Патологии.

Студентка Пензенского государственного университета

Щепакина Елена


Роман «Паталогии» был опубликован в 2005 году и сразу же вошел в шорт-лист премии «Национальный бестселлер». Роман собрал массу восторженных отзывов как профессиональных литературных критиков, так и простых читателей. И хотя формально «Патологии» - книга о Чеченской войне, мастерство автора выводит роман за пределы военной прозы.

Получил 2 премии – газеты «Литературная Россия» и «Роман-газеты», кроме русского, роман «Патологии» был переведен и издан на французском, испанском, польском, итальянском и сербском. 1

Захар Прилепин – автор, видевший жизнь и смерть в буквальном смысле этого слова. Лауреат многих премий, признанный россиянами автор, получивший народное звание «Второй Горький». Произведения Захара Прилепина описывают жизнь такой, какая она есть, поднимают актуальные для положения дел в стране вопросы. В его книгах настоящие герои: без лишнего идеализма или фантастичности. Они действуют так, как действует любой нормальный человек. Некоторые называют книги Захара Прилепина исповедями. Возможно, в некоторых героях он описывает и самого себя.

Как бывший участник Чеченских боевых действий, Захар Прилепин пишет о войне. Его «Патологии» показывают работу спецназа во всей ее реалистичности: без супер-героев и захватывающих дух трюков. Сумасшедшая любовь и война – все это переплетено настолько искусно и правдиво, что даже офицеры, бывшие в военных действиях говорят, что «Патологии» вызывают в памяти картинку уже давно пережитых боевых операций.

После выхода в свет романа, сразу же возникла многочисленные положительные отклики:

«У нас нет пока хорошей прозы о чеченской войне. Или почти нет. Может быть, потому что Чечня надолго отбивала у людей желание и способность рассказывать об этом опыте. А может быть, потому что, как писал Толстой, не может быть литературы без единства нравственного отношения к предмету. А в Чечне это единое отношение выработать не только непросто – невозможно. Эту войну называли и правой, и неправой, и зверской, и справедливой (с разных сторон), и своей, и чужой... и едва ли непосредственный участник событий, каковым является Захар Прилепин, способен подняться над схваткой. Однако ему удалось. Вот почему его книга о Чечне представляется нам первым настоящим романом об этой войне. Там не только про Чечню. Там много глав-воспоминаний, таких флэшбэков и точных мыслей, и портретов – нет только публицистики и риторики. Ну и не будем портить этот текст. Просто почитаем его и почувствуем себя на месте автора – эффект присутствия обеспечен» («Консерватор»)

«Роман серьёзный, жесткий и в то же время, очень бережно к теме написанный. Критики о нём ещё поговорят». («Литературная газета») 2

Многие люди, прочитавшие его роман, говорят о реалистичности произведения. Но у некоторых есть иная точка зрения, как, например, у писателя Александра Бушковского, который сам служил в Специальном отряде быстрого реагирования – СОБРе. Он отмечал, что роман не отличается правдоподобностью в том, что касается деталей проведения боевых операций. Недоверие у критика вызывала и используемая автором терминология.3

В своем первом, сразу же после выхода в свет ставшем знаменитым, романе, «Патологии», Захар Прилепин показывает нам несколько сцен из истории «незнаменитой», как сказал бы Александр Твардовский, Чеченской войны. Неторопливое повествование об армейском быте, взаимоотношениях с местным населением, отдельных зачистках и коротких перестрелках плавно перетекает в душераздирающий кошмар, наполненный криками боли, пятнами, а то и потоками, крови, оторванными конечностями, смертью и мраком. Читая «Патологии» мы слышим лязг передергиваемого затвора, треск автоматных очередей, чувствуем запах гари и вкус армейской еды. Мы как будто оказываемся в том кромешном аду, куда по злой воле рока были заброшены герои Прилепина, и каждую потерю переживаем как личную трагедию. Только человек, сам являвшийся участником чеченской бойни, корректно называемой властями то наведением конституционного порядка, то контртеррористической операцией, мог написать такую пронзительную и натуралистичную книгу. Но только писатель, обладающий высшей степенью развития способностей под названием талант, мог сделать ее художественно убедительной. Может показаться странным, но после прочтения «Патологий», у читателя не возникает чувства ожесточения или опустошения. Наоборот, закрыв книгу и все еще мысленно сопереживая ее героям, как выжившим, так и погибшим, читатель, который понимает теперь цену мира, который был добыт для него на той войне, становится немного добрее и человечнее. И вместо озлобленности, у каждого, кто прочитал книгу Прилепина, в душе остается ощущение просветления.4

Главный герой романа "Патологии" - Егор Ташевский - не бесстрашный воин. Он попал на чеченскую войну - и поражен ее бесчеловечностью и нелогичностью, она не вписывается в представления о жизни, в которой добро торжествует, зло должно быть наказано, враг повержен, а дома ждет любимая. Егор - человек хрупкой психики, ломкой смелости, не сумевший вписать войну в свое представление о нормальном. Егор постоянно признается самому себе в нежелании выполнять задание, рисковать, проявлять инициативу в бою.

Герой романа - интеллигентный и влюбленный мальчик, который идет служить в ОМОН. Часть отправляется в чеченскую командировку, где молодые люди - злобный карлсон Плохиш, бывший семинарист Монах, простой парень из Грозного Хасан (чеченец, воюющий в русском спецназе) - оказываются в окружении и гибнут один за другим с оружием в руках.

При отсутствии державного пафоса и политкорректного гуманизма поражает свободная от какой-либо морали, прямо-таки языческая доброта. Разумеется, распространяется она в основном на своих, но и к чужим - чичам, чехам - в общем-то, ненависти нет. Есть жестокость. Как правило, оправданная, но не обязательно. Мотив оправдания вообще не существенен на территории, где действует закон случайных чисел.

Прилепин говорит, что его интересует человек на пограничных территориях. Вторая, после войны, такая территория в романе - это любовь. Лирический герой - позитивный романтик, благословляющий зверей, детей и женщин, носитель какой-то судорожно-нежной жизненной силы. И если на войне он погружен в холодное безумие ультрарациональной звериной логики, то с женщиной вязнет в стихии прямо противоположной - темной, лукавой и изменчивой.5

Роман открывает “Послесловие”: жизнь героя после войны. Егор с приемным сыном трех лет гуляют, потом едут на маршрутке через мост. Герой страшно боится за малыша, и автор внезапно воплощает одно из его ужасных видений: маршрутка, сперва воображаемо, но потом все более реально, срывается с моста и тонет в реке. Отчаянный, с ощущением пережитого опыта написанный эпизод - символический ключ к проблематике романа. Человек между жизнью и смертью, надрывное нежелание умирать, борьба на пределе сил. Герой выплывает вместе с малышом - спасение их подано как настоящее рождение к жизни:

“Не помню, как очутился на поверхности воды. Последние мгновения я двигался в полной тьме, и вокруг меня не было жидкости, но было - мясо, - кровавое, теплое, сочащееся, такое уютное, сжимающее мою голову, ломающее мне кости черепа... Был слышен непрерывный крик роженицы”.6

Спасение из реки - образ для романа не случайный. Образ воды в романе всегда сопутствует мотиву смерти. Закреплению этой ассоциации посвящен самый первый эпизод романа. Герой и его “приемыш” смотрят на реку.

“„Когда она утечет?” - спрашивает мальчик. „Когда она утечет, мы умрем”, - думаю я и, еще не боясь напугать его, произношу свою мысль вслух. Он принимает мои слова за ответ. „А это скоро?” - видимо, его интересует, насколько быстро утечет вода. „Да нет, не очень скоро”, - отвечаю я, так и не определив для себя, о чем я говорю - о смерти или о движении реки”.

Движение реки, глубина ливневых луж, течение крови, напоминающее герою о неизбежном его утекании из жизни, дождь в завершающих, трагических главах романа, глубоководный овраг, преодоление которого становится единственным путем к спасению из захваченной боевиками школы. Все это - знаки неотступно следующей за героями смерти.

Жизнь постоянно борется со смертью: в персонажах много беспечности, поглощенности теплыми заботами насыщения и отдыха, много надежды на то, что все-таки ничего страшного не случится. Напряжение в романе создается за счет ощущения прерывистого - от задания к заданию - движения к гибели. Эпизоды войны не чередуются бездумно, а подчинены логике сюжета о постепенно надвигающейся смерти и наивной самонадеянности жизни, не сумевшей предотвратить свое поражение. Композиционная выстроенность - одно из главных достижений Прилепина.

Война в романе то и дело перебивается воспоминаниями героя о сиротливом детстве и несчастливой любви. Сцены из прошлого восстанавливают персонажа-солдата до полномерного образа человека, углубляя роман, а особая компоновка военных эпизодов делает его напряженным, стремительно, как камень с горы, скатывающимся к своему концу.

В романе двенадцать эпизодов, ставящих персонажей под угрозу смерти. Задания особые, задания рядовые, бои, несчастные случаи. До поры до времени персонажам романа везет. Первые, короткие и победительные, главы проносятся с легкомысленным присвистом: героям все нипочем. Все удается легко, смерть воспринимается отдаленно и смешливо. Так, первый эпизод - пост на крыше школы - демонстрирует несерьезное, наивно-мечтательное отношение героев к войне:

“Мнекажется смешным, что мы, здоровые мужики, ползаем по крыше”;“Саня ложится на спину, смотрит в небо. „Ты чего, атаку сверху ожидаешь?” Бьет автомат, небо разрезают трассеры. Далеко от нас. „Трассеры уходят в небо...” - думаю лирично”; “Мешают гранаты, располагающиеся в передних карманах Вытаскиваю их Они смешно валятся и пытаются укатиться, влажно блестят боками, как игрушечные.

Но вот персонажи впервые сталкиваются с настоящей смертью - она проходит в опасной близости от них, хотя все-таки мимо. Без приключений сопроводившие колонну машин во Владикавказ, герои узнают, что на другой дороге обстреляны возвращавшиеся домой дембеля. Траурный парад мертвых тел на площадке возле местного аэропорта - эта сцена впервые поразит реальностью военной смерти и героев, и читателей. Во время обстрела местного рыночка гибнет кто-то из десанта. “Смерть к нам заглянула”, - говорит по этому поводу командир. Его слова подводят к серединной части романа о войне.7

Битве за школу - самому долгому и трагичному из эпизодов - посвящены последние пять глав. Это финальная часть изображенной автором войны. Сквозной мотив смерти-воды задает начавшийся в девятой главе дождь.

Уже отвыкшие от бдительного слежения за смертью, герои превращают строгие поминки погибших товарищей в разнузданную пьянку. Даже часовые на крыше просят водки - и засыпают в коридорах школы, покинув пост из-за ночного дождя. Вмертвую пьяные, солдаты не слышали, как ночью чеченские боевики сняли взрывные растяжки с окружавшего школу забора и стали постепенно пробираться внутрь. Проснувшийся раньше всех в туалет, Егор видит чеченцев, волокущих прочь полуголого военного доктора. Атака боевиков. Сюжетные линии детства героя и войны сходятся: эпизод посещения мальчиком Егором могилы отца монтируется с первым ранением героя.

Помощь не приходит, рация не работает, патроны кончаются, командир в отъезде. Медленно нараставшее напряжение (усложнение боевых заданий, усиление недобрых предчувствий) взрывается трагедией обреченного на поражение боя за маленький, позабытый начальством пост. Прилепин демонстрирует классическую героику и драму войны: вызывающее спокойствие или потерянность бойцов, конфликт малодушия и мужества, гибель братьев и лучших друзей.

Вода-смерть овладевает гибнущим постом - фактически (вода из оврага подступает к школе, вместе с врагами проникает внутрь) и метафорически:

“Первый этаж залило водой. Грязная вода дрожит и колышется. Беспрестанно сыпется в нее с потолков труха и известка, - кажется, что в помещении идет дождь”

Вода, символ приближающейся смерти, открывает и завершает роман: остатки взвода ныряют в грязевой ливневый омут - бегут из школы через овраг. Попытка героя выплыть и спастись закольцовывает финал с началом романа, напоминая нам о символической сцене спасения героя и его сына из реки. Повсюду, кажется, торжествует смерть - но жизнь не сдается внутри взирающего на гибнущую реальность человека:

“А мне все равно… Но нет, мне не все равно, - что-то внутри, самая последняя жилка, где-нибудь Бог знает где, у пятки, голубенькая, еще хочет жизни”.

«Патологии» - роман о том, что всякая бессмыслица достойна того, чтобы вести с ней войну. И если главная бессмыслица – это смерть, то лучший отпор, какой можно дать ей – наполнить жизнью каждое мгновенье.

В романе есть все, чтобы держать читателя в напряжении. Живая смена эпизодов, внутренний динамизм, ориентированный на противоестественность происходящего, психологические коллизии в отношении главного героя, находящегося между войной и любовью, как между молотом и наковальней. Чего в этой книге точно нет так это покоя, созерцательности, умиротворения и рассудительности. Она построена на эмоциях. Вторая стихия повествования – огонь.

Огонь и земля. Страсть и тело, отданное ей на растерзание. Невысказанная мистика нахождения между жизнью и смертью. И все-таки книга Прилепина дышит именно жизнью, а не ее противоположностью. Только истинно живой человек, живой в высоком смысле этого слова, может так остро, болезненно, всеми порами тела переживать несправедливость происходящего. Своеобразна композиция романа. Главы о войне и воспоминания о другой жизни перемежают друг друга, создавая специфически ориентированный узор, в котором пламя войны и пламя любви сливаются в нечто однородное. В этой новой субстанции бессловесно сквозит нечто не от мира сего. И в то же время место действия – земля, со всеми ее чисто земными, чуждыми любой мистике атрибутами. Ну что такого особенного в водке? А она – третья стихия романа. Драконова вода, призванная убить страх, дать душе возможность забыть, насколько хрупко ее пристанище.

Все в этой книге сделано из грубых, необработанных материалов. Есть в этом тексте своя пещерность, звериность, первозданность. Тем не менее, автор ее – филолог. Безусловно, в подаче материала им руководили определенные принципы, а не единственно возможный подход. Автор сознательно избирает путь, который, по его мнению, скорее любого другого соединит его реальность с реальностью далекого и загадочного Читателя.8

Взяв первый раз в руки книгу и прочитав название, наивный читатель может вообразить, что патологией автор считает войну. Однако при чтении романа такого впечатления не возникает. Напротив, Прилепин пишет книгу о мужском братстве, собственно, возникающем исключительно благодаря войне и придающем ей смысл. Показательна такая сцена:

А у нас тут чеченцы, моченные в сортире... - говорит Плохиш.

Зная, что у Плохиша спрашивать что-либо бесполезно, обращаюсь к Вальке:

Чего случилось?

А пробрались двое... В туалет влезли, в окно. Плохиш прямо к туалету подбежал, кинул две гранаты. Потом зашел туда, вон автоматы притащил...

Гордый, что есть такие пацаны в мире, я смотрю на Плохиша...

Все в говне и в мозгах... - начинает Плохиш и тут же обрывает себя: - Слышь, Хасан, давай твоим собратьям бошки отпилим?

Хасан кривится и не отвечает.

Плохиш вытаскивает нож, хороший тесак, и, косясь на Хасана, начинает им забавляться, колупать стол.

Материализация знаменитой путинской метафоры вызывает у героя “гордость за пацанов”, которая немедленно трансформируется в ненависть к врагу, определяемому исключительно по этническому признаку, и обращается на своего “брата”, Хасана, чеченца, воюющего на стороне федералов. И все это подается как “пацанское братство”:

“Как я их люблю всех... - думаю я. - И ведь не скажешь этим уродам ничего... Как я боюсь за них. За нас боюсь... - еще думаю я”

Во всем этом Прилепин ничего патологического не обнаруживает. Вообще слово “патология” встречается в романе лишь однажды, но совсем не в привычном смысле: “Там, где кончается равнодушие, начинается патология”, - говорит возлюбленная повествователя в сцене “после соития”. Иначе говоря, “патологией” в этом романе вполне иронически именовалось то, что в “Саньке” патетически определяется как “все, что есть в мире насущного”, что не нуждается в идеологии и воспринимается на нутряном уровне, исключающем равнодушие.

На мой взгляд, роман "Патологии", наверное, самый тяжелый для восприятия из произведений Захара Прилепина. Но это тот случай, когда, как после тяжелой болезни, чувствуешь облегчение и что-то светлое появляется внутри. Это книга о чеченской войне - явлении, которое затронуло каждого живущего в нашей стране, пусть не лично, но ведь у каждого из нас есть друг, знакомый, сосед, наконец.

Повествование ведется от первого лица - русского спецназовца,участника боевых действий. Как и всегда, в книгах Прилепина, чувствуешь себя в эпицентре происходящих событий. Мне кажется, дело в том, что автор пишет только о том, что сам пережил и хорошо знает, поэтому веришь тому, о чем читаешь. Рассказ о войне перемежается с воспоминаниями о детстве и любви, оставленной в мирной жизни. От этого герой становится еще ближе, родней, понятней. Как уже было сказано, главный герой - не Рокки и не Терминатор, он обычный человек, которому не чужды страх смерти, боли, мужская ревность.

Стиль написания у Прилепина особенный, его не перепутать ни с кем. Автор не пишет о "лазурных горизонтах" и "коралловых закатах",а простыми,но точными словами создает для читателя четкую картинку.

Вроде бы много уже сказано, написано, показано о чеченской войне. И все знают, что было слишком много заинтересованных в ее продолжении,что на чеченской стороне воевали не только чеченцы, а на российской - не только русские, да и война, наверное, не может быть честной по определению. После прочтения этой книги я поняла, почему Захар Прилепин много лет находится в активной оппозиции к нашей действующей власти. Думаю,книгу стоит читать тем,кто не боится слышать правду.

Патологии Захар Прилепин

(Пока оценок нет)

Название: Патологии

О книге «Патологии» Захар Прилепин

Захар Прилепин – современный российский писатель, филолог и публицист. Его нашумевшая книга под названием «Патологии» на сегодняшний день признана одним из самых правдивых произведений о Чеченской войне. Без ненужных прикрас и недомолвок, без излишней романтизации процесса истребления людьми друг друга, без чрезмерного пафоса и героизации страшной фронтовой жизни. Главный герой романа – молодой человек по имени Егор Ташевский – предстает перед нами не в классическом образе бесстрашного воина, а самым обыкновенным человеком, которого ужасает весь кошмар и нелепость происходящего. Кровавые сражения не вписываются в здоровые представления о жизни, где добро всегда одерживает победу, повсюду царит мир и благодать, а дома всегда ждут дорогие сердцу люди. «Патологии» – это великолепное произведение о войне, которое ошеломило литературное сообщество. Вот уже на протяжении более десятка лет роман занимает почетное место в списках бестселлеров. Читать его будет интересно не только любителям документалистики, но и всем поклонникам душераздирающих историй.

Захар Прилепин в своей книге «Патологии» описывает главного персонажа – спецназовца, сражающегося в Чечне – как склонного к философским рассуждениям человека. С одной стороны, Егор Ташевский отличается здравомыслящими взглядами на жизнь и глубоким пониманием бытия в разнообразных его проявлениях. Но с другой, он старательно выполняет свою миссию и презрительно относится к недругам. Он приветлив с друзьями, непреклонен и требователен в отношении подчиненных и беспринципен во всем, что касается военных действий. Перед нами уникальный в своем роде психологический труд, посвященный чеченской тематике. Между тем, на повестке дня следующий вопрос: что представляют собой те самые «патологии»? Круговорот всех происходящих событий или же сам Егор с его сложным внутренним миром, в котором теплые воспоминания о родном доме смешиваются с ежесекундным насилием над собственной натурой и над окружающей реальностью?

Несмотря на то, что роман «Патологии» формально принято считать книгой о Чеченской войне, Захар Прилепин выводит повествование за пределы исключительно военной тематики. Будучи выдающимся преемником лучших традиций русской классической прозы, автор рисует перед нами целый мир, исполненный, с одной стороны, невыносимых страданий, а с другой, – всеобъемлющей любви и неугасаемой надежды на светлое будущее. Перед нами невероятно сильное и проникновенное произведение, которое нужно читать сердцем.

На нашем сайте о книгах сайт вы можете скачать бесплатно без регистрации или читать онлайн книгу «Патологии» Захар Прилепин в форматах epub, fb2, txt, rtf, pdf для iPad, iPhone, Android и Kindle. Книга подарит вам массу приятных моментов и истинное удовольствие от чтения. Купить полную версию вы можете у нашего партнера. Также, у нас вы найдете последние новости из литературного мира, узнаете биографию любимых авторов. Для начинающих писателей имеется отдельный раздел с полезными советами и рекомендациями, интересными статьями, благодаря которым вы сами сможете попробовать свои силы в литературном мастерстве.

Цитаты из книги «Патологии» Захар Прилепин

– Давай-давай, Хасан! – говорит ему вслед Шея. – Твои сородичи имеют обыкновение первым делом по кабине стрелять.

© Захар Прилепин

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Послесловие

Проезжая мост, я часто мучаюсь одним и тем же видением.

…Святой Спас стоит на двух берегах. На одной стороне реки – наш дом. Мы ежесубботне ездим на другую сторону побродить меж книжных развалов в парке у набережной.

За лотками стоят хмурые пенсионеры, торгующие дешёвой сурового вида классикой и дорогой “макулатурой” в отвратных обложках.

Большим пальцем левой руки я приподнимаю корки разложенных на лотке книг. Правую руку держит мой славный приёмыш, трёхлетний господин в красной кепке и кедах, обильно развесивших белые пухлые шнурки. Он знает несколько важных слов, умеет хлопать глазами, у него богатая и честная мимика, мы в восторге друг от друга, хотя он этого никак не выказывает. Мы знакомы уже полтора года, и он уверен, что я его отец.

Сидя на набережной, мы едим мороженое и смотрим на воду. Она течёт.

– Когда она утечёт? – спрашивает мальчик.

“Когда она утечёт, мы умрём”, – думаю я и, ещё не боясь напугать его, произношу свою мысль вслух. Он принимает мои слова за ответ.

– А это скоро? – видимо, его интересует, насколько быстро утечёт вода.

– Да нет, не очень скоро, – отвечаю я, так и не определив для себя, о чём говорю – о смерти или о движении реки.

Мы доедаем мороженое. Он раскрывает рот, чтобы сцапать последние, сладко размякшие, выдавленные из вафельного стаканчика сгустки мороженого. Раскромсанный и смятый, в белых каплях стаканчик доедаю я.

– Кусьно, – констатирует малыш.

Вытираю ему платком липкие лапки, почему-то в грязных потеках липкие щёки и поднимаюсь уходить.

– Давай ещё подождём, – предлагает он.

– Подождём, пока утечёт.

– Ну давай.

Он сосредоточенно смотрит на воду. Она всё ещё течёт.

Потом мы садимся в маршрутку, маленький автобус на двадцать персон плюс водитель, виртуозно рулящий и одновременно обилечивающий пассажиров. Во рту его дымится сигарета, но пепел никогда не упадёт ему на брюки, а рассыплется за окном, на ветру.

Иногда я сомневаюсь в мастерстве водителя. Когда мы, двое очаровательных мужчин, я и приёмыш, путешествуем по городу, я сомневаюсь во всём. Я сомневаюсь в том, что цветочные горшки не падают с балконов, а дворняги не кидаются на людей, я сомневаюсь в том, что оборванный в прошлом месяце провод телеграфного столба не даёт ток, а канализационные люки не проваливаются, открывая кипящую тьму. Мы бережёмся всего. Мальчик доверяет мне, разве я вправе его подвести?

В том числе я сомневаюсь в мастерстве водителя маршрутки. Но сказать, что я сомневаюсь, мало. Ужас, схожий с предрвотными ощущениями, сводит мои небритые скулы, и руки мои прижимают трёхлетнее с цыплячьими косточками тело, и пальцы мои касаются его рук, мочек ушей, лба, я проверяю, что он тёплый, родной, мой, здесь, рядом, на коленях, единственный, неповторимый, смешной, строгий, и он отводит мою руку недовольно – я мешаю ему смотреть, как течёт: мы едем по мосту.

И меня мучает видение. Водитель выносит руку с сигаретой, увенчанной пеплом, за окно, бросает мимолётный взгляд в зеркало заднего вида, пытаясь прикинуть, кто ещё не заплатил за проезд… Правая нога машинально давит на газ, потому что глаза его сотую часть секунды назад уже передали в мозг донесение о том, что дорога на ближайшие сто метров пуста – все легковые машины ушли вперёд. Он выносит руку с сигаретой, давит на газ, смотрит в зеркало заднего вида и не знает, что спустя мгновенье его автобус вылетит на бордюр. Быть может, автобус свернул из-за того, что колесо угодило в неизвестно откуда взявшуюся яму, быть может, на дорогу выбежала собака и водитель неверно среагировал – я не знаю.

Визг женщины возвращает глаза водителя на дорогу, которая уходит, ушла резко вправо, и он уже не слышит крика пассажиров, он видит небо, потому что маршрутка встаёт на дыбы и, как нам кажется… мед-лен-но… но на самом деле мгновенно, – отвратительно, как воротами в ад, лязгнув брюхом о железо ограды, то ли переваливается за неё, то ли просто эту ограду сносит.

Вода течёт. До неё тридцать метров.

Я увидел всё раньше, чем закричавшая женщина. Я сидел рядом с водителем, справа от него, на этом месте должен бы сидеть кондуктор, если б автопарк не экономил на его должности. Я всегда сажусь на место отсутствующего кондуктора, если я с малышом. Когда я один, я сажусь куда угодно, потому что со мной никогда ничего не случится.

В ту секунду, когда водитель потерял управление, я перехватил мальчика, просунув правую руку ему под грудку, и накрепко зацепился пальцами за джинсу своей куртки. Одновременно я охватил левой рукой тот поручень, за который держатся выходящие пассажиры, сжав его между кистью и бицепсом. В следующую секунду, когда автобус, как нам казалось, медленно встал на дыбы, я крикнул водителю, тщетно выправляющему руль и переносящему ногу с газа на тормоз:

– Открой дверь!

Он открыл её, когда автобус уже падал вниз. Он не подвёл нас. Хотя, возможно, он открыл её случайно, упав по инерции грудью на руль и в ужасе упершись руками в приборы и кнопки. Несмотря на крик, поднявшийся в салоне, – кричали даже мужчины, только мой приёмыш молчал, – несмотря на то, что с задних сидений, будто грибы из кошёлки, на лобовуху салона загремели люди и кто-то из пассажиров пробил головой стекло, итак, несмотря на шум, я услышал звук открываемой двери – предваряющийся шипом, завершавшийся стуком о поручень и представляющий собой будто бы рывок железной мышцы. Я даже не повернул голову на этот звук.

Автобус сделал первый кувырок, и я увидел, что пенсионерка, так долго сетовавшая на платный проезд две остановки назад, как кукла, кувыркнулась в воздухе, взмахнув старческими жирными ногами, и ударилась головой о… я думал, что это потолок, но это уже был пол.

Мы, я и мальчик, съехали вверх по поручню, я нагнул голову, принял удар о потолок затылком и спиной, отчётливо чувствуя, что темечко ребёнка упирается мне в щеку, в ту же секунду ударился задом о сиденье, завалился на бок, на другой и, наконец, едва не вырвал себе левую руку, когда автобус упал в реку.

Ледяная вода хлынула отовсюду одновременно. Один мужчина, с располосованным и розовым лицом, посыпанным, будто сахаром, стеклянной пылью, рванулся в открытую дверь и мгновенно был унесён в конец салона водой, настолько холодной, что показалось – она кипит.

Я дышал, и дышал, и дышал, до головокружения. Я смотрел в фортку напротив, в которую, как ведьма, просовывала голову жадная вода. Помню ещё, как один из пассажиров, мужчина, карабкаясь по полу на очередном, уже подводном, повороте автобуса, крепко схватил меня за ноги, зло впился в мякоть моих икр, ища опоры. Я закрыл глаза, потому что сверху и сбоку меня заливала вода, и наугад ударил его ногой в лицо. Здесь я понял, что воздуха в салоне больше нет, и пальцами ног, дёргаясь и торопясь, стянул с себя ботинки.

Автобус набирал скорость. Я открыл глаза. Автобус шёл на дно, мордой вниз. В салоне была мутная тьма. Справа от меня, на лобовухе, лежали несколько – пять, или шесть, или даже больше – пассажиров. Я почувствовал, что они дёргаются, что они движутся. Вода больше не била в салон, оттого, что он был заполнен.

Мальчик недвижно сидел у меня на руках, словно заснул.

Я повернул голову налево, увидел, что дверь открыта, и, оттолкнувшись от кого-то, лежащего под ногами, развернулся на поручне, схватился левой рукой за дверь, за железный косяк, ещё за что-то, видимо, где-то там же начисто сорвал ноготь среднего пальца, изо всех уже, казалось, последних сил дрыгая ногами, иногда впустую, иногда во что-то попадая, двигался куда-то и неожиданно увидел, как автобус, подобно подводному метеориту, ушёл вниз, и мы остались с малышом в ледяной воде, посередине реки, потерянные миром.

Тьма была волнистой и дурной на вкус, только потом я понял, что, кувыркаясь в автобусе, я прокусил щёку, и кусок мякоти переваливался у меня во рту, где, как полоумный атлант, упирался в нёбо мой живой и розовый язык, будто пытающийся меня поднять усилием своей единственной мышцы.

Если бы я мог, я закричал. Если бы задумался на секунду – сошёл с ума.

Подняв голову, я увидел свет. Наверное, никому солнце не кажется настолько далёким, как ещё не потерявшему надежды вынырнуть утопленнику.

До чего легко, по юности, мы с моими закадычными веснушчатыми товарищами носили на руках друг друга, бродя по горло в воде нашего мутного деревенского пруда. Казалось, что вода обезвешивает любую тяжесть.

Какая глупость!

Судорожно дёргая ногами и свободной рукой, отбиваясь так же безысходно и безнадёжно от огромной мертвящей воды, как отбивался бы от космоса, я почувствовал, что не в силах плыть вверх, что не могу тащить на себе свои налипшие джинсы, свою куртку, свою майку, пышные наряды моего обвисшего на руке ребёнка.

Не имело смысла сетовать, что я потеряю несколько десятков секунд на то, чтобы снять хотя бы куртку. Если б я её не снял, через пару минут мы нагнали бы автобус с агонизирующими пассажирами.

Не переставая дрыгать ногами, но поднимаясь в тягучую высь, думается, не более пяти сантиметров в секунду, поддерживая мальчика левой рукой за живот, я попытался вылезти свободной правой рукой из рукава. Бесполезно…

Левой рукой, в пальцах которой был намертво зацеплен мой приёмыш, я дотянулся до правой. Большим пальцем левой я зацепился за правый засученный рукав куртки, сделал несколько нервных высвобождающих движений правой рукой и снова понял, что это бесполезно. Куртку мне не снять.

И тут меня осенило. Я дотянулся левой рукой до лица и схватил мальчика зубами, за шиворот.

…Через три секунды снятая куртка, покачиваясь, поплыла вниз.

Какое счастье иметь две свободные руки! Я сделал несколько рывковых взмахов обеими руками и снова отвлёкся на секунду от плавания, чтобы снять роскошные кеды моего мальчика. Я не видел, как они полетели нагонять мою куртку, но почувствовал, что сам немедленно ухожу вниз, и больше попыток растелешить себя и чадо не повторял.

…бился о воду, рвал её на части, я грёб, и грёб, и грёб.

В какой-то момент я понял, что голову мою выворачивает наизнанку. Будто со стороны я увидел её, вывернутую, как резиновый мяч, – шматок размягчённых костей, украшенных холодным ляпком мозга, ушными раковинами, синим глупым языком… и челюстью, в которой был зажат кусок джинсы.

Я извивался в воде, как пиявка, я вымаливал у неё окончания, я жил последние секунды, и никакая сила не заставила бы меня разжать зубы.

Я никогда не догадывался, что вода настолько тверда. Каждый взмах рук давался мне болезненным, разрывающим капилляры, рвущим мышцы, выламывающим суставы усилием.

Затылок мой саднило от тяжести, и рот мой обильно кровоточил. Сердце моё лопалось при каждом взмахе рук.

Задыхаясь, я уже не делал широких полных движений руками и ногами – я сучил всеми конечностями. Я уже не плыл – я агонизировал.

Не помню, как очутился на поверхности воды. Последние мгновения я двигался в полной тьме и вокруг меня не было жидкости, но было – мясо, кровавое, тёплое, сочащееся, такое уютное, сжимающее мою голову, ломающее мне кости недоразвитого, склизкого черепа… Был слышен непрерывный крик роженицы.

Всплыв, я, каюсь, разжал зубы – разжал зубы и вдохнул, два моих расправившихся лёгких могли принять в себя всю атмосферу. Но тут же всё исчезло – я снова пошёл на дно.

Только потом я понял, почему это произошло: разжав зубы, я выпустил ребёнка; мои, существующие сами по себе, со сведёнными насмерть мышцами руки тут же схватили его, но тело моё некому было, кроме них, держать на поверхности, потому что ноги мои обвисли, как две дохлые рыбы с отбитыми внутренностями.

Даже не знаю, чем я шевелил, дёргал, дрыгал на этот раз, какой конечностью – хвостом ли, плавниками, крыльями, но уже не мог я, увидевший солнце, покинуть его снова.

И оно явилось мне.

Я вдохнул ещё раз. Я вдохнул ещё несколько раз и прикоснулся губами к темени моего ребёнка – оно было сырым и холодным.

Я лёг на спину и обхватил его за грудь. Левой рукой я принялся за свои джинсы. Ремень, пуговица, ширинка… Одно бедро, другое… Это отняло у меня несколько минут. Джинсы застряли у меня на коленях, и я дёргал ногами и понимал, что снова тону, что не могу больше, и по лицу моему беспрестанно текли слёзы.

Мы опять пошли под воду, но здесь это случилось уже в состоянии, которое отдалённо можно назвать сознанием. Я успел глотнуть воздуха и под водой снова взял мальчика в зубы. Обеими руками стянул джинсы, как оказалось, вместе с исподним, и снова судорожно вылез вверх. Наверху ничего не изменилось.

На берегу стояли люди. На балконах домов у реки тоже стояли люди. И на мосту стояли люди, вышедшие из машин. Вдоль ограды на мосту, лая, бегала вислоухая дворняга. Кто-то закричал:

– …ребёнок!

Кто-то уже плыл к нам на лодке. Но я ничего не видел и не слышал.

Нас несло течением, и я начал раздевать своего тяжёлого, как смертный грех, ребёнка. Курточка, синяя, с отличным зелёным мишкой на спине. Голубенькие джинсики, заплатанные колготки. Свитерок всех цветов счастья, оранжевый, и розовый, и жёлтый, махровенький, я оставил, не в силах с ним справиться.

Вскоре меня подхватили чьи-то руки, и нас втащили в лодку.

– Дайте ребёнка! – велела мне женщина в белом халате. Лодочник без усилия разжал мои руки.

Всхлипывая, я следил за женщиной. Она заново творила жизнь ребёнку. Через несколько минут у него изо рта и из носа пошла вода.

i.

Выгружаемся. Вскрытое брюхо борта кишит пацанами в камуфляже. Десятки ящиков с патронами и гранатами, тушёнка и рыбные консервы, водка, мешки макарон. Какие-то бидоны. Печка-буржуйка…

Грязные солдаты-срочники с затравленными глазами курят “Астру”, сидят на брезенте, смотрят на нас. Юные пацаны, руки с тонкими запястьями.

Мы всю дорогу играли в карты. Я в паре с полукровкой-чеченцем по имени Хасан. Он блондин с рыжей щетиной, нос с горбинкой и глаза навыкате выдают породу.

Хасан после армии не вернулся в Грозный, где родился, учился и всё такое. Святой Спас, так называется город, откуда мы приехали, – здесь Хасан нашёл себе невесту и остался жить.

Сменил паспорт, взял русское имя. Парни всё равно зовут его Хасан. Потому что он нохча, чеченец. Теперь Хасан в составе русского спецназа едет навестить родной Грозный, быть может, пострелять в своих одноклассников. Мы с ним командуем отделениями в одном взводе. Наш взводный – Шея. Кличут его так – у него голова и шея равны в диаметре. Не потому, что голова маленькая, а потому, что шея бычья.

Взводный спрашивает:

– Хасан, как ты в своих будешь стрелять?

Хасан смеётся.

– Вот так, – говорит. – Пиф! Паф!

Он хитрый. Мы всех обыграли в карты, пока летели. Потом самолёт загудел, задрожал и пошёл на посадку. Мы спрятали карты. Пристегнули рожки, кто-то перекрестился. Вышли, оказалось – Моздок, до войны отсюда ещё далеко.

Мы с Хасаном отправились отлить, пока парни разгружали борт. Выкурили возле деревянного туалета по паре сигарет.

Вернувшись, хватаем пустой бидон и несём, нарочно подгибая колени, будто бидон тяжёлый. Возвращаемся к самолёту по нелепой окружности. Пацаны все уже мокрые от усталости. Мы с Хасаном опять выбираем что полегче. Я замешкался с ящиком, и в это время Хасана унесло за водой. Он один знает, где вода: вода на вокзале в кране, сейчас он придёт и напоит всех страждущих. Как раз когда разгрузят весь борт, вернётся и принесёт пластиковую бутылку с водой.

Грязные солдаты курят “Астру” и задумчиво смотрят на привезённые нами консервы. Опять загружаемся – в вертушку. Следующая станция – Грозный.

Борт похож на акулу, вертушка – на корову.

Мне с детства был невыносим звук собственного сердца. Если ночью, во сне я, ворочаясь, ложился так, что начинал слышать пульсацию, сердцебиение, – скажем, укладывал голову на плечо, – то пробужденье наступало мгновенно. Стук сердца мне всегда казался отвратительным, предательским, убегающим. С какой стати этот нелепый красный кусок мяса тащит меня за собой, в полную пустоту и темень? Я укладывал голову на подушку и успокаивался – тишина… никакого сердца нет… всё в порядке…

И я засыпал.

Появление Даши наделило меня новым страхом.

Ещё более, чем своего, я боялся стука её сердца. А вдруг течение её крови уносит мою Дашу прочь, в другую сторону от меня?

Я всегда просыпался раньше неё. Утром у меня было постоянное ощущение, что я что-то не додумал ночью, запнулся на середине мысли и выпал из сознания.

По утрам Даша спала беспокойно, словно грудной ребёнок перед кормлением. Делала несколько шальных движений, смешно переворачивалась, задевая волосами моё лицо, оставляя на коже лёгкое ощущение касания крыла близко пролетевшей ласточки, и затихала на несколько минут.

По улице с шумом пролитой на горячее железо воды проезжали троллейбусы, хотя ещё вчера ночью казалось, что они навсегда вымерли, как динозавры. Ночью мы возвращались домой, как обычно придуриваясь и ласкаясь; бессмысленно переходили с одной стороны улицы на другую, внося смысл в существование редких ночных светофоров; считали своим долгом растревожить все лужи на тротуарах и босиком переходили ухоженные, до единой травинки расчёсанные газоны на центральных площадях города.

По утрам мне хотелось курить, но я не мог заставить себя подняться, чтоб выйти на кухню.

Резко тормозили, недовольные судьбой, водители авто; от визга тормозов вздрагивало Дашино веко, и я, до сей поры задумчиво и любовно обводящий пальцем её нежно-коричневый сосок выпроставшейся из-под одеяла груди, пугался, что девочка моя проснется, и, шепча: “Тцц”, – опускал руку на её горячий, как у щенка, живот, где, блуждая любопытным мизинцем, задевал ласковый завиточек чёрных волос и снова, незаметно для себя, застигнутый полудрёмной суматохой смешных нелепиц, образов и воспоминаний, как жуки наползающих друг на друга, засыпал.

Сны мне снились одни и те же. Сны состояли из запахов.

Влажно и радужно, словно нарисованный в воздухе акварелью, появлялся запах лета, призрачных ночных берез, дождей, коротких, как минутная работа сапожника, нежности. Затем густо и лениво наплывал запах осени, словно нарисованный маслом, запах просмолённых мачт сосен и осин, печали. Белый, стылый, неживой, нарисованный будто бы мелом, сменял запах осени вкус зимы. Сны – сбывались. Будило нас чувство голода, карабкающееся холодным пауком на вершину всех сновидений, распугивая нестерпимо ласковое – до ломоты в суставах – тепло, тревожа блаженное онемение и такую счастливую и доверчивую слепоту. По каждому нашему движению, по нарочитой случайности, а на самом деле прямой целенаправленности блуждающих касаний наших – как бы спящих – рук мы оба понимали, что проснулись, но какое-то время не подавали виду, пока Даша не выдавала себя, забавно, по-котёночьи, зевнув. Спустя мгновение, приоткрывая смешливые и нежные глаза, Даша тут же натыкалась на мой взгляд.

“Попалась!”

Даша быстро закрывала глаза, но зрачки уже не умели жить бесстрастной ночной жизнью и оживали снова. Так два козлёнка выпрыгивают из зарослей лопухов и крапивы, поняв, что пришёл хозяин.

В лужах плавают грязные льдинки. Проезжают грузовики. Раскатившись в стороны и возвращаясь назад, вода в лужах грязно пенится. Небо моросит – серое, тяжёлое, влажное. Пахнет старыми отмокшими бинтами…

Равнодушные ко всему солдаты поднимают на нас сонные глаза. Мы в Ханкале – это место расположения основной группы войск, пригород Грозного.

Бородатый майор в камуфляже разговаривает с чеченом в кожанке, оба хохочут. Майор сидит на раскладном стульчике, беретка с кокардой набок. Чечен похож на приодетого беса, майор напоминает художника без мольберта.

В нашу “корову” загружаются питерские “собры” – они возвращаются домой. Один из “собров” говорит мне:

– Главное, чтоб командир у вас был упрямый. Чтоб вас не засунули куда-нибудь в… В рот их приказы! Вон рязанских вывезли в чистое поле, заставили окапываться. А через неделю сняли. Но четверых уже окопали, бля. Даже раскапывать не надо. А у нас на пятнадцать человек – двое раненых, и всё. Потому что клали мы на их приказы.

– Город в руках федералов, – слышу я разговор в другом месте, – но боевиков в городе до черта. Отсиживаются. Днём город наш, ночью – их.

Своё барахло мы, потные, невыспавшиеся и усталые, загружаем в разнокалиберные грузовики. Сами лезем туда же, в кузова. Хитрый Хасан забирается в одну из кабин, к водителю. Там тепло и мягко.

– Давай-давай, Хасан! – говорит ему вслед Шея. – Твои сородичи имеют обыкновение первым делом по кабине стрелять.

Хасан не слышит, скалит зубы. Пацаны смотрят на Шею. Все сразу начинают курить, даже те, кто никогда не курил.

– Не ссыте, пацаны! – смеётся замкомвзвода Гриша Жариков, сутуловатый, желтозубый, с выпирающими клыками, похожий то ли на гиену, то ли на шакала, прозванный за свой насмешливый нрав Язвой. – Ваши тела остынут скорее, чем стволы ваших автоматов… – издевается Язва.

Он воевал вместе с Шеей в Таджикистане.

Командир наш, Сергей Семёныч Куцый, уважает Язву, а Шею называет “сынок”. Семёныч – лицо героическое. Весь в медалях – “парадку” не поднимешь. Говорят, в Афганистане он вместе с подбитой вертушкой грохнулся в горах. Потом в Чернобыле на самую высокую заводскую трубу советский флаг водрузил: в честь победы над ядерным реактором. За это ему квартиру дали. Потом у него волосы опали, и не только. И жена ушла.

– Твои все, сынок? – спрашивает Куцый у Шеи. – Ну, с богом. Поехали!

И мы поехали.

За воротами Ханкалы стоит съёмочная группа, девушка с микрофоном, где-то я её видел, с ней оператор, ещё какой-то мужик, весь в проводах.

Оператор ловит в кадр нутро нашего грузовика: Саня Скворцов – его кличут Скворец – из моего отделения, сидящий у края кузова, машет рукой, но тут же смущается и обрывает жест. Никто не комментирует его сентиментальный поступок, видимо, многие сами бы с удовольствием сделали ручкой оператору.

Мимо нежилых обгоревших сельских построек, соседствующих с Ханкалой, мы выезжаем к мосту.

За мостом – город.

Мы останавливаемся, пропускаем колонну, идущую из города. “Козелок”, бэтээр, четыре грузовика, БМП. На броне сидят омоновцы, один из них посмотрел на нас, улыбнулся. Улыбка человека, выезжающего из Грозного, значит для нас очень много. Значит, там не убивают на каждом углу, если он улыбается?

На обочине крутится волчком собака, на спине её розовая проплешина, как у палёного порося. Мелькает проплешина, мелькает раскрытая пасть, серый язык, дурные глаза. Кажется, что от собаки пахнет гнилью, гнилыми овощами. Движения её становятся всё медленней и медленней, она садится, потом ложится. Из пасти её начинает течь что-то бурое, розовое, серое – собака блюёт. Она блюёт, и рвотная жижа растекается возле головы собаки, забивает её ноздри. Собака пытается поднять голову, и жижа тянется за мордой, висит на скулах, сползает по шерсти. Псина испуганно вскакивает, будто чувствует, что легла на то самое место, где должна встретить смерть.

Она ползёт в сторону нашего грузовика, из-под хвоста тянется кровавый след. Собака несёт к людям свою плешь, свой свалявшийся в красном хвост, свои слипшиеся рвотой скулы, свои слезящиеся глаза.

Пацаны с ужасом и неприязнью смотрят на неё.

Шея неожиданно вскидывает ствол и стреляет собаке в голову, трижды, одиночными, и каждый раз попадает. Кажется, что черепная коробка открывается, как крышка чайника. Голова собаки заполнена рвотой. Её рвало внутренностями головы.

Кто-то дёргается от выстрела, но все сразу видят и понимают, что стреляет свой.

Переполошившиеся омоновцы из встречной колонны что-то крикнули нам.

Семёныч смотрит на Шею строго:

– Сынок, ну что ты творишь?

Мы въезжаем на мост.

Поездка воспринимается через смену запахов – наверное, в человеке просыпается затаённое, звериное: если в Ханкале по-домашнему веет портянками, тушёнкой, дымом, а за её воротами пахнет сыростью, грязью, то ближе к городу запахи становятся суше, злее.

Изуродованные кварталы принимают нас строго, в полной тишине. Пацаны застывают, вцепившись в свои автоматы. Все неотрывно смотрят в город.

Дома с обкусанными краями, груды битого серого кирпича… продавленные крыши качаются в зрачках сидящих у края грузовика. Улицы похожи на старые ужасные декорации.

Вдоль дороги встречаются дома, состоящие из одной лицевой стены, за которой ничего нет, – просто стена с оконными проёмами. Как же эти стены не падают на дорогу…

Пацаны смотрят на дома, на пустые окна в таком напряжении, что, кажется, лопни сейчас шина – многие разорвутся вместе с ней.

Ежесекундно мнится, что сейчас начнут стрелять. Отовсюду, из каждого окна, с крыш, из кустов, из канав, из детских беседок…

И всех нас убьют. Меня убьют.

Бывают же такие случайности – только приехали и с пылу с жару влетели в засаду. И все полегли.

Чувствую, что пацаны рядом со мной разделяют мои предчувствия.

Саня Скворцов засовывает ладонь за пазуху. Я знаю, что у него там крестик.

Пятиэтажки, обломанные и раскрошившиеся, как сухари. В комнате, обвалившейся наполовину, лишённой двух стен и потолка, стоит, зависнув над пыльной пятиэтажной пустотой, железная кровать…

…как же много окон…

Порой встречаются почти целые дома, жёлтые стены, покрытые редкими отметинами выстрелов, как ветрянкой. Если попадается деревянный дом – то почти всегда горелый, с провалившейся крышей.

Ближе к центру города, из-за ворот уцелевших сельских построек выглянул маленький чеченёнок, мальчик, показал нам сжатый кулачок, что-то закричал. Я попытался поймать его взгляд – мне показалось, он знает, что будет с нами, со мной.

Захар Прилепин

ПАТОЛОГИИ

Послесловие


Проезжая мост, я часто мучаюсь одним и тем же видением.


…Святой Спас стоит на двух берегах. На одной стороне реки - наш дом. Мы ежесубботне ездим на другую сторону, побродить меж книжных развалов, расположившихся в парке у набережной.

За лотками стоят хмурые пенсионеры, торгующие дешёвой, сурового вида классикой и дорогой «макулатурой» в отвратных обложках.

Большим пальцем левой руки я приподнимаю корки разложенных на лотке книг. Мою правую руку держит мой славный приёмыш, трехлетний господин в красной кепке и бутсах, обильно развесивших белые, пухлые шнурки. Он знает несколько важных слов, он умеет хлопать глазами, у него богатая и честная мимика, мы в восторге друг от друга, хотя он этого никак не выказывает. Мы знакомы уже полтора года, и он уверен, что я его отец.

Сидя на набережной, мы едим мороженое и смотрим на воду. Она течёт.

Когда она утечёт? - спрашивает мальчик.

«Когда она утечёт, мы умрём», - думаю я, и ещё не боясь напугать его, произношу свою мысль вслух. Он принимает мои слова за ответ.

А это скоро? - видимо, его интересует, насколько быстро утечёт вода.

Да нет, не очень скоро, - отвечаю я, так и не определив для себя, о чем я говорю, - о смерти или о движении реки.

Мы доедаем мороженое. Он раскрывает рот, чтобы сцапать последние сладко размякшие, выдавленные из вафельного стаканчика сгустки мороженого. Раскромсанную, в белых каплях вафлю доедаю я.

Кусьно, - констатирует малыш.

Вытираю ему платком липкие лапки, почему-то в грязных подтеках липкие щеки и поднимаюсь уходить.

Давай ещё подождём? - предлагает он.

Подождём, пока утечёт.

Ну, давай.

Он сосредоточенно смотрит на воду. Она все ещё течет.


Потом мы садимся в маршрутку, маленький автобус на двадцать персон, плюс водитель, виртуозно рулящий и одновременно обилечивающий пассажиров, во рту его дымится папироса, но пепел никогда не упадёт ему на брюки, - пепел, достигнув критической точки опадания, рассыпется за окном, обвалившись на ветру с сигареты, вовремя вынесенный рукой водителя на безопасное расстояние.

Иногда я сомневаюсь в виртуозности водителя. Когда мы, двое очаровательных мужчин, я и приёмыш, путешествуем по городу, я сомневаюсь во всём. Я сомневаюсь в том, что цветочные горшки не опадают с балконов, а дворняги не кидаются на людей, я сомневаюсь в том, что оборванный в прошлом месяце провод телеграфного столба не дает ток, а канализационные люки не проваливаются, открывая кипящую тьму. Мы бережёмся всего. Мальчик доверяет мне, разве я вправе его подвести?

В том числе, я сомневаюсь в виртуозности водителя маршрутки. Но сказать, что я сомневаюсь, мало. Ужас, схожий с предрвотными ощущениями, сводит мои небритые скулы, и руки мои прижимают трехлетнее с цыплячьими косточками тело, и пальцы мои касаются его рук, мочек ушей, лба, я проверяю, что он тёплый, родной, мой, здесь, рядом, на коленях, единственный, неповторимый, смешной, строгий, и он отводит мою руку недовольно, - я мешаю ему смотреть, как течёт, - мы едем по мосту.


И меня мучает видение. Водитель выносит руку с сигаретой, увенчанной пеплом, за окно, бросает мимолетный взгляд в зеркало заднего вида, пытаясь прикинуть, кто ещё не заплатил за проезд, правая нога машинально давит на газ, потому что глаза его, сотую часть секунды назад, уже передали в мозг донесение о том, что дорога на ближайшие сто метров пуста, - все легковые машины ушли вперед. Он выносит руку с сигаретой, давит на газ, смотрит в зеркало заднего вида, и не знает, что спустя мгновенье его автобус вылетит на бордюр. Быть может, автобус свернул из-за того, что колесо угодило в неизвестно откуда взявшуюся яму, быть может, на дорогу выбежала собака, и водитель неверно среагировал, - я не знаю.

Визг женщины возвращает глаза водителя на дорогу, которая уходит, ушла резко вправо, и он уже не слышит крик пассажиров, он видит небо, потому что маршрутка встаёт на дыбы, и, как нам кажется… ме-длен-но… но на самом деле мгновенно, - отвратительно, как воротами в ад, лязгнув брюхом автобуса о железо ограды, то ли переваливается за нее, то ли просто эту ограду сносит.

Вода течёт. До нее тридцать метров.

Я увидел всё раньше, чем закричавшая женщина. Я сидел рядом с водителем, справа от него, на этом месте должен был сидеть кондуктор, если бы автопарк не экономил на его должности. Я всегда сажусь на место отсутствующего кондуктора, если я с малышом. Когда я один, я сажусь куда угодно, потому что со мной никогда ничего не случиться.

В ту секунду, когда водитель потерял управление, я перехватил мальчика, просунув правую руку ему под грудку, и накрепко зацепился пальцами за джинс своей куртки. Одновременно я охватил левой рукой тот поручень, за который держатся выходящие пассажиры, сжав его между кистью и бицепсом. В следующую секунду, когда автобус, как нам казалось, медленно встал на дыбы, я крикнул водителю, тщетно выправляющему руль, и переносящему ногу с газа на тормоз:

Открой дверь!

Он открыл ее, когда автобус уже падал вниз. Он не подвёл нас. Хотя, возможно, он открыл ее случайно, упав по инерции грудью на руль, и в ужасе упершись руками в приборы и кнопки. Несмотря на крик, поднявшийся в салоне, - кричали даже мужчины, только мой приёмыш молчал, - не смотря на то, что с задних сидений, будто грибы из кашолки, на лобовуху салона загремели люди, и кто-то из пассажиров пробил головой стекло, итак, не смотря на шум, я услышал звук открываемой двери, - предваряющийся шипом, заключающийся стуком о поручень, и представляющий собой, будто бы рывок железной мышцы. Я даже не повернул голову на этот звук.

Автобус сделал первый кувырок, и я увидел, как пенсионерка, так долго сетовавшая на платный проезд две остановки назад, как кукла кувыркнулась в воздухе, взмахнув старческими жирными, розовыми ногами и ударилась головой о… я думал, что это потолок, но это уже пол.

Мы, я и мальчик, съехали вверх по поручню, я нагнул голову, принял удар о потолок затылком и спиной, отчетливо чувствуя, что темечко ребенка упирается мне в щёку, в ту же секунду ударился задом о сиденье, завалился на бок, на другой и, наконец, едва не вырвал себе левую руку, когда автобус упал на воду.

Ледяная вода хлынула отовсюду одновременно. Один мужчина, с располосованным и розовым лицом, будто сахаром, посыпанным стеклянной пылью, рванулся в открытую дверь, и мгновенно был унесен в конец салона водой, настолько холодной, что показалось - она кипит.

Я дышал, и дышал, и дышал, до головокружения. Я смотрел в фортку напротив, в которую как ведьма, просовывала голову жадная вода. Помню ещё, как один из пассажиров, мужчина, карабкаясь на полу, на очередном томном, уже подводном повороте автобуса, крепко схватил меня за ноги, зло впился в мякоть моих икр, ища опоры. Я закрыл глаза, потому что сверху и сбоку меня заливала вода, и наугад ударил его ногой в лицо. Здесь я понял, что воздуха в салоне больше нет, и пальцами ног, дергаясь и торопясь, стянул с себя ботинки.


Автобус набирал скорость. Я открыл глаза. Автобус шел на дно, мордой вниз. Я догадался об этом. В салоне была мутная тьма. Справа от меня, на лобовухе, лежали несколько, - пять, или шесть, или даже больше пассажиров. Я почувствовал, что они дергаются, что они движутся. Кто-то лежал на полу и тоже двигался, я поднял ноги вверх и понял и по их относительной неподвижности, что вода больше не течет в салон, потому что он полон.

Мальчик недвижно сидел у меня на руках, словно заснул.

Я повернул голову налево, и увидел, что дверь открыта, и, толкнувшись от кого-то под ногами, развернулся на поручне, схватился левой рукой за дверь, за железный косяк, ещё за что-то, видимо где-то там же начисто сорвал ноготь среднего пальца, изо всех уже казалось последних сил, дрыгая ногами, иногда впустую, иногда во что-то попадая, двигался куда-то, и неожиданно увидел, как автобус подобно подводному метеориту, ушёл вниз, и мы остались с малышом в ледяной воде, посередине реки, потерянные миром.

Тьма была волнистой и дурной на вкус, только потом я понял, что, кувыркаясь в автобусе, я прокусил щеку и кусок мякоти переваливался у меня во рту, где как полоумный атлант упирался в нёбо мой живой и розовый язык, будто пытающийся меня поднять усилием своей единственной мышцы.


Если бы я мог, я закричал. Если бы задумался на секунду, - сошёл с ума.

Подняв голову, я увидел свет. Наверное, никому солнце на кажется настолько далёким, как ещё не потерявшему надежды вынырнуть утопленнику.

Как легко, пацанами, мы, с моими закадычными, веснушчатыми дружками, носили на руках друг друга, бродя по горло в воде нашего мутного деревенского пруда. Казалось, что вода обезвешивает любую тяжесть.

Четвертое, дополненное и исправленное издание романа молодого писателя из Нижнего Новгорода. В 2005 году роман вошел в шорт-лист премии «Национальный бестселлер» и собрал массу восторженных отзывов как профессиональных лит-критиков, так и простых читателей. И хотя формально «Патологии» - книга о Чеченской войне, мастерство автора выводит роман за пределы военной прозы. Прямой наследник традиций русской классической литературы, Прилепин создал целый мир, в котором есть боль, кровь и смерть, но есть и любовь, и вещие сны, и надежда на будущее.

Послесловие

Проезжая мост, я часто мучаюсь одним и тем же видением.

Святой Спас стоит на двух берегах. На одной стороне реки – наш дом. Мы ежесубботне ездим на другую сторону побродить меж книжных развалов, расположившихся в парке у набережной.

За лотками стоят хмурые пенсионеры, торгующие дешевой сурового вида классикой и дорогой «макулатурой» в отвратных обложках.

Большим пальцем левой руки я приподнимаю корки разложенных на лотке книг. Мою правую руку держит мой славный приемыш, трехлетний господин в красной кепке и бутсах, обильно развесивших белые пухлые шнурки. Он знает несколько важных слов, он умеет хлопать глазами, у него богатая и честная мимика, мы в восторге друг от друга, хотя он этого никак не выказывает. Мы знакомы уже полтора года, и он уверен, что я его отец.

Сидя на набережной, мы едим мороженое и смотрим на воду. Она течет.

– Когда она утечет? – спрашивает мальчик.

«Когда она утечет, мы умрем», – думаю я и еще, не боясь напугать его, произношу свою мысль вслух. Он принимает мои слова за ответ.

– А это скоро? – видимо, его интересует, насколько быстро утечет вода.

– Да нет, не очень скоро, – отвечаю я, так и не определив для себя, о чем я говорю, – о смерти или о движении реки.

Мы доедаем мороженое. Он раскрывает рот, чтобы сцапать последние сладко размякшие, выдавленные из вафельного стаканчика сгустки мороженого. Раскромсанную, в белых каплях вафлю доедаю я.

– Кусьно, – констатирует малыш.

Вытираю ему платком липкие лапки, почему-то в грязных потеках липкие щеки и поднимаюсь уходить.

– Давай еще подождем? – предлагает он.

– Подождем, пока утечет.

– Ну давай.

Он сосредоточенно смотрит на воду. Она все еще течет.

Потом мы садимся в маршрутку, маленький автобус на двадцать персон плюс водитель, виртуозно рулящий и одновременно обилечивающий пассажиров, во рту его дымится папироса, но пепел никогда не упадет ему на брюки, – пепел, достигнув критической точки опадания, рассыпется за окном, обвалившись на ветру с сигареты, вовремя вынесенный рукой водителя на безопасное расстояние.

Иногда я сомневаюсь в виртуозности водителя. Когда мы, двое очаровательных мужчин, я и приемыш, путешествуем по городу, я сомневаюсь во всем. Я сомневаюсь в том, что цветочные горшки не падают с балконов, а дворняги не кидаются на людей, я сомневаюсь в том, что оборванный в прошлом месяце провод телеграфного столба не дает ток, а канализационные люки не проваливаются, открывая кипящую тьму. Мы бережемся всего. Мальчик доверяет мне, разве я вправе его подвести?

В том числе я сомневаюсь в виртуозности водителя маршрутки. Но сказать, что я сомневаюсь, мало. Ужас, схожий с предрвотными ощущениями, сводит мои небритые скулы, и руки мои прижимают трехлетнее с цыплячьими косточками тело, и пальцы мои касаются его рук, мочек ушей, лба, я проверяю, что он теплый, родной, мой, здесь, рядом, на коленях, единственный, неповторимый, смешной, строгий, и он отводит мою руку недовольно, – я мешаю ему смотреть, как течет, – мы едем по мосту.

И меня мучает видение. Водитель выносит руку с сигаретой, увенчанной пеплом, за окно, бросает мимолетный взгляд в зеркало заднего вида, пытаясь прикинуть, кто еще не заплатил за проезд, правая нога машинально давит на газ, потому что глаза его сотую часть секунды назад уже передали в мозг донесение о том, что дорога на ближайшие сто метров пуста, – все легковые машины ушли вперед. Он выносит руку с сигаретой, давит на газ, смотрит в зеркало заднего вида и не знает, что спустя мгновенье его автобус вылетит на бордюр. Быть может, автобус свернул из-за того, что колесо угодило в неизвестно откуда взявшуюся яму, быть может, на дорогу выбежала собака и водитель неверно среагировал, – я не знаю.

Визг женщины возвращает глаза водителя на дорогу, которая уходит, ушла резко вправо, и он уже не слышит крика пассажиров, он видит небо, потому что маршрутка встает на дыбы, и, как нам кажется... мед-лен-но... но на самом деле мгновенно, – отвратительно, как воротами в ад, лязгнув брюхом автобуса о железо ограды, то ли переваливается за нее, то ли просто эту ограду сносит.

Вода течет. До нее тридцать метров.

Я увидел все раньше, чем закричавшая женщина. Я сидел рядом с водителем, справа от него, на этом месте должен был сидеть кондуктор, если бы автопарк не экономил на его должности. Я всегда сажусь на место отсутствующего кондуктора, если я с малышом. Когда я один, я сажусь куда угодно, потому что со мной никогда ничего не случится.

В ту секунду, когда водитель потерял управление, я перехватил мальчика, просунув правую руку ему под грудку, и накрепко зацепился пальцами за джинсу своей куртки. Одновременно я охватил левой рукой тот поручень, за который держатся выходящие пассажиры, сжав его между кистью и бицепсом. В следующую секунду, когда автобус, как нам казалось медленно, встал на дыбы, я крикнул водителю, тщетно выправляющему руль и переносящему ногу с газа на тормоз:

– Открой дверь!

Он открыл ее, когда автобус уже падал вниз. Он не подвел нас. Хотя, возможно, он открыл ее случайно, упав по инерции грудью на руль и в ужасе упершись руками в приборы и кнопки. Несмотря на крик, поднявшийся в салоне, – кричали даже мужчины, только мой приемыш молчал, – несмотря на то, что с задних сидений, будто грибы из кошелки, на лобовуху салона загремели люди и кто-то из пассажиров пробил головой стекло, итак, несмотря на шум, я услышал звук открываемой двери, – предваряющийся шипом, заключающийся стуком о поручень и представляющий собой будто бы рывок железной мышцы. Я даже не повернул голову на этот звук.

Автобус сделал первый кувырок, и я увидел, что пенсионерка, так долго сетовавшая на платный проезд две остановки назад, как кукла кувыркнулась в воздухе, взмахнув старческими жирными розовыми ногами, и ударилась головой о... я думал, что это потолок, но это уже пол.

Мы, я и мальчик, съехали вверх по поручню, я нагнул голову, принял удар о потолок затылком и спиной, отчетливо чувствуя, что темечко ребенка упирается мне в щеку, в ту же секунду ударился задом о сиденье, завалился на бок, на другой и, наконец, едва не вырвал себе левую руку, когда автобус упал на воду.

Ледяная вода хлынула отовсюду одновременно. Один мужчина, с располосованным и розовым лицом, будто сахаром посыпанным стеклянной пылью, рванулся в открытую дверь и мгновенно был унесен в конец салона водой, настолько холодной, что показалось – она кипит.

Я дышал, и дышал, и дышал, до головокружения. Я смотрел в фортку напротив, в которую, как ведьма, просовывала голову жадная вода. Помню еще, как один из пассажиров, мужчина, карабкаясь по полу на очередном, уже подводном, повороте автобуса, крепко схватил меня за ноги, зло впился в мякоть моих икр, ища опоры. Я закрыл глаза, потому что сверху и сбоку меня заливала вода, и наугад ударил его ногой в лицо. Здесь я понял, что воздуха в салоне больше нет, и пальцами ног, дергаясь и торопясь, стянул с себя ботинки.

Автобус набирал скорость. Я открыл глаза. Автобус шел на дно, мордой вниз. Я догадался об этом. В салоне была мутная тьма. Справа от меня, на лобовухе, лежали несколько – пять, или шесть, или даже больше – пассажиров. Я почувствовал, что они дергаются, что они движутся. Кто-то лежал на полу и тоже двигался, я поднял ноги вверх и понял по их относительной неподвижности, что вода больше не течет в салон, потому что он полон.

Мальчик недвижно сидел у меня на руках, словно заснул.

Я повернул голову налево, и увидел, что дверь открыта, и, оттолкнувшись от кого-то под ногами, развернулся на поручне, схватился левой рукой за дверь, за железный косяк, еще за что-то, видимо, где-то там же начисто сорвал ноготь среднего пальца, изо всех уже, казалось, последних сил, дрыгая ногами, иногда впустую, иногда во что-то попадая, двигался куда-то, и неожиданно увидел, как автобус, подобно подводному метеориту, ушел вниз, и мы остались с малышом в ледяной воде, посередине реки, потерянные миром.

Тьма была волнистой и дурной на вкус, только потом я понял, что, кувыркаясь в автобусе, я прокусил щеку, и кусок мякоти переваливался у меня во рту, где, как полоумный атлант, упирался в небо мой живой и розовый язык, будто пытающийся меня поднять усилием своей единственной мышцы.

Если бы я мог, я закричал. Если бы задумался на секунду – сошел с ума.

Подняв голову, я увидел свет. Наверное, никому солнце не кажется настолько далеким, как еще не потерявшему надежды вынырнуть утопленнику.

Как легко, пацанами, мы с моими закадычными веснушчатыми дружками носили на руках друг друга, бродя по горло в воде нашего мутного деревенского пруда. Казалось, что вода обезвешивает любую тяжесть.

Какая глупость!

Судорожно дергая ногами и свободной рукой, отбиваясь так же безысходно и безнадежно от бесконечной мертвящей воды, как отбивался бы от космоса, я почувствовал, что не в силах плыть вверх, что не могу тащить на себе свои налипшие джинсы, свою куртку, свою майку, пышные наряды моего обвисшего на руке ребенка.

Не имело смысла сетовать, что я потеряю несколько десятков секунд на то, чтобы снять хотя бы куртку. Если б я ее не снял, через пару минут мы нагнали бы автобус с агонизирующими пассажирами.

Не переставая дрыгать ногами, но поднимаясь в тягучую высь, думается, не более пяти сантиметров в секунду, поддерживая мальчика левой рукой за живот, я попытался вылезти свободной правой рукой из рукава. Бесполезно...

Левой рукой, в пальцах которой был намертво зацеплен мой приемыш, я дотянулся до правой. Большим пальцем левой я зацепился за правый засученный рукав куртки, сделал несколько нервных высвобождающихся движений правой рукой и снова понял, что это бесполезно. Куртку мне не снять.

И тут меня осенило. Я дотянулся левой рукой до лица и схватил мальчика в зубы, за шиворот.

Через три секунду снятая куртка, покачиваясь, поплыла вниз.

Какое счастье иметь две свободных руки! Я сделал несколько рывковых взмахов обеими руками и снова отвлекся на секунду от плавания, чтобы снять роскошные бутсы моего мальчика. Я не видел, как они полетели нагонять мою куртку, но почувствовал, что сам немедленно ухожу вниз, и больше попыток растелешить себя и чадо не повторял.

Я бился о воду, я рвал ее на части, я греб, и греб, и греб.

В какой-то момент я понял, что голову мою выворачивает наизнанку. Будто со стороны я увидел ее, вывернутую, как резиновый мяч, – шматок размягченных костей, украшенных холодным ляпком мозга, ушными раковинами, синим глупым языком... и челюстью, в который был зажат кусок джинсы.

Я извивался в воде как гнида, я вымаливал у нее окончания, я жил последние секунды, и никакая сила не заставила бы меня разжать зубы.

Я никогда не догадывался, что вода настолько твердая субстанция. Каждый взмах рук давался мне болезненным, разрывающим капилляры, рвущим мышцы, выламывающим суставы усилием.

Затылок мой саднило от тяжести, и рот мой обильно кровоточил. Сердце мое лопалось при каждом взмахе рук.

Задыхаясь, я уже не делал широких полных движений руками и ногами – я сучил всеми конечностями. Я уже не плыл: я агонизировал.

Не помню, как очутился на поверхности воды. Последние мгновения я двигался в полной тьме, и вокруг меня не было жидкости, но было – мясо, кровавое, теплое, сочащееся, такое уютное, сжимающее мою голову, ломающее мне кости черепа, деформирующее мою недоразвитую склизкую голову... Был слышен непрерывный крик роженицы.

Всплыв, я, каюсь, разжал зубы – разжал зубы и вдохнул, два моих расправившихся легких могли принять в себя всю атмосферу. Но тут же все исчезло – я снова пошел на дно.

Только потом я понял, почему это произошло: разжав зубы, я выпустил ребенка; мои, существующие сами по себе, со сведенными насмерть мышцами, руки тут же схватили его, но тело мое некому было, кроме них, держать на поверхности, потому что ноги мои висели, как две дохлых рыбы с отбитыми внутренностями.

Даже не знаю, чем я шевелил, дергал, дрыгал на этот раз, какой конечностью – хвостом ли, плавниками, крыльями но уже не мог я, увидевший солнце, покинуть его снова.

И оно явилось мне.

Я вдохнул еще раз. Я вдохнул еще несколько раз и прикоснулся губами к темени моего ребенка, – оно было сырым и холодным.

Я лег на спину и обхватил его за грудь. Левой рукой я принялся за свои джинсы. Ремень, пуговица, ширинка... Одно бедро, другое... Это отняло у меня несколько минут. Джинсы застряли у меня на коленях, и я дергал ногами и понимал, что снова тону, что не могу больше, и по лицу моему беспрестанно текли слезы.

Мы опять пошли под воду, но здесь это случилось уже в состоянии, которое отдаленно можно назвать сознанием. Я успел глотнуть воздуха и под водой снова взял мальчика в зубы. Обеими руками стянул джинсы, как оказалось, вместе с исподним, и снова судорожно вылез вверх. Наверху ничего не изменилось.

На берегу стояли люди. На балконах домов у реки тоже стояли люди. И на мосту стояли люди, вышедшие из машин. Вдоль ограды на мосту, лая, бегала вислоухая дворняжка. Кто-то закричал:

– ... ребенок!

Кто-то уже плыл к нам на лодке, а кто-то вплавь. Но я ничего не видел и не слышал.

Нас несло течением, и я начал раздевать своего тяжелого, как смертный грех, ребенка. Курточка, синяя, с отличным зеленым мишкой на спине. Голубенькие джинсики, заплатанные колготки. Свитерок всех цветов счастья, оранжевый, и розовый, и желтый, махровенький, я оставил, не в силах с ним справиться.

Вскоре меня подхватили чьи-то руки и нас втащили в лодку.

– Дайте ребенка! – попросила меня женщина в белом халате. Лодочник без усилия разжал мои руки.

Всхлипывая, я смотрел за женщиной, как она заново творила жизнь ребенку. Через несколько минут у него изо рта и из носа пошла вода.




Top