу ста пятидесяти рублей, дайте мне только двадцать пять рублей, и довольно! Вот всё, что мне надо по крайней мере на две недели. Раньше двух недель за деньгами не приду. Хотел Агашку побаловать, да не стоит она того. О, милый князь, благослови вас господь! Вошел, наконец, Лебедев; только что воротившийся, и, заметив двадцатипятирублевую в руках Келлера, поморщился. Но Келлер, очутившийся при деньгах, уже спешил вон и немедленно стушевался. Лебедев тотчас же начал на него наговаривать. — Вы несправедливы, он действительно искренно раскаивался, — заметил наконец князь. — Да ведь что в раскаянии-то! Точь-в-точь как и я вчера: «низок, низок», а ведь одни только слова-с! — Так у вас только одни слова были? А я было думал... — Ну, вот вам, одному только вам, объявлю истину, потому что вы проницаете человека: и слова, и дело, и ложь, и правда — всё у меня вместе, и совершенно искренно. Правда и дело состоят у меня в истинном раскаянии, верьте не верьте, вот поклянусь, а слова и ложь состоят в адской (и всегда присущей) мысли, как бы и тут уловить человека, как бы и чрез слезы раскаяния выиграть! Ей-богу, так! Другому не сказал бы — засмеется или плюнет; но вы, князь, вы рассудите по-человечески. — Ну вот, точь-в-точь и он говорил мне сейчас, — вскричал князь, — и оба вы точно хвалитесь! Вы даже меня удивляете, только он искреннее вашего, а вы в решительное ремесло обратили. Ну, довольно, не морщитесь, Лебедев, и не прикладывайте руки к сердцу. Не скажете ли вы мне чего-нибудь? Вы даром не зайдете... Лебедев закривлялся и закоробился. — Я вас целый день поджидал, чтобы задать вам один вопрос; ответьте хоть раз в жизни правду с первого слова: участвовали вы сколько-нибудь в этой вчерашней коляске или нет? Лебедев опять закривлялся, начал хихикать, потирал руки, даже, наконец, расчихался, но всё еще не решался что-нибудь выговорить. — Я вижу, что участвовал. — Но косвенно, единственно только косвенно! Истинную правду говорю! Тем только и участвовал, что дал своевременно знать известной особе, что собралась у меня такая компания и что присутствуют некоторые лица. — Я знаю, что вы вашего сына туда посылали, он мне сам давеча говорил, но что ж это за интрига такая! — воскликнул князь в нетерпении. — Не моя интрига, не моя, — отмахивался Лебедев, — тут другие, другие, и скорее, так сказать, фантазия, чем интрига. — Да в чем же дело, разъясните, ради Христа? Неужели вы не понимаете, что это прямо до меня касается? Ведь тут чернят Евгения Павловича. — Князь! Сиятельнейший князь! — закоробился опять Лебедев, — ведь вы не позволяете говорить всю правду; я ведь уже вам начинал о правде; не раз; вы не позволили продолжать... Князь помолчал и подумал. — Ну, хорошо; говорите правду, — тяжело проговорил он, видимо после большой борьбы. — Аглая Ивановна... — тотчас же начал Лебедев. — Молчите, молчите! — неистово закричал князь, весь покраснев от негодования, а может быть, и от стыда. — Быть этого не может, всё это вздор! Всё это вы сами выдумали или такие же сумасшедшие. И чтоб я никогда не слыхал от вас этого более! Поздно вечером, часу уже в одиннадцатом, явился Коля с целым коробом известий. Известия его были двоякие: петербургские и павловские. Он наскоро рассказал главные из петербургских (преимущественно об Ипполите и о вчерашней истории), с тем чтоб опять перейти к ним потом, и поскорее перешел к павловским. Три часа тому назад воротился он из Петербурга и, не заходя к князю, прямо отправился к Епанчиным. «Там ужас что такое!». Разумеется, на первом плане коляска, но, наверно, тут что-то такое и еще случилось, что-то такое, им с князем неизвестное. «Я, разумеется, не шпионил и допрашивать никого не хотел; впрочем, приняли меня хорошо, так хорошо, что я даже не ожидал, но о вас, князь, ни слова!». Главнее и занимательнее всего то, что Аглая поссорилась давеча с своими за Ганю. В каких подробностях состояло дело — неизвестно, но только за Ганю (вообразите себе это!), и даже ужасно ссорятся, стало быть, что-то важное. Генерал приехал поздно, приехал нахмуренный, приехал с Евгением Павловичем, которого превосходно приняли, а сам Евгений Павлович удивительно весел и мил. Самое же капитальное известие в том, что Лизавета Прокофьевна, безо всякого шуму, позвала к себе Варвару Ардалионовну, сидевшую у девиц, и раз навсегда выгнала ее из дому, самым учтивейшим, впрочем, образом, — «от самой Вари слышал». Но когда Варя вышла от Лизаветы Прокофьевны и простилась с девицами, то те и не знали, что ей отказано от дому раз навсегда и что она в последний раз с ними прощается. — Но Варвара Ардалионовна была у меня в семь часов? — спросил удивленный князь. — А выгнали ее в восьмом или в восемь. Мне очень жаль Варю, жаль Ганю... у них, без сомнения, вечные интриги, без этого им невозможно. И никогда-то я не мог знать, что они замышляют, и не хочу узнавать. Но уверяю вас, милый, добрый мой князь, что в Гане есть сердце. Это человек во многих отношениях, конечно, погибший, но во многих отношениях в нем есть такие черты, которые стоит поискать, чтобы найти, и я никогда не прощу себе, что прежде не понимал его... Не знаю, продолжать ли мне теперь, после истории с Варей. Правда, я поставил себя с первого начала совершенно независимо и отдельно, но все-таки надо обдумать. — Вы напрасно слишком жалеете брата, — заметил ему князь, — если уж до того дошло дело, стало быть, Гаврила Ардалионович опасен в глазах Лизаветы Прокофьевны, а стало быть, известные надежды его утверждаются. — Как, какие надежды! — в изумлении вскричал Коля. — Уж не думаете ли вы, что Аглая... этого быть не может! Князь промолчал. — Вы ужасный скептик, князь, — минуты чрез две прибавил Коля, — я замечаю, что с некоторого времени вы становитесь чрезвычайный скептик; вы начинаете ничему не верить и всё предполагать... а правильно я употребил в этом случае слово «скептик»? — Я думаю, что правильно, хотя, впрочем, наверно и сам не знаю. — Но я сам от слова «скептик» отказываюсь, а нашел новое объяснение, — закричал вдруг Коля, — вы не скептик, а ревнивец! Вы адски ревнуете Ганю к известной гордой девице! Сказав это, Коля вскочил и расхохотался так, как, может быть, никогда ему не удавалось смеяться. Увидав, что князь весь покраснел, Коля еще пуще захохотал; ему ужасно понравилась мысль, что князь ревнует к Аглае, но он умолк тотчас же, заметив, что тот искренно огорчился. Затем они очень серьезно и озабоченно проговорили еще час или полтора. На другой день князь по одному неотлагаемому делу целое утро пробыл в Петербурге. Возвращаясь в Павловск уже в пятом часу пополудни, он сошелся в воксале железной дороги с Иваном Федоровичем. Тот быстро схватил его за руку, осмотрелся кругом, как бы в испуге, и потащил князя с собой в вагон первого класса, чтоб ехать вместе. Он сгорал желанием переговорить о чем-то важном. — Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если было что с моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе тебе, но не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна... Дома у меня... просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь, быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но... Генерал долго еще продолжал в этом роде, но слова его были удивительно бессвязны. Видно было, что он потрясен и смущен чрезвычайно чем-то до крайности ему непонятным. — Для меня нет сомнения, что ты тут ни при чем, — высказался наконец он яснее, — но не посещай нас некоторое время, прошу тебя дружески, впредь до перемены ветра. Что же касается до Евгения Павлыча, — вскричал он с необыкновенным жаром, — то всё это бессмысленная клевета, клевета из клевет! Это наговор, тут интрига, желание всё разрушить и нас поссорить. Видишь, князь, говорю тебе на ухо: между нами и Евгением Павлычем не сказано еще ни одного слова, понимаешь? Мы не связаны ничем, — но это слово может быть сказано, и даже скоро, и даже, может быть, очень скоро! Так вот чтобы повредить! А зачем, почему — не понимаю! Женщина удивительная, женщина эксцентрическая, до того ее боюсь, что едва сплю. И какой экипаж, белые кони, ведь это шик, ведь это именно то, что называется по-французски шик! Кто это ей? Ей-богу, согрешил, подумал третьего дня на Евгения Павлыча. Но оказывается, что и быть не может, а если быть не может, то для чего она хочет тут расстроить? Вот, вот задача! Чтобы сохранить при себе Евгения Павлыча? Но повторяю тебе, и вот тебе крест, что он с ней не знаком и что векселя эти — выдумка! И с такою наглостью ему ты кричит чрез улицу! Чистейший заговор! Ясное дело, что надо отвергнуть с презрением, а к Евгению Павлычу удвоить уважение. Так я и Лизавете Прокофьевне высказал. Теперь скажу тебе самую интимную мысль: я упорно убежден, что она это из личного мщения ко мне, помнишь, за прежнее, хотя я никогда и ни в чем пред нею виноват не был. Краснею от одного воспоминания. Теперь вот она опять появилась, я думал, исчезла совсем. Где же этот Рогожин сидит, скажите, пожалуйста? Я думал, она давно уже госпожа Рогожина... Одним словом, человек был сильно сбит с толку. Весь почти час пути он говорил один, задавал вопросы, сам разрешал их, пожимал руку князя и по крайней мере в том одном убедил князя, что его он и не думает подозревать в чем-нибудь. Это было для князя важно. Кончил он рассказом о родном дяде Евгения Павлыча, начальнике какой-то канцелярии в Петербурге, — «на видном месте, семидесяти лет, вивер, гастроном и вообще повадливый старикашка... Ха-ха! Я знаю, что он слышал про Настасью Филипповну и даже добивался. Заезжал к нему давеча; не принимает, нездоров, но богат, богат, имеет значение и... дай ему бог много лет здравствовать, но опять-таки Евгению Павлычу всё достанется... Да, да... а я все-таки боюсь! Не понимаю чего, а боюсь... В воздухе как будто что-то носится, как будто летучая мышь, беда летает, и боюсь, боюсь!...». И наконец только на третий день, как мы уже написали выше, последовало формальное примирение Епанчиных с князем Львом Николаевичем.

Больше, чем поэт...

Евгений ЕВТУШЕНКО: «Хрущев рявкнул: «Горбатого могила исправит!» - и стукнул кулаком по столу, за которым мы только что выпивали. Тогда я тоже стукнул кулаком по столу, сказал: «Нет, Никита Сергеевич, прошло - и надеюсь, навсегда! - время, когда людей исправляли могилами»

Как по мне, Евгений Александрович Евтушенко родился даже не в сорочке, а в пестрой концертной рубашке — сшитой вдобавок собственноручно.

«ХРУЩЕВ МНЕ ПРИЗНАЛСЯ, ЧТО СПАСЕНИЕ КУБИНСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ — ЭТО ЛУЧШЕЕ, ЧТО ОН НА СВОЕМ ПОСТУ СДЕЛАЛ»

— Недавно я видел дивную передачу: участники идеологического совещания у Хрущева, куда он пригласил творческую интеллигенцию, рассказывали, как вы себя там вели, как стучали кулаком по столу, когда вождь стал оскорблять Эрнста Неизвестного...

— Ну да — он стукнул кулаком, я ответил...

— ...на минуточку. И вам не было страшно?

— В тот момент нет. Я знал только одно: нужно защитить друга — не дай Бог его сейчас вышвырнут из России.

Хрущев стал кричать: «Если вам, господин Неизвестный, не нравится наша страна, забирайте свой паспорт и убирайтесь». Накануне у них уже вспыхнула словесная перепалка, в ходе которой оба использовали могучий русский язык на всю катушку. Говорят, — я там не присутствовал — Неизвестный очень хорошо держался, и Никите Сергеевичу, кстати, это понравилось.

Будучи убежденным, что разумный консенсус возможен всегда, я сказал: «Никита Сергеевич, как вы можете повышать голос на воевавшего в штрафном батальоне фронтовика? Полспины Неизвестного вырвано осколками немецких снарядов, у него 12 ранений. Допустим даже, он в чем-то не прав, но если что-то ему не удается в искусстве — подскажите, поправьте: он поймет и учтет»... Хрущев рявкнул: «А-а! Горбатого могила исправит!». Налился кровью, побагровел и стукнул кулаком по столу, за которым мы только что ели и выпивали. На скатерти в пятнах от шашлыков стояли микрофоны, и эхо подхватило звук. Тогда я тоже стукнул кулаком по столу, сказал: «Нет, Никита Сергеевич, прошло, — и надеюсь, навсегда! — время, когда людей исправляли могилами». Хотел, если честно, стихотворение прочитать...

— ...а тут такая пошла рубка...

— Я все-таки часто выступал и сразу сообразил, что по композиции это хороший финал, но... Поступил, в общем, как поступил, и хотя говорил достаточно резко, но вежливо...

— Ну да: стукнули первому секретарю ЦК партии кулаком — и это, считаете, было вежливо...

— Но я же не оскорбил его, назвал на вы, по имени-отчеству...

— Хорошо, не на ты, дескать, слышишь, Никита... Кстати, а что ваши коллеги-писатели?

— Это было ужасно! Были такие, которые закричали, указывая на меня: «И его вон, и его тоже!»...

— А кто конкретно кричал?

— Не хочу говорить. Громче других один детский писатель вопил — только не надо фамилию уточнять...

— ...дети которого — талантливые кинорежиссеры...

— ...и сам он талантливый. Его стихи я любил с детства, воспитан на них, но в присутствии власть предержащих у него начиналась какая-то медвежья болезнь. В этот момент я посмотрел на Хрущева и вдруг увидел, что его глаза полны к этим крикунам презрения. Неожиданно он сделал небрежное паханское движение: ша!, повернулся ко мне вполоборота, медленно поднял руки и раза три или четыре прямо у меня перед лицом хлопнул в ладоши. Аплоднул!..

— А что детский писатель?

— Моментально, путаясь ногами в бархатных портьерах, которые отгороживали стол президиума, полез ко мне. Чуть не упав, схватил мою руку: «Женя, я тебя поздравляю!»... Следом ринулись другие... На это было жутко смотреть. Стол стоял буквой Т: там, где перекладина, сидело Политбюро, а мое место было в основании. Спустя какое-то время помощник Хрущева Лебедев шепнул мне: «Евгений Александрович, Никита Сергеевич к вам подойдет».

Тогда, правда, вождь прошел мимо, но дня через два позвонил мне из Югославии: сказал, что ведет переговоры с Тито и все время вспоминает одно слово, которое я произнес. По сути, я его, в общем-то, не обзывал, но одно неловкое слово у меня таки сорвалось...

— Какое?

— «Идиот». Разумеется, я не о нем так выразился — просто не мог бы этого сделать...

— Это сколько же, Евгений Александрович, надо было выпить, чтобы...

— ...нет-нет, я ничего там не пил. Или пил — уже не помню, но слово это употребил в совершенно другом контексте. Понимаешь, я так перенервничал, что заявил Хрущеву: «На выставке есть очень плохие картины, ваши портреты — почему вы на них внимания не обращаете? Вы там то с колхозниками, то с рабочими — эти услужливые художники изображают вас, Никита Сергеевич, простите, как идиота».

— Какой кошмар!

— Но я же не утверждал, что он идиот, хотя слово, к сожалению, было произнесено...

— ...и Хрущев, бедный, над этим задумался...

— До сих пор я очень о своей горячности сожалею, а тогда он позвонил и сказал с укоризной: «Что же вы просто меня...». Я хотел оправдаться: «Никита...», но тут всесильный вождь не дал мне договорить: «Ну-ну, вы еще по телефону раз повторите». В этом что-то милое было, ты знаешь... Он вздохнул: «Ладно», — и тут же перешел на ты. «На Новый год придешь?» — спрашивает. «Куда?». — «Как куда? В Кремль. Приходи, встретим вместе. Я к тебе подойду, а то ведь съедят тебя». Я как-то почувствовал, почему он не сделал этого на совещании — сильно обиделся и расстроился.

— Любой бы обиделся...

— Ну что делать, если такая была со всех сторон горячность проявлена?

На праздник в Кремль я пришел, хотя настроение было не очень... Как раз накануне объявили, что меня не выпускают в Германию, а там уже ждали, было объявлено выступление. Я собрался уже уходить, и тут опять подбегает ко мне Лебедев — помощник Хрущева, который в свое время помог напечатать стихотворение «Наследники Сталина»... «Останьтесь, Никита Сергеевич к вам подойдет, — сказал и посуровел. — Только вы уж встаньте, Евгений Александрович, уважьте его... Человек все-таки старше вас»... Я удивился: «Какого же вы, однако, обо мне мнения». — «Да ладно — от вас можно всего ожидать»...

В результате Хрущев подошел, но перед этим, часа в четыре утра, он произнес феноменальную речь. Пили, вообще-то, много: Никита Сергеевич был оживлен, с кем-то полемизировал. И вот встал шведский посол Сульман — старейшина дипломатического корпуса, дуайен. Много лет он работал в России, поэтому на хорошем русском языке, хотя и с акцентом, произнес тост: благодарил за приглашение в Кремль, высказывал пожелания советскому народу.

Между прочим, швед обронил фразу: «Я очень уважаю вас, Никита Сергеевич, за вклад в дело мира, хотя и далек от коммунистической идеологии...», и вдруг Хрущев его оборвал. «Да брось ты, — сказал, — господин Сульман. Так долго друг друга знаем: ну как можно столько прожить в Советском Союзе и не проникнуться самой лучшей, самой притягательной идеологией — коммунистической? Какие там у капитализма идеи? Деньги да деньги — а у нас идеалы»...

— Он это искренне произнес?

— Вне всякого сомнения. Хрущев был последним романтиком, поэтому он и в Кастро влюбился. Ему очень нравился молодой энергичный кубинский лидер, не на наши деньги сделавший революцию, и когда Фидель оказался в опасности, Никита Сергеевич решил ему помочь. Для этого и была проведена операция с ракетами, тайно доставленными на Кубу, когда разразился Карибский кризис.

По правде говоря, Хрущеву и в голову не приходило нападать на Соединенные Штаты. Будучи уже на пенсии, Никита Сергеевич сказал мне, что спасение кубинской революции — это лучшее, что он на своем посту сделал. Расчет был на то, чтобы американцы испугались и обязались не трогать свободолюбивый остров. (Между прочим, такой исторический документ существует, хотя в Америке его до сих пор не обнародовали. Признать существование подобной бумажки значило для США потерять лицо).

«МАРШАЛ БУДЕННЫЙ ПОДНЯЛ ТОСТ ЗА КРАСНУЮ КОННИЦУ, КОТОРОЙ АМЕРИКАНСКАЯ ЯДЕРНАЯ УГРОЗА НИПОЧЕМ»

— Мы отвлеклись: а что же Сульман?

— Швед затрепыхался: «Я, в общем-то, не коммунист, конечно...», — и так далее, но тут объявили, что слово предоставляется старейшему члену партии. Вышел старый большевик с седой шевелюрой и со слезами на глазах стал говорить...

— ...как бревно носил с Лениным?

(Улыбается) . Выступал он, конечно, немножко смешно, но от души... Никита Сергеевич даже всплакнул, а потом встал и произнес незабываемую речь... Было уже после четырех утра... «Смотрите, — обратился он к залу, — какие люди сделали нашу революцию, как они верили! Конечно, американцам легче — у них вон сколько всяких партий, а тут на плечах одной держится вся страна. Значит, люди в ней должны быть отборные, с чистой совестью. Наша партия очень большая — и в этом ее и сила, и слабость. Оглянешься: сколько карьеристов в нее поналезло... Напринимали их столько, что не знаешь порой, что делать.

Иногда, — продолжал он, — я не сплю ночами и думаю, думаю, думаю: как же из этой ситуации выйти? Устроить очередную чистку? Но все хорошо знают, к чему это приведет... Опять все покатится, как с горы снежный ком: невинные будут страдать, а виновники ускользнут. Знаете, мне тут пришла одна мысль. Надо нам, надо нам... — Хрущев не сразу нашел слово, — весь наш народ объявить народом-коммунистом и отменить партию. Тогда и проблемы не будет».

— Это случайно не встреча 64-го года была?

— Совершенно верно.

— Тогда ясно, почему в том году Хрущева убрали...

(Радостно). Ты все понял! Журналистов, тем более с микрофонами, там было мало, а под утро почти не осталось, но тут по залу стали ходить люди с военной выправкой и цепким взглядом, и у двух-трех человек на моих глазах вырвали из рук микрофоны. Они, видимо, поняли: нельзя, чтобы эта крамола вышла за пределы кремлевских стен.

Ну а потом Никита Сергеевич выполнил все, что мне обещал.

— Подошел?

— Не просто так, а после исполнения песни «Хотят ли русские войны», которую очень любил. Тепло поздоровался с моей женой и вообще был неподдельно радушен. Все шептал: «Ну пойдем, пойдем рядом. Да ты как-то поближе держись-то, ну, а то ведь затопчут — только пуговицы будут выплевывать».

— Видите, как поддержал !

— И это несмотря на бестактное слово, которое у меня слетело.

Только Хрущев отошел, тут же появился Брежнев, и я первый раз с ним пообщался. Он мне сказал: «А ведь меня, Евгений Александрович, держат тут только за то, что я, единственный из членов Политбюро, могу вальс танцевать со Снегурочкой»...

Что ни говори, а Никита Сергеевич живой человек был, не мертвый, и хотя много наделал глупостей, хватало в нем и хорошего... Я, например, многое прощаю ему за то, что, пойдя против Политбюро, он выпустил сотни тысяч заключенных из лагерей.

— Как ни странно, многие бойцы старой большевистской гвардии видели в вас родственную душу, испытывали к вам почти что отцовские чувства... Если не ошибаюсь, однажды вас решил поддержать даже легендарный маршал Буденный...

— Ой, эта история тоже забавная. Как раз тогда я закончил «Братскую ГЭС», был в опале и месяца три назад мне не дали выйти на сцену на том злополучном вечере у космонавтов. 9 Мая, в праздник Победы, меня позвали выступать в ВТО, куда пригласили двух маршалов — Ротмистрова и Буденного, а еще моего врага — генерала Востокова. В свое время этот вояка пытался запретить песню «Хотят ли русские войны» — под предлогом, что она деморализует боевой дух армии. Только благодаря вмешательству нашей бедной, многострадальной, нервной, капризной, своевольной, но все-таки тоже человечной Екатерины Алексеевны Фурцевой у него ничего не вышло. При мне она позвонила руководителю Советского телевидения Лапину и сказала: «Я пока еще член Политбюро и министр культуры! У меня сейчас товарищ Евтушенко в гостях, мы с ним чаек завариваем, так чтобы в течение 15 минут эта песня была в эфире — я слушаю». В исполнении Марка Бернеса она прозвучала тогда как гром с ясного неба.

Дима, ты не поверишь: боевой маршал Буденный пришел на мое выступление с... шашкой.

— Это был нехороший знак?

— Нет, но представь: сидит человек в первом ряду, положив руки на шашку и распушив свои усы... Увидев меня на сцене, генерал Востоков задергался, — представляешь, как он меня ненавидел? — но сдержался, не потребовал запретить выступление. Видно, после фиаско с песней не решился.

Я читал главу из «Братской ГЭС» и так боялся, что сейчас что-то ужасное произойдет, типа встанет Буденный и скажет: «Позор!» или что-нибудь в этом роде. Об этом под заголовком «Маршалы возмущены поступком поэта Евтушенко» раструбили бы все газеты, но, читая «Азбуку революции» про Гражданскую войну, я успокоился — увидел, что у Семена Михайловича блеснула скупая мужская слеза...

— ...и скатилась в усы...

— Потом был маленький банкет, на который пригласили участников и почетных гостей — и Буденного, и Ротмистрова, и Востокова. До тех пор я никогда не видел, как коньяк пьют фужерами, а Семен Михайлович полными глотками осушил бокалов пять. Его физическая сила меня потрясла!

— Он же уже в возрасте был?

— Ну конечно. Затем легендарный маршал произнес большой философский тост о грядущей войне. Для затравки всем задал вопрос: какой род войск станет после третьей мировой самым главным? «Представьте, — сказал он, — все разрушено, жуткая картина... Кто пройдет по руинам?». Ротмистров пробасил: «Ясно кто — бронетанковые войска». Востоков тоже подал голос: «Я все-таки считаю, Семен Михайлович, что решающую роль сыграют ракетные части»...

Буденный стукнул об пол шашкой: «Ракетные установки будут разбиты, не уцелеет никто — останутся только красные конники. Красная кавалерия и пройдет по руинам, так как же не выпить, товарищи, за нашу конницу, которой американская ядерная угроза нипочем».

— «Здравствуй, лошадь, я Буденный»...

— Поразительно, да? Затем он окинул присутствующих победным взглядом и поднял бокал за меня и мою поэму: мол, есть еще у нас парни, которых, бывает, бьют, а они стоят, как мы когда-то, сражаясь с белополяками. Было в этом, черт возьми, что-то по-детски трогательное, и уж, конечно, вблизи многое видится не так, как пишут потом в книжках и исторических исследованиях.

Естественно, я Семену Михайловичу благодарен, да и как иначе — он меня защитил. Наверняка кто-то из гостей вечера должен был написать куда следует, что маршал Советского Союза поддержал Евтушенко и поднял за него тост, но то ли не решился, то ли был сильно пьян, то ли наверху значения этому не придали.

«О БРОДСКОМ Я ГОВОРИТЬ НЕ ХОЧУ. ИЗЛОМАННЫЙ ЧЕЛОВЕК... БОГ ЕМУ СУДЬЯ!»

— Не секрет, что многие собратья по перу отчаянно вам завидовали и даже этого не скрывали. Ну еще бы — вы были ярким поэтом, постоянно у всех на виду, женщины вас любили, ваши стихи печатали, вы ездили по всему миру, еще и ордена получали. Если не ошибаюсь, поэту Евгению Долматовскому, с которым дружили, вы посвятили шутливое четверостишие:
Ты Евгений, я — Евгений,
Ты не гений, я — не гений.
Ты говно, и я говно,
Ты недавно — я давно...

(Сухо). Не надо такое озвучивать — я этого не писал.

— Хорошо, а в чем все-таки выражалась зависть?

— Ну, я бы не обобщал — не все испытывали ко мне это черное чувство. Были люди, особенно поэты фронтового поколения, которые помогали и очень сильно... К ним я отношу Симонова (Константин Михайлович все время меня поддерживал), Луконина, Гудзенко, Межирова... Александру Петровичу уже за 80, но когда мне бывает некому почитать стихи, я звоню ему, где бы ни находился...

— Да, и живет нынче в Нью-Йорке. Недавно у него вышла замечательная книга «Артиллерия бьет по своим» — по названию того стихотворения, за которое я был исключен когда-то из Литературного института.

— Что интересно, в Штатах, где в последние годы вы прочно обосновались, долгое время жили такие классики русской литературы, как Солженицын и Бродский. Вы переписывались, общались? У вас была взаимная любовь или, наоборот, взаимная ненависть?

— О Бродском говорить не хочу — я не знал его лично, но сделал для него все, что мог, написал даже в его защиту письмо. В то время я находился в Италии, поэтому попросил моих друзей из Итальянской компартии: Ренато Гуттузо и других — меня поддержать. Советский посол Семен Павлович Козырев сообщил в Москву, что итальянские коммунисты просят сократить Бродскому срок, потому что слишком суровый приговор врагам СССР только на руку.

— Бродский вашего заступничества не оценил?

— Мне, повторяю, не хочется обсуждать эту тему. Бог ему судья, ведь не оценил он даже поступок женщины, которая сделала его имя известным всей планете, застенографировав судилище над ним, — ни одного доброго слова о Фриде Вигдоровой Бродский не произнес. Такой это был изломанный человек! Бродский — очень талантливый поэт, и стихи его, особенно написанные до отъезда из России, я люблю, включил в антологию, но он принадлежал к такому своеобразному типу людей, которые, когда кто-либо им помогает, чувствуют унижение и отвечают на добро неприязнью. К сожалению, его оскорбительные высказывания обо мне перепечатываются, и круги от них расходятся до сих пор.

— Солженицын тоже человек сложный?

— Мы все сложные — а я разве простой? В защиту Александра Исаевича я тоже выступал много раз и считаю его литературно-исторической фигурой огромного масштаба. Употребляемое мною слово «исторической» не означает, что я не считаю Солженицына просто талантливым писателем. У него есть очень интересные по языку произведения, но он совершенно не умеет писать о любви, лишен этого начисто, поскольку вечно в борьбе и ввязывается в нее постоянно... Солженицын так и не написал своей Наташи Ростовой на первом балу, хотя, как и Толстой, он тоже бессмертен.

— Это правда, что Брежнев ваши стихи любил и даже цитировал их по памяти?

— С Леонидом Ильичом я фактически только раз беседовал обстоятельно — по телефону. Если же на каких-то мероприятиях и видел его, то в основном когда он проходил мимо, но Клавдия Шульженко рассказывала мне, что однажды у нее на глазах к нему стал приставать Эрих Хонеккер. «Что же этот Евтушенко, — вопрошал он, — на вопрос о будущем Германии отвечает, что Берлинская стена падет?»...

До этого точно так же Вальтер Ульбрихт жаловался на меня Хрущеву: «Евтушенко подрывает работу нашей партии, вредит коммунистической идеологии»... Никита Сергеевич ответил ему очень остроумно — он сам мне об этом потом рассказывал. «Товарищ Ульбрихт, — развел руками, — ну что, по-вашему, я должен с ним сделать? В Сибирь сослать? Так он там родился. Не обращайте внимания — с поэта какой спрос?». Так ему и заявил, представляешь!

Ульбрихт тогда согласился, а Хонеккер был просто в ярости. «Товарищ Брежнев, — сказал, — опять этому Евтушенко неймется: все время он повторяет, что Германия должна быть свободной и воссоединиться, что стены не будет. Он внушает гэдээровской молодежи крамольные мысли».

На это Брежнев ответил: «Товарищ Хонеккер, он не политик, а только поэт. Давайте я вам лучше его лирические стихи почитаю». С ходу, почти не сбиваясь, Брежнев продекламировал «Любимая, спи», а потом попросил Шульженко спеть мою песню. Лидер ГДР замолчал. Восторга не выражал, но, по-видимому, смирился...

«В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ У МЕНЯ СНОВА ПРОБИЛАСЬ ЛИРИЧЕСКАЯ СТРУЯ»

— Кстати, о песнях... Обычно, говорят, вам хватало четверти часа, чтобы на готовую мелодию написать текст...

— Когда-то я и впрямь на спор сочинил «Не спеши» за 15 минут, хотя над самой первой песней несколько часов корпел. Я отметил 22-летие (как давно это происходило, промолчу), когда мне позвонил знаменитый композитор Эдуард Колмановский. Уже позже мы написали с ним «Хотят ли русские войны» и много других песен, а тогда не были даже знакомы. «Женя, — сказал Эдик, — я хорошо знаю ваши стихи, наслышан о вашем военном детстве на станции Зима, о том, как с сибирскими солдатками, ожидающими своих мужей с войны, и с вдовами вы пели частушки, потому хочу предложить вам одну мелодию — очень народную, русскую».

Я приехал к нему, и он наиграл мелодию, которая сразу легла мне на сердце. «Сколько вам нужно времени, чтобы написать стихи?» — спросил Колмановский. «Давайте немножко у вас посижу, и все будет готово»... Стихи он принял сразу, и новая песня очень хорошо пошла. Позже ее исполнила молодая и тогда еще никому не известная швея Люда Зыкина (в репертуаре Людмилы Георгиевны она стала одной из самых знаменитых)...

Месяца через три после того, как песня впервые прозвучала по радио, я оказался в чудесном северном поселке, где говорили на старом «окающем» наречии. Когда шел по улице, женщина с пустыми ведрами пересекла мне дорогу и сказала: «Постой, сынок! Я сейчас ведра наполню и потом еще разок дорогу пересеку, а то дороги тебе в жизни не будет». Я выполнил ее просьбу, и кто знает, может поэтому моя жизненная дорога — пусть в кочках, рытвинах, выбоинах и опасных ямах, куда я постоянно проваливался, — все же сложилась.

Там, на берегу маленькой речушки, впадавшей в Белое море, женщины по-старинному деревянными палками о камни стирали-отбивали белье и пели что-то знакомое. Я не поверил своим ушам — они выводили: «Ах, кавалеров мне вполне хватает...». Гордо приосанившись, я подошел. «Скажите, пожалуйста, — спросил, рассчитывая услышать свою фамилию, — а кто автор?». — «Дык это ж наша, деревенская, народная...» — был ответ. Сперва я обиделся, но после сообразил, что это наивысший комплимент, оценка, важнее всех нобелевских премий. (Поет):

Бежит река, в тумане тает,
бежит она, меня дразня.
Ах, кавалеров мне вполне хватает,
но нет любви хорошей у меня!

Танцую я фокстроты-вальсы,
пою в кругу я у плетня.
Я не хочу, чтоб кто-то догадался,
что нет любви хорошей у меня.
Стоит береза у опушки,
грустит одна на склоне дня.
Я расскажу березе, как подружке,
что нет любви хорошей у меня.

Все парни спят, и спят девчата.
Уже в селе нет ни огня.
Ах, я сама, наверно, виновата,
что нет любви хорошей у меня!

— Народ принимал вашу раннюю любовную лирику на ура, чего не скажешь о критиках. Гневно клеймя, они даже окрестили вас певцом грязных простыней...

— Господи, на фоне того, что сейчас печатается, эти стихи — как проповедь целомудрия.

— Отметив 73-летие, вы снова вернулись к любовной лирике. Переживаете вторую молодость?

— Да, в последнее время у меня вдруг снова пробилась лирическая струя. Конечно, стихи стали другими, не такими, как лет 40 назад, но я ведь и сам стал другим...

«Оно» - один из самых объёмных и глубоких романов Стивена Кинга. Сделать хорошую киноадаптацию этой книги непросто. Аргентинский режиссёр Андрес Мускетти с этим справился, создав удивительную картину о дружбе, страхе и надежде. Но даже ему пришлось пожертвовать кое-чем из книги. Кое-какие сцены и сюжетные линии не вошли в фильм, а другие превратились в пасхалки, вылавливать которые для знатока Кинга - одно удовольствие.

Редакция МирФ прогулялась по улицам Дерри и даже рискнула заглянуть в заброшенный дом на Нейбл-стрит. Рассказываем о результатах нашей экспедиции по страницам книги и новому фильму.

Время и место действия


Однажды на улицах Дерри, захолустного американского городка, стали пропадать дети - это пробудился монстр, изголодавшийся по детским страхам. В романе на глазах у читателя развивается сразу два параллельных сюжета: о взрослых героях и их детских воспоминаниях, которые затягивают их в бесконечно повторяющийся кошмар.

Андрес Мускетти отошёл от формата книги и разобрал главы детей и взрослых на две отдельные истории, из которых в фильм вошла только первая. Это ослабило связь между прошлым и будущим, зато сюжет стал менее предсказуемым.

Мускетти также перенёс действие на 27 лет вперёд - теперь в 1980-е живут не взрослые, а подростки. Это повлияло и на страхи, преследующие героев. На смену оборотням и мумиям из фильмов 1950-х пришли новые ужасы - клоуны и обезглавленные дети. Только у половины «неудачников» страхи не изменились: Беверли Марш, как и раньше, боится крови (а также родного отца), Эдди - болезней, а Билла Денбро зазывает в канализацию его погибший брат Джорджи.

Кровавый фонтан в ванной напоминает сцену из «Кошмара на улице Вязов» 1984 года

От смертельных трюков Пеннивайза и банды Генри Бауэрса ребята укрываются в Пустоши. Они воспринимают её как «свою» территорию, надёжное убежище, где им ничто не угрожает. Именно благодаря этой уверенности дети выигрывают «апокалиптическую битву камней». А вот в фильме долина реки Кендускиг - обычное, ничем не примечательное место. У экранных героев нет к нему привязанности: поначалу Билл даже уговаривает друзей отправиться туда на поиски Джорджи.

Забытые сцены

Даже если брать только линию детей, режиссёр пропустил несколько масштабных сцен. Одна из них - убийство Эдди Коркорана. Эдди и его младший брат Дорси страдали от домашнего насилия. Однажды отец вконец обезумел и зашиб Дорси молотком, а Эдди, испугавшись, сбежал из дома. К несчастью, в Пустоши он наткнулся на Пеннивайза: тот принял образ погибшего брата, а затем, превратившись в болотного монстра из ужастика «Тварь из Чёрной лагуны», обезглавил Эдди. В фильме этого нет - то ли спецэффекты оказались слишком дорогими, то ли режиссёр решил не перегружать фильм ещё одной линией с родительской жестокостью.

Сцену с самопроизвольным перелистыванием страниц заменили переключающимися на проекторе кадрами - получилось эффектно!

В книге дети узнают природу Оно с помощью древнего индейского ритуала «Чудь». Вдохнув дым тлеющих трав, Майк и Ричи видят, что Пеннивайз - древний монстр, который подпитывается детскими страхами. Эта тайна раскрывается, когда Билл входит в пустоту между нашей вселенной и другими измерениями, где и родилось Оно. Во время ритуала Билл встречает Матурин, древнюю черепаху, создавшую мир, - от неё он узнаёт, что Пеннивайза можно одолеть только силой разума.

В фильме же происхождение монстра остаётся тайной. Как рассказал актёр Билл Скарсгард, из итоговой картины вырезали некий флешбэк о XVII веке, где описывалась предыстория Пеннивайза и его пробуждение после тысячелетий сна. Возможно, его включат в сиквел.

В финальной битве Пеннивайз преображается - но по-разному. В книге он превращается в огромную паучиху с выпученными красными глазами, которая ждёт потомство. Причём это только одно из воплощений клоуна, самое близкое к его метафизической сущности. Его истинная форма - скопление оранжевых «мёртвых» огоньков, обитающих в пустоте между вселенными. В фильме же он мечется и принимает форму страха то одного ребёнка, то другого. Намёк на огоньки можно увидеть только в конце фильма, когда Бев заглядывает в пасть монстра.

Наконец, не показали и самую спорную сцену романа - групповой секс «неудачников» с Беверли. В книге после финальной схватки с Пеннивайзом ребята заплутали в лабиринтах канализации. Чтобы восстановить духовное единение и найти выход, дети совершают этот странный и шокирующий ритуал. Разумеется, такую сцену никто не стал снимать. По слухам, Кэри Фуканага, который первоначально планировался режиссёром «Оно», подумывал включить в фильм некий её аналог - и был отстранён от проекта.

Сам Стивен Кинг признаётся, что думал только об эмоциональной стороне перехода от детства к взрослой жизни и уподоблял интимную близость древним обрядам инициации. Впрочем, большинство зрителей с облегчением выдохнули, когда это безобразие так и не показали.

В фильме «неудачники» вместе плавают, глазеют на Бев, а позже двое из них её целуют, но в остальном всё невинно

«Клуб неудачников»

В книге «неудачники» всегда держались вместе - только так они могли одержать победу над монстром. В фильме их дружба в какой-то момент оказывается под угрозой: после первой вылазки в заброшенный дом Ричи Тозиер требует прекратить охоту на клоуна, на что Билл, разозлившись, даёт другу затрещину. Книжный Денбро никогда бы так не поступил: он понимал, как важно сохранить мир в команде.

Пересмотрели и характеры остальных ребят. Образ Беверли поначалу совпадает с литературным: яркая боевая девушка, которая даст фору любому парню. А вот её отношения с отцом сложнее. В книге она его боится, но по-своему любит, как и он её. На почве этой нездоровой любви Бев даже выходит замуж за его копию. В фильме Эл Марш - настоящая угроза для своей дочери, именно из-за него она попадает в лапы Пеннивайза. С книжной Беверли такого произойти не могло: она не боится фокусов клоуна и может постоять за себя.

По слухам, в черновике Фуканаги домогательства отца к Бев были куда более откровенными

Сильнее всего урезали линию Майка Хэнлона, рассказчика и одного из ключевых персонажей книги. Он показывает «неудачникам» отцовский альбом со старыми фотографиями, где собраны свидетельства всех напастей, свалившихся на Дерри с момента его основания. Тогда дети и узнают, что Пеннивайз не человек, а нечто большее. В фильме эта роль досталась Бену Хэнсому.

Кстати, Бен не только увлечённый читатель, но и талантливый инженер. В книге он построил секретную подземную базу «неудачников» и даже изготовил серебряную пулю, предназначенную для Пеннивайза.

В книге отец Майка жив и играет важную роль

Эдди не самый яркий «неудачник», но и у него найдётся пара достойных сцен. Особенно интересна его встреча с прокажённым, который угощает мальчика плацебо, - всё это воплощает страхи Эдди перед болезнями. В романе эта сцена более глубокая. Незнакомец предлагает мальчику интимные услуги, что отражает страхи Эдди перед его пробуждающейся сексуальностью, которые вскормила его мать. Она не только ограничивала физическое развитие сына, но и сдерживала его эмоциональное и сексуальное взросление.

Чтобы осадить Тозиера, когда тот ляпнет лишнего, друзья говорили ему: «Бип-Бип, Ричи». В фильме эта фраза звучит только однажды, в довольно страшный момент

Злодеи

Отец Генри Бауэрса в книге всегда был негодяем, а получив травму на войне, окончательно слетел с катушек. Он то и дело срывался на Генри или ссорился с отцом Майка Хэнлона, чью семью ненавидел за цвет кожи. Экранный Бутч Бауэрс тоже жесток к своему сыну, но всё же держит эмоции под контролем - не зря же он работает в полиции. Да и расистом его не назовёшь.

В фильме банда Бауэрса не дотягивает до отморозков из книги

Не считая пары эпизодов, банда Генри сильно проигрывает своим книжным прототипам. В романе они, как хищники, выслеживают ребят, изобретая всё новые издевательства. В основном их гнев направлен на Майка: доходит до того, что они обливают мальчика грязью и убивают его собаку.

Самый безумный член банды - Патрик Хокстеттер, садист и психопат. В детстве он задушил своего младшего брата, а когда стал постарше, начал отлавливать раненых животных и оставлял их умирать в старом холодильнике на свалке. Сам он умер там же: гигантские пиявки высосали из него всю кровь, оставив по всему телу широкие отверстия от укусов.

Немного досадно, что в фильме Патрик - всего лишь очередная жертва Пеннивайза.

Сам Генри Бауэрс сходит с ума, когда клоун у него на глазах расправляется с остатками его банды. В книге, выбравшись из канализации, он признаётся полиции в убийстве отца; его же признают виновным и в преступлениях Пеннивайза. А вот в фильме он упал в колодец и, кажется, погиб. Но в сиквеле ещё можно разыграть книжный сюжет, если Бауэрс выжил после падения.

Отсылки к оригиналу

В экранизации Мускетти многое убрал или переработал, но компенсировал это пасхалками и отсылками к оригиналу. Одна из самых важных - черепаха, которая мелькает то тут, то там. В мультивселенной Кинга черепаха Матурин - создатель этого мира и Хранитель луча, поддерживающего Тёмную башню. В фильме черепашку из «лего» заметил Билл в комнате Джорджи, а потом черепаха привиделась Бену в воде, когда «неудачники» отдыхали на карьере.

В романе несколько глав посвящено истории Дерри. В фильме есть пара упоминаний о ней: дети говорят о пожаре в клубе «Чёрная метка» и взрыве на фабрике. А возле мясной лавки, где Майк столкнулся со своим страхом, есть граффити, напоминающее о кровавой расправе с бандой Джорджа Брэдли, которая терроризировала город в конце 1920-х.

Резня банды Брэдли - одна из многих трагедий Дерри

О другом жутком моменте в истории города напоминает фотография, которую Бен увидел в ежегоднике Дерри. Там запечатлена голова мальчика на дереве. Голову Роберта Дохая оторвало взрывом на металлургическом заводе. За секунду до того, как взрыв унёс его жизнь, мальчик жевал конфету - и его губы остались испачканы шоколадом.

После трагедии голову Роберта Дохая нашли на соседской яблоне

Патрик Хокстеттер перед смертью увидел красный воздушный шар с надписью «I Derry». Это отсылка к убийству гомосексуалиста Адриана Меллона на городской ярмарке, упомянутому в книге. В тот день его партнёр заметил клоуна с целой связкой красных праздничных шаров с такой же надписью. Аналогия с Адрианом Меллоном намекает на то, что книжный Патрик был неравнодушен к мужчинам. Кстати, эта история основана на реальном убийстве 23-летнего Чарли Ховарда в Бангоре в 1984 году: тогда три подростка избили мужчину и столкнули в канал под мостом.

Пытаясь справиться с заиканием, Билл твердит скороговорку «Он стукнул кулаком об стол, крича, что призрак вновь пришёл» (англ. «He thrusts his fists against the posts and still insists he sees the ghosts!»). Читатели помнят, что именно она помогла Биллу одержать ментальную победу над Пеннивайзом в финальной битве. Кинг позаимствовал эту скороговорку из фантастического романа «Мозг Донована» Курта Сиодмака, где герой тоже читает её, чтобы защититься от враждебной гипнотической силы.

В нескольких кадрах показывают велосипед Билла Silver. В романе он спасает жизнь сначала Эдди, а через 27 лет - жене Билла

Маршрут, по которому Джорджи преследовал бумажную посудину, тоже не случаен. Улицы Джексон-стрит и Витчем-стрит не раз встречались в книге. Как и оранжевые строительные ограждения, напоминающие козлы для распилки дров, о которые ударился мальчик.

Мускетти не забыл и о каноничных страхах ребят. В финальной битве Оно, поворачиваясь к Бену, на мгновение принимает образ мумии - её боялся Бен в романе. А во время первого визита на Нейбл-стрит пальцы Пеннивайза на короткое время трансформируются в когти оборотня. Это очевидная отсылка к страху Ричи, пересмотревшего ужастиков.

Пасхалка с оборотнем так хорошо спрятана, что найти её вдвойне приятно

Кстати, там же Ричи натыкается на клоунов, один из которых - копия Тима Карри из старой экранизации «Оно».

Dennis Jarvis | Flickr | CC BY-SA 2.0

Статуя Пола Баньяна действительно стоит в городе Бангор, одном из прототипов Дерри

А сколько пасхалок спрятали мастера по костюмам! На одной из футболок Эдди - принт сверхзвукового самолёта Airwolf из одноимённого телесериала. На другой его майке можно увидеть автомобиль «Кристина» из одноимённого романа Кинга. А Ричи носит футболку с рекламой Freese’s, популярного бангорского универмага.

Но самая интересная футболка - у Билла. На первый взгляд, на ней изображён непонятный логотип на зелёном фоне. Но если присмотреться, можно разобрать, что это знак Tracker Brothers, судоходной компании Дерри. Через 27 лет именно на их заводе повзрослевший Эдди встречает Пеннивайза по возвращении в город.

В финале Бев рассказывает ребятам, что под влиянием Пеннивайза она начала забывать произошедшие события. Это предзнаменование того, что «неудачники»действительно не вспомнят друг о друге до следующей встречи с Пеннивайзом. Интересен и порядок, в котором ребята покидают заключительную сцену: первым уходит Стэн, а затем Эдди. Именно в такой последовательности персонажи погибают в книге.

У Бев и Билла ещё есть надежда - они уходят последними!

Первая часть экранизации Андреса Мускетти сильно отходит от книги, но режиссёр так точно уловил настроение героев, что все несостыковки гармонично укладываются в сюжет. А от каждой подмеченной пасхалки становится тепло на душе - и Пеннивайз уже не так страшен.

Глаг., св., употр. сравн. часто Морфология: я стукну, ты стукнешь, он/она/оно стукнет, мы стукнем, вы стукнете, они стукнут, стукни, стукните, стукнул, стукнула, стукнуло, стукнули, стукнувший, стукнутый, стукнув 1. см. нсв … Толковый словарь Дмитриева

стукнуть - ну, нешь; св. 1. во что, обо что, по чему. Ударить (обычно со стуком). С. кулаком по столу. С. палкой. С. рука об руку. С. каблуками. 2. кого что. Нанести удар кому, чему л. С. голову о выступ. С. молотком по пальцу. С. обидчика. Легонько,… … Энциклопедический словарь

стукнуть - ну, нешь; св. см. тж. стукать, стукаться, стуканье, стучать 1) во что, обо что, по чему Ударить (обычно со стуком) Сту/кнуть кулаком по столу … Словарь многих выражений

сту́кнуть - ну, нешь; сов. (несов. стукать). 1. во что, обо что, по чему. Ударить (обычно со стуком). Стукнуть кулаком по столу. □ Вот об землю царь стукнул палкою. Лермонтов, Песня про купца Калашникова. [Порфирий Петрович] даже слегка стукнул ладонью по… … Малый академический словарь

Салаватнефтемаш - ОАО «Салаватнефтемаш» Тип Открытое акц … Википедия

ТРЕСНУТЬ - ТРЕСНУТЬ, тресну, треснешь, совер. 1. без доп. Лопнуть, сломаться, издав треск. Колба треснула. 2. без доп. Расщепиться, образовать трещину на своей поверхности. Кожа от мороза треснула. Шкаф треснул. 3. перен. совер. к трещать во 2 знач. (разг.… … Толковый словарь Ушакова

СТУКАТЬ - СТУКАТЬ, аю, аешь; несовер. (разг.). То же, что стучать (в 1 и 2 знач.). С. молотком. С. кулаком по столу. Сердце стукает. | однокр. стукнуть, ну, нешь. | сущ. стуканье, я, ср. Толковый словарь Ожегова. С.И. Ожегов, Н.Ю. Шведова. 1949 1992 … Толковый словарь Ожегова

трахнуть - ну, нешь; св. 1. только 3 л. Разг. Издать сильный, резкий звук (при падении, выстреле, взрыве) Трахнул взрыв. Оглушительно трахнул гром. 2. (кого что). Разг. Сильно ударить, стукнуть, разбить. Т. по голове. Т. кулаком по столу. Т. тарелку, графин … Энциклопедический словарь

треснуть - ну, нешь; треснувший; св. 1. только 3 л. Образовать, дать трещину (трещины), раскалываясь, разламываясь, разрываясь. Стакан треснул. Обои треснули. Треснула кожа на губах. Швы треснули (образовали прореху, дыру). 2. Издать треск. Треснула ветка.… … Энциклопедический словарь

трахнуть - ну, нешь; св. см. тж. трахать 1) только 3 л.; разг. Издать сильный, резкий звук (при падении, выстреле, взрыве) Трахнул взрыв. Оглушительно трахнул гром. 2) кого что разг. Сильно ударить, стукнуть, разбить. Тр … Словарь многих выражений

треснуть - ну, нешь; тре/снувший; св. см. тж. трескать 1) только 3 л. Образовать, дать трещину (трещины), раскалываясь, разламываясь, разрываясь. Стакан треснул. Обои треснули. Треснула кожа на губах. Швы треснули (образовал … Словарь многих выражений




Top