Василий Гроссман “Жизнь и судьба” (1960).

«Так с ложью не борются. Так борются против правды»

Арест романа Василия Гроссмана "Жизнь и судьба"

14 февраля 1961 года при обыске в квартире знаменитого советского писателя, автора нескольких романов, ветерана войны Василия Гроссмана были изъяты машинопись романа "Жизнь и судьба", черновики и наброски к нему, а также рукопись повести "Все течет", рассказывающей о сталинских лагерях. Тогда же копии романа конфисковали еще по нескольким адресам, в том числе из редакции журнала "Новый мир". Из редакции журнала "Знамя", куда Гроссман осенью предыдущего года отдал роман для публикации, экземпляр был отправлен в ЦК еще раньше. Это был почти уникальный случай, когда рукопись арестовали без ее автора, при этом огласки изъятие не получило, а остальные книги писателя не перестали публиковать, некоторое время Гроссман даже боролся за спасение книги. Копию рукописи романа удалось сохранить другу писателя поэту и переводчику Семену Липкину. В середине семидесятых — через 10 лет после смерти Гроссмана — микрофильм с текстом был передан на Запад. В 1980 году роман вышел в Швейцарии. Первая публикация "Жизни и судьбы" в Советском Союзе состоялась в 1988 году. Из хранилища ФСБ рукопись была передана в Российский государственный архив литературы и искусства только 25 июля 2013 года.

Из записки отдела культуры ЦК КПСС о беседе с В.С. Гроссманом

4 марта 1961 года

Гроссману было сказано, что рукопись его является антисоветской по содержанию 1 , чтение ее вызывает чувство гнева и возмущения 2 , что ее опубликование могло бы нанести большой ущерб 3 советскому государству. Меры, примененные в отношении рукописи 4 , необходимы в целях защиты интересов государства, а все, что с ним произошло, должно заставить его глубоко задуматься 5 о своей позиции и дать ей честную, беспощадную оценку с позиций советского человека 6 .


Д. Поликарпов, А. Петров, А. Михайлов


...рукопись является антисоветской по содержанию...


Из стенограммы расширенного заседания редколлегии "Знамени"

Вадим Кожевников

Грубые политические ошибки, враждебная направленность этого произведения вынудили нас обратиться к руководителям Союза писателей, чтобы откровенно и принципиально обсудить, как и почему произошла такая беда, можно сказать, катастрофа с нашим товарищем по Союзу писателей.<...> Вот вы все пришли сюда, встревоженные творческой судьбой известного советского писателя, который много лет потратил на создание порочного романа "Жизнь и судьба". <...> Редколлегия считает, что роман В. Гроссмана <...> является злостной критикой социалистической системы с правооппортунистических позиций, совпадающих в ряде мест романа с антисоветской пропагандой реакционных идеологов капиталистического мира. <...> Он должен понять, а мы постараемся донести до его сведения, что многие куски романа были бы с удовольствием использованы против нас и "Голосом Америки", и "Свободной Европой". Ему следует как можно дальше спрятать этот роман от посторонних глаз, принять меры к тому, чтобы он не ходил по рукам.

Борис Галанов

Это искаженная, антисоветская картина жизни. Между советским государством и фашизмом по сути поставлен знак равенства. Роман для публикации неприемлем.


Василий Катинов

Через роман красной нитью проходит мотив антисемитизма. Автор утверждает, что антисемитизм в нашей стране бытует не только в сознании отсталых слоев населения, но насаждается и сверху, являясь как бы частью государственной политики <...> Этот роман льет воду на мельницу зарубежной антисоветской пропаганды, изощренной в клевете и лжи.

Александр Кривицкий

Невольно приходит на ум сравнение с романом Б. Пастернака "Доктор Живаго", который я читал и по поводу которого подписывал письмо группы членов редколлегии "Нового мира". И если идти в этом сравнении до конца, то, пожалуй, "Доктор Живаго" просто вонючая фитюлька рядом с тем вредоносным действием, которое произвел бы роман В. Гроссмана.

Борис Сучков

В романе проскальзывает сочувствие и скорбь по поводу судьбы лидеров оппозиции. Это — не случайный мотив в романе Гроссмана. Рассматривая 1937 г. как роковую веху в нашей истории, как первопричину и наших военных неудач, писатель скорбит о том, что разгром оппозиции не позволил осуществиться той сомнительной "демократии", о которой он тоскует.

_____________________________________

...чтение ее вызывает чувство гнева и возмущения...

_____________________________________


Из дневника Корнея Чуковского

Сегодня часа в 4 вечера промчалась медицинская "Победа". Спрашивает дорогу к Кожевникову. У Кожевникова — сердечный приступ. Из-за романа Вас. Гроссмана. Вас. Гроссман дал в "Знамя" роман (продолжение "Сталинградской битвы"), к-рый нельзя напечатать. Это обвинительный акт против командиров, обвинение начальства в юдофобстве и т. д. Вадим Кожевников хотел тихо-мирно возвратить автору этот роман, объяснив, что печатать его невозможно. Но в дело вмешался Д.А. Поликарпов — прочитал роман и разъярился. На Вадима Кожевникова это так подействовало, что у него без двух минут инфаркт.


_____________________________________

___________________________________

Из беседы Василия Гроссмана с Михаилом Сусловым

Суслов:

Напечатать вашу книгу невозможно, и она не будет напечатана. Нет, она не уничтожена. Пусть лежит. Судьбу ее мы не изменим. Не следует преуменьшать и недооценивать тот вред, который принесла бы ее публикация. Зачем же нам к атомным бомбам, которые готовят против нас наши враги, добавлять и вашу книгу. Ее публикация поможет нашим врагам. <...> Ваша книга несравнимо опаснее для нас, чем "Доктор Живаго".

_____________________________________

...меры, примененные в отношении рукописи...
_____________________________________


Из протокола обыска

<...> На требование наряда выдать рукописи и черновые записи романа "Жизнь и Судьба" Гроссман Иосиф Соломонович выдал добровольно следующие экземпляры рукописи и черновые записи романа "Жизнь и Судьба": 1. рукопись романа "Жизнь и Судьба" часть 1-я на отдельных листах в папке темно-синего цвета, картонная папка; 2. рукопись романа "Жизнь и Судьба" часть 2-я на отдельных листах в папке синего цвета, картон. 3. рукопись романа "Жизнь и Судьба", часть 3-я на отдельных листах в картонной папке коричневого цвета. <...> Примечание: Гроссман Иосиф Соломонович заявил, что кроме выданных им рукописного текста и черновых записей романа "Жизнь и Судьба" машинописные копии этого романа находятся у: 1. в редакции журнала "Знамя" — 3 экземпляра; 2. в редакции журнала "Новый мир" — 1 экземпляр.


Протокол об изъятии рукописи романа "Жизнь и судьба". Фото: РГАЛИ

Из книги Семена Липкина "Жизнь и судьба Василия Гроссмана"

Гроссман мне позвонил днем и странным голосом сказал: "Приезжай сейчас же". Я понял, что случилась беда, но мне в голову не приходило, что арестован роман. На моей памяти такого не бывало. Писателей арестовывали охотно, но рукописи отбирались во время ареста, а не до ареста авторов. Только недавно я узнал, что еще в 1926 году изъяли рукопись у Булгакова. Заявились двое, утром, оба в штатском.

<...> Предъявили Гроссману ордер на изъятие романа. <...> Полковник, когда кончился обыск, спросил, имеются ли где-нибудь другие экземпляры. Гроссман ответил: "У машинистки, она оставила один экземпляр у себя, чтобы получше вычитать. Другой — в "Новом мире". Был еще в "Знамени", но тот, наверное, у вас". С Гроссмана хотели взять подписку, что он не будет никому говорить об изъятии рукописи. Гроссман дать подписку отказался. Полковник не настаивал.

_____________________________________

...должно заставить глубоко задуматься...

_____________________________________

Из рабочих тетрадей Александра Твардовского

Изъятие органами экземпляров романа Гроссмана — в сущности это арест души без тела. Но что такое тело без души? Поликарпов еще не вернулся. Дважды говорил с Гроссманом — он подавлен. Мне не кажется это мероприятие разумным, не говоря уже о его насильственном характере. Дело не в том, что для Гроссмана с его дурью эта акция — подтверждение того, о чем он вещает в романе, а в том, как это скажется на всех людях нашего цеха. Взят и мой экземпляр, хранившийся в сейфе в "Новом мире". Таким образом, часть того недоверия, которое обращено к автору, относится и ко мне. Ах, горе луковое, несмышленое.


_____________________________________

...дать беспощадную оценку с позиций советского человека...

_____________________________________



Из письма Василия Гроссмана Никите Хрущеву

<...> Вот уже год, как я не знаю, цела ли моя книга, хранится ли она, может быть, она уничтожена, сожжена?

Если моя книга — ложь, пусть об этом будет сказано людям, которые хотят ее прочесть. Если книга моя — клевета, пусть будет сказано об этом. Пусть советские люди, советские читатели, для которых я пишу 30 лет, судят, что правда и что ложь в моей книге. <...>

Мало того, когда рукопись моя была изъята, мне предложили дать подписку, что за разглашение факта изъятия рукописи я буду отвечать в уголовном порядке.

Методы, которыми все происшедшее с моей книгой хотят оставить в тайне, не есть методы борьбы с неправдой, с клеветой. Так с ложью не борются. Так борются против правды. <...>

Я прошу вас вернуть свободу моей книге, я прошу, чтобы о моей рукописи говорили и спорили со мной редакторы, а не сотрудники Комитета Государственной Безопасности. Нет смысла, нет правды в нынешнем положении, в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал свою жизнь, находится в тюрьме, ведь я ее написал, ведь я не отрекался и не отрекаюсь от нее. Прошло двенадцать лет с тех пор, как я начал работу над этой книгой. Я по-прежнему считаю, что написал правду, что писал я ее, любя и жалея людей, веря в людей. Я прошу свободы моей книге.

Над землей стоял туман. На проводах высокого напряжения, тянувшихся вдоль шоссе, отсвечивали отблески автомобильных фар.

Дождя не было, но земля на рассвете стала влажной и, когда вспыхивал запретительный светофор, на мокром асфальте появлялось красноватое расплывчатое пятно. Дыхание лагеря чувствовалось за много километров, – к нему тянулись, все сгущаясь, провода, шоссейные и железные дороги. Это было пространство, заполненное прямыми линиями, пространство прямоугольников и параллелограммов, рассекавших землю, осеннее небо, туман.

Протяжно и негромко завыли далекие сирены.

Шоссе прижалось к железной дороге, и колонна автомашин, груженных бумажными пакетами с цементом, шла некоторое время почти на одной скорости с бесконечно длинным товарным эшелоном. Шоферы в военных шинелях не оглядывались на идущие рядом вагоны, на бледные пятна человеческих лиц.

Из тумана вышла лагерная ограда – ряды проволоки, натянутые между железобетонными столбами. Бараки тянулись, образуя широкие, прямые улицы. В их однообразии выражалась бесчеловечность огромного лагеря.

В большом миллионе русских деревенских изб нет и не может быть двух неразличимо схожих. Все живое – неповторимо. Немыслимо тождество двух людей, двух кустов шиповника… Жизнь глохнет там, где насилие стремится стереть ее своеобразие и особенности.

Внимательный и небрежный глаз седого машиниста следил за мельканием бетонных столбиков, высоких мачт с вращающимися прожекторами, бетонированных башен, где в стеклянном фонаре виднелся охранник у турельного пулемета. Машинист мигнул помощнику, паровоз дал предупредительный сигнал. Мелькнула освещенная электричеством будка, очередь машин у опущенного полосатого шлагбаума, бычий красный глаз светофора.

Издали послышались гудки идущего навстречу состава. Машинист сказал помощнику:

Порожний состав, грохоча, встретился с идущим к лагерю эшелоном, разодранный воздух затрещал, заморгали серые просветы между вагонами, вдруг снова пространство и осенний утренний свет соединились из рваных лоскутов в мерно бегущее полотно.

Помощник машиниста, вынув карманное зеркальце, поглядел на свою запачканную щеку. Машинист движением руки попросил у него зеркальце.

– Ах, геноссе Апфель, поверьте мне, мы могли бы возвращаться к обеду, а не в четыре часа утра, выматывая свои силы, если б не эта дезинфекция вагонов. И как будто бы дезинфекцию нельзя производить у нас на узле.

Старику надоел вечный разговор о дезинфекции.

– Давай-ка продолжительный, – сказал он, – нас подают не на запасный, а прямо к главной разгрузочной площадке.

В немецком лагере Михаилу Сидоровичу Мостовскому впервые после Второго конгресса Коминтерна пришлось всерьез применить свое знание иностранных языков. До войны, живя в Ленинграде, ему нечасто приходилось говорить с иностранцами. Ему теперь вспомнились годы лондонской и швейцарской эмиграции, там, в товариществе революционеров, говорили, спорили, пели на многих языках Европы.

Сосед по нарам, итальянский священник Гарди, сказал Мостовскому, что в лагере живут люди пятидесяти шести национальностей.

Судьба, цвет лица, одежда, шарканье шагов, всеобщий суп из брюквы и искусственного саго, которое русские заключенные называли «рыбий глаз», – все это было одинаково у десятков тысяч жителей лагерных бараков.

Для начальства люди в лагере отличались номерами и цветом матерчатой полоски, пришитой к куртке: красной – у политических, черной – у саботажников, зеленой – у воров и убийц.

Люди не понимали друг друга в своем разноязычии, но их связывала одна судьба. Знатоки молекулярной физики и древних рукописей лежали на нарах рядом с итальянскими крестьянами и хорватскими пастухами, не умевшими подписать свое имя. Тот, кто некогда заказывал повару завтрак и тревожил экономку своим плохим аппетитом, и тот, кто ел соленую треску, рядом шли на работу, стуча деревянными подошвами, и с тоской поглядывали – не идут ли Kostträger – носильщики бачков, – «костриги», как их называли русские обитатели блоков.

В судьбе лагерных людей сходство рождалось из различия. Связывалось ли видение о прошлом с садиком у пыльной итальянской дороги, с угрюмым гулом Северного моря или с оранжевым бумажным абажуром в доме начальствующего состава на окраине Бобруйска, – у всех заключенных до единого прошлое было прекрасно.

Чем тяжелей была у человека долагерная жизнь, тем ретивей он лгал. Эта ложь не служила практическим целям, она служила прославлению свободы: человек вне лагеря не может быть несчастлив…

Этот лагерь до войны именовался лагерем для политических преступников.

Возник новый тип политических заключенных, созданный национал-социализмом, – преступники, не совершившие преступлений.

Многие заключенные попали в лагерь за высказанные в разговорах с друзьями критические замечания о гитлеровском режиме, за анекдот политического содержания. Они не распространяли листовок, не участвовали в подпольных партиях. Их обвиняли в том, что они бы могли все это сделать.

Заключение во время войны военнопленных в политический концентрационный лагерь являлось также нововведением фашизма. Тут были английские и американские летчики, сбитые над территорией Германии и представлявшие интерес для гестапо командиры и комиссары Красной Армии. От них требовали сведений, сотрудничества, консультаций, подписей под всевозможными декларациями.

В лагере находились саботажники – прогульщики, пытавшиеся самовольно покинуть работу на военных заводах и строительствах. Заключение в концентрационные лагеря рабочих за плохую работу было также приобретением национал-социализма.

В лагере находились люди с сиреневыми лоскутами на куртках – немецкие эмигранты, уехавшие из фашистской Германии. И в этом было нововведение фашизма, – покинувший Германию, как бы лояльно он ни вел себя за границей, становился политическим врагом.

Люди с зелеными полосами на куртках, – воры и взломщики, были в политическом лагере привилегированной частью; комендатура опиралась на них в надзоре над политическими.

Во власти уголовного над политическим заключенным также проявлялось новаторство национал-социализма.

В лагере находились люди такой своеобразной судьбы, что не было изобретено цвета лоскута, отвечающего подобной судьбе. Но и индусу, заклинателю змей, персу, приехавшему из Тегерана изучать германскую живопись, китайцу, студенту-физику, национал-социализм уготовил место на нарах, котелок баланды и двенадцать часов работы на плантаже.

Днем и ночью шло движение эшелонов к лагерям смерти, к концентрационным лагерям. В воздухе стояли стук колес, рев паровозов, гул сапог сотен тысяч лагерников, идущих на работу с пятизначными цифрами синих номеров, пришитых к одежде. Лагери стали городами Новой Европы. Они росли и ширились со своей планировкой, со своими переулками и площадями, больницами, со своими базарами-барахолками, крематориями и стадионами.

Какими наивными и даже добродушно-патриархальными казались ютившиеся на городских окраинах старинные тюрьмы в сравнении с этими лагерными городами, по сравнению с багрово-черным, сводившим с ума заревом над кремационными печами.

Казалось, что для управления громадой репрессированных нужны огромные, тоже почти миллионные армии надсмотрщиков, надзирателей. Но это было не так. Неделями внутри бараков не появлялись люди в форме СС! Сами заключенные приняли на себя полицейскую охрану в лагерных городах. Сами заключенные следили за внутренним распорядком в бараках, следили, чтобы к ним в котлы шла одна лишь гнилая и мерзлая картошка, а крупная, хорошая отсортировывалась для отправки на армейские продовольственные базы.

Итак, роман "Жизнь и судьба" все - таки пришел к читателю, как мечтал о том писать. В начале 1970-х годов опальный роман увидел свет в ФРГ, а в 1988 году произведение появилось на страницах журнала "Октябрь". Затем последовали и отдельные издания.

Едва в журнале "Октябрь" завершилась публикация "Жизнь и судьба" В. Гроссмана, как она начала стремительно обрастать таким количеством откликов, рецензий, статей, что их общий объем едва ли уступает объему самого романа. В них не всегда сталкивались впрямую "за" и "против", хотя и такое нередко встречалось; в большинстве своем то были все же остродискуссионные выступления, которые рассматривали роман с разных точек зрения. В многочисленных публикациях включающих разного рода коллективные обсуждения за "круглым столом", в более или менее развернутых комментариях к документам из архивов, так или иначе совещаются разные грани философско-нравственной и социально- историческая проблематика романа.

Все имело весьма широкий резонанс. Во многих журналах и газетах появились и статьи, которые являлись, однако, не столько рецензиями, сколько публицистическими интерпретациями романа, своеобразными отзвуками его идейной концепции. Каждый автор высказывал свое, заветное, наиболее взволновавшее его. Например, И. Золотусский сосредоточился на философской проблеме насилия: "Гибель толпы евреев входящих в газовую камеру, написана Гроссманом с цепенящей силой. Жилы стынут, когда читаешь про это убийство. Это апогей торжества насилия и прозы насилия, выработавшего безупречные формы для превращения человека в прах, пепел".

А.И. Дедков в журнале "Новый мир" философски говорил о проблеме народа и государства: "Доброта, злость, раздражение или какие - то другие качества писательского мировосприятия обычно примешаны к зрению каждого персонажа. Зрение Гроссмана - прежде всего сострадающее, всепонимающее зрение. Писатель чувствовал, что образумляющего, взывающего к милосердию зрения недостает миру. В меру сил он восполнял его нехватку. Кажется, он был убежден, что зрения этого рода особенно не достает там, где человек входит в соприкосновение с государством".

Писали также и о единстве закона войны и закона жизни, и о романе В. Гроссмана, сопоставляли поэтику "Жизни и судьбы" с "Войной и миром" Л. Толстого. Так, А. Эльяшевич писал: "Мне кажется, что многоцветие жанровых признаков опровергает расхожие мнения о традиционности избранной В. Гроссманом формы. При несомненной близости "Жизни судьбы" к "Войне и миру" это произведение, свободно от распространенного ныне рабского подражания манере великого русского классика и подлинно новаторство не только по содержанию, но и по форме".

Размышляя о различных публикациях, посвященных творчеству В.С. Гроссмана в целом и его романистике в частности, убеждаешься в правоте Г. Белой, констатировавшей, что "Жизнь и судьба" все-таки недостаточно, хотя сделано уже немало!

Для раскрытия избранной темы важно определить ключевые отличительные черты романного жанра.

Вопрос о том, что такое жанр вообще и такая жанровая разновидность, как роман, в частности, можно смело назвать риторическим. Его, как правило, не принято задавать, но если он поставлен, на него редко дают прямой ответ.

Своё определение понятия "жанр" в 20-х годах 20 века предложил великий отечественный филолог Ю. Тынянов: "Жанр - реализация, сгущение всех бродящих, брезжущих сил слова".

Обратимся теперь к предложенной М. Бахтиным концепции трактовки жанра романа. Любое произведение литературы, по М. Бахтину, неизбежно отражает существенные стороны авторской концепции мира и человека. Наиболее полным воплощением этой концепции, замечательный - культуровед, филолог и мыслитель, является прозаическое произведение в форме романа, предмет которого - "настоящее, текучее, непрерывное, неизменчивое, представляемое в непосредственном".

Опираясь на тезисы М. Бахтина, выдающийся самарский ученый Скобелев, назвал, такие особенности жанровой специфики романа.

1. Отказ от "эпического" мировоззрения, которое проявляется с наибольшей полнотой в архаико-мифологическом эпосе;

2. "Частное ("приватное") видение мира, предполагающее отказ от универсальной "тождественности общего и личного начал" (С.Г. Бочаров) и вырастающее на основе отказа от "эпического" миросозерцания";

3. "Стремление выявить закономерности непосредственно наблюдаемой "неготовой действительности" как некоего универсума, как "всей" действительности.

Говоря о социально - исторической проблематике, как об одной из главных в романе, следует отметить то обстоятельство, о котором упоминал за "круглым столом" в 1988 году, опубликованном в журнале "Литературное обозрение", доктор филологических наук С. Тюшкевич: В. Гроссман философски показывает в своем произведении "Жизнь и судьба" войну как сплошной социальный процесс. Война - это, прежде всего, военные действия. Но не только. Это - определенное состояние общества, состояние всего народа, всей культуры Великая Отечественная война - всенародная. Все народы нашей страны - участники войны и творцы победы над фашизмом.

Прав В. Тюшкевич, справедливо указывая на философский характер отражения в романе социального аспекта жизни. Писатель фиксирует участие в битве за Сталинград не только воинов, от солдат до командующего, но и всех слоев общества - рабочих, крестьян, ученых, партийных и советских работников. В каждом образе выражен тот или иной аспект, взглядов автора на народ. Солдаты - танкисты, пехотинцы, такие, как старик Поляков из дома "шесть дробь один", врачи госпиталя, писателя, эвакуированные в Куйбышев, баба Христя, спасающая от голода солдата, бухгалтер Наум Розенберг, которого заставляют рыть яму для приговоренных евреев, женщина, дающая гитлеровскому офицеру кусок хлеба, фанатик Крымов, фанатик Абарчук, следователи с Лубянки, парикмахеры и могильщики - вот широчайшая панорама романного повествования, столь далекая и столь близкая и родная нам. Поэтому, читая роман, испытываешь острое чувство гордости за нашу страну и одновременно ощущаешь горечь, ибо понимаешь, какие трагические события он пережил.

Позиция же литературного критика А. Марченко иная. Она утверждает, что "чтение романа "Жизнь и судьба" оставляет какую - то неудовлетворенность, поскольку в художественном смысле, по - моему, Гроссман - не новатор. Для довольно смелых и неординарных идей не найдена адекватная форма. Мы пытаемся говорить о романе как о великом творении, но, с моей точки зрения, это еще не органичное создание".

Да, не следует забывать о том, что мнение критики и читателей о романе В. Гроссмана нельзя назвать единодушным, а уж тем более прекраснодушным. Нам близки точки зрения, высказанные Тюшкевичем, и автором статьи "Дух свободы" А. Лазаревым о "правдивости, реальности описанного в романе.

Писатель, обратившийся в произведении к тому, что долго находилось в искусстве слова под запретом, должен быть смелым и мужественным, чтобы решительно переступить через ограничения. Не только потому, что можно было поплатиться (что и случилось с Гроссманом), но и для того, чтобы одолеть в самом себе внутреннего редактора, не принимать во внимание ставшие привычным табу, увидеть действительность без шор. Да мог ли писатель, не раскрывшись духовно, философски масштабно, написать о свободе как о необходимом условии человеческого существования? И о многом другом (о тоталитаризме, личной диктатуре, глубочайшем кризисе гуманизма, шовинизме и т.д.), о чем лишь на исходе советской эпохи заговорили громко, внятно, страстно, порой отдавая, к сожалению щедрую дань политическому заказу.

В "Жизни и судьбе" предстают страницы горькой и героической истории, совершенно непохожей на ту, что вбивалась в сознание не одному поколению разного рода конъюнктурными учебниками и пособиями, даже в новейших, академических респектабельных внешне вариантах - это тяжкий путь, который стоил народу великих жертв, множества искалеченных жизней. Горькая судьбина не миновала и персонажей романа, не обошла ни тридцатым годом, ни сорок первым, ни иными… Если самого чудом не задело "красное колесо" истории, то оно прошлось по какому-нибудь из родных и близких. И жуткие эксцессы во - многом вынужден сплошной коллективизации, обрекший на страдания тысячей и тысячи "спецпереселенцев", и голод, который разгулялся отнюдь не только в Украине и беспрепятственно косил и косил людей, и объективно обусловленные жесткой логикой политической репрессии и начавшиеся задолго до тех событий, что отразились непосредственно в романном действии и не окончившиеся со смертью того, о ком пели, что "он каждого любит как добрый отец", и катастрофическая начало войны с Третьим рейхом, которой предполагал совершенно иное развитие событий, - все это было реальной жизнью страны, многое определявший в реальной жизни героев Гроссмана.

Реальной, но никак не освещаемой, более того, полускрытой, зловеще призрачной - зачастую ни прямо писать, ни откровенно говорить (разве что в кругу самых близких людей), об этом было нельзя, буквально за одно неосторожное слово в некоторые моменты можно было заплатить очень дорого. Широко, громко, эмоционально заразительно, говорил о том, что жить стало лучше, что колхозные столы ломятся от изобилия, что армия готова "на вражьей земле" разгромить супостата "малой кровью, могучим ударом", что советский человек "поет о Сталине, который стал частью души каждого нового человека, который озарил своим гением, своей человечностью, своей сильной волей, своей улыбкой жизнь народов советской страны, стал самым близким, самым родным человеком".

Нужно ли распространяться о том, к каким духовным - и не только духовным - последствиям приводили двойные стандарты, когда даже подлинные достижения и весомые успехи обретали черты мифа, и годами продолжавшаяся в густом тумане страха и демагогии погоня за ведьмами, какая создавалась питательная среда для приспособленчества, раболепия, доносительства, цинизма? Одни герои В. Гроссмана - вполне удобно устроились в этих обстоятельствах (Неудобнов, Гетманов), других они ломают (Магар, Крымов), третьи сопротивляются разрушительному воздействию (Греков, Новиков) …

Говоря о социально - исторической тематике романа, следует вспомнить суждения В. Лакшина, автора статьи "Народ и люди". Говоря об актуальности романа "Жизнь и судьба" поставив вопрос: "Не опоздал ли роман В. Гроссмана?" выдающийся публицист критик констатировал: в точности, как и роман "Мастер и Маргарита", остававшийся неизвестной читателям 27 лет, книга В. Гроссмана явилась впору, а в некоторых отношениях даже опередила период рубежа 1980-х - 1990-х годов.

Любимые герои В. Гроссмана много рассуждают, спорят, философствуют, и некоторые их утверждения способны удивить: не подслушал ли их разговор писатель, в дискуссиях вспыхнувших спустя десятилетия после его кончины?

Гласность, освобождения мысли и слова из - под спуда казенщины и вошедшего в кровь догматизма, обретение способности мыслить широко и непредвзято неприятие всякой жестокости и необоснованных социальных привилегий - вот о чем беседует, правда порой оглядываясь и беспокоясь, не выдаст ли кто из знакомых, не подслушают ли чужие уши, - Штурм, с дочкой Надей, когда касается её отношений и разговорах о вопросах с молоденьким лейтенантом Андрюшей Ломовым и другие персонажи. И даже сверх осторожный Соколов, решивший делать вид, что не знаком со Штурмом после того, как в институтской стенной газете появилась статья об ученых - физиках, выражающих чуждые, несоветские взгляды, проповедующих враждебные идеи, проявляет некоторое фрондерство. А ведь "…хотя в статье не назывались имена, все в лаборатории поняли, что речь идет о Штурме".24

Нет ли чего-то странного, немотивированного, надуманного в том, что во время войны, под Сталинградом, или в эвакуации в Казани доверяющие порядочности друг друга люди рассуждают о том, что решились произнести вслух, не слыша друг от друга заметных возражений только десятилетия спустя? Разве тогда, в ту суровую эпоху после прививок страха, это было возможно? Да и решался ли кто-то это осознать перед лицом поистине общенародного авторитета великого вождя? Слабая душа или гордая собою ограниченность не хотят в это верить. Рассуждают: если я этого не знал, не чувствовал, не понимал или не решался доверить своему сознанию и совести, я, не совсем глупый и не робкого десятка человек, что это понимали другие? Все верили - и я верил. Все ничего не знали о масштабах репрессий - и я ничего не знал. Все оценивали события прошлого в пределах официальных суждений - и я не исключение. И с какой стати надо верить на слово, что чей - то ум прежде отличался смелостью и проницательностью, отдавал себе отчет о неправде, с которой нередко сталкивался и считал, что правда должна быть иной? Самолюбивым людям трудно смириться с этим.

Между тем так, сплошь и рядом в жизни и так бывает. Необходимость идейного обновления сначала сознают немногие, большинство их не слышит и даже боится, как прикосновения прокаженных. Но постепенно эти тенденции распространяются и набирают силу. Они становятся смутным сознанием большинства, оставаясь твердым пониманием немногих. Потом, когда новые идеи начинают более или менее широко обсуждать, преодолев сопротивление, к ним поворачиваются "всей массой".

В 1930-е и потом в 1940-е годы Василий Гроссман считал себя сыном времени. А вот писатель, создавший роман "Жизнь и судьба", ощутил себя его пасынком. "Самое трудное, - рассуждает его герой Крымов, - быть пасынком времени. Нет тяжелее участи жить пасынком не в свое время. Пасынков времени распознают сразу - в отделах кадров, в райкомах партии, в армейских политотделах, в редакциях, на улице… Время любит лишь тех, кого оно породило, - своих детей, своих героев, своих тружеников".

Но пасынок настоящего может стать сыном будущего!

Работая над своей книгой, В. Гроссман сознательно шел против течения. Роман рос, двигался, менялся на ходу - он жил как живое существо. Он отделился от первой книги эпопеи "За правое дело" не героями, которые продолжали идти за повествованием, но концентрацией жесткой правды, бесстрашием, внутренней свободой усилием и углублением философского начала.

Как справедливо отмечает В. Лакшин, роман В. Гроссмана огромен, гулок, разноцветен. Вот что пишет он в своей статье "Народ и люди":

"Читая его, испытываешь чувство, будто стоишь в густой многолюдной толпе под куполом огромного вокзала или, если принять более возвышенный образ мыслей, под сводами храма, на строительство и украшение которого, кажется, не хватит одной жизни. Такое создание по самому объему художественного труда - уже подвиг, и он отзывается тем, что с этой книгой проводишь наедине не одну неделю, и это трудное, долгое счастливое чтение само по себе становится частью жизни его читателя".

Сам В. Гроссман о своем романе говорил так: "Я писал то, что чувствовал, думал, то, что я не мог не писать. Выстраданную правду эту я не спрятал и не скрыл, как дулю в кармане, а отдал редакторам… Книга эта напоминает о тяжелых, страшных ошибках сталинского периода, но не только, она направлена против тех, кто сейчас сопротивляется духу 20 съезда"

В "Жизни и судьбе" вдумчиво осмысливаются целые исторические полосы в жизни страны, воссоздается их реальное претворение в конкретные человеческие судьбы; в романе обнажаются и корни некоторых явлений, значимых в обще - цивилизованном пространстве. Это можно объяснить напряженной работой философской мысли В. Гроссмана, которая так ощутима в романе, желанием охватить все и вся и высказать все, что накопилось, о человеке и государстве, о свободе и диктатуре, о личности и власти.

Ряд критиков и литературоведов, утверждают: роман этот есть, в первую очередь, произведение философско-нравственное. И поэтому на первый план выдвигают соответствующую проблематику. Такой подход присущ, например, в статье И. Золотусского "Война и свобода" и "Единоборство" М. Липовецкого.

Нельзя не согласиться с тем, что роман "Жизнь и судьба" затрагивает и философски раскрывает многие нравственные проблемы, что роман есть прежде всего феномен свободы и духа.

Как верно заметил И. Золотусский, идея свободы стала идеей идей в 20 веке: "никогда еще так не овладевала массами, и никогда еще она не была так оболгана, и никогда массам, народу не приходилось расплачиваться так за свою ложь".

Парадокс эпохи, говорит И. Золотусский, состоит в том, что во имя идеи свободы были совершены великие подвиги самопожертвования и великие "подвиги" злодеяния; идея свободы и идея насилия, как ни чужды они друг другу, срослись, как сиамские близнецы.

В качестве примера можно привести философскую дискуссию героев "Жизни и судьбы" о свободе, когда в стенах дома "шесть дробь один" капитан Греков смело говорит о своем желании Крымову, который позже, в Сталинграде, напишет донесение - в сущности донос - о вражеских настроениях и разговорах Грекова: "Свободы хочу, за нее и воюю".

Ярким примером философского воплощения нравственной идеи свободы в романе может послужить выдвинутая заключенным Иконниковым - Моржом теория о добре: "Что есть добро? Говорили так: добро - это помысел к творчеству, силе человечества, семьи, нации, государства, класса, верования" и человеческой доброте: "… и вот, кроме грозного большого добра, существует житейская человеческая доброта. Это доброта старухи, вынесшей кусок хлеба пленному, доброта солдата, напоившего из фляги раненого врага, это доброта молодости, пожалевшей старость, доброта крестьянина, прячущего на сеновале старика еврея…"

Очень характерны в романе и философские рассуждения повествователя о свободе, которая воплощается в дружбу, названную писателем "бескорыстной связью": "Дружба - равенство и сходство, и только абсолютно сильное существо не нуждается в дружбе, видимо, таким существом мог быть лишь бог".

В подтверждении же утверждений И. Золотусского о художественном осмыслении в романе В. Гроссмана слияния идеи свободы и насилия обратимся к строкам об удивительном смирении людей перед лицом тотального насилия, об их безоговорочной капитуляции: "Одной из самых удивительных особенностей человеческой натуры, вскрытой в это время, оказалась покорность. Были случаи, когда к месту казни устанавливались огромные очереди и жертвы сами регулировали движение очередей. Были случаи, когда ожидать казни приходилось с утра и до поздней ночи в течение долгого жаркого дня, и матери, знавшие об этом, предусмотрительно захватывали бутылочки с водой и хлеб для детей. Миллионы невинных, чувствуя приближения ареста, заранее готовили сверточки с бельем, полотенчиком, заранее прощались с близкими. Миллионы жили в гигантских лагерях, не только построенных, но и охраняемых ими самими".

Обратимся теперь к статье М. Липовецкого. критик и литературовед так говорит о философско-нравственном пафосе произведения "… в художественной структуре романа… один из важнейших философско-нравственных вопросов: что есть свобода, эта поразительная сила, которую топчет и давит тоталитаризм и которая всё равно неуничтожима, и стремление к ней, мысль о ней, деяние ради нее - не могут быть убиты никаким сверх насилием?"

Романное целое выстроено так, что каждый из центральных героев хоть однажды переживает миг свободы. Штурм испытывает счастье свободы, когда решает не идти на "совет нечестивых", на ученый совет, где должна состояться его публичная казнь: "Ощущение легкости и чистоты охватило его. Он сидел в спокойной задумчивости. Он не верил в бога, но почему - то в эти минуты казалось - бог смотрит на него. Никогда в жизни он не испытывал такого счастливого и одновременно смиренного чувства. Уже не было силы, способной отнять у него его праоту"

Есть такой момент и в жизни Крымова, оказавшись в Сталинграде, он чувствует, что попал не то в беспартийное царство, не то в атмосферу первых лет революции. Он свободен и тогда, когда уже в тюрьме, вопреки неумолимой логике адских обстоятельств, вдруг понимает, что Женя не могла его предать "…вот - вот мозг лопнет, и тысячи осколков вонзятся в сердце, в горло, в глаза, он понял" Женечка не могла донести!"

Свободна и Софья Осиповна Левинтон в тот миг, когда, стоя в шеренге перед воротами фашистской газовни, сжимая в своей руке ручку мальчика Давида, она не откликается на спасительный призыв врачам выйти из строя: "Софья Осиповна шла ровным тяжелым шагом, мальчик держался за ее руку".

Свободен Новиков в тот момент, когда на 8 минут задерживает решающую атаку танкового корпуса - он противостоит всей пирамиде власти, начиная со Сталина, но подчиняется праву "большему, чем право посылать, не задумываясь, на смерть, праву задуматься, посылая на смерть. Новиков исполнил эту ответственность".

Свободна - горчайшей свободой - Евгения Николаевна Шапошникова, когда узнав об аресте Крымова, она разрывает с Новиковым и решает разделить страшную судьбу со своим бывшем мужем.

Свободен Абарчук, когда после разговора с Магаром бросает прямой вызов власти уголовников.

Свободен Ершов в немецком лагере, понимая, что "здесь, где анкетные обстоятельства пали, он оказался силой, за ним шли".37

Свобода приходит даже к захватчикам - фашистам, оказавшимся в Сталинградском кольце. Некоторые переживают процесс "очеловечивания человека". Спадает актерская шелуха со старого генерала. Солдаты, удивившись и умилившись рождественским елочкам, чувствуют в себе "преображение немецкого государственного в человеческое".

Впервые за всю жизнь "не с чужих слов, а кровью сердца понял свободу и лейтенант Бах".

Да и вся Сталинградская битва в целом, как переломный момент истории, вокруг которого так или иначе концентрируется вся событийность "Жизни и судьбы" - кульминация подспудных, наивных поисков свободы в народной массе. И не случайно В. Гроссман с особым вниманием, проникновенно, тепло описывает военный тыл сталинградцев. Ведь это - естественная жизнь людей, постоянно прибывающих под прицелом смерти и потому презирающих власть гетмановых и особотделов. И не случайно философско-смысловым центром созданной В. Гроссманом панорамы Сталинградской битвы становится дом "шесть дробь один" с его "управдомом" Грековым. "Этот дом - врезавшийся в немецкие позиции и удаленный от наших, взаимоотношения, строй чувств и мыслей его защитников и обитателей, обреченных, в сущности, на гибель".

Как справедливо отмечает В. Кардин, здесь простые люди становятся особенными: ибо каждый свободно говорит о том, что думает. Здесь людьми владеет чувство естественного равенства. Здесь лидер Греков стал таким не по чину, не по назначению начальства, а по своему человеческому призванию. И он - то лучше всех понимает: "Нельзя человеком руководить, как овцой, на что уж Ленин был умный, и тут не понял. Революцию делают для того, чтобы человеком никто не руководил. А Ленин говорил: "Раньше вами руководили по - глупому, а я буду по - умному".

Во всех этих проявлениях человеческой свободы меньше всего расчета. Ведь Штурм прекрасно понимает, что куда благоразумней - хотя бы для перспектив его научных изысканий - было бы пойти на заседание ученого совета, выступить, покаяться. А не идет, не в силах идти. Хоть "все так делают - и в литературе, и в науке…"

Для В. Гроссмана свобода - это чаще всего не осознаваемая, но необходимая, неотъемлемая составная часть подлинного бытия. Писательская позиция здесь однозначна: "Жизнь - это свобода, потому умирание есть постепенное уничтожение свободы… Счастьем, свободой, высшим смыслом жизни становится лишь тогда, когда человек существует как мир, никогда никем неповторимый в бесконечности времени".

Но за малейшее проявление подобной свободы тоталитарные силы установили страшную плату - уничтожение или жестокое преследование. Эта плата не минует ни Штурма, ни Новикова, вызванного по доносу Гетманова для расправы в Москву, не Левинтон, ни Евгению Николаевичу Шапошникову, ни Даренского, ни Абарчука, ни Ершова, ни Грекова. И завоеванная во время войны толчка свободы будет оплачена многотысячными жертвами новых репрессий.

А кто - то, как Крымов, платит за мгновения свободы торопливым и старательным предательством.

В этом, кстати, коренное отличие тех стихийных проявлений гуманности, которые Иконников в своих записках называет "дурной добротой", - от истинно свободы поступков человека. "Дурная доброта" женщины, протянувшей кусок хлеба вызывающему, всеобщую (и заслуженную) ненависть пленному немцу; поступок Даренского, защитившего такого же немца от унижений, - все это одномоментные движения человеческой души. Свободы же, проявляющаяся в слове, в мысли, в поступке, - в условиях доминирования тоталитарных тенденций никогда не остается безнаказанной, шаг к свободе всегда приобретает истинно судьбоносное значение. Повествователь замечает: "Грешный человек измерил мощь тоталитарного государства - она бесполезно велика; пропагандой, голодом, одиночеством, лагерем, угрозой смерти, безвестностью и бесславием сковывает эта страшная сила волю человека".

Но если Крымов и Абарчук, пренебрегая свободой, обрекли себя на трансформацию из слуг режима в его жертв, - то почему же Штурм, пускай ненадолго, сделав неверный шаг, превращается из жертвы режима в его слугу? Ведь он - то свободу ставит превыше всего! В этом все и дело! Его как раз покупают предоставлением свободы, но внешней. После звонка Сталина он не знает не то, что препятствий, малейшие затруднения разрешаются в стиле "ковер - самолет". Внешняя свобода заставляет Штурма внутренне отдалиться от жертв режима и почувствовать чуть ли не симпатию к своим недавним гонителям. Свобода продолжать свою любимую деятельность сковывает больше, чем страх оказаться за колючей проволокой. Он уже готов душевно примириться с тоталитарными аспектами практики государственного аппарата, если он не мешает делу его жизни. Вот почему он соглашается поставить свою подпись под клеветническим письмом, обливающим грязью невинных людей. Это - падение, утрата самого главного - внутренней свободы. Герой став сильным, потерял внутреннюю свободу.

Свобода в романе Гроссмана - это всегда прямой и открытый (особенно учитывая количество всякого рода информаторов) вызов системе сверх насилия. Это протест и против логики всеобщего подавления и уничтожения, и против инстинкта самосохранения в глубине истинного "я". Свобода невозможна на пути оправдания насилия. Она немыслима рядом с "рефлексом подчинения". Вина - вот оборотная сторона свободы, ибо " в каждом человеке, совершаемом под угрозой нищеты, голода, лагеря и смерти, всегда наряду с обусловленным, проявляется и нескованная воля человека… Судьба ведет человека, но человек идет потому, что он хочет, и он волен не хотеть".

Так что же дает человеку силу сохранить в себе устремленность к свободе - "не отступиться от лица?" Дурная доброта, стихийный гуманизм? Но это только одна из необходимых предпосылок духовной свободы. Культура, образованность? Но образован и Крымов, культурен сверх - осторожный Соколов. Сила и мужество мысли, просто человеческая стойкость? Но этими качествами, вдобавок к глубоким энциклопедическими знаниями и ранимому, открытому для чужой боли сердцу, обладает Виктор Павлович Штурм - тем не менее и он отступается, и он не гарантирован от компромиссов с господствующей системой.

Гарантий внутренней свободы человека нет и не может быть!

Подлинная свобода оплачивается постоянным изнурительным напряжением души, непрекращающимся неравным единоборством с "веком - волкодавом". Безысходно? Безнадежно?

Но человек не может не победить. Неслучайно в момент морального отступления Штурма неожиданную стойкость проявляет Соколов - недавняя непреклонность Штурма становится, для него теперь нравственным императивом, долгом совести: значит не зря? Значит, есть смысл? Силу человеку предает только одно - вечные, неуничтожимые законы человеческого бытия, воспроизводимые каждодневно, ежечасно - в диалогах поколений, в памяти культуры, в опыте повседневности.

И становится понятно, почему в романе В. Гроссмана сквозь все потрясения и падения эпохи проходит вечный образ Матери. Это и Людмила Николаевна Шапошникова, оплакивающая своего Толю; и Анна Семеновна Штурм, почувствовавшая своими детьми всех евреев, оказавшихся вместе с ней за проволокой гетто; и Софья Осиповна Левинтон, пережившая горе и счастье матери, разделившей судьбу своего ребенка - судьбу чужого мальчика Давида, ставшего для нее воистину кровным родным. "Я стала матерью"47, - сказала она за порогом фашистского лагеря смерти. Понятно, почему именно в доме Грекова - на территории, отвоеванной у всевластия сверх - насилия, - вспыхивает любовь юных людей, в грязи и среди смерти возрождается история Дафниса и Хлои.

"Он стал целовать ее шею и отстегнул железную пуговицу на ее гимнастерке, коснулся губами ее худенькой ключицы, грудь он не решался целовать. А она гладила его жесткие, немытые волосы, как будто он был ребенком, а она уже знала, что все происходящее сейчас неизбежно, что так уж оно должно происходить".

Понятно, почему на последних страницах появляется маленький ребенок, а молодая, красивая и несчастная женщина просит разрешения у мудрой и гордой старухи, Александры Владимировны Шапошниковой, омыть ей ноги. Все это освещенные древней традицией, философски содержательные символы будущего и прошлого в их пульсирующей живой слитности. И понятно, почему именно во внутреннем монологе Александры Владимировны звучит прямой и неутешительный ответ на невысказанный философский ответ о смысле единоборства с судьбой, об исходе тяжкой борьбы за главное право свободного человека - права на совесть: "Вот и она, старуха, и полна тревоги за жизнь живущих, и не отличает от них тех, что умерли… стоит и спрашивает себя, почему смутно будущее любимых ей людей, почему столько ошибок в их жизни, и не замечает что в этой неясности, в этом тумане, горе и путанице и есть ответ, и ясность, и надежда, и что она знает, понимает всей душой смысл жизни, выпавший ей и ее близким, и что хотя ни она и никто из них не скажет, что ждет их, и хотя они знают, что в страшное время человек уж не кузнец своего счастья, и мировой судьбе дано право миловать и казнить, возносить к славе и погружать в нужду, и обращать в лагерную пыль, но не дано мировой судьбе, и року истории, и року государственного гнева, и славы, и бесславию изменить тех, кто называется людьми… Они проживут людьми и умрут людьми, а те, что погибли, сумели умереть людьми, - и в том их вечная горькая людская победа над всем величественным и нечеловеческим, что приходит и уходит".

Это и есть свобода. Ради которой, немыслимо счастливой ноши, наверное, и стоит жить. Она никогда не дается автоматически, сверху. Она всегда требует мучительных затрат, боли, стойкости. Но не только от отдельного человека, но и от всего общества в целом: "Не только пятьдесят лет назад, но и вчера, но и - еще в большей мере - сегодня, потому что нравственному возрождению человека, и общества может быть только одна, огромная цена - цена свободы".

Мы согласны с критиками и литературоведами, считавшими, что роман В. Гроссмана "Жизнь и судьба" - произведение философское. Ведь произведение о нераздельности бытия и смерти, о судьбах страны и отдельного ее обитателя вряд ли возможно без философской идеи, пронизывающей его, определяющей важнейшие отличительные черты, его внутренней концептуальности. Нравственную и социально - историческую проблематики В. Гроссман раскрывает в романе через философскую идею свободы, неотделимую от жизни и смерти, мира и войны, счастья и горя.

Во второй половине 1950-х годов В. Гроссман много и напряженно размышлял о недавних грандиозных событиях и обрел решимость художественно реализовать свою, трудно, с болью складывавшуюся историко - философскую концепцию. Наряду с прямой схваткой смертельно непримиримых начал в "Жизни и судьбе" зримо обозначилась еще и тема тирании, наложивший отпечаток на судьбы почти всех героев. Поэтому в обширном романном повествовании акцентируется внутренняя сложность, неоднозначность явлений, биографий, характеров. При этом в романном целом ясно высвечивается смысл жизни, Гроссману, - он в свободном вольном течении питаемом созидательной энергией добра.

Разные виды насилия предстают в романе - и прежде всего война как самая грозная и наглядная форма насилия, прямо враждебная к свободе. И нигде мы не встретим даже намеков на какие - то необозримые силы, не встретим упоминаний о необозримом роке, всегда ясно определенное воздействие - фашизма, государственного аппарата социальных обстоятельств и т.п.

Не рок навалился на оказавшихся в оккупации, а конкретная истребительная сила фашизма. И потому такое значение имеет эпизод гибели очередного эшелона евреев в лагере уничтожения. И где широкая гамма жизни - отчаяние, стойкость, вера - откроется в описании этого научно - поставленного процесса: "… по принципу турбины построено это сооружение. Оно превращает жизнь и все виды связанной с ней энергии в неорганическую материю в турбине нового типа нужно преодолеть силу психической, нервной, дыхательной, сердечной, мышечной, кроветворной энергии. В новом сооружении соединены принципы турбины, скотобойни, мусоросжигательного агрегата. Все эти особенности надо было объединить в простом архитектурном решении".

Как справедливо заметил Л. Лазарев, писатель не склонен разделять зло на чужое и свое. Общечеловеческая позиция делает его непримиримым и к своему злу. Так в широкомасштабном романном содержании складывается определенная концепция философии истории, смысл которого отчасти выражен в самом названии, подразумевающем, сталкивающем друг с другом две взаимосвязанные и в тоже время самостоятельные инстанции; перед нами сразу возникают два центральных заглавных образа, два лейтмотива, каждый из которых связан с идеей свободы. Один из них жизнь, другой судьба. С ними ассоциативно связаны обширные образно - смысловые ряды. Важнейшие моменты в них таковы: "Жизнь" - свобода, неповторимость, индивидуальность, многоводный поток, извилистая река; "Судьба" - необходимость, непреложность, сила, что вне человека и над ним, государство, несвобода, прямая линия.

Совокупность исторически неотвратимых исторических обстоятельств, в которых вынужден жить человек.

Характерная ассоциация возникает в сознании Крымова сразу после ареста: "Как странно идти по прямому, стрелой выстреленному коридору, а жизнь такая путанная тропка, овраги, болотца, ручейки, степная пыль, несжатый хлеб, струночкой идешь, коридоры, коридоры, коридоры, в коридорах двери".

Жизнь и судьба в романе пребывают в сложных отношениях, но по преимуществу в состоянии конфликта: если судьба "ведет человека, но человек идет потому, что хочет, и он волен не хотеть". Важное уточнение: "Волен не хотеть". Значит, всегда остается свободный выбор - даже если это выбор между жизнью и смертью. И если человек в слушаясь в голоса своей совести, чувствуя невозможность стать соучастником подлости и преступления, выбирает смерть - он подчиняется высшему закону Жизни, преодолевая непреклонную волю безжалостной Судьбы: "Смерть! Она стала своей, компанейской, запросто заходила к людям, во дворы, в мастерские, встречала хозяйку на базаре и уводила ее с кошелочкой картошки, вмешивалась в игру ребятишек, заглядывала в мастерскую, где дамские портные, напевая спешили дошить монто для жены гебитскомиссара, стояла в очереди за хлебом, подсаживалась к старухе, штопающей чулок".

Да, многообразие человеческой жизни противостоит превратностям судьбы: жизнь осуществляет себя в борьбе против смерти, против внешней определенности - чужой воли или бессмысленного хаоса природных катаклизмов. Есть глубочайший смысл в восстановление из руин Сталинграда памятника великому вождю - для Гроссмана это совпадает с забвением признаков свободы и наметившегося разнообразия мыслей и поступков.

Они по Гроссману, тесно связанное многообразием личностного времени. Романист рисует человека несвободным, но одновременно адекватным миру: человек сам преображает свое сознание, сам сжимает и растягивает время. Человеку под силу воскресить время и расцветить его невиданными красками, когда он лишен возможности иначе актуализировать многоплановые потенции своей личности. В фашистском концлагере все люди обрекались на внешнюю одинаковость: "судьба, цвет лица, одежда, шарканье шагов, всеобщий суп из брюквы и искусственного саго, которое русские называли "рыбий глаз", - все это было одинаково у десятков тысяч жителей лагерных бараков". Сходство же это необычном образом рождалось из различия. "Связывалось ли видение о былом с садиком у пыльной итальянской дороги, с угрюмым гулом шумного моря или оранжевым бумажным абажуром в доме начальствующего состава на окраине Бобруйска - у всех заключенных до этого прошлое было прекрасно. Чем тяжелее у человека была до лагерная жизнь, тем ретивей он лгал. Эта ложь не служила практическим целям, она таила прославлению свободы".

Различные, друг на друга непохожие характерные жизни возможны у Гроссмана, лишь при наличии условной свободы.

Так кому же человек обязан своим многообразием и свободой? Богу? Культуре? А быть может, власти, в борьбе с которой все его схватки реализуют себя? Писатель и мыслитель Гроссман таковых ответов. Но он делает нечто большее: ставит пред каждым из зрителей задачу - задуматься над истоками и формами человечности. Проникновение в эту вечную тайну становится шагом на тернистом приобретении собственной индивидуальности.

В романе освещена тема трагичности человеческого в тоталитаризме. Трагичность эта заключается не только в кровавом произволе и беззакониях (ссылки, аресты, расстрелы). Невиданный размах и невиданная жестокость репрессий, обрушившихся на миллионы людей, стали серьезным испытанием на прочность самой человеческой природы. Как трудно было не струсить, не предать, остаться самим собой! Ведь тоталитаризм - насилие не только над каким-то избранным, но и над более широким кругом людей.

Роман "Жизнь и судьба" - это книга не только о ее участниках, это и книга о целой эпохи, об интеллигенции, о психологии научного творчества, о нравственных аспектах научного поиска. Ученый должен отдавать себе отчет о возможных губительных последствиях своего открытия.

Ярым подтверждением этой мысли является решительный отказ Чепыгина от работы по расщеплению атомов.

Свободомыслие - смелый вызов принципам тоталитарной государственности.

Неслучайно репрессии коснулись некоторых крупнейших деятеле й науки и искусства. В их ряду - видный биолог Четвериков, академик Вавилов, поэт Мандельштам, доктор Левин и другие.

Почему же часть интеллигенции так опасна для адептов тоталитарного жизни строительства? Ответ прост - она проникнута духом свободомыслия и оппозиционности. и создает идеи и теории, прямо и опосредованно подрывающие диктатуру. Такова, например, парадоксальная идея Штурма о перекличке принципов фашизма и современной ему физики.

Но и "духовная жизнь войны" после победы под Сталинградом, советского народа идет несмотря на явления диктатуры, тотального администрирования в сторону стремительного освобождения духа. Такая версия одной из ведущих версий эпохи представляет в историософской концепции романного повествования.

При этом писатель хорошо понимал: после Сталинграда в войне первенствовали успех, и великие достижения высшей власти, полковедческие таланты целой плеяды генерала, государственный национализм, перспективы эволюции в сторону демократизации почти не рассматривались. Но именно там, в Сталинграде свобода и родилась! Пусть всего лишь на пятачке дома "шесть дробь один". А еще в душах отдельных людей, как Новиков, Греков, как Штурм и Шапошников, как дочь Штурма Надя. Но все равно это были сдвиги глобально - цивилизационного характера.

Таким образом, мы, читатели 2010 - годов понимаем, что в романе В. Гроссмана "Жизнь и судьба" значимо философское начало. Да, писатель - не теоретик и не специалист по философии истории, возможно, тоже неважный, и формулы его уязвимы, и то не учел, и тем пренебрег. Но если он действительно художник, то о чем бы ни говорил, он представительствует от жизни, от ее "бессмысленной доброты" и "негосударственных" отношений, и формулы его могут быть искривлены только самой жизнью, человеческими болями и надеждами: бескомпромиссность философской и исторической концепцией романа Василия Гроссмана "Жизнь и судьба" в большей степени продиктована надеждами середины и реальностью эпохи конца 50-х годов, развернутой, желанной программой демократических свобод, признанием права смотреть в глаза правде, как бы она не обжигала, и, читая роман "Жизнь и судьба", мы понимаем, что литература не молчала никогда и что чего стоит - определяется не количеством изданий, а качеством написанного".

Klaus Städtke (р. 1934) - славист, профессор в отставке Бременского университета. Составитель «Истории русской литературы» (Russische Literaturgeschichte. Stuttgart; Weimar, 2002).

С поражением гитлеровской Германии во Второй мировой войне 60 лет назад закончились также и нацистское господство, и Холокост. В связи с этим в 2005 году отмечается множество памятных дат. Структура же нашей памяти изменяется: заканчивается эпоха свидетелей - людей, которые помнят то время, потому что видели его. Коммуникативная память уступает место памяти культурной, которая, за отсутствием социальной интеракции участников и жертв событий, вынуждена опираться на различные материальные знаковые системы (книги, памятники). Память становится «делом институционализированной мнемотехники» . Это относится, в частности, к нашей памяти о выдающихся событиях ХХ века, которые оказали на нас формирующее воздействие и эффект которых мы еще чувствуем на себе. Культурная память уже переместила проблематику «преодоления прошлого» в новый контекст, далеко выходящий за пределы Германии . Кроме того, в международной политике после роспуска Восточного блока снова ставится вопрос об отношении войны и мира, а также о возможностях демократизации стран, в которых прежде правили самодержавно-тоталитарные режимы.

Одна из функций литературы - реконструкция социальной интеракции. Эта функция тем значительнее, чем большее количество позднейших читателей соединяют изображение событий прошлого и связанных с ним соображений c собственной современностью. Поэтому имеет смысл напоминать о книгах, содержание которых обладает как историческим, так одновременно и актуальным значением. Пятьдесят лет назад вышло в немецком переводе обширное исследование Ханны Арендт «Истоки тоталитаризма» (английский оригинал - 1951 год, русский перевод - 1996 год), которое остается «по сей день наиболее авторитетным классическим произведением из всех построенных на историческом материале и основанных на теории исследований тоталитаризма» . За время, прошедшее после выхода в свет этой книги, и она сама, и все то исследовательское направление, к которому она относится, были подвергнуты фундаментальной критике . Не в последнюю очередь это было обусловлено распадом Советского Союза. Однако исторические последствия тоталитарных режимов, равно как и очарование тоталитаризма, еще сохраняющее свою силу во многих странах мира, не следует недооценивать .

Российский писатель Василий Гроссман оставил нам произведение, не только значительное в литературном отношении, но и сравнимое - в плане критики тоталитаризма - с научно-аналитической работой Арендт. Речь идет о его романе «Жизнь и судьба», рукопись которого он отдал в 1960 году в журнал «Знамя». С точки зрения последующих поколений, Гроссман не только был «одним из самых глубоких свидетелей нынешнего века» , но и далеко опередил своих современников в деле сравнительного рассмотрения фашизма и сталинского террора.

После смерти Сталина советское правительство пыталось продолжать свою прежнюю политику без харизматического руководителя. Но поскольку советская система сохранялась в неизменном виде, идея «коллективного руководства» могла быть только временным выходом из затруднительного положения. Для настоящей демократизации не имелось еще никакой общественной базы . И все же распад Советского Союза начался именно тогда. «Оттепель» - эпоха кратковременной либерализации - была по меньшей мере первым шагом в сторону «перестройки». Однако многие писатели и художники после XX и XXII съезда КПСС переоценили готовность партийного руководства к коренной переделке системы. Им указали на их ошибку, примером чему была судьба Бориса Пастернака и Александра Солженицына. Когда Василий Гроссман в 1962 году написал исполненное надежд письмо Никите Хрущеву по поводу публикации своего романа, состоялась беседа между писателем и главным идеологом Михаилом Сусловым, который категорически отверг возможность публикации книги. Официальные рецензенты рукописи утверждали, что этот роман «вреднее», чем «Доктор Живаго», и публиковать его можно было бы разве что через 250 лет . В итоге публикация его в Москве состоялась почти тридцать лет спустя .

Изначально Василий Семенович Гроссман был советским писателем еврейского происхождения, верным линии партии. В 1934 году этот инженер-химик, чувствовавший призвание к писательскому ремеслу, был открыт Максимом Горьким. В 1930-е годы он писал рассказы и очерки о шахтерах Донбасса, о революционере, нашедшем свой путь в партию большевиков, - одним словом, прогрессивную советскую прозу в духе времени. Его рассказ «В городе Бердичеве» (1934) лег в основу сценария фильма «Комиссар» (1967), премьеракоторого состоялась в 1987 году на Московском кинофестивале . Во время войны Гроссман был корреспондентом армейской газеты «Красная звезда». Он участвовал в Сталинградской битве и прошел с Красной армией до самого Берлина. Помимо военных событий фронтового корреспондента интересовала прежде всего судьба евреев на оккупированных немцами территориях, их обреченность на планомерное уничтожение фашистами. Новелла «Народ бессмертен» (1942) и очерк «Треблинский ад» (1944) принесли Гроссману известность как литератору .

После войны, в эпоху так называемой «ждановщины», Гроссман впервые вступил в конфликт со сталинской политикой в области культуры, принявшей форму кампании против «космополитизма» и «сионизма». Появившаяся в 1946 году пьеса Гроссмана была сочтена «вредной», а работа над «Черной книгой» об уничтожении евреев на оккупированных территориях Советского Союза, в создании которой он участвовал, была заморожена. Первая часть его романа о войне, первоначально называвшегося «Сталинград», сначала была отклонена цензурой, однако позже, в 1952 году, все же вышла под заголовком «За правое дело».

Взявшись за продолжение романа, Гроссман начинает отказываться от стереотипов официальной советской военной литературы. В политическом плане этой перемене в его творчестве способствовали XX съезд партии (1956) с его критикой культа личности, а также временная либерализация культурной политики. Но внутренний импульс был, несомненно, дан его собственным военным и послевоенным опытом. Роман «Жизнь и судьба», задуманный изначально просто как продолжение «Сталинграда», стал превращаться в самостоятельную книгу и сделался главным произведением автора.

Гроссман уходит от стереотипов социалистического реализма, включая патриотический пафос победителя, и возвращается в плане художественного стиля к русской повествовательной традиции XIX века. В композиции и стилистике романа обнаруживаются явные заимствования из «Войны и мира» Толстого. Точка зрения всеведущего рассказчика, стоящего над событиями , которая проявляется, прежде всего, во вставных философско-исторических экскурсах и комментариях, а также отдельные фигуры и сцены «Жизни и судьбы» напоминают толстовский роман-эпопею.

Гроссман за время работы над романом проделал путь от советского писателя к антисоветскому. Это заметно по отсутствию единства в композиции книги. Не случайно после выхода романа в свет в 1988 году в позднесоветской критике разгорелись бурные споры на эту тему. Одни рассматривали «Жизнь и судьбу» как военный эпос в духе Толстого, в то время как другие подчеркивали неразрешенные антагонизмы и противоречия, а также глубокий аналитический аспект книги.

Такая интерпретация романа в духе Толстого позволяла вписать автора в хоть и антисталинскую, но вполне советскую партийную линию в области культурной политики, проводившуюся с «оттепели» вплоть до «перестройки»: роковая, но все же «закономерная» связь между национальной историей, русским народом и отдельной судьбой сохранялась; за автором, при всей его критике режима, признавали веру в силу и разумность революционных идеалов и в идею единства русской нации. Кроме того, писатель, согласно этой версии, показал своих персонажей как часть народа, в противоположность мотиву обособления и отчуждения, царящему в западной литературе о войне. Такая интерпретация романа опиралась, прежде всего, на сцены героической защиты Сталинграда от гитлеровской армии, на картины русской природы, а также чувства героев по отношению к родине и к семье .

Наличие несовместимых, не соответствующих друг другу элементов в романе и его «полифоничность», идущие скорее не от Толстого, а от опыта общения с тоталитарными идеологиями, говорят, однако, о том, что правильнее была бы другая трактовка этого произведения: линия справедливой народной войны против преступного агрессора приобретает дополнительное значение, как только Гроссман показывает, что здесь противостоят друг другу два тоталитарных и человеконенавистнических режима. Вот сцена из романа, которая весьма ясно это иллюстрирует: в немецком лагере для военнопленных штурмбанфюрер СС Лисс объясняет старому коммунисту и бывшему делегату Коминтерна Мостовскому тождество между нацистской и советской системами: «Проиграв войну, мы выиграем войну, мы будем развиваться в другой форме, но в том же существе» . Мостовской знает, что он говорит с фашистом и врагом, но его коммунистические убеждения в этот момент по меньшей мере пошатываются. Эта ключевая сцена в середине романа - немецкий лагерь для военнопленных, в котором находится Мостовской, описывается уже в начале - сводит проходящие сквозь весь текст аналогии между двумя тоталитарными системами к одной формуле, которая звучит (по крайней мере, для советского человека того времени) рискованно. Несколько раньше, в советском исправительном лагере, Магар, бывший сотрудник ЧК, объясняет старому партийному работнику и тоже убежденному коммунисту Абарчуку: «Мы не понимали свободы. Мы раздавили ее. И Маркс не оценил ее: она основа, смысл, базис под базисом». На следующий день Абарчук узнает, что Магар повесился .

Лагерные и тюремные сцены - столпы, на которых держится конструкция романа. Сталинградская битва, изображенная в поворотный момент до и после капитуляции 6-й армии, становится историческим центром, вокруг которого вращаются события. Победоносная народная война против гитлеровской армии одновременно означает победу диктатора Сталина и его террористической системы: «Сталинградское торжество определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался» .

Большинство фигурирующих в романе персонажей к началу войны имеют за плечами горький опыт 1930-х годов и вспоминают о жертвах «уничтожения кулачества как класса» и политических «чисток», причем человека при чтении этих воспоминаний ни на минуту не покидает ощущение аналогии с фашистским террором . Жизнь персонажей романа обусловлена их судьбой в сталинской террористической системе, которая преследует их вплоть до укромных уголков частной жизни и воспоминаний.

Ханна Арендт расценивала гитлеровскую Германию и сталинский Советский Союз равным образом как тоталитарные государства и при этом выделила в качестве их важнейшего признака террор под прикрытием идеологии тотального мирообъяснения . Одной из основных предпосылок тотального господства она называет атомизацию общества, превращение его в лишенную структуры массу, которая должна следовать только за «вождем», своим единственным ориентиром . Идеологическими средствами массу приводят в постоянное движение , чтобы поддерживать ее бесструктурное состояние и предотвращать всякое самостоятельное мыслительное или организационное уплотнение вне пределов того, что предписано идеологией. Приведение всего населения к единомыслию происходит в пространстве, как можно более глухо отгороженном от внешнего мира , в тоталитарном государстве - в немецком концлагере или в советской исправительно-трудовой колонии. Индивид, который теряет свою индивидуальность и свой статус правоспособной личности, познает на себе страх и отчаяние, чувство абсолютной изоляции и заброшенности. «Я» погружается в «ничто» между тотальным приспособлением и/или физическим уничтожением.

Действующие лица в романе Гроссмана - жертвы, которые не способны раскусить тоталитарную систему, определяющую их судьбу, и находят в ней тем или иным образом свою гибель. Они ведомы своей совестью и своим чувством, своими моральными или политическими убеждениями, они выполняют военные или научные задачи и в конце концов начинают сомневаться - в законности своих действий, а потоми в самих себе. Их охватывает чувство собственной неполноценности. Но объяснить себе те абсурдные проявления насилия, которым они подвергаются, они в конечном счете не могут.

Как автор соединяет художественный замысел романа с нравственно-философской критикой тоталитарной системы? Он заставляет своих персонажей спорить между собой: они говорят о еврейском законе и о христианской милости, о ноосфере как своего рода биоэнергии, которая переносит принцип разума на космос, и о мировой коммунистической революции . Кроме того, автор на метауровне вводит в текст короткие экскурсы и комментарии, задающие смысл описываемых событий: о гении, о творчестве, о дружбе, о месте добра в мире и о различных формах антисемитизма. Тоталитарному произволу военного и послевоенного времени он противопоставляет европейскую идейную и культурную традицию.

Пронизывающее весь роман авторское мировоззрение выражено наиболее полно устами одного из героев - ученого. Значительную часть повествования Гроссман посвящает семье еврейского физика Штрума, который в начале антисемитской кампании по борьбе с космополитизмом оказывается в изоляции, потом после звонка Сталина обретает статус привилегированного научного работника, но в конце концов терпит моральный крах, подписывая официальное письмо, в котором содержатся антисемитские клеветнические утверждения. Физика является для Штрума сначала главной наукой ХХ века, «так же, как в 1942 году направлением главного удара для всех фронтовмировой войны стал Сталинград» . Наука и война, кажется, дополняют друг друга. Но вера Штрума в науку оказывается поколебленной, когда он читает письмо матери, которое она написала ему незадолго до того, как была убита в еврейском гетто. Потрясенный, он начинает сомневаться: «Бывали минуты, когда наука представлялась ему обманом, мешающим увидеть безумие и жестокость жизни» . Наука и техника могут, как показал фашизм, использоваться и для уничтожениялюдей. Между принципами фашизма и принципами современной физики очевидно существует ужасное соответствие. Кроме того, Штрум сомневается, явилось ли его новаторское теоретическое открытие плодом рационального мышления или, может быть, скорее родилось в подсознании, в хаосе свободной игры мыслей. В беседе со своим учителем Чепыжиным он обнаруживает скептический взгляд на свои сомнения и считает «болтовней» то, что тот говорит о естественной победе разума . Может быть, над миром воцарится не «ноосфера» - происходящий из биоэнергии принцип разума, - а безжизненный робот, противоречивый символ прогресса и одновременно террора.

Мысли различных персонажей о человеческой судьбе сходятся в одной точке: в желании свободного развития индивидуальности как воплощения человеческой жизни. Комкор Новиков, чьи танкисты идут в бой «за правое дело», размышляет: «Человеческие объединения, их смысл определены лишь одной главной целью - завоевать людям право быть разными, особыми, по-своему, по-отдельному чувствовать, думать, жить на свете» . Отсюда черпает Новиков свою уверенность в победе в битве за Сталинград. Доброта, говорится в тексте бывшего толстовца Иконникова-Моржа (образ, близкий к юродивым и блаженным из русской литературной традиции), «сильна […] пока она в живом мраке человеческого сердца» , укрытая от какой бы то ни было фиксации или обобщения в идеологиях или государственных учреждениях. Бывший комиссар Крымов, попав на Лубянку, мучительно осознает, что позади - «Жизнь без свободы! Это была болезнь!» . Когда его, бывшего политработника, в тюрьме лишают и убеждений, и человеческого достоинства, он становится свидетелем в высшей степени человеческого поступка: его жена, которая бросила его ради офицера-танкиста, возвращается, становится перед тюрьмой в очередь просительниц, которые надеются получить справку о своих арестованных родственниках или передать им письмо, и, после долгих напрасных усилий, посылает ему передачу: «лук, чеснок, сахар, белые сухари. Под перечнем было написано: “Твоя Женя”» .

«Что будет?» - спрашивает себя старуха Александра Владимировна в конце романа, стоя среди сталинградских руин, и, несмотря на все пережитые горести, приходит к оптимистическому выводу: «…не дано мировой судьбе, и року истории, и року государственного гнева, и славе, и бесславию битв изменить тех, кто называется людьми» .

Моральное противостояние тоталитарного государственного макромира (судьба) и сопротивляющегося, борющегося за свободное развитие индивидуального микромира (жизнь) выглядит в романе отчасти умозрительным и плакатным. Главной книге Гроссмана не достался такой бурный международный успех, какой имели «Доктор Живаго» Бориса Пастернака и романы Александра Солженицына. Вероятно, дело было в том, что его надпартийная моральная философия проистекает в основном из его теоретической, рефлексивной позиции и не получает достаточного эстетико-художественного оформления. Но все же дальновидность Гроссмана выходит за пределы той поверхностной критики культа личности, которая прозвучала на XX и XXII съездах партии.

Отличительной особенностью романа «Жизнь и судьба» является прежде всего способность автора к прогностическому анализу, который показал, что победа над фашизмом - безусловно, необходимая - одновременно есть победа Сталина и тоталитарного советского государства, начало новой войны между государством и народом. На этот раз народ сражается против власти тоталитаризма в собственной стране, и бой этот, очевидно, еще отнюдь не закончен - даже после распада Советского Союза.

Сочинение

Великая Отечественная война долгое время была для многих поколений советских людей "неизвестной войной". И не только потому, что после её окончания прошли десятилетия, В тоталитарном коммунистическом государстве подлинная правда о войне тщательно замалчивалась, скрывалась, искажалась. Роман В. Гроссмана "Жизнь и судьба" разделил участь других честных произведений искусства о событиях 1941-1945 годов. А участь была общая-запрет. Да и могло ли быть иначе с книгой, в которой сказана правда о причинах наших неудач в начальный период войны, о подлинной роли партии в тылу и на передовой, о полной бездарности многих советских военачальников?

Активно проводит на передовой "партийную линию" бывший секретарь обкома Дементий Гетманов. Это убежденный сталинист, выдвинувшийся на руководящие посты благодаря близкому сотрудничеству с органами госбезопасности. Комиссар Гетманов-человек безнравственный и бессовестный, что, однако, не мешает ему поучать других людей. В военном деле Дементий Трифонович не разбирается совершенно, но зато готов с удивительной легкостью жертвовать жизнями простых солдат ради собственного быстрого продвижения по службе. Гетманов торопится выполнить приказ Сталина о наступлении. Военная страница биографии Дементия Трифоновича заканчивается самым естественным для бывшего сотрудника госбезопасности образом-доносом на командира танкового корпуса Новикова.

Под стать Дементию Гетманову и начальник штаба генерал Неудобнов. За плечами "бравого полководца" штатная служба в ОГПУ, во время которой Неудобнов лично допрашивал и пытал людей (вспомним рассказ об этом подполковника Даренского). На передовой Илларион Иннокентьевич чувствует себя неуютно, теряется в самой простой ситуации. Никакая показная храбрость не может заменить организаторских способностей и полководческого таланта. Тяжелое бремя практического руководства танковым корпусом целиком лежит на Новикове. Понимает это и генерал Еременко. Вспоминая Гетманова и Неудобнова, он без обиняков говорит Новикову: "Вот что. Тот с Хрущевым работал, тот с Тицианом Петровичем, а ты, сукин сын, солдатская кость, помни - ты корпус в прорыв поведешь".

Командир танкового корпуса полковник Новиков-подлинный герой Великой Отечественной войны. На первый взгляд, в этом человеке нет ничего особенно героического, военного. И мечтает он не о боевых подвигах, а о мирной и счастливой жизни. Важную роль играют в романе сцены, рисующие взаимоотношения Новикова и Евгении Николаевны. Бесконечную жалость испытывает командир корпуса к мальчикам-новобранцам. Новиков по-настоящему близок к солдатам и офицерам. Гроссман пишет о своем герое и рядовых бойцах: "А он смотрит на них, такой же, как они, и то, что в них, то и в нем..." Именно это чувство близости заставляет Новикова сделать все, чтобы сократить людские потери во время наступления. На свой страх и риск командир корпуса оттягивает на 8 минут ввод танков в прорыв. И этим самым фактически нарушает приказ Сталина. Для такого поступка необходимо было настоящее гражданское мужество. Впрочем, смелое решение Новикова продиктовано не только состраданием к солдатам, но и трезвым расчетом полководца от Бога-надо было непременно подавить артиллерию противника, а уж потом наступать. Можно сказать, что во многом благодаря таким офицерам, как Новиков, удалось в конце концов переломить ход Сталинградской битвы и одержать решительную победу, Судьба же самого Новикова неопределенна. После доноса Гетманова он отозван в Москву. "..И не совсем было ясно, вернется ли он в корпус".

Истинным героем войны может быть назван и командир полка майор Березкин. Подобно Новикову он заботится о солдатах, вникает во все мелочи фронтовой жизни. Ему присуща "рассудительная человеческая сила". "Его сила обычно подчиняла в бою и командиров, и красноармейцев, но суть ее не была военной и боевой-это была простая, рассудительная человеческая сила. Сохранять ее и проявлять в аду сражения могли лишь редкие люди, и именно они, эти обладатели цивильной, домашней и рассудительной человеческой силы, и были истинными хозяевами войны". Поэтому не таким уж и случайным является назначение Березкина командиром дивизии.

К числу "истинных хозяев войны" относится и капитан Греков, командующий обороной дома "шесть дробь один" в Сталинграде. На передовой в полной мере сказываются его замечательные человеческие и боевые качества. В. Гроссман пишет, что в Грекове соединяются сила, отвага, властность с житейской обыденностью. Но есть в капитане и еще одна очень важная черта - это страсть к свободе, неприятие тоталитаризма, сталинской коллективизации. Может быть, именно во имя освобождения родной страны от железной хватки коммунистического режима и жертвует жизнью капитан Греков. Но гибнет он не один, а вместе со всем своим небольшим отрядом.

Писатель вновь и вновь обращает наше внимание на то, что люди шли на смерть не во имя Сталина, партии или коммунистической утопии, а ради свободы. Свободы родной страны от поработителей и своей личной свободы от власти тоталитарного государства.

"Сталинградское торжество определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался. От этого спора зависела судьба человека, его свобода".

Причина победы русских под Сталинградом в 1942 году заключается, по мнению Гроссмана, не в каких-то особых полководческих доблестях советских военачальников. Следуя традициям Льва Толстого, писатель не склонен переоценивать роль командующих и генералов (хотя, конечно, и не отрицает ее). Истинный хозяин войны - ее рядовой труженик, обычный человек, сохранивший в себе "зерна человечности" и страсть к свободе.

И таких "незаметных" героев много: и летчик Викторов, и командир летного полка Закаблука, и мечущийся в поисках справедливости Крымов, и радистка Катя Венгрова, и юный Сережа Шапошников, и директор Сталинградской ГРЭС Спиридонов, и подполковник Даренский. Именно они, а не гетмановы и неудобновы вынесли на своих плечах все тяготы военного лихолетья. Именно они отстояли не только свободу и независимость Родины, но и самое лучшее в самих себе: порядочность, доброту, человечность. Ту самую человечность, которая иногда заставляет пожалеть и врага. Ту самую человечность, во имя которой и стоит жить...




Top