«Кощеева цепь», Михаил Пришвин. Михаил пришвин кощеева цепь бабы

Однажды осенью под вечер я проходил мимо усадьбы, из которой мужики только что выгнали хозяев. Я остановился, пораженный красотою тройного умирания: усадьба умирала, год умирал в золоте листопада, день умирал. А на самом конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, сидел заяц...

Я не поверил своим глазам, - подумал, мне это чудится, а заяц как ни в чем не бывало сидел на той самой ступеньке, где так часто, бывало, я сам любил под вечер присесть.

Я знал историю этого дома, собирался давно ее написать, материалы были прекрасные, а главного лица не было; как я ни бился, герой не показывался. Теперь же вот, как будто в насмешку надо мной, на место героя уселся заяц. И горько мне стало: неужели действительно моя родная, любимая земля не даст героя? Я пробовал думать о множестве замечательных людей, рожденных на этой земле: вон там, не очень далеко отсюда, пахал Лев Толстой, там охотился Тургенев, там ездил на совет Гоголь к старцу Амвросию*, да и мало ли из этого черноземного центра вышло великих людей, но они вышли действительно, как духи, а сама земля через это как будто даже стала беднее: выпаханная, покрытая глиняными оврагами и недостойными человека жилищами, похожими на кучи навоза. И мне стало казаться, что один старичок, совсем незначительный, укреплявший овраги садами, был достойней для моего романа, чем все эти великие люди. Я готов был остановиться на этом старике, но вспомнил, что, кроме садов и оврагов, он по воскресеньям тоже занимался литературой: писал листки под названием «Двенадцать добрых дел» и рассылал их знакомым с просьбой отсылать дальше. Вспомнив про это, я отказался от старика: невозможно же, правда, сделать героем большого романа человека, заключенного в кругу двенадцати добрых дел. Между тем таинственный заяц все сидел на террасе и тоже как будто о чем-то мечтал. Было уже довольно светло, и я знал, что наши обыкновенные зайцы в это время еще плотно лежат по дубовым кустарникам.

«А что, - подумал я, - случай, быть может, посылает мне этого зайца на помощь: «Смирись, мол, писатель, не умствуй, герой - это выдумка, а личность, наверно, есть и в этом зайчишке».

Что вы тут, батюшка, разглядываете? - спросила меня старуха, дьячи-хина мать.

Марья Васильевна, - сказал я, - слыхали вы, чтобы где-нибудь заяц днем ходил по домам?

Старуха всмотрелась и вникла. Я подсказал:

Заяц ли это?

Она перекрестилась. Заяц, верно, заметил движение и вдруг пропал.

Вот видите, - сказал я, - креста боится. Не сам ли это хозяин тут баламутит?

Старуха еще раз перекрестилась, уже не из страха, а из благодарности за действие креста, и тоже очень таинственно мне прошептала:

И очень просто, - прикинулся, да и высматривает. Не миновать какой-нибудь беды мужикам.

Старуха потом, конечно, рассказала и на деревне о явлении зайца, и, кто знает, не из-за этого ли зайчика наши суеверные крестьяне через несколько дней разнесли усадьбу в пух и прах.

После того я окончательно убедился, что герой может быть не только не героем, но даже и личность в нем необязательна: он может просто, как зайчик, выйти посидеть на терраску, а из-за этого произойдут события грандиознейшие. Так бывает!

К сожалению, в этот раз мне все-таки не удалось сделать вполне героем зайца; мало-помалу я с ним так сроднился, что дал ему черты мальчика, каким я сам был, хотя имя оставил ему все-таки заячье: Курымушка.

Некоторые из моих друзей, прочитав рассказы о Курымушке, однако совершенно не догадались, что рассказывается в них о каком-то таинственном зайчике, и всё приняли как автобиографию и семейную хронику.

Что же делать? Ведь от себя самого не уйдешь. Мы не маленькие дети, и не спасет нас от скуки чтения даже самая хитрейшая фабула. Пора уже знать, что только близость автора к себе самому и способность его приблизить других к себе так, чтобы они были как будто совершенно свои, родные, находят отклик в читателе. Тогда зачем же ходить далеко? Вот моя собственная жизнь и с ней те, кого я любил, кого боялся и ненавидел. Рано или поздно все тайны будут непременно раскрыты - не мной, так другим: нет ничего тайного, что не стало бы явным.

Вот пень огромного дерева, выросшего от семени, занесенного когда-то птицей в эту усадьбу. Дерево перебыло здесь прекрасную жизнь и раскрыло все возможности, заложенные в семя. Но правда ли, что, сосчитав все годовые круги огромного пня, я узнал что-нибудь о тайнах прекрасного дерева? Так едва ли стал бы кто-нибудь читать рассказ о моей совсем обыкновенной, измеренной и сосчитанной жизни, если бы однажды в конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, не явился мне таинственный зайчик и я, пораженный красотой тройного умирания, не задумал сделать эту сказку - и очень близкую к моей собственной жизни, и очень далекую.

КНИГА ПЕРВАЯ

Курымушка

ЗВЕНО ПЕРВОЕ

ГОЛУБЫЕ БОБРЫ

ВЕТОЧКА МАЛИНЫ

В Ельце, моем родном городе, все старинные купеческие фамилии были двойные: первое имя, хотя бы наше, Пришвины, было имя родовое и официальное, а второе имя считалось «уличным»: наше уличное имя было Алпатовы. И так точно было у всех: Лавровы, Ростовцевы, Горшковы, Хренниковы, Романовы, Заусайловы, Лагутины - у всех решительно были вторые «уличные» имена.

Разделение купеческих имен - явление до того заметное и всюдное, что, наверно, есть этому и какое-то разумное объяснение, но до всего не дойдешь, а когда потребуется самому объяснить, и не знаешь, для чего и как это делалось. Мне всегда казалось, будто вторые имена являются простейшей попыткой вывести живое современное имя из его родовой заключенности на суд общества, пусть хотя бы и уличного.

Еще я так думаю о вторых именах и о первых, что первое имя от тебя никак не зависит, и когда его давали кому-то, это родовое имя, ты еще не существовал. Второе имя пришло, опять не глядя на тебя, а на какого-нибудь твоего, быть может, очень отдаленного, предка. Третье - твое собственное, личное имя открывает путь тебе самому и представляет собой как бы право на усилие сделаться таким, как хочется тебе самому и что можно назвать поведением.

Так вот и выходит, что у одного и того же человека может быть три имени: с одним он родился, другое ему пришло с улицы, а третье, его собственное, личное, живое «я», каждый чувствует, и отвечает за него, и создает с помощью его небывалое.

С малолетства чувствовал в себе напор сил для борьбы за свое собственное имя. Редко, очень редко удавалось мне в те времена оставаться победителем. Так было раз в детстве: я признался своему маленькому другу, что я, может быть, вовсе даже совсем и не Пришвин.

Кому ты говоришь! - ответил мой друг, - я ли не знаю, что вас, Пришвиных, на улице везде называют «Алпатовы»?

Вот еще! - воскликнул я почти обиженно, - я тебе хотел свою большую тайну открыть, а ты говоришь о том, что всем известно: Алпатовы - это наша старинная уличная кличка.

А если ты не Пришвин и не Алпатов, то кто же ты?

А вот угадай, - ответил я.

И прочитал ему первое мое стихотворение:

Скажи мне, веточка малины, Где ты росла, где ты цвела, Каких холмов, какой долины Ты украшением была?

Понимаешь меня теперь? - сказал я. - Стихотворение Лермонтова «Ветка Палестины» и мое «Веточка малины» так близки друг другу и так далеки и от Пришвиных, и от Алпатовых, что скорей всего, мне кажется, по-настоящему я Лермонтов.


Пришвин Михаил

Кощеева цепь

Михаил Пришвин

КОЩЕЕВА ЦЕПЬ

ЗВЕНО ВТОРОЕ. МАЛЕНЬКИЙ КАИН.

Иногда попадешь в такую полосу жизни, плывешь, как по течению, детский мир вновь встает перед глазами, деревья густолиственные собираются, кивают и шепчут: "жалуй, жалуй, гость дорогой!". Являешься на зов домой, и там будто забытую страну вновь открываешь. Но как малы оказываются предметы в этой открытой стране в сравнении с тем, что о них представляешь: комнаты дома маленькие, деревья, раньше казалось, до неба хватали, трава расла до крон, и все дерево было, как большой зеленый шатер; теперь, когда сам большой, все стало маленьким: и комнаты, и деревья, и трава далеко до крон не хватает. Может быть так и народы, расставаясь со своими любимыми предками, делали из них богатырей - Святогора, Илью Муромца? А может быть и сам грозный судия стал бесконечно большим оттого, что бесконечно давно мы с ним расстались? Так и случается, как вспомнишь, будто вдвойне, одно - живет тот бесконечно большой судия, созданный всеми народами, и тут же свои живут на каждом шагу, на каждой тропинке, под каждым кустом маленькие боги-товарищи. Никогда бы эти маленькие свои боги не посоветовали ехать учиться в гимназию, это решил судия и велел: "собирайся!".

Милый мой мальчик, как жалко мне с тобой расставаться, будто на войну провожаю тебя в эту страшную гимназию. Вчера ты встречал меня весь мой, сегодня я не узнаю тебя, и новые страхи за твою судьбу поднимаются, как черные крылья.

Вот он идет по мостику в купальню и слышит, деревенские мальчики кричат: - "скоро в гимназию повезут, а он с девками купается". Почему вчера еще это самое мимо ушей проходило, а сегодня задело? Минуточку подумал, поколебался, итти в купальню или убежать, но решил: - "какие же это девки Маша с Дунечкой!" и по мостику прошел в обшитую парусиной купальню. День был жаркий, перед самым Ильей, девушки плескались в воде, и от солнца в брызгах показывалась радуга. Вдруг как загрохочут мужики, бабы и девки на молотилке во все свои грохота, заглушили и шум барабана, и стук веялки. Очень хотелось бы девушкам разузнать, в чем тут дело, отчего такое веселье на молотилке, но показаться в пруд из купальни было невозможно: на том берегу, будто из самой воды, выходит высокий омет золотой соломы, и на самом верху, как Нептун с трезубцем, стоит Илюха с вилами и все видит оттуда и над всем потешается. Дальше по берегу пруда, как хорошие куличи, стоят скирды и их вершат и перетягивают скрученными соломенными канатами, на каждом скирду по мужику. Курымушка выпросился поплавать в пруду, скоро все разузнать и рассказать. Прямо из дверцы купальни своими "саженками" он поплыл к Илюхину омету, к этой золотой горе, откуда смех выходил, как гром из вулкана. Плыл и дивился, а дело было самое пустяковое.

Конечно, вся молотьба идет только хлопотами старосты Ивана Михалыча, вот он нырнул в темноту риги к погоняльщикам, кричит ребятишкам: - "эй, вы, черти, живей, погоняй!", выйдет оттуда к подавальщику, сам схватит сноп и, пропуская, учит: - "ровней, ровней, подавай, чтобы не было бах-бах! а шипело; не забивай барабан, - неровен час - камень попадет, зуб вышибет в машине, девок перебьешь". Долго возится у конной веялки с ситами, выходит оттуда весь в мякине и распорядится "халуй" - какой-то мякинный сорт - перекидать живо от веялки в угол. У сортировки, где громадный чистый ворох зерна все растет и растет, Иван Михалыч непременно возьмет метло и так ловко сметет два-три полуколосика, будто артист-парикмахер причешет красивую голову. Но еще лучше, когда зерно захватят мерой для ссыпки в мешки и в мере - верх, так вот этот верх зерна срезать лопатой в чистоту, ж-жик! и мерка с зерном стоит раскрасавицей. От полыни, от пота людского и конского во рту горько и даже солоно, ворота риги дышат этим на жаркое солнце. Иван Михалыч выходит из ворот поглядеть на свет Божий, но и тут нет ему покоя; сразу глазом схватил: Илья напустил вязанки и повел омет влево.

Подай, подай вправо, - кричит, - не напущай!

И вот тут-то случилось: привязанный к столбу жеребенок, на которого все время под жарким солнцем дышала потно-полынная рига, одурелый поднялся на дыбы, обхватил шею Ивана Михалыча передними ногами и при всем народе пожелал обойтись со старостой, как с молодой кобылицей. От этого все и пошло. Первый сигнал подал тот Нептун с трезубцем на вершине золотой горы, Илюха: га-га-га! и грохнулся с вилами на солому; поднялся, опять: га-га-га! и опять грохнулся. Те бабы, что взбирались на омет с носилками, так и осели на месте, и что они, барахтаясь в соломе, выкрикивали и причитывали: - "ой, бабочки, ой, милые!" - было похоже скорее на рыдание, чем на смех; на скирдах тоже враз полегли мужики и бабы; все, кто в риге был, выбежали; один парень шесть баб повалил, лег на них поперек мостом, сам гогочет, а все шесть визжат, как поросята, в далекий слух; другой парень пустился за девкой по черному пару, догнал, - и там на горячей земле большой взвился над ними столб пыли и закрыл их, как дым. И, кажется, даже само горячее летнее солнце на синем небе запрыгало. Под тяжестью жеребенка Иван Михалыч сначала осел на колени, потом приподнялся, крикнул: - "леший тебя разобрал, поди прочь, поди прочь!", а жеребенок все пуще и пуще, порядочно времени прошло, пока Иван Михалыч освободился: успели уже остановиться и молотилка, и веялка, и сортировка. И тут бы старосте самому засмеяться, а он рассердился и раз! жеребенка в морду кулаком. Тогда не выдержал Илюха наверху, схватил бабу, задрал ей рубашку, хлопнул ладонью и, схватившись с ней, как воробьи на крыше, покатился с высоты, а с Илюхой зараз потащилась чуть не половина соломы и, рухнув, закрыла всех - и шесть баб с поперек лежащим на них парнем, и Илюху с бабой, и самого Ивана Михалыча, и жеребенка.

Мала куча, мала куча! - крикнули мальчишки-погонщики, вскинувшись мигом на солому, похоронившую старосту.

Сбежались девки подметальщицы, с ними первая Катерина Жируха.

Мала куча, мала куча! - кричала Жируха, взбираясь наверх, и только взобралась, вдруг под соломой, ударил жеребенок передом, задом, взвился на дыбы, и вся куча рассыпалась.

В эту самую минуту голенький вышел из пруда Курымушка и не чуя беды над собой, подобрался к самому току. Жируха крикнула подметальщицам: "лови его!" и в миг он был окружен.

Пришвин Михаил

Кащеева цепь

Михаил Михайлович Пришвин Кащеева цепь


Однажды осенью под вечер я проходил мимо усадьбы, из которой мужики только что выгнали хозяев. Я остановился, пораженный красотою тройного умирания: усадьба умирала, год умирал в золоте листопада, день умирал. А на самом конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, сидел заяц...

Я не поверил своим глазам, - подумал, мне это чудится, а заяц как ни в чем не бывало сидел на той самой ступеньке, где так часто, бывало, я сам любил под вечер присесть.

Я знал историю этого дома, собирался давно ее написать, материалы были прекрасные, а главного лица не было; как я ни бился, герой не показывался. Теперь же вот, как будто в насмешку надо мной, на место героя уселся заяц. И горько мне стало: неужели действительно моя родная, любимая земля не даст героя? Я пробовал думать о множестве замечательных людей, рожденных на этой земле: вон там, не очень далеко отсюда, пахал Лев Толстой, там охотился Тургенев, там ездил на совет Гоголь к старцу Амвросию*, да и мало ли из этого черноземного центра вышло великих людей, но они вышли действительно, как духи, а сама земля через это как будто даже стала беднее: выпаханная, покрытая глиняными оврагами и недостойными человека жилищами, похожими на кучи навоза. И мне стало казаться, что один старичок, совсем незначительный, укреплявший овраги садами, был достойней для моего романа, чем все эти великие люди. Я готов был остановиться на этом старике, но вспомнил, что, кроме садов и оврагов, он по воскресеньям тоже занимался литературой: писал листки под названием «Двенадцать добрых дел» и рассылал их знакомым с просьбой отсылать дальше. Вспомнив про это, я отказался от старика: невозможно же, правда, сделать героем большого романа человека, заключенного в кругу двенадцати добрых дел. Между тем таинственный заяц все сидел на террасе и тоже как будто о чем-то мечтал. Было уже довольно светло, и я знал, что наши обыкновенные зайцы в это время еще плотно лежат по дубовым кустарникам.

«А что, - подумал я, - случай, быть может, посылает мне этого зайца на помощь: «Смирись, мол, писатель, не умствуй, герой - это выдумка, а личность, наверно, есть и в этом зайчишке».

Что вы тут, батюшка, разглядываете? - спросила меня старуха, дьячи-хина мать.

Марья Васильевна, - сказал я, - слыхали вы, чтобы где-нибудь заяц днем ходил по домам?

Старуха всмотрелась и вникла. Я подсказал:

Заяц ли это?

Она перекрестилась. Заяц, верно, заметил движение и вдруг пропал.

Вот видите, - сказал я, - креста боится. Не сам ли это хозяин тут баламутит?

Старуха еще раз перекрестилась, уже не из страха, а из благодарности за действие креста, и тоже очень таинственно мне прошептала:

И очень просто, - прикинулся, да и высматривает. Не миновать какой-нибудь беды мужикам.

Старуха потом, конечно, рассказала и на деревне о явлении зайца, и, кто знает, не из-за этого ли зайчика наши суеверные крестьяне через несколько дней разнесли усадьбу в пух и прах.

После того я окончательно убедился, что герой может быть не только не героем, но даже и личность в нем необязательна: он может просто, как зайчик, выйти посидеть на терраску, а из-за этого произойдут события грандиознейшие. Так бывает!

К сожалению, в этот раз мне все-таки не удалось сделать вполне героем зайца; мало-помалу я с ним так сроднился, что дал ему черты мальчика, каким я сам был, хотя имя оставил ему все-таки заячье: Курымушка.

Некоторые из моих друзей, прочитав рассказы о Курымушке, однако совершенно не догадались, что рассказывается в них о каком-то таинственном зайчике, и всё приняли как автобиографию и семейную хронику.

Что же делать? Ведь от себя самого не уйдешь. Мы не маленькие дети, и не спасет нас от скуки чтения даже самая хитрейшая фабула. Пора уже знать, что только близость автора к себе самому и способность его приблизить других к себе так, чтобы они были как будто совершенно свои, родные, находят отклик в читателе. Тогда зачем же ходить далеко? Вот моя собственная жизнь и с ней те, кого я любил, кого боялся и ненавидел. Рано или поздно все тайны будут непременно раскрыты - не мной, так другим: нет ничего тайного, что не стало бы явным.

Вот пень огромного дерева, выросшего от семени, занесенного когда-то птицей в эту усадьбу. Дерево перебыло здесь прекрасную жизнь и раскрыло все возможности, заложенные в семя. Но правда ли, что, сосчитав все годовые круги огромного пня, я узнал что-нибудь о тайнах прекрасного дерева? Так едва ли стал бы кто-нибудь читать рассказ о моей совсем обыкновенной, измеренной и сосчитанной жизни, если бы однажды в конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, не явился мне таинственный зайчик и я, пораженный красотой тройного умирания, не задумал сделать эту сказку - и очень близкую к моей собственной жизни, и очень далекую.

КНИГА ПЕРВАЯ

Курымушка

ЗВЕНО ПЕРВОЕ

ГОЛУБЫЕ БОБРЫ

ВЕТОЧКА МАЛИНЫ


В Ельце, моем родном городе, все старинные купеческие фамилии были двойные: первое имя, хотя бы наше, Пришвины, было имя родовое и официальное, а второе имя считалось «уличным»: наше уличное имя было Алпатовы. И так точно было у всех: Лавровы, Ростовцевы, Горшковы, Хренниковы, Романовы, Заусайловы, Лагутины - у всех решительно были вторые «уличные» имена.

Разделение купеческих имен - явление до того заметное и всюдное, что, наверно, есть этому и какое-то разумное объяснение, но до всего не дойдешь, а когда потребуется самому объяснить, и не знаешь, для чего и как это делалось. Мне всегда казалось, будто вторые имена являются простейшей попыткой вывести живое современное имя из его родовой заключенности на суд общества, пусть хотя бы и уличного.

Еще я так думаю о вторых именах и о первых, что первое имя от тебя никак не зависит, и когда его давали кому-то, это родовое имя, ты еще не существовал. Второе имя пришло, опять не глядя на тебя, а на какого-нибудь твоего, быть может, очень отдаленного, предка. Третье - твое собственное, личное имя открывает путь тебе самому и представляет собой как бы право на усилие сделаться таким, как хочется тебе самому и что можно назвать поведением.

Так вот и выходит, что у одного и того же человека может быть три имени: с одним он родился, другое ему пришло с улицы, а третье, его собственное, личное, живое «я», каждый чувствует, и отвечает за него, и создает с помощью его небывалое.

С малолетства чувствовал в себе напор сил для борьбы за свое собственное имя. Редко, очень редко удавалось мне в те времена оставаться победителем. Так было раз в детстве: я признался своему маленькому другу, что я, может быть, вовсе даже совсем и не Пришвин.

Кому ты говоришь! - ответил мой друг, - я ли не знаю, что вас, Пришвиных, на улице везде называют «Алпатовы»?

Вот еще! - воскликнул я почти обиженно, - я тебе хотел свою большую тайну открыть, а ты говоришь о том, что всем известно: Алпатовы - это наша старинная уличная кличка.

А если ты не Пришвин и не Алпатов, то кто же ты?

А вот угадай, - ответил я.

И прочитал ему первое мое стихотворение:

Скажи мне, веточка малины, Где ты росла, где ты цвела, Каких холмов, какой долины Ты украшением была?

Понимаешь меня теперь? - сказал я. - Стихотворение Лермонтова «Ветка Палестины» и мое «Веточка малины» так близки друг другу и так далеки и от Пришвиных, и от Алпатовых, что скорей всего, мне кажется, по-настоящему я Лермонтов.

Позволь, - сказал мой друг, - твоя «Веточка малины» всего только двумя словами разнится от Лермонтовой «Ветки Палестины», так может каждый подделаться легко, и от этого сам не обернешься ни в Лермонтова, ни в Пушкина.

Каждый, конечно, по себе испытал, что иная душевная рана держится на тебе гораздо дольше и причиняет всякого рода беспокойства гораздо сильнее раны физической.

Вполне допускаю, что этот первый самообман и породил во мне особый стыд к писательству, и не только в стихах, но и в прозе: только после тридцати лет я решился попробовать писать прозой. А в стихах у меня бывает стыд не только за себя, но и за всякого порядочного человека: я краснею за него, стыжусь по-настоящему и непременно вспоминаю свою «Веточку малины».

Вот какой срам пришлось пережить еще в детстве, и вот какая ясность чего-то настоящего, и, в свете этого настоящего, какое высокое представление о настоящей поэзии: что чуть только фальшь в чем-нибудь, так и сейчас стыдно!

В Ельце, моём родном городе, все старинные купеческие фамилии были двойные. Наша первая фамилия, Пришвины, была родовая, официальная, а вторая, «уличная», была Алпатовы.

Родился я в 1873 году в селе Хрущёво, Соловьёвской волости, Елецкого уезда, Орловской губернии. Село Хрущёво представляло собой небольшую деревеньку с соломенными крышами и земляными полами. Рядом с деревней была усадьба помещика. В этом большом помещичьем доме я и родился. Это маленькое имение, около 200 десятин, было куплено дедом моим Дмитрием Ивановичем Пришвиным у дворянина, генерала Левшина. После семейного раздела Хрущёво досталось моему отцу, Михаилу Дмитриевичу Пришвину. Вот так и случилось, что Елецкий купеческий сын, мой отец, сделался помещиком. В имении отец стал разводить орловских рысаков, сам выезжал их и не раз в Орле брал призы. Ещё отец мой был замечательным садовником, превосходным охотником и вёл весёлую жизнь. Как жаль мне отца, не умевшего выйти к чему-нибудь более серьёзному, чем звонкая жизнь.

Случилось однажды, он проиграл в карты большую сумму; чтобы уплатить долг, пришлось продать весь конный завод и заложить имение по двойной закладной. Отец не пережил несчастья, умер, и моей матери, женщине в сорок лет с пятью детьми, предоставил всю жизнь работать «на банк».

Мать моя, Мария Ивановна Игнатова, родилась в городе Белеве на берегу Оки. Работая неустанно с утра до вечера, учитывая каждую копейку, мать моя под конец жизни всё-таки выкупила имение и всем нам пятерым позволила получить высшее образование.

В нашем доме сохранилось старинное, сделанное ещё крепостными руками, огромное кресло Курым. Никто не знал, почему оно так называется. Говорили, что мальчиком я был очень похож на кресло, но чем похож - об этом никто не знал. Часто я раздумывал, сидя в этом огромном кресле. Я думал, что у каждого из нас жизнь, как оболочка складного пасхального яйца. Иногда всё прожитое начинает отлетать, как скорлупки, и выходит маленький мальчик Курымушка у постели больного отца. Отец сделал единственной здоровой рукой какой-то знак, и мать сейчас же дала ему лист бумаги и карандаш. Он нарисовал каких-то необыкновенных животных и подписал: голубые бобры.

Этой ночью все бегали с огнём, стучали, шептались. Утром Курымушка узнал, что отец умер. Из всех разговоров Курымушка понял, что какой-то Банк схватил маму, и она будет на него работать; ещё нехорошо, что он - сирота, что «мы - купцы» и что земля перейдёт мужикам. Хороши были только голубые бобры.

Мать всегда встаёт до солнца и уходит в поля. За обедом она сидит загорелая и могучая, ест и разговаривает о делах со старостой Иваном Михалычем. Поздней осенью, когда начинает рано темнеть, приходит время гостей. К матери часто наведываются соседка Софья Александровна и тётя Дунечка. Курымушка складывает себе про них сказки.

Было, представляется Курымушке, три жениха у Софьи Александровны, два хорошие, и один Бешеный. Старец велел Софье Александровне идти за хорошего, но она пошла за Бешеного. Бешеный барин был атеистом, но что это значит, Курымушка не знал. Софья Александровна хотела уйти от Бешеного, но старец велел терпеть. Она терпела и во всём слушалась старца.

Другая сказка была про Дунечку. У одного из маминых братьев был мальчик по имени Гарибальди. Он жил в большом доме вместе с Дунечкой. Когда Гарибальди стал большим, то поднял в этом доме восстание и ушёл. С ним ушла его сестра Дунечка. Куда они ушли - узнать было нельзя. Почему-то они ненавидели царя, такого хорошего, освободителя крестьян.

Был в деревне мужик Гусёк. Он часто топтался в передней и клянчил у мамы землицы. Мать землю давала, но пользы это не приносило. У Гуська была мечта: поймать белого перепела и продать купцам за большие деньги. Но хотя он и тратил на ловлю перепелов всё своё время, попадались ему одни только серые. Даже Курымушке довелось побывать с ним на охоте.

Когда в усадьбу приезжают гости, одичавшие братья Курымушки, гимназисты, разбегаются по заброшенному саду. Курымушке тоже нужно бежать от гостей, а то не миновать колотушки от братьев за отдельную радость. Сбылось однажды тайное желание Курымушки - всех детей гости захватили, и они сидели за столом, как привязанные за жабры ерши. Возле Курымушки стояло блюдо с сушёными грушами. Он стащил одну - и в карман. Брат Коля заметил это и стал заставлять Курымушку таскать для него разные вещи, угрожая рассказать всем о груше. Раз даже двугривенный пришлось вытащить из кошелька матери. С каждым днём нарастала сила тайны сушёной груши, а тут подоспела и другая беда.

Братья забили палками самого большого поповского гуся, чтобы зажарить его на костре, как Робинзон. Они исчезают на «озорной тропе», ведущей через пшеницу неизвестно куда. Курымушка - тайком за ними. Пшеница со всех сторон, как лес, а большой Голубой сверху смотрит и всё видит. Стало страшно. Курымушка решил присоединиться к братьям - будь что будет. Только он стал подходить, как вдруг один из братьев уронил гусака. Гусь гулко ударился о землю - и как закричит. Курымушка прыгнул в пшеницу и побежал, оставляя за собой широкую дорогу. По этой дороге за ним пустился кровавый гусак. Курымушка был уверен, что это Голубой покарал злодеев и напустил гусака. На бегу он читал все молитвы, которые знал, пока не выбрался из пшеницы. Курымушке не пришло в голову сделать из кровавого гусака тайну против братьев. Он только понял, что есть тайны большие, которые остаются с самим собой, и есть маленькие - они выходят наружу, и ими люди мучают друг друга.

Однажды в Хрущёво заехала генеральша Левшина с дочерью Машей, попросила разрешения обойти поместье, в котором жила много лет. Для Курымушки девушка стала сказочной красавицей, Марьей Моревной. Маша осталась погостить и сразу же приручила диких гимназистов, а Курымушку избавила от тайны сушёной груши.

Раз мама наняла нового конюха, Ивана. Он был такой страшный, что даже Мария Ивановна его побаивалась, а Курымушка долго думал: уж не Балда ли это. Иван постоянно делал что-то гадкое с горничными на печи. Курымушка думал, что именно в этом заключается его страшная тайна. Ещё говорили, что Иван - вылитый Александр Михайлович, Бешеный барин. В один зимний вечер прошёл слух: царя убили. Иван сказал, что теперь господ перережут, а землю разберут. Потом приехал становой и увёз куда-то Ивана.

Пришёл светлый день. Дома сказали: «Сегодня Маша приедет». Софья Александровна сказала, что Маша экспансивная и ей надо съездить к старцу, поучится смирению. Курымушка эти слова понимает по-своему. Софья Александровна хочет отдать Машу старцу. Теперь старец кажется ему Кащеем бессмертным. Но он всё расскажет Марье Моревне и Кащею её не отдаст.

Мать собирает гостей. В этот раз ожидают самого Бешеного барина. Софья Александровна свозила его к старцу, и он очень изменился. За обедом зашёл разговор о царе, но Дунечке это не понравилось: нового царя она тоже не любила. За столом повисло тяжёлое молчание, как будто Кащей сковал всех своей цепью. Чтобы разбить эту цепь, Курымушка громко спросил, почему про Ивана все говорят: вылитый Александр Михайлович. Словно что-то сломалось за столом, и Курымушку отправили спать. Ночью он не спал - жалел, что не смог сломать Кащееву цепь. Потом пробрался к Марье Моревне, рассказал ей про Кащея и тихо уснул в её постели, когда в комнату вошёл большой Голубой.

Курымушка стал гимназистом. Его поселили в пансионе у доброй немки Вильгельмины Шмоль. Какая-то волна подхватила Курымушку и выбросила на самую заднюю парту, рядом с гимназистом - второгодником по кличке Ахилл. Он сразу же рассказал Курымушке про учителей. Директор - справедливый латыш. Для него главное - опрятность в одежде. Инспектор любит читать смешные рассказы Гоголя и сам первый смеётся. Хохот идёт в классе, как в обезьяньем лесу, за это и прозвали его Обезьян. Козёл, учитель географии, считается сумасшедшим, с ним - как повезёт. Страшней всех учитель математики Коровья Смерть. Если он в первый раз поставил единицу, так и будет единица весь год, а ученик будет зваться коровой.

Курымушка стал коровой на первом же уроке математики. Зато географией он занимался с большим удовольствием, и Козёл сказал, что из него что-то выйдет, может - великий путешественник. Курымушка задумался: каково это быть путешественником, и решил податься в Азию на поиски страны, где живут голубые бобры. На этот подвиг он подбил двух своих друзей: Ахилла и Сашу Рюрикова по прозвищу Рюрик. После тщательных сборов экспедиция отправилась в путь и продолжалась три дня. Вернул путешественников на родину становой Крупкин. Во время экспедиции путешественники были героями в глазах всех гимназистов города, но когда их привезли обратно, над Курымушкой в гимназии долго издевались. Как за зверем ходили и твердили: «Поехал в Азию, приехал в гимназию».

Проходили год за годом. Глубоко где-то в душе, как засыпанная пеплом, спала страна голубых бобров. И вот, когда у Алпатова стали виться кольцами русые волосы и чуть-чуть наметились усики, когда все одноклассники стали мечтать о танцах в женской гимназии и писать стихи Вере Соколовой, будто вулкан взорвался, и всё пошло кувырком.

Против четвёртого класса, где учился Алпатов, был физический кабинет. Раз он засмотрелся на удивительные машины, и один из старших учеников, Незговоров, заговорил с ним и дал ему книгу по физике. Постепенно Алпатов вошёл в круг старшеклассников, где читали запрещённую литературу. Там Алпатова звали Купидошей из-за вьющихся волос. Чтобы его так не называли, Алпатов постригся налысо, и даже отверг Веру Соколову.

Вскоре Алпатов решил, что ему осталось узнать о последней, казалось ему, неизвестной и большой тайне. В классе была целая группа учеников во главе с Калакутским, они знали про это всё. Алпатов прямо спросил его об этом. Калакутский согласился отвести его к своей знакомой, Насте. «Настя любит мальчиков, она тебя живо обработает, - сказал Калакутский, - только надо выпить для храбрости». По заячьему пути, для бесплатных, повёл он Алпатова к Насте. По дороге рассказал, что Заяц тоже сюда ходит, а Козёл - нет, он сам с собой. Настя оказалась большая фарфоровая баба с яркими пятнами на щеках. Алпатов очень испугался, водка для смелости не помогла, он убежал. Всю ночь ему снились кошмары про Зайца и Козла.

На следующее утро Алпатов пошёл в гимназию со смутным решением начать свою жизнь совсем по-другому. Первым был урок географии. Увидев Козла, Алпатов вспомнил, что ему о нём рассказали. Мише сделалось противно, он начал грубить Козлу. В конце концов Алпатова выгнали из класса, а затем и из гимназии.

Дядя Курымушки, богатый сибирский купец и пароходчик Иван Астахов, появлялся в доме сестры всякий раз, как случались какие-либо неприятности. Явился он и на этот раз. Сквозь сон Курымушка слышал разговоры старших. Говорили про Гуська, будто он, как Адам, был изгнан из рая пахать, но землю всю отняли помещики. Говорили про Марью Моревну, что она живёт во Флоренции, в какой-то семье, моет полы, стирает, готовит, учит детей, и её там боготворят. А потом дядя предложил забрать Курымушку с собой в Сибирь, в Азию. Дядя Иван всегда был в семье примером удачливости и везения, и мать понадеялась, что он сделает из сына человека. Сам же Курымушка был рад, что наконец-то едет в Азию.

Сначала ехали скорым поездом. Дядя, который всегда чему-то учился, купил на станции в Нижнем большую энциклопедию Брокгауза и Эфрона и заставлял Курымушку читать вслух статьи на букву «А». Потом пересели на пароход. Плыли по Каме, потом на поезде - через суровый Урал. И вот, наконец, столб, с одной стороны которого написано: «Европа», а с другой: «Азия». Дальше плыли на пароходе «Иван Астахов». Пароход вёз переселенцев, потомков второго Адама, которому не досталось земли. Старому богу наскучили жалобы первого Адама, и он сотворил другого человека. Второй Адам тоже согрешил и был изгнан из рая в поте лица обрабатывать землю. Только бог забыл, что земля уже занята, и вот новый Адам бродит в поисках свободной земли, но нигде не находит.

Выстроил себе пароходчик Иван Астахов, командир сибирской шпаны, двухэтажный дом с вышкой, огромный и мрачный, ни на что не похожий. Внизу двенадцать комнат и вверху столько же, на вышке - подзорная труба. В этом дворце Иван Астахов жил один, только молчаливой тенью ходил по дому дрессированный лакей Александр.

Дядя устроил Алпатова в гимназию. Проходит два года. Первым идёт Алпатов в гимназии. Он очень самолюбив, ему трудно всё даётся, и оттого он одинок. Всё уходит на достижение первого, а среди других учеников складывается интересная, таинственная и ему не доступная жизнь. В гимназии существовали группа, директор был её тайным руководителем. Николай Ополин, смуглый и крепкий юноша, успевал и семью кормить, и быть в первых учениках. Сын директора, Лёва, становился настоящим учёным. Попович Фортификантов, начинающий филосов, был переведён из семинарии за вольнодумство. Ещё был украинец, лентяй, нов политике разбирался лучше всех. Семён Лунин, самый бедный в классе, кормил свою семью и занимался статистикой. Эта компания в классе рассаживалась рядом, на переменах они тоже не расставались. Как ни старался Алпатов примкнуть к ним - ничего не вышло, потому что Михаил был племянником самого богатого в округе купца.

По всей Сибири пробежал слух, что могучий и непреклонный Иван Астахов, поднося хлеб-соль наследнику русского престола, струсил, не договорил свою речь и уронил к ногам его серебряное блюдо. Наконец явился и сам Астахов. Никогда не видел Михаил своего дядю таким. Теперь глава сибирской шпаны всех встречал восторженными рассказами о наследнике. Услыхав об этом, к Астахову явился сам директор гимназии и сразу всё прекратил. Увидев в окно директора, Миша спустился по лестнице послушать. Оказалось, что директор создаёт в гимназии школу народных вождей. Алпатов был ошеломлён. Он три года тратил себя на ненужные достижения, а они готовились к великому делу. И опять он - второй Адам без земли. Через две недели Алпатов пришёл к дяде проститься: он окончил курс и уезжает в Россию.

У Алпатовых умерла старая няня, это событие изменило все планы Марии Ивановны и даже грозило расстроить её юбилей. За это время Мария Ивановна выкупила имение и всё подновила. По всей губернии о ней шла слава замечательной хозяйки. С первых же дней после смерти няни оказалось, что на ней было всё домашнее хозяйство, и только благодаря этому Мария Ивановна могла исправно вести дела имения. Она попыталась переложить часть хозяйства на старшую дочь, Лидию, но она оказалась совершенно к этому не готова, и они постоянно ссорились. Мария Ивановна не знала, что делать с дочерью - послать на курсы или выдать замуж.

Вскоре после пасхи Мария Ивановна получила письмо от сына Миши, что гимназию он окончил, но служить у дяди не хочет, а поступит в политехникум и сделается инженером.

В конце концов Мария Ивановна решила разделить всё своё хозяйство между детьми. Она написала им, и сыновья стали съезжаться. Первым приехал старший сын Николай. Он был необыкновенный лентяй, мечтал устроиться где-нибудь в глухом городке и целый день ловит рыбу. Вскоре приехал живой и по-цыгански красивый медицинский студент Александр, а затем и будущий судья Сергей. Последним явился Михаил. Мать у всех спрашивала, что делать с Лидией, но они ничего не могли ей посоветовать.

Алпатов обошёл родные места, поохотился с Гуськом на перепелов и заглянул в школу к Дунечке. В городе он встретил Ефима Несговорова. Он состоял в подпольной организации, куда вступил и Алпатов. Миша рассказал Ефиму о школе народных вождей, и он сразу увлёкся этой идеей. Во главе организации стоял Данилыч. Мише поручили переводить с немецкого Бебеля «Женщина и социализм».

Александр собрался жениться на бедной дворянке Марии Отлетаевой. Он совершенно переменился, стал чужой, с восторгом говорил о своих будущих родственниках, и это очень мучило Марию Ивановну. Миша тоже изменился. Он считает себя акушером истории, он должен перерезать пуповину, связывающую человека и бога и освободить мир от кащеевой цепи.

Книга вторая. Брачный полёт

До Марии Ивановны дошла весть, что Миша арестован и помещён в тюрьму. Сначала она сильно взволновалась, но потом понемногу успокоилась. На юбилей к Марии Ивановне съехалось много гостей. Отлетаевы привезли с собой свою дальнюю родственницу Инну Ростовцеву. К вечеру Мария Ивановна уговорила Инну остаться у неё погостить. Она видела в Инне тургеневскую девушку.

Дело Алпатова расследовал товарищ прокурора из Петербурга, господин Анацевич. Ему пришла в голову мысль собрать из всех высших учебных заведений вступительные прошения студентов, сверить почерки с теми документами, которые нашлись при обыске, и так установить личности деятелей «школы пролетарских вождей». Михаила Алпатова арестовали в самом начале расследования. Во дворе тюрьмы, в которую его привезли, выхаживал настоящий дикий журавль по кличке Фомка. У него было сломано крыло, и он жил здесь уже второй год. Алпатова посадили в одиночную камеру № 27. Больше всего Мишу угнетало постоянное наблюдение за ним через глазок в двери. Чтобы не сойти с ума, Алпатов выдумал себе «будто - путешествие» к северному полюсу, где, хирея над золотом, сидит Кащей бессмертный. Миша высчитывал, сколько диагоналей камеры потребуется на всё путешествие. Это было внутреннее путешествие взамен настоящего.

В тюрьме у политических были свидания с девушками, не известными заключённым, как с невестами. Иногда даже заключались браки.

Алпатов понравился надзирателю Кузмичу, и с его помощью сумел переехать в более светлую камеру. Из окна было видно огромное дерево и журавль Фомка. Время от времени к Алпатову заходил Анацевич, уговаривал покаяться, обещал смягчения наказания, но Миша не сдавался. Медленно ползёт время, как тюремное шерстяное одеяло. Выпал снег.

Когда день стал прибывать, Миша получил письмо от «невесты» Инны Ростовцевой. Из письма стало ясно, что его выпустят после пасхи, и ему следует ехать за границу, где он встретится с Инной. Настал праздник весны света. К Алпатову пришла «невеста». Она вошла в комнату свиданий под густой вуалью и стала по ту сторону решётки. Лица её он так и не увидел, но запомнил голос.

Алпатов впал в тоску. Однажды он изо всех сил ударил кулаком в стену, чтобы заменить душевную боль физической. Из-за стены ему ответили стуком. Это был Ефим Незговоров. Они стали переговариваться с помощью азбуки Морзе. Потом это заметили, и всё кончилось.

В один ясный весенний день над тюрьмой начала кружиться стая журавлей. С ними улетел Фомка.

После пасхи Алпатова выпустили. Жандармский ротмистр велел ему выбрать город на три года. Михаил обязался выехать за границу через неделю. Качаясь, с огромным узлом на плече подходит Алпатов к калитке и часовой его выпускает.

Михаил пересел в иностранный вагон в Вержболове и помчался в Европу. По дороге он познакомился с Ниной Беляевой. Она, как и Инна, окончила Смольный и теперь ехала учится в Германию. Алпатов не догадывался, что она была близкой подругой Ростовцевой. Нине Михаил понравился.

Алпатов приехал в Берлин и поселился на дешёвой квартире у рабочего-металлиста Отто Шварца. Шварц был социал-демократом только потому, что ему это было выгодно. Это не мешало ему преклоняться перед императором Вильгельмом.

Желая найти Инну, Алпатов подал запрос в адресный стол. Вскоре пришёл ответ с адресом. Было ещё рано для визитов, и Михаил решил сначала зайти в университет. Там Алпатов долго мучил канцеляристов справками, желая узнать, на какой факультет записалась Инна, но её имени нигде не оказалось. Наконец он решился зайти к Инне, но её уже не было: час назад она уехала в Йену. Алпатов помчался за ней. Йена - город небольшой, и все иностранцы останавливались у фрау профессорши Ниппердай. Инну Алпатов снова не застал, но ему подробно описали её дальнейший маршрут: сначала Вартбург, а затем Дрезден. Инна забыла у профессорши свою белую шаль и Алпатов забрал её с собой как талисман.

Он гнался за Инной по Зелёной Германии и отставал то на два дня, то на день. На пристани у Эльбы ему сообщили, что русская фрейлин вчера проехала в Дрезден в сопровождении молодого шведа. Алпатов решил, что в Дрездене она обязательно пойдёт смотреть «Сикстинскую мадонну».

Картина была большая, как океан. Алпатов долго не мог от неё оторваться. В зале, где висела картина, Михаил неожиданно встретил Ефима Незговорова. Он признался Алпатову, что его тянет уничтожить мадонну, для него она была идолом. Ефим напомнил Алпатову о долге, но Мише этот человек стал неприятен. Они расстались.

В тот же день Алпатов встретил Нину и пригласил её к себе в гостиницу пить чай. Там она случайно увидела белую шаль Инны. Миша узнал, что Ростовцева и Беляева - подруги, и что Инна уехала в Париж с молодым шведом.

Алпатов отдался влиянию Ефима. Незговоров предложил Мише ехать в Лейпциг учиться и постепенно организовать там, в русской колонии, марксистский кружок. Алпатов обрадовался этому предложению, обещал работать, как на родине, упустив из виду, что сам он стал уже другим. После этой погони за ускользающей невестой Алпатов хотел большой работой изгнать из головы всякую блажь.

В Лейпцигском университете Алпатов записался сразу на все интересующие его курсы. Он был не один русский, их было много. Аксёнов, красивый барственный блондин, был из Симбирска. Высокий брюнет с чёрными жгучими глазами, похожий на французского гипнотизёра, оказался Амбаров из Петербурга. Чижов из Екатеринбурга - странный человек в синей косоворотке под серым пиджаком без жилета. С огненно-красными волосами и частыми веснушками пришла Роза Катценэлленбоген из Пинска. Ещё много было русских, и все до одного хотели изучать философию.

На первом же собрании русской колонии Алпатов понял, что организовать кружок здесь не удастся. Он вышел на улицу подавленный и ущемлённый. На бульваре Миша встретил Амбарова. Тот признался, что только в Лейпциге у него три жены, а до этого он жил в Риме, в Париже, в Цюрихе. Амбаров простился с Алпатовым и просил навестить его в технической лаборатории, где он работает ежедневно.

Алпатов увлёкся химией и тоже начал работать в лаборатории. Его соседкой оказалась Роза Катцэлленбоген. Многому научил его Амбаров.

Очень возможно, что вся беда вышла у Алпатова из-за тома трудов Фридриха Ницше, который он однажды купил в книжной лавке. Узнав эту книгу, Алпатов не мог больше слушать философские лекции и записывать всё в тетрадку. Нет, настоящее знание летит, как метеор, и Алпатов устремился работой в одну только точку, забросил все лекции и делал только анализы в лаборатории. Через месяц он далеко обогнал Розу, но химия даётся мерным трудом. Алпатов встретился с высшей математикой, и теперь день и ночь сидит над интегралами, к которым до крайности неспособен. Роза без труда догоняет его. С удивлением он спрашивает у Розы, в чём её успех. Она спокойно объясняет, что изучает химию для фармацевтики, и со временем станет провизором в Пинской аптеке.

Вечером Алпатов идёт куда-то неопределённо по бульвару и снова встречает Амбарова под руку с новой женой. Они спускаются в один из подвальных пивных баров и садятся у белого мраморного столика. Зашёл разговор о женщинах. Амбаров оказался пресыщенным человеком, а химией он занялся потому, что его интересуют взрывчатые вещества - только они дают настоящую власть. Это испугало Алпатова - он узнал в Амбарове сумасшедшего.

В это время один грузный бурш из Конкордии так нагло следил за качанием ноги третьей жены Амбарова, что Алпатов не выдержал и показал ему язык. Бурш вызвал его на дуэль. Алпатов хотел извиниться, но потом решил, что это неловко: тогда всех русских будут считать трусами. Несколько дней Миша посещает учителя фехтования. Поединок происходил в большой, хорошо проветренной зале, дрались на шлегерах до первой крови. Это была не дуэль, а, скорее, обряд, к которому немцы относились очень серьёзно. После дуэли состоялась дружеская попойка. Алпатов был оглушён глупостью всего происходящего. Не имея возможности даже посмеяться, он стал быстро пить пиво. Очнулся Алпатов поутру на чьей-то широкой двуспальной кровати. Рядом с ним спала молодая женщина. Алпатов всмотрелся и с трудом понял злую шутку Амбарова: с ним рядом лежала та самая его третья жена, из-за которой произошла дуэль.

Униженный и раздавленный, Алпатов выкрадывается на улицу. Всюду большое движение, все готовятся встречать Новый год. Алпатов узнаёт в толпе Розу Катценэлленбоген, и они заходят вместе позавтракать в маленькое кафе. Под влиянием всего произошедшего Алпатов чуть не попросил Розу выйти за него замуж, но вовремя очнулся. Именно Роза навела его на мысль сделаться инженером по осушению болот, торфмейстером.

Дома Алпатова дожидался гость - Ефим Незговоров, тот самый Ефим, который был ему на родине всех дороже, который не признавал ничего, кроме революции. Незговоров понял, что Алпатов не выполнил поручения, и между ними всё было кончено.

Несколько лет Алпатов жил в Лейпциге, в семье вдовы одного известного композитора. Курс болотных наук был почти окончен. Алпатову оставалось на своём дипломном проекте гидроторфной машины сделать циркулем красный кружок, чтобы подчеркнуть собственное изобретение. В чертёжной не нашлось необходимого для этого кармина, пришлось ехать за ним домой. По дороге назад, в чертёжную, Алпатов увидел в конце улицы на небе летнее круглое облако - первый признак весны. Это облако напомнило Алпатову его весну света, оно звало сорваться с места, лететь в синий мир. Он сел в омнибус, идущий по направлению к облаку, в котором по странной случайности сидели только молоденькие девушки. Одна из них окликнула Алпатова. Он узнал голос: это была Инна.

Они провели вместе весь день. Инна рассказала про шведа: у него было расстройство желудка, она помогла - купила лекарство и рассталась с ним в Брюсселе. На следующее утро Алпатов проснулся ребёнком, готовым обнять весь мир любовью. Вместе с кофе ему подали на подносе письмо. «Я не та, которую вы любите: вы сочинили себе невесту. И я тоже не могу полюбить вас в один день. Прощайте. Ночью я уезжаю», - было в этом письме. Алпатов ставит последний кружок на дипломном проекте и покупает билет в Москву. Тут приходит ещё одно письмо: она в Париже, раскаивается и зовёт его к себе.

В Париже карнавал, какой бывает там посреди поста. Они встречаются в Люксембургском саду у фонтана Медичи, и снова проводят целый день вместе. Инна призналась, что боится своей матери - она не примет Михаила. Мать Инны урождённая графиня, а отец из купцов. Ради неё он сменил фамилию (был Чижиковым, стал Ростовцевым), отказался от науки, бросил университет и сделался действительным стацким советником в лесном департаменте. Но несмотря ни на что, он так и остался для неё Чижиковым. После долгих мучений и колебаний было решено: Алпатов едет в Россию устраивать своё положение, а она доучивается в Сорбонне и ждёт его.

Алпатов погостил немного в имении у матери. В это время умирает Гусёк - он так и не поймал белого перепела. Миша рассказывает матери, что намерен жениться на Инне. Мария Ивановна очень обрадовалась этой новости. Перед поездкой в Петербург Алпатов захотел несколько дней побыть в Москве. Там его немедленно вызвали в полицию. Полковник, которому поручили это дело, оказался неплохим человеком. Договорились так: он отправит запрос за границу, а пока он будет идти, Алпатов успеет создать себе положение в Петербурге.

В Петербурге Алпатов явился к Петру Петровичу Ростовцеву и попросил устроить его на живую работу. Ростовцев обещал ему место в департаменте. Места надо было дожидаться, и Ростовцев взял пока Алпатова к себе секретарём, работать над энциклопедией флоры и фауны. Работали по ночам, а днём Алпатов писал длинные сумасшедшие письма своей невесте. Ростовцеву он так и не признался, что влюблён в его дочь.

Инна долго не писала, а потом от неё пришло письмо, которое было для Алпатова как стакан яда. В письме было: «Мы говорим на разных языках, нам не по пути. В этот раз твёрдо и решительно говорю: нет». Оказалось, что мира «взамен Инны» не существует. Алпатова вдруг потянуло к природе, захотелось увидеть синиц на берёзах, и он пошёл, не видя ничего вокруг себя. За ним, не выпуская из виду, шёл небольшой человечек с кульком кедровых орешков. Алпатов заметил человечка только когда вышел за город, и вдруг понял: за ним послали филёра, и самого глупого. Протянув руку, Алпатов с наслаждением сжал ему шею, а потом подтолкнул сзади коленкой и велел ему скоро бежать. Тот убегает, не оглядываясь.

После семидневного скитания в окрестностях Петербурга Алпатов придумал: открыться полюбившему его отцу Инны и ехать вместе к ней. Вернувшись в Петербург, Михаил с ужасом узнаёт, что Пётр Петрович умер. Его похоронили на Волковом кладбище, среди учёных и писателей.

Некоторое время спустя Алпатов возвращается в Петербург. Он опять получил письмо от Инны и надеялся на примирение. В поезде с ним заговорил незнакомец. Он назвался Павлом Филипповичем Черномашенцевым, давним знакомым Марии Ивановны. Черномашенцев знал о жизни Алпатова до мельчайших подробностей и был, как позже выяснилось, агентом, приставленным к Алпатову для слежки. Дождавшись, когда Черномаашенцев заснёт, Алпатов вышел на первой попавшейся станции. Сперва он хотел сесть в другой поезд и доехать до Петербурга, но вдруг услыхал весеннее пение тетеревов в окружающем маленькую станцию лесу, и пошёл на звук. По дороге он провалился по шею в ледяную воду и развёл костёр, чтобы обсохнуть, а потом бросил в огонь все вещи, напоминавшие ему об Инне, лёг на куст можжевельника и крепко заснул.

Нашёл Алпатова местный охотник Чурка и вывел к реке. В это время тронулся лёд, и Алпатов видел своё: грязные льдины плыли, как звенья разбитой Кащеевой цепи.

На этом автобиографический роман «Кащеева цепь» кончается. Но мне кажется возможным рассказать здесь, как Алпатов сделался писателем после того, как «ушёл в природу».

Первым человеком, оставившим след в моей жизни, была моя мать. В этом человеке я вижу, как в чистом зеркале, ту свою хорошую родину-мать, для которой стоит пожить на земле и постоять за неё. После встретился на моём пути великий странник Горький Алексей Максимович. Это было после революции 1905 года. Я рассказал ему, как в студенческие годы я в качестве химика поехал на Кавказ уничтожать на виноградниках филлоксеру, мне было тогда с чем-то двадцать лет. Я тогда примкнул к марксистам и познакомился с трудом Августа Бебеля «Женщина в прошлом, настоящем и будущем». Позже «женщина будущего» превратилась для меня в Марью Моревну. Горький назвал меня романтиком.

Рассказав эту беседу с Горьким, я лет на десять забежал вперёд того времени, в котором я почувствовал возможность стать писателем. В то время я был студентом в Риге, и после Кавказа пришёл на работу в социал-демократическую партию под руководством Данилыча (Василия Даниловича Ульриха). Я старался делать больше всех, но был до крайности неспособен к политической работе и очень страдал от своих неспособностей. По Рижскому делу я сидел в тюрьме и был в ссылке. После мне удалось вырваться в Германию. Там треснул мой «роман» с немецкой социал-демократией и я взялся за учёбу.

Вскоре я очутился земским агрономом в городе Клину Московской губернии. Я погас и заболел неизвестной мне душевной болезнью. Корни этой болезни питались моей мучительной и неудавшейся любовью к исчезнувшей невесте. Тайна моей болезни была в том, что я стал бояться острых предметов. Каждый раз, как я видел острый предмет, меня тянуло схватить его и пустить в ход. Это усугублялось тем, что мне приходилось торговать косами, серпами, топорами и тому подобными вещами. В конце концов, я написал письмо-исповедь и поехал в Москву к известному психиатру профессору Мержеевскому. Профессор уезжал. Он наспех прочёл мою исповедь, сказал: «Ничего особенного» и быстрым движением наколол её, как жука, на длинную иглу для приколки поступающих бумаг. Его совет был: принимайте ванны в 27 градусов. Скорее всего, он понял болезнь мою просто как болезнь роста. Доведённый до крайности, я обратился к первому попавшемуся невропатологу. Небольшой человечек с рыжими волосами дал мне коробочку пилюль, отказался от денег и пообещал: «Через месяц вы будете здоровы». Так и вышло.

Однажды я ехал из Москвы в Елец. Было это на одном полустанке. Ожидать поезда было трудно. От скуки я взял лист бумаги и стал писать кое-какие воспоминания из своего детства. Когда я опомнился, то понял, что свершилось величайшее открытие в моей жизни - мне теперь нечего бояться себя и своего одиночества. Тогда не было у меня ни малейшей мысли о том, что это можно было бы напечатать и этим жить.

Проезжая однажды на извозчике, я вспомнил тот дом, где жил мой спаситель, невропатолог. Я решил пойти поблагодарить его. К моему изумлению это оказался не врач - я тогда ошибся этажом. Ему просто стало жалко, что такой молодой человек мучается пустяками, и он дал мне пилюли, сделанные из сахарной пудры. Меня вылечил обыкновенный оптик.

С детства меня учили, что для большого, настоящего счастья нужно всю душу свою положить за друзей и самому остаться ни с чем. Но в долгой жизни оказалось, что и добрые друзья, поняв достойного человека, сами ему начинают служить и платить за его добро. Вот мне и кажется, будто я, как и весь русский человек, этим счастьем силён!

Михаил Пришвин Кощеева цепь БАБЫ

Иногда попадешь в такую полосу жизни, плывешь, как по
течению, детский мир вновь встает перед глазами, деревья
густолиственные собираются, кивают и шепчут: "жалуй, жалуй,
гость дорогой!". Являешься на зов домой, и там будто забытую
страну вновь открываешь. Но как малы оказываются предметы в
этой открытой стране в сравнении с тем, что о них
представляешь: комнаты дома маленькие, деревья, раньше
казалось, до неба хватали, трава расла до крон, и все дерево
было, как большой зеленый шатер; теперь, когда сам большой, все
стало маленьким: и комнаты, и деревья, и трава далеко до крон
не хватает. Может быть так и народы, расставаясь со своими
любимыми предками, делали из них богатырей -- Святогора, Илью
Муромца? А может быть и сам грозный судия стал бесконечно
большим оттого, что бесконечно давно мы с ним расстались? Так и
случается, как вспомнишь, будто вдвойне, одно -- живет тот
бесконечно большой судия, созданный всеми народами, и тут же
свои живут на каждом шагу, на каждой тропинке, под каждым
кустом маленькие боги-товарищи. Никогда бы эти маленькие свои
боги не посоветовали ехать учиться в гимназию, это решил судия
и велел: "собирайся!".
Милый мой мальчик, как жалко мне с тобой расставаться, будто
на войну провожаю тебя в эту страшную гимназию. Вчера ты
встречал меня весь мой, сегодня я не узнаю тебя, и новые страхи
за твою судьбу поднимаются, как черные крылья.
Вот он идет по мостику в купальню и слышит, деревенские
мальчики кричат: -- "скоро в гимназию повезут, а он с девками
купается". Почему вчера еще это самое мимо ушей проходило, а
сегодня задело? Минуточку подумал, поколебался, итти в купальню
или убежать, но решил: -- "какие же это девки Маша с Дунечкой!"
и по мостику прошел в обшитую парусиной купальню. День был
жаркий, перед самым Ильей, девушки плескались в воде, и от
солнца в брызгах показывалась радуга. Вдруг как загрохочут
мужики, бабы и девки на молотилке во все свои грохота,
заглушили и шум барабана, и стук веялки. Очень хотелось бы
девушкам разузнать, в чем тут дело, отчего такое веселье на
молотилке, но показаться в пруд из купальни было невозможно: на
том берегу, будто из самой воды, выходит высокий омет золотой
соломы, и на самом верху, как Нептун с трезубцем, стоит Илюха с
вилами и все видит оттуда и над всем потешается. Дальше по
берегу пруда, как хорошие куличи, стоят скирды и их вершат и
перетягивают скрученными соломенными канатами, на каждом скирду
по мужику. Курымушка выпросился поплавать в пруду, скоро все
разузнать и рассказать. Прямо из дверцы купальни своими
"саженками" он поплыл к Илюхину омету, к этой золотой горе,
откуда смех выходил, как гром из вулкана. Плыл и дивился, а
дело было самое пустяковое.
Конечно, вся молотьба идет только хлопотами старосты Ивана
Михалыча, вот он нырнул в темноту риги к погоняльщикам, кричит
ребятишкам: -- "эй, вы, черти, живей, погоняй!", выйдет оттуда
к подавальщику, сам схватит сноп и, пропуская, учит: --
"ровней, ровней, подавай, чтобы не было -- бах-бах! а шипело;
не забивай барабан, -- неровен час -- камень попадет, зуб
вышибет в машине, девок перебьешь". Долго возится у конной
веялки с ситами, выходит оттуда весь в мякине и распорядится
"халуй" -- какой-то мякинный сорт -- перекидать живо от веялки
в угол. У сортировки, где громадный чистый ворох зерна все
растет и растет, Иван Михалыч непременно возьмет метло и так
ловко сметет два-три полуколосика, будто артист-парикмахер
причешет красивую голову. Но еще лучше, когда зерно захватят
мерой для ссыпки в мешки и в мере -- верх, так вот этот верх
зерна срезать лопатой в чистоту, ж-жик! и мерка с зерном стоит
раскрасавицей. От полыни, от пота людского и конского во рту
горько и даже солоно, ворота риги дышат этим на жаркое солнце.
Иван Михалыч выходит из ворот поглядеть на свет Божий, но и тут
нет ему покоя; сразу глазом схватил: Илья напустил вязанки и
повел омет влево.
-- Подай, подай вправо, -- кричит, -- не напущай!
И вот тут-то случилось: привязанный к столбу жеребенок, на
которого все время под жарким солнцем дышала потно-полынная
рига, одурелый поднялся на дыбы, обхватил шею Ивана Михалыча
передними ногами и при всем народе пожелал обойтись со
старостой, как с молодой кобылицей. От этого все и пошло.
Первый сигнал подал тот Нептун с трезубцем на вершине золотой
горы, Илюха: га-га-га! и грохнулся с вилами на солому;
поднялся, -- опять: га-га-га! и опять грохнулся. Те бабы, что
взбирались на омет с носилками, так и осели на месте, и что
они, барахтаясь в соломе, выкрикивали и причитывали: -- "ой,
бабочки, ой, милые!" -- было похоже скорее на рыдание, чем на
смех; на скирдах тоже враз полегли мужики и бабы; все, кто в
риге был, выбежали; один парень шесть баб повалил, лег на них
поперек мостом, сам гогочет, а все шесть визжат, как поросята,
в далекий слух; другой парень пустился за девкой по черному
пару, догнал, -- и там на горячей земле большой взвился над
ними столб пыли и закрыл их, как дым. И, кажется, даже само
горячее летнее солнце на синем небе запрыгало. Под тяжестью
жеребенка Иван Михалыч сначала осел на колени, потом
приподнялся, крикнул: -- "леший тебя разобрал, поди прочь, поди
прочь!", а жеребенок все пуще и пуще, порядочно времени прошло,
пока Иван Михалыч освободился: успели уже остановиться и
молотилка, и веялка, и сортировка. И тут бы старосте самому
засмеяться, а он рассердился и раз! жеребенка в морду кулаком.
Тогда не выдержал Илюха наверху, схватил бабу, задрал ей
рубашку, хлопнул ладонью и, схватившись с ней, как воробьи на
крыше, покатился с высоты, а с Илюхой зараз потащилась чуть не
половина соломы и, рухнув, закрыла всех -- и шесть баб с
поперек лежащим на них парнем, и Илюху с бабой, и самого Ивана
Михалыча, и жеребенка.
-- Мала куча, мала куча! -- крикнули мальчишки-погонщики,
вскинувшись мигом на солому, похоронившую старосту.
Сбежались девки подметальщицы, с ними первая Катерина
Жируха.
-- Мала куча, мала куча! -- кричала Жируха, взбираясь
наверх, и только взобралась, вдруг под соломой, ударил
жеребенок передом, задом, взвился на дыбы, и вся куча
рассыпалась.
В эту самую минуту голенький вышел из пруда Курымушка и не
чуя беды над собой, подобрался к самому току. Жируха крикнула
подметальщицам: -- "лови его!" и в миг он был окружен.
-- Бей их, лупи! -- крикнул, подымаясь, Илья.
Курымушка ударил Катерину кулаком в какую-то подушку.
-- В дойло попал! -- крикнул Илья, -- бей по дойлам, бей их
по дойлам, вот так, молодец!
Чуть-чуть бы еще, и выскочил из круга, но Катерина вдруг
завалилась на него и придушила, как печь таракана. Душила
Курымушку, в роту стало горько, солено, даже крикнуть было
нельзя от щекотки, и, кажется, чуть бы еще, -- и пропасть, но
тут Иван Михалыч силу забрал, со всего маху плашмя лопатой
хлопнул по заду Катерину и сразу Жируху в память привел.
Курымушка вырвался и бросился к пруду, а вслед ему крикнул
Илья:
-- Это, брат, тебе не со своими девками купаться в пруду!
Под густую иву на сук у воды сел и спрятался Курымушка,
будто в воду ушел, и так ему стало, что невозможно плыть ему
обратно в купальню к Маше и Дунечке: ему в эту минуту первый
раз только ясно стало, что и они были такие же, как все --
бабы. Так он и остался надолго сидеть под ивой, не зная что
делать. Долго со всех сторон звали его голоса, как в раю голос
Бога слышался после грехопадения: "Адам, Адам!". Маленький Адам
лучше бы утонул, чем голый показался, потому что все они, все
они -- бабы. Когда он высмотрел, что девушки ушли из купальни,
поплыл туда, оделся и вернулся домой мужчиною: с бабами больше
он не купается. Это хорошо дома поняли. Маша привезла ему из
города синюю гимназическую фуражку, он ее надел, сразу стал
большой, а около Успенья, отслужив молебен на дому, мать
повезла его в гимназию.




Top