Гоголь бесы. Бесы (роман)

Степан Трофимович Верховецкий – герой романа Достоевского «Бесы» – очень своеобразная личность. Всю жизнь оставаясь наивным, как ребенок, он, однако, любит играть роль важной персоны в обществе, возвышая самого себя в своем собственном мнении в течение многих лет.

Овдовев два раза, этот человек решается, наконец, на предложение Варвары Петровны Ставрогиной стать для её единственного сына Николая и педагогом, и другом в одном лице. Переехав к ней, Степан Трофимович проявляет свой характер «пятидесятилетнего младенца», и властная мать Николая практически приручает его. Он «стал, наконец, для нее сыном, ее созданием, – пишет автор романа, – даже, можно сказать, ее изобретением, стал плотью от плоти ее».

Не менее удивительна привязанность к маленькому Николаю. Они сошлись так естественно, что не осталось «ни малейшего расстояния». Даже ночью мог пробудить Степан Трофимович Николая, чтобы излить ему душу.

Затем Николай Всеволодович Ставрогин поступает в лицей, а после поползли неприятные слухи, что он уехал в Петербург и стал вести непристойный образ жизни: посещает грязные семейства пьяниц, проводит время в темных трущобах.

Когда же, наконец, молодой человек снова появляется в городе, жители его немало удивлены, увидев чрезвычайно хорошо одетого изящного джентльмена. Однако, позже очевидцы его диких выходок (однажды Николай даже укусил за ухо Ивана Осиповича, губернатора) подозревают у парня расстройство психики, белую горячку, и сына Варвары Петровны отправляют на лечение. Затем, выздоровев, он уезжает за границу. Колесит по всей Европе, побывав даже в Египте и Иерусалиме, а затем – в Исландии.

Вдруг нежданно-негаданно Варвара Петровна получает письмо от Прасковьи Ивановны Дроздовой, генеральши, с которой они были подругами детства, в котором сообщалось, что Николай Всеволодович подружился с их единственной дочерью Лизой. Мать Николая тут же уезжает со своей воспитанницей Дашей в Париж, а затем в Швейцарию.

Побыв там некоторое время, мать Николая возвращается домой. Дроздовы обещают вернуться в конце лета. Когда Прасковья Ивановна, наконец, тоже возвращается на родину вместе с Дашей, становится ясно, что между Лизой и Николаем явно произошла какая-то размолвка. Но какая – неизвестно. И состояние уныния Даши тоже настораживает Варвару Петровну (уж не было ли с ней у Николая отношений).

Поговорив с Дашей и убедившись в её невиновности, она неожиданно предлагает той выйти замуж. Девушка воспринимает её пламенную речь удивленно, смотрит вопросительным взглядом. Степан Трофимович тоже обескуражен столь неожиданным предложением со стороны Варвары Петровны, ведь разница в возрасте немаленькая, но все же соглашается на этот неравный брак. В воскресный день, в соборе на обедне, к ней подходит Мария Тимофеевна Лебядкина и вдруг целует руку.

Заинтригованная этим неожиданным жестом дама приглашает её к себе. С ней просится и Лиза Тушина. Итак, они неожиданно оказываются вместе Степан Петрович (в этот день было назначено его сватовство с Дарьей), Лиза, ее брат Шатов, Мария Тимофеевна Лебядкина, брат её капитан Лебядкин, прибывший вслед за сестрой. Вскоре, обеспокоенная за дочь, подходит и мать Лизы – Прасковья Ивановна. Вдруг как гром среди ясного неба из уст слуги -известие о приезде Николая Всеволодовича. В комнату влетает Петр, сын Степана Петровича, а через некоторое время появляется и сам Николай. Вдруг Варвара Петровна задает неожиданный вопрос сыну: правда ли, что Мария Тимофеевна – его законная жена. И здесь решающим становится признание Петра, который рассказывает о том, как покровительствовал и помогал материально несчастной Марии Николай, заботясь о бедной девушке, и как издевался над ней её собственный брат.

Капитан Лебядкин все подтверждает. Варвара Петровна переживает сначала шок, потом, восторгаясь поступком сына, просит у него прощения. Но неожиданное появление Шатова, который ни с того ни с сего дает Николаю пощечину, снова приводит её в смятение. Разгневанный Ставрогин хватает Шатова за плечи, но тут же подавляет эмоции и прячет руки за спину. Опустив голову, Шатов выходит из комнаты. Лизавета падает в обморок и ударяется о ковер. Спустя восемь дней между Петром Верховецким и Николаем происходит диалог. Петр сообщает о каком-то тайном обществе, которое отрицает Бога настоящего и предлагает идею человекобога. Если вы читали роман Достоевского – , то вы можете увидеть параллели между этими персонажами, потому что они схожи своей простотой и искренностью. Подход к вере у них тоже похожий, разве что Шатов уж несколько разочаровался в своей вере.

Затем Николай, поднявшись к Шатову, признается, что действительно официально женат на Марии Лебядкиной и предупреждает о готовящемся покушении на него. Шатов говорит о том, что русский может добиться Бога лишь мужицким трудом, бросив богатство. Ночью Николай едет к Лебядкину и по дороге встречает Федьку Каторжного, который готов исполнить все, что ни скажет барин, если он ему, конечно, даст денег. Но Ставрогин прогоняет его, пообещав, что если еще раз увидит, свяжет.

Визит к Марии Тимофеевне заканчивается очень странно. Сумасшедшая женщина рассказывает Николаю о каком-то зловещем сне, начинает бесноваться, кричать, что у Николая в кармане нож, и он вовсе не её князь, визжит, безумно хохочет. Видя это, Ставрогин ретируется, а по пути обратно снова встречает Федьку и кидает ему пачку денег На следующий день дворянин, Артемий Гаганов, вызывает Ставрогина на дуэль за то, что тот оскорбил его отца. Три раза стреляет в Николая, но промахивается. Ставрогин же отказывается от дуэли, объясняя это тем, что больше не желает убивать.

Упадок общественной морали

Тем временем в городе царят кощунство, люди издеваются друг над другом, оскверняют иконы. В губернии то там, то здесь возникают пожары, в разных местах замечают листовки с призывом к бунту, начинается эпидемия холеры. Идет подготовка к празднику по подписке в пользу гувернанток. Его хочет организовать Юлия Михайловна, жена губернатора.

Петр Верховенский вместе с Николаем посещает тайное собрание, где Шигалевым оглашается программа «конечного разрешения вопроса». Весь смысл её в том, чтобы человечество разделить на две части, где меньшая половина властвует над большей, превращая её в стадо. Верховенский добивается того, чтобы обескуражить и смутить народ. События развиваются быстро. К Степану Трофимовичу являются чиновники и конфискуют бумаги. Ставрогин объявляет, что Лебядкина является его законной женой. В день праздника происходят события, печальные по своей сути: горит Заречье, затем становится известным, что капитана Лебядкина, его сестру и служанку убили. На губернатора, приехавшего на пожар, падает бревно. Петр Верховецкий убивает Шатова из револьвера. Тело бросают в пруд, вину за преступление берет на себя Кириллов, после этого убивает себя. Петр уезжает за границу.

10. «Бесы». Русский апокалипсис

Нечаевское дело

21 ноября 1869 г. произошло событие, которое потрясло в какой-то мере Россию и особенно Достоевского. Участники революционного кружка Нечаева убили одного из своих соратников. Об этом убийстве Достоевский узнал из газет. Оно поразило его еще и потому, что буквально за пару месяцев до этого, в сентябре, к ним, к Достоевским, они в это время жили за границей, в Дрезден приезжал брат Анны Григорьевны, студент Петровской земледельческой академии. И он очень много рассказывал о студенте Иванове. Вот именно этот студент Земледельческой академии Иванов и стал жертвой нечаевцев. И рассказывал брат о нем, как вспоминает Анна Григорьевна, как об умном и выдающемся по своему характеру человеке, и, что очень важно, коренным образом изменившем свои прежние убеждения. То есть Иванов отрекся от нигилизма и проделал тот путь, который проделал в свое время сам Достоевский. Очевидно, история этого молодого человека его крайне заинтересовала. И вот теперь он узнает о его страшном финале.

Собственно, это событие и легло в основание сюжета его нового романа под названием «Бесы». В феврале 1873 г., когда роман уже вышел отдельным изданием, Достоевский пишет письмо наследнику престола, будущему императору Александру III. Тот очень заинтересовался романом и через К.П. Победоносцева просил автора разъяснить его основную идею. И Достоевский пишет следующее: «Это почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления – не случайность, не единичны, а потому и в романе моем нет ни списанных событий, ни списанных лиц». Обращаю внимание на акцент Достоевского: возможность подобного рода преступлений в новой России, неслучайность происходящего.

Любопытно, что он в этом смысле разошелся с русской журналистикой. Как раз в 1873 г. заканчивался процесс над Нечаевым, сначала процесс над его соратниками, потом, когда он и сам был арестован, уже и над ним. И пресса в основном писала об этом событии как о некоем чудовищном преступлении. И, скажем, радикальные демократические и либеральные издания настаивали на том, что это исключительный случай, который совершенно не характеризует радикальную молодежь.

Любопытно, что это противостояние Достоевского со своими оппонентами продолжается и сейчас. И сейчас можно услышать, что Достоевский неверно, неточно, неправильно отразил, показал молодых радикалов, русских революционеров, это пасквиль на русскую революцию. Желающие могут заглянуть, скажем, на сайт журнала «Новый мир», где сейчас висит статья, примерно в этом же роде говорящая о том, что Достоевский обидел русских революционеров.

Эту точку зрения в свое время высказывал очень интересный читатель романа, философ Николай Бердяев, написавший статью «Ставрогин» – мы еще к ней вернемся. Он заметил следующее: революционное движение конца 60-х годов не было таким, каким оно изображено в «Бесах». Бердяев предположил, что это роман скорее о том, что будет. Не то, что есть, а то, что будет. И такие типы, как Шатов, Кириллов, говорил он, появятся у нас только в ХХ веке, т.е. это роман, написанный с опережением.

Другой читатель, Сергей Булгаков, в статье «Русская трагедия» в то же самое время, что и Бердяев, замечал, что вообще этот роман нужно читать не с точки зрения, так сказать, политических каких-то тенденций, в нем отразившихся, а видеть следует нечто большее. «Не в политической инстанции обсуждается здесь дело революции и произносится над ней приговор, – писал Булгаков в 1914 г. – Здесь Бог с дьяволом борется, а поле битвы – сердца людей».

Идея вышла на улицу

Так что же такое роман «Бесы»? Он часто читается как политический триллер, предлагаются и другие жанровые определения, скажем, роман-предупреждение, антиутопия. Но я все-таки настаиваю на том, что этот роман – достаточно точное описание того, что в реальности произошло с Россией в 60-е годы. Но не документальное. Достоевский настаивал: не надо искать точных совпадений с «нечаевским делом». За этими реальными событиями автор видит нечто большее, он показывает явление нигилизма. Роман стал кульминацией антинигилистического направления в русской литературе: здесь, начиная с Тургенева, с «Отцов и детей», сошлись и Лесков, и Писемский, и Гончаров, и Толстой. И это такой как бы фронт русской литературы против формировавшегося нигилизма.

Так вот, Достоевский пытается в этом явлении увидеть какие-то глубинные процессы. Не в сфере политики, не в сфере даже идеологии. Я думаю, этот роман показывает, что же произошло с Россией, с русским человеком, с русским образованным человеком прежде всего. Произошел некий ментальный антропологический надлом. Вот о чем я и хотел бы сегодня сказать: роман описывает некую нравственную, так сказать, чуму, которая охватила героев романа, жителей условного провинциального города.

Перед нами своеобразная «История одного города», но не щедринская, хотя и есть элементы фантасмагории, как у Щедрина. Но я бы сказал, в отличие от щедринской сатиры, это история крушения фундаментальных основ общественного сознания. Нам показывают, что же сегодня происходит с сознанием людей.

И этот роман продолжает тему «Преступления и наказания». Если там мы видели ментальный слом, который происходит с одним человеком, то теперь, в «Бесах», это происходит с массой людей. В первом романе идея захватила и съела Раскольникова, здесь она, по выражению Достоевского, вышла на улицу.

Сатира с положительной подоплекой

Интересно построение романа. Достоевский начинает с описания вроде бы такого неглавного героя. Степан Трофимович Верховенский – либерал 40-х годов, очень комическое иногда изображение. И в то же время это вот такой добрый смех над этим героем – если это сатира, то сатира с положительной подоплекой. Интересно, что сам Достоевский говорит об этом герое, когда только начинает роман – он уже знает его перспективу и пишет в письме к Аполлону Майкову: «Степан Трофимович – лицо второстепенное, роман будет совсем не о нем; но его история тесно связывается с другими происшествиями (главными) романа, и потому я и взял его как бы за краеугольный камень всего. Но все-таки бенефис Степана Трофимовича будет в 4-й части…» Тогда роман еще планировался в четырех частях, потом Достоевский его организовал как трехчастный. История Степана Трофимовича закольцовывает роман: финал отсылает к началу. «Тут будет преоригинальное окончание его судьбы. За всё другое - не отвечаю, но за это место отвечаю заранее».

Степан Трофимович Верховенский – это герой, который имеет многих прототипов. Здесь и Грановский, замечательный русский историк, либерал. Здесь отчасти и Тургенев, и Некрасов, и Герцен угадываются. Например, Степан Трофимович говорит: «Вот уже двадцать лет, как я бью в набат и зову к труду» – это явно к «Колоколу» Герцена отсылает нас.

Он пишет поэму, которая многими местами напоминает образы Огарева. Т.е. это вот такой собирательный портрет либерала-идеалиста, который оказался предтечей, учителем новых людей-нигилистов. И он сам ужаснулся тому, к чему привели его идеи.

Достоевский, очевидно, заранее планирует, что Степан Трофимович должен в финале опять выйти на первый план («бенефис»). Действительно, мы видим, как роман движется к катастрофе, но эта катастрофа происходит параллельно с другим действием, которое я бы назвал преображением Степана Трофимовича Верховенского, у которого открываются глаза, и он возвращается к каким-то вечным ценностям, коими когда-то пренебрег. Вообще роман многогеройный, а история Степана Трофимовича – определенная такая рама, в которую вставлены другие истории других героев. Это всё разновидности того типа нигилиста, который представлялся Достоевскому, но представлялся не в его исторических, бытовых, так сказать, подробностях, а, я бы сказал, в метафизическом измерении этого явления.

«Новые» люди и Ставрогин

Вот посмотрите, кого мы встречаем на страницах романа из этих самых «новых» людей. Это инженер Кириллов, который ищет Бога. Герой страдает от того, что богочеловек (Иисус) потерпел сокрушительное поражение и не смог победить смерть. А если Бога нет, делает вывод Кириллов, то богом становлюсь я сам. Вместо богочеловека приходит человекобог. Мы здесь натыкаемся на религиозный фундамент нигилизма. Чем может человек доказать свою божественную природу? Тем, что он не боится смерти, а значит, следуя логике, может совершить самоубийство. И Кириллов его совершает, а Достоевский показывает, как это страшно: человекобог превращается в ничтожного, все-таки боящегося смерти человека. Т.е. этот опыт Кириллова буквально уничтожает его.

Другой нигилист, Шатов – это еще один человек, который ищет некую религиозную идею. Он ищет ее в другом направлении: он полагает, что Бог – это некое национальное, так сказать, создание. Он выражает идею, которая близка самому Достоевскому: идею народа-богоносца. Любопытно, что два эти религиозных искателя, и Кириллов, и Шатов, оба как бы происходят из одного источника. Их обоих создал третий, главный, пожалуй, философ-нигилист этого романа – Ставрогин.

Шатов обвиняет Ставрогина: «В то самое время, когда вы насаждали в моем сердце Бога и родину, в то же самое время вы отравили сердце этого несчастного маньяка Кириллова». Т.е. Ставрогин породил две противоположные идеи. И Шатов, и Кириллов являются эманациями его собственного духа. Интересно, что Достоевский дает Ставрогину и некоторые свои собственные мысли, выжитые и мучительные. В частности, Шатов говорит Ставрогину: «Не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной?» Это то самое выражение из письма Достоевского к Фонвизиной, о котором мы уже говорили.

Ставрогин – «бес» особого масштаба. Он человек, который совмещает в себе крайности. Я уже говорил, что он духовно породил и Кириллова, и Шатова. Но он совмещает в себе и другие идеи. Это идея разврата, идея сладострастия, идея преступления. Шатов его спрашивает: «Правда ли, будто бы вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какой-нибудь сладострастною, зверскою штукой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвою жизни для человечества?» Т.е. и красота, и преступление в Ставрогине как-то очень органично соединяются. Когда ищут предшественников Ставрогина, указывают, в частности, на Печорина, на других героев русской литературы (Онегина, например). Но, очевидно, Ставрогин – такая, в конечном счете, вершина русского нигилизма.

Тот же Сергей Булгаков утверждал, что в этом герое помещается некий узел романа, и в то же время его самого, как личности, нет, ибо им владеет дух небытия. Т.е. вот это совмещение крайностей, идеала содомского и идеала мадонны в одном лице приводит к аннигиляции духовной личности. И Булгаков настаивает: «Он является как бы отдушиной из преисподней, через которую проходят адские испарения, он есть не что иное, как орудие провокации зла». Действительно, Ставрогин всех провоцирует. В романе он провоцирует, как я уже говорил, Шатова, Кириллова, провоцирует и главного «беса» разрушения, о котором мы еще поговорим, Петрушу Верховенского, потому как Петруша признается, что устав революционной организации писал не кто-нибудь, а именно Ставрогин. Т.е. он провокатор и этого, политического нигилизма.

Но интересно, что он провоцирует и других героев, может быть, не столь значительных. Например, капитана Лебядкина, который считает его своим учителем. Стихи Лебядкина украшают, я бы сказал, прошивают весь роман, доводя до нелепости идею нигилизма. И вот при всем при том, как я уже говорил, Достоевский отдает Ставрогину свои самые выстраданные мысли.

Николай Бердяев написал статью под названием «Ставрогин» по поводу одноименного спектакля Московского художественного театра (1913), вызвавшего целую бурю в критике. Максим Горький с огромным возмущением писал об этом спектакле и решил даже порвать с любимым театром за то, что он ставит Достоевского. Так вот, Бердяев тогда высказал свою точку зрения: «Николай Ставрогин – слабость, прельщение, грех Достоевского. Других <т.е. других героев романа> он проповедовал как идеи, Ставрогина он знает как зло и гибель. И все-таки любит и никому не отдаст его, не уступит его никакой морали, никакой религиозной проповеди. Николай Ставрогин - красавец, аристократ, гордый, безмерно сильный, “Иван Царевич”, “принц Гарри”, “Сокол”; все ждут от него чего-то необыкновенного и великого, все женщины в него влюблены… он весь - загадка и тайна».

Действительно, это так. И Бердяев в своей, я бы сказал, увлеченности этим мощным образом романа приходит к оригинальному определению, что же такое Николай Ставрогин, в чем смысл его универсального нигилизма. «Это, – говорит он, – мировая трагедия истощения от безмерности. Он не знает меры. Он соединяет в себе самые разные, самые противоположные начала. И эта безмерность, – пишет Бердяев, – привела к отсутствию желаний, безграничность личности – к утере личности, безудержный эротизм – к неспособности любить. Утверждать разом и Христа, и антихриста – значит всё утерять». Вот такой как будто бы сильный, беспощадный суд над Ставрогиным вершит русский религиозный философ.

Он говорит о том, что в Ставрогине зародилось все русское декадентство. Это очень актуальное было наблюдение. Но при этом сам Бердяев, как мне кажется, в своей завороженности этим образом тоже оказался сыном своего времени, когда он говорит, что опыт зла, предлагаемый Ставрогиным, есть путь, и гибель на этом пути не есть вечная гибель, через нее открывается больше, чем через всё религиозное благополучие. В самом этом суждении Бердяева слышится отзвук того самого декадентства, которое он зорко разглядел в Ставрогине. Надо сказать, что позднее, уже в эмиграции, Бердяев несколько изменил свою точку зрения и отказался от «декадентского» признания опыта зла как необходимого опыта.

Петруша Верховенский

Наконец, еще один «бес», которого породил Ставрогин, – это Петруша Верховенский. Замечательный образ. Не надо искать здесь конкретных нечаевских черт. Конечно, Нечаев был прототипом, но Достоевский создал несомненное обобщение, некий символ радикализма. Мне кажется, что сердцевину этого образа выражает в романе писатель Кармазинов: «Вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Открытым правом на бесчестье русского человека скорее всего увлечь можно». И вот чем увлекает соратников их главарь: «Весь ваш шаг пока в том, чтобы всё рушилось, и государство, и его нравственность».

Петруша Верховенский, конечно, не идеолог, он практик или, по слову Ставрогина, «энтузиаст». И по сюжету романа получается, что он кукловод, который дергает за веревочки и руководит событиями. Хотя, на мой взгляд, это не совсем так, и я об этом еще скажу. Действительно, он приобретает огромную власть над городом, над своими соратниками, и пытается обрести ее даже и над самим Ставрогиным, которого прочит на роль «Ивана-царевича».

Ради чего этот энтузиаст бесовщины так неутомимо трудится? Если он одержимый, как полагает Ставрогин, чем он одержим? Я так полагаю, идеей пересотворения мира. Но при этом его увлекает не цель, т.е. что будет в итоге пересотворения, а сам процесс разрушения старого мира. Вот что он сам говорит: «Мы сделаем такую смуту, что всё поедет с основ».

Одна любопытная деталь есть в биографии Петруши, которая останавливает наше внимание. Она вроде бы такая побочная, но очень многое объясняет в психологии главного беса революции. Отец Петруши, тот самый Степан Трофимович Верховенский, рассказывает, что в детстве Петруша был, цитирую: «Мальчик, знаете, нервный, очень чувствительный и боязливый. Ложась спать, клал земные поклоны, крестил подушку, чтобы ночью не умереть». Это тот самый «бес» Петруша, который ничего не боится, ни перед чем не остановится! Из боязливого мальчика вдруг вырастает новоявленный диктатор!

Ну а что здесь удивительного? Давайте вспомним, например, биографию Сталина или биографию Гитлера. Преодоление личной слабости и неустроенности вылилось в сокрушительную энергию. Одно связано с другим. Мы уже об этом говорили на примере еще ранних произведений Достоевского. Петруша Верховенский в этом смысле – очень характерный тип деспота, который вырастает из раба. Но Петруша поймал, что называется, свой час. Он вовремя явился и стал выразителем… Вот в чем его сила. Он стал выразителем каких-то процессов, которые происходят в умах людей. Он стал человеком смуты. Он в самом себе несет идею и образ смуты, и потому он оказывается как бы кукловодом, хотя на самом деле смута происходит не оттого, что он руководит событиями.

«Самая главная сила»

А что это за смута? Что происходит с людьми, когда они делаются куклами в руках Петруши Верховенского? Сам Петруша говорит: «Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видел». А отчего раскачка, почему она вообще удается? Петруша объясняет: «Учитель, смеющийся с детьми над их Богом, уже наш. Адвокат, защищающий убийцу тем, что он не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтобы испытать ощущения, наши». (В скобках не могу удержаться и не привести современную параллель. Школьницы, которые издеваются над своей подругой, записывают весь процесс на мобильники, а потом выкладывают в сеть, – это, пожалуй, наследники юнцов позапрошлого века в их погоне за «ощущениями». Ну, разве что технический прогресс прибавил им больше возможностей). И дальше: «Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален – наш, наш! Администраторы, литераторы… О, наших ужасно много!» Это вот, так сказать, сверху поддержка Петруше. Ну а снизу? «Народ пьян! Матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты. О, дайте взрасти поколению!» Т.е. вот еще одно поколение – и они все будут наши, так получается. «А мы, в свою очередь, – говорит Петруша, – пустим пожары, пустим легенды, и начнется смута».

Интересный у меня недавно был один разговор со студентом-первокурсником, заявившим, что его любимый роман – это «Бесы». Меня это поначалу страшно порадовало, потому что «Бесы» обычно очень трудно даются студентам. А тут, оказывается, человек еще в школе прочитал. Задаю ему вопрос: «А кто там ваш любимый герой?» И он ошарашивает ответом: «Петр Верховенский». «Как, почему он?» «Ну как же, ему всё задуманное удается, он удачливый, успешный менеджер». Вот так! Петруша может увлечь вполне современного молодого человека своей успешностью.

Но в чем секрет его успешности? Не столько в нем самом, еще раз хочу сказать. Петруша это прекрасно понимает. Приведу одно его признание в разговоре со Ставрогиным: «…самая главная сила, цемент всё связующий – это стыд собственного мнения. Вот это так сила! …ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове. За стыд почитают!» Дальше мы видим, как работает этот цемент.

Вот первая революционная пятерка, которую организует Петруша. «Пошли они, разумеется, из великодушного стыда, чтобы не сказали потом, что они не посмели пойти». В главе «У наших» Достоевский живописует некоего майора, который, в общем-то, нисколько не сочувствовал нигилистам, но очень был любопытен, любил послушать умных людей. И через его руки, говорит хроникер романа, прошли целые склады «Колокола» и прокламаций, которые он даже и не читал. «…он их даже развернуть боялся, но отказаться распространять их почел бы за совершенную подлость - и таковы иные русские люди даже и до сего дня».

И еще один пример из того же ряда: один из членов этой пятерки, убийц Шатова, Виргинский, чистый, светлый человек, который увлечен новыми, освежающими идеями. Но вот решается вопрос об устранении Шатова… Его подозревают в доносительстве, хотя ничего такого не было, просто Верховенскому нужно было убрать несогласного и его кровью скрепить всю эту пятерку. И Виргинский против убийства, Виргинский понимает, что тут они слишком далеко зашли, и обратите внимание – если бы он на этом настоял, то никакого бы убийства и не было. Всё решила одна его фраза. И вот какая: «Я за общее дело, – произнес вдруг Виргинский». Т.е. если все, то и я не буду возражать – так стыд собственного мнения стал причиной страшного преступления. А дальше, а потом он вместе со всеми волочит бездыханное тело Шатова и говорит: «Это не то… это не то…» Слишком поздно!

Система Шигалева

Верховенскому, конечно, нужен был еще и человек, который формулировал бы цель. Все-таки нужен теоретик. И теоретик в романе появляется, это Шигалев, создающий новую социальную систему, делая шаг вперед по сравнению со всякими Фурье. В чем смысл этой новой системы? Ее формулирует сам Шигалев очень коротко: «Выходя из безграничной свободы <т.е. когда всё позволено>, я заключаю безграничным деспотизмом». Вот такой парадокс. А дальше эту систему разъясняют и интерпретируют в романе два героя, и первым дается слово некоему хромому учителю словесности (оцените сочетание – хромой учитель словесности). Он предлагает разделить человечество на две неравные части. Одна десятая получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо, и при безграничном повиновении достигнуть первобытной невинности, вроде как первобытного рая, т.е. будут счастливы, отдав свою свободу. Идея Великого Инквизитора из будущего романа Достоевского витает над системой Шигалева.

А затем транслятором Шигалева становится сам Петруша Верховенский. Он на первый план выносит идею равенства: «Все рабы и в рабстве равны». Первым делом, заметим, предлагается существенно понизить уровень образования. «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями… Рабы должны быть равны». Вот будущее счастье равенства. И у рабов, конечно, должны быть управители. Таковы «бесы» революции. Но роман Достоевского обращен своим жалом не только в эту сторону. Роман неуклонно движется к финальной катастрофе, так что его можно было бы назвать романом- катастрофой.

Метафизика самодостаточной власти

Катастрофу приближают не только революционные «бесы» и не только общее состояние умов, но ей самоубийственно способствует и администрация, представители государственной власти в романе. Это губернатор Лембке и его супруга, которая несет в себе заряд самовлюбленно-гибельной энергии. Сам Лембке – человек случайной власти. Он совсем не способен быть руководителем губернии, но тем не менее разные связи и частные обстоятельства, не имеющие никакого отношения к государственным интересам, ставят его на вершину чиновной иерархии. Так что же это за власть, которая не только не сдержала, но еще и ускорила катастрофу? Всё дело как раз в том, что это власть самодостаточная, она служит сама себе, не народу.

Достоевский сразу после этого романа будет об этом говорить в своих иностранных обзорах в «Гражданине» на примере современных французских событий, когда он объяснит катастрофу во Франции тем, что политические партии служат только сами себе, только на свою пользу работают. Можно спросить, а как же при этом правовое государство, идея права? И вот здесь есть одно очень интересное соображение Лембке.

Процитирую: «Надобно, чтобы они <правовые институции> были. А с другой стороны, надо, чтобы их и не было. Всё судя по взгляду правительства. Выйдет такой стих, что вдруг учреждения окажутся необходимыми, и они тотчас же у меня явятся налицо. Пройдет необходимость, и их никто у меня не отыщет». Т.е. когда правительству нужно, эти правовые сдержки появляются, а потом столь же благополучно исчезают за ненадобностью. Вот, я бы сказал, гениально схваченная Достоевским метафизика бюрократии, вечная метафизика власти, которая служит самой себе. Та метафизика, о которой Достоевский начинал говорить (помните, мы об этом уже рассуждали), еще начиная с «Двойника».

Спрашивается, чем вот эта метафизика самодостаточной власти отличается от метафизики самодостаточной революции? В «Катехизисе революционера», написанном Нечаевым (этот документ обсуждался в газетах во время судебного процесса и в значительной мере отразился в романе), было написано: «Нравственно всё, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно всё, что помешает ему». Итак, нравственность определяется необходимостью, прагматическими задачами, которые ставят перед собой революционеры. Об универсальной, высшей какой-то нравственности, в общем-то, никто и не говорит ни на уровне власти, ни на уровне ее разрушителей.

Роман профанаций

Вообще говоря, супруги Лембке представляют собой то, что можно назвать профанацией государственной власти. А Петруша Верховенский, пожалуй, представляет собой закономерную профанацию революционной идеи. И во многом роман «Бесы» становится, я бы сказал, таким романом профанаций. Вот такая кадриль (наподобие «литературной кадрили» в романе), кадриль профанаций проходит перед нашими глазами. Профанация государственной власти (Лембке), профанация революционной идеи (Петруша), профанация либеральных ценностей (Степан Трофимович), профанация религии (Кириллов и Шатов), профанация искусства и писательства (Кармазинов). Ну, и еще профанация литературы (капитан Лебядкин и множество его умопомрачительных стишков, буквально прошивающих роман). И есть, например, еще профанация такого национального явления, как юродивые – это изображение блаженного Семена Яковлевича.

И что интересно, везде эти профанации исходят, как ни странно, в общем-то, из природы самого явления. Каждая из них, мной названных, обнаруживает способность перерождаться, выходя на улицу или попадая в сферу влияния определенного сорта личностей. Т.е., по Достоевскому получается, что, в общем-то, не в идее суть. Генератором чистых идей становится Ставрогин, а посмотрите, что происходит. Не в идеях суть, а в личностях, которые реализуют эти идеи и определяют их судьбу. В результате целая система профанаций организует сюжет романа, движет события к хаосу, к катастрофе.

И возвращаясь к теме власти, стоит повторить, что значительную роль в этом движении к катастрофе сыграла Юлия Михайловна, супруга губернатора, которая, как сказано в романе, почувствовала себя как-то слишком уж особенно призванною, чуть ли не помазанною. И вот это опасное для любой власти ощущение собственного мессианизма становится роковым. Сам хроникер вынужден заметить, что «если бы не самомнение и честолюбие Юлии Михайловны, то, пожалуй, не было бы всего того, что успели натворить у нас эти дурные людишки».

Бунт шпигулинцев

Еще на одно обстоятельство в связи с этим хочу указать. Это так называемый бунт шпигулинцев, который разворачивает общую катастрофу. Что там происходит: фабрику закрывают, потому что надвигается холера, а холера из-за того, что прежний губернатор не принял мер. Получается, легче закрыть фабрику. Следующее звено в цепи роковых событий: во время ликвидации фабрики управляющий «при расчете нагло мошенничал». Следующее звено: фабричные рабочие обращаются в полицию, чтобы как-то восстановить справедливость, а полиция ничего не может сделать попросту потому, что, как сказано, полицмейстер покумился с управляющим. Говоря современным языком, слияние бизнеса и власти приводит к возмущению.

А что сам этот бунт шпигулинцев из себя представляет? Выборные люди, человек 70 мирно пришли к губернатору просить справедливости. А власть имущим, тому же полицмейстеру и его подручным, выгодно представить это настоящим бунтом, чтобы скрыть собственные грехи. И губернатор, поддаваясь ложной информации и собственному безумию, отдает приказ выпороть невинных и мирных просителей. Что-то это нам напоминает в будущей реальной истории? Может быть, 9 января 1905 года. Пророческим оказался жанр романа-катастрофы: цепная реакция сюжетных эпизодов, которые неуклонно ведут к последней катастрофе.

Роман антропологической катастрофы

Николай Бердяев писал: «Русский нигилизм, действующий в русской стихии, не может не быть беснованием, исступленным и вихревым движением. Это исступление и вихревое кружение описано в “Бесах”». Я бы здесь только еще добавил, что основу этого вихревого катастрофического движения романа составляют не столько даже идейные, политические мотивы, хотя они, конечно, важны. Достоевский пытается нам показать гораздо больше: антропологический срыв нигилизма. Например, убийство Лизы Тушиной, страшный эпизод, когда толпа чинит расправу над несчастной девушкой. И вот посмотрите: провоцирует всех какой-то безымянный мещанин. «Его все знали как человека даже тихого, но он вдруг как бы срывался и куда-то летел». И вот это вакханальное убийство, самосуд толпы, как сказано в романе, «произошло в высшей степени случайно, через людей, хотя может быть и настроенных, но мало сознававших, пьяных и уже потерявших нитку».

Сумасшедший губернатор почти гениально назвал: «пожар в умах». И основание этому пожару – не только и, может быть, даже не столько в социальных и политических обстоятельствах самих по себе, но и в некой падшей природе человеческой. Вот повествователь, хроникер по поводу ночного пожара – это один из тоже катастрофических сломов сюжета – замечает, что он «производит в зрителе некое сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже в душе самого смиренного и семейного титулярного советника...» Или еще эпизод в этом же ряду – самоубийство девятнадцатилетнего мальчика и наглость любопытствующих (эдакое тогдашнее селфи возле трупа). Хроникер по этому поводу замечает: «Вообще в каждом несчастье ближнего есть всегда нечто веселящее посторонний глаз - и даже кто бы вы ни были». Т.е. опять речь идет о каких-то особенностях человеческой природы, падшей человеческой природы.

Захваченность стихией и бессилие перед надвигающейся катастрофой испытывают едва ли не все герои «Бесов», каждый в свое время. Лембке произносит роковое слово «розог», и, как говорит хроникер, «это как на горах на масленице; ну можно ли, чтобы санки, слетевшие сверху, остановились посредине горы?» Этот образ применен потом к Степану Трофимовичу: «и у него санки полетели с горы». А вот Лиза перед своей катастрофой: «Похоже было на то, когда человек, зажмуря глаза, бросается с крыши».

В третьей, заключительной части романа стихия, уже вполне неуправляемая, становится едва ли не главным героем романа, подчиняющим сюжетное действие. Она получает разные названия: смутное время, переходное время или просто одурь, беспорядок, хаос, катастрофа. Катастрофа случается и с теоретиком своеволия Кирилловым (настоящее озверение перед самоубийством), и с «обезьяной» своеволия Лямшиным в сцене убийства Шатова. Цитирую: он «завизжал каким-то невероятным визгом… не человеческим, а каким-то звериным голосом». Антропологический аспект кое-где смыкается с этнологическим: «Вообще говоря, непомерно веселит русского человека всякая общественная скандальная суматоха».

И эта суматоха достигает апогея в сцене губернского праздника, торжества безначалия, сорвавшегося с цепи и переходящего уже в стадию массового психоза. Вообще я думаю, что Достоевский в своем романе, может быть, даже впервые это явление массового психоза показывает и исследует. А что происходит на празднике, почему сорвалась с цепи эта толпа? Процитирую: «Бесчестилась Россия всенародно, публично, и разве можно было не реветь от восторга? Были как пьяные».

Чаще всего «Бесы» прочитываются как идеологический роман. Но вот Булгаков заметил, как я уже говорил, что не в политической инстанции обсуждается здесь дело революции, и перевел разговор на религиозную, как он сформулировал, трагедию русской интеллигенции. Однако и в этом случае, мне кажется, все-таки остается в тени роман антропологической катастрофы, которая вышла из-под контроля и перешла под власть некой иррациональной стихии. На что, собственно говоря, указывает один из эпиграфов романа из стихотворения Пушкина: «В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам». Этот иррациональный момент в сцене праздника замечает и хроникер: «Было у нас нечто и весьма посерьезнее одной лишь жажды скандала: было всеобщее раздражение, что-то неутолимо злобное; казалось, всем всё надоело ужасно. Воцарился какой-то всеобщий сбивчивый цинизм, цинизм через силу».

Исцеление бесноватого

Ну, массовый психоз – это одно. Но что происходит с человеком, что происходит с душой, с личностью? Вот, собственно, важнейшая тема «Бесов». И здесь я невольно возвращаюсь к мотиву, который уже неоднократно звучал у нас в лекциях. Страхов, возвращаясь к его печально известному письму к Толстому, заметил, что Подпольный и Ставрогин – это отражение личности самого Достоевского. И как бы подтверждает эту мысль Страхова Степан Трофимович Верховенский, когда он говорит по поводу Лямшина (есть там такой герой, который то ли сочиняет, то ли крадет гениальную музыкальную пьесу), что «самые высокие художественные таланты могут быть ужаснейшими мерзавцами, что одно другому не мешает». Вот такая ставрогинская широта – она может быть присуща и художественному таланту. И обвинение Страхова, и не только Страхова, в адрес Достоевского – в том, что он в себе культивировал, так сказать, эти ставрогинские начала.

Как будто подтверждает это и сам Достоевский. После «Бесов» он пишет статью «Одна из современных фальшей». Эта статья входит в «Дневник писателя» 1873 года. И он там признается, что в пору своей молодости он Нечаевым бы не стал, но нечаевцем вполне мог бы быть. Вот очень важное признание самого Достоевского, что он в себе пережил всю эту бесовщину.

Мне кажется, что прав был Сергей Булгаков («Русская трагедия», 1914), знавший об этом и по собственному опыту: «Нет сомнений, что всеми “бесами”, о которых рассказывает Достоевский в своем романе, был одержим он сам, и все его герои, в известном смысле, суть тоже он сам, во всей антиномичности его духа. И ту духовную борьбу, которая раздирает Россию, он изживал в своем всеобъемлющем духе. Но поскольку он художественно понимал и объективировал ее, он уже освобождался и возвышался над нею».

Булгаков предлагает нам задуматься, а мог ли Ставрогин (или Петруша, или другие «бесы» этого романа) написать о самом себе так, как написал о нем Достоевский? Вот, собственно, ответ: Достоевский, да, какие-то начатки «бесовщины» пережил в себе, но он поднялся над ними, и как художник тем более освободился и возвысился над этими роковыми болезнями России.

И возвращаясь к финалу, о котором я уже говорил: дело в том, что история Степана Трофимовича Верховенского оказывается рамкой, так сказать, всего романа. В финале, после всех катастроф, он уходит из города на большую дорогу. В большой дороге есть великий смысл, как он говорит. На большой дороге, выйдя за границы пространства, охваченного «бесовщиной», он открывает для себя какую-то другую Россию, открывает для себя тот смысл, который был уже сформулирован в эпиграфе к роману, взятом из Евангелия от Луки, об исцелении бесноватого. И он оказывается тем самым бесноватым, из которого вышли бесы, и он после этого сидит у ног Иисусовых в здравом уме, ужасаясь от того, что с ним произошло.

Вот это исцеление Степана Трофимовича Верховенского, это его возвращение к истинным ценностям, и есть, как оказывается, важнейший итог романа. Достоевский, очевидно, написав этот роман, тоже окончательно исцелился от тех соблазнов «бесовщины», нигилизма, которые он знал и которые пережил в себе. Этот роман стоит прочитать не только как роман о судьбе России. Да, это, конечно, есть. Очень многое в нашей истории состоялось именно так, как предугадано Достоевским. Но сегодня этот роман стоит прочитать еще и как роман об исцелении человека и в значительной мере автопсихологический роман.

Литература

  1. Бочаров С. Г. Французский эпиграф к «Евгению Онегину». Онегин и Ставрогин // Бочаров С. Г. Сюжеты русской литературы. М., 1999.
  2. Достоевский Ф. М. «Бесы»: антология русской критики / сост. Л. И. Сараскина. М., 1996.
  3. Дудкин В. В. Нечто о скандале у Достоевского (роман «Бесы») // Достоевский и современность: Материалы XVII Международных Старорусских чтений 2002 года. Великий Новгород, 2003.
  4. Карякин Ю. Ф. Зачем Хроникер в «Бесах»? // Карякин Ю. Ф. Достоевский и канун XXI века. М., 1989.
  5. Сараскина Л. «Бесы»: роман-предупреждение. М., 1990.
  6. Якубова Р. Х. Роман Достоевского «Бесы» и русский балаган // Якубова Р. Х. Творчество Ф. М. Достоевского и художественная культура. Уфа, 2003.
  7. Lounsbery A. Print Culture and Real Life in Dostoevsky’s “Demons” // Dostoevsky Studies. New Series. 2007. Vol. 11.

(«Бесы»)

Знаменитый писатель; дальний родственник . «Это был очень невысокий, чопорный старичок, лет впрочем не более пятидесяти пяти, с довольно румяным личиком, с густыми седенькими локончиками, выбившимися из-под круглой цилиндрической шляпы и завивавшимися около чистеньких, розовеньких, маленьких ушков его. Чистенькое личико его было не совсем красиво, с тонкими, длинными, хитро сложенными губами, с несколько мясистым носом и с востренькими, умными, маленькими глазками. Он был одет как-то ветхо, в каком-то плаще в накидку, какой, например, носили бы в этот сезон где-нибудь в Швейцарии или в Северной Италии. Но, по крайней мере, все мелкие вещицы его костюма: запоночки, воротнички, пуговки, черепаховый лорнет на черной тоненькой ленточке, перстенек, непременно были такие же, как и у людей безукоризненно хорошего тона. Я уверен, что летом он ходит непременно в каких-нибудь цветных, прюнелевых ботиночках с перламутровыми пуговками сбоку...» Тут же упоминает, что знаменитый литератор говорит «медовым, хотя несколько крикливым голоском» с «дворянским присюсюкиванием» и уточняет-характеризует: «Скверный крик; скверный голос!..»
В образе Кармазинова автор «Бесов» нарисовал портрет беспринципного, тщеславного и устаревшего в творческом плане литератора. Он ничего не понимает в происходящих вокруг катастрофических событиях, хотя считает себя передовым деятелем и художником. «Великим писателем» его величает, к примеру, а в минуту раздраженного состояния духа, напротив, именует «надутой тварью». Не совсем беспристрастен в своих суждениях и хроникер. Причем, начав о Кармазинове, Антон Лаврентьевич высказывает далее убийственную оценку вообще представителям подобного разряда писателей: «Кармазинова я читал с детства. Его повести и рассказы известны всему прошлому и даже нынешнему поколению; я же упивался ими, они были наслаждением моего отрочества и моей молодости. Потом я несколько охладел к его перу, повести с направлением, которые он все писал в последнее время, мне уже не так понравились, как первые <...> Вообще говоря, если осмелюсь выразить и мое мнение в таком щекотливом деле, все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые, по обыкновению, при жизни их чуть ли не за гениев, — не только исчезают чуть не бесследно и как-то вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни их, чуть лишь подрастет новое поколение, сменяющее то, при котором они действовали, — забываются и пренебрегаются всеми непостижимо скоро. <...> О, тут совсем не то, что с Пушкиными, Гоголями, Мольерами, Вольтерами, со всеми этими деятелями, приходившими сказать свое новое слово! Правда и то, что и сами эти господа таланты средней руки, на склоне почтенных лет своих, обыкновенно самым жалким образом у нас исписываются, совсем даже и не замечая того...»
И еще одна характернейшая деталь появится в своем месте: «Великий писатель болезненно трепетал перед новейшею революционною молодежью...» Интересно отметить в связи с этим сближение Достоевским в литературном плане Кармазинова и , который на досуге графоманствует. И исписавшийся писатель, и несостоявшийся — оба ищут читательского признания у передовой, по их мнению, молодежи в лице . И что же? Над обоими почтенными (по возрасту) литераторами этот «бес» проделывает одну и ту же шутку: якобы теряет их драгоценные рукописи. Потом, насладившись их одинаково болезненным испугом, Петруша одному (губернатору) в глаза высмеивает его стряпню, другому отвечает пренебрежительным замалчиванием, что еще несравненно обиднее.
«Шедевры» Кармазинова, в первую очередь, нечто под названием «Merci», широко представлены в романе в пародийном переложении хроникера, который едко высмеивает такие качества «великого писателя», как непонимание жизни, позерство, неискренность, напыщенность, преувеличенное тщеславие, самомнение и самолюбие. Существенно и то, что Кармазинов не любит Россию, равнодушен к народу: «На мой век Европы хватит...», — вот его платформа, абсолютно неприемлемая Достоевским. И еще одно обвинение предъявлено Кармазинову, которое, наверное, никто, кроме как Достоевский, не мог высказать: «Объявляю заранее: я преклоняюсь перед величием гения; но к чему же эти господа наши гении в конце своих славных лет поступают иногда совершенно как маленькие мальчики? Ну что же в том, что он Кармазинов и вышел с осанкою пятерых камергеров? Разве можно продержать на одной статье такую публику, как наша, целый час? Вообще я сделал замечание, что будь разгений, но в публичном легком литературном чтении нельзя занимать собою публику более двадцати минут безнаказанно...» Самому Достоевскому на чтениях не только удавалось «безнаказанно занимать собою публику», но и силою своей истинной гениальности писателя и проповедника буквально завораживать публику...
В образе Кармазинова и его творчестве в чрезвычайно шаржированном виде изображен и в той или иной степени спародированы его произведения «Дым», «Призраки», «Довольно», «По поводу "Отцов и детей"», «Казнь Тропмана» и некоторые др.

Предыстория шестого романа Федора Достоевского такова. В ноябре 1869 года в Москве произошло преступление, за ним судебный процесс, который вызвал большой резонанс в обществе. Члены революционного кружка Нечаева убили студента Иванова. Причиной послужило желание Иванова порвать с тайным обществом. В прессе были опубликованы многие документы громкого процесса, в том числе и «Катехизис революционера», в котором оправдывалось любое зло и преступление, если оно совершено во благо революции.

По материалам этого дела у Достоевского и возникла идея нового романа. В 1871 – 1872 годы «Бесы» были напечатаны в журнале «Русский вестник».

Общество достаточно прохладно приняло новый роман. О нем негативно отзывался Тургенев , а некоторые критики и вовсе объявили произведение «клеветой» и «бредом». Со временем ситуация мало изменилась. Большинство сторонников российского революционного движения воспринимали «Бесы» как злобную карикатуру на свои идеи. Такая репутация препятствовала широкой известности произведения.

В отличие от России, западная культура по достоинству оценила социально-нравственную глубину романа. Это произведение имело огромное влияние на философскую литературу рубежа XIX – XX века, известными представителями которой были Ницше и Камю .

Отношение к «Бесам» на постсоветском пространстве изменилось совсем недавно. Нашим современникам стало понятно пророчество идей Достоевского, его желание показать миру всю опасность радикальных революционных и атеистических идей. Глубину отчуждения к своим персонажам писатель выразил в названии и эпиграфе, взятом из одноименного стихотворения Пушкина . Кто же в произведении главный «бес»?

В изображении Петра Верховенского явно просматривается аналогия с Нечаевым, а в его высказываниях – дух «Катехизиса революционера». Но этот человек глубже и многограннее, чем беглый руководитель революционного кружка. Петр – самый последовательный из всех «борцов за освобождение». Складывается впечатление, что нет такого злодейства и подлости, на которое он не пойдет. Все святое и возвышенное не просто отвергается Верховенским-младшим, а высмеивается им и опошляется. Для такого человека нет высших ценностей, включая человеческую жизнь. Петр хладнокровно планирует убийство Шатова, бросает своих соратников, цинично использует намерение Кириллова застрелиться, чтобы замести следы. Он даже в мелочах безбожен и отвратителен. Суть этого человека – принижение всего и всех для оправдания и выпячивания собственного мелкого и грязного «я».

Какова же цель Петра? Он сам признается, что революционная идея лишь средство. Главное – власть. Верховенский стремится управлять людьми, их умами и душами, но хорошо понимает, что сам мелковат для «властителя дум» и потому делает ставку на Николая Ставрогина .

Этот персонаж занимает в романе центральное место. Николай – красивый молодой человек, в него влюблены все женщины, а мужчины им восхищаются. Но внутри Ставрогин пуст. Николай не ищет для себя никакой выгоды, у него нет цели. Свобода и отрицание всего – вот разрушительная сила этого «Ивана – царевича», как называет его Верховенский. В Ставрогине каждый видит нечто свое. А все потому, что Николай вольно или невольно подает Верховенскому, Шатову и Кириллову их основные идеи. Но самому Николаю ни одна из них не интересна.

Ставрогин знает, что его сила беспредельна, но не видит ей применения, да и не желает искать. Эта пустота втягивает в себя окружающих, ломая их судьбы, отнимая жизни. Один за другим гибнут, вовлеченные в страшное притяжение этой черной воронки, брат и сестра Лебядкины, Шатов, Кириллов, Даша.

Сущность Ставрогина четко проявляется в конце произведения, в его предсмертном письме. Насильник, убийца, клятвопреступник, растлитель двенадцатилетней Матреши не различает добро и зло. Им владеет лишь чувство гордыни и презрения к людям. Поэтому логичным видится и самоубийство Ставрогина – внутренняя воронка черноты поглощает и саму оболочку.

В романе Николай является и учителем Кириллова с идеей человекобога и вдохновителем Шатова с его верой в православие. Ставрогин одновременно внушает двум людям прямо противоположные постулаты.

У Кириллова очень сложный характер. Он любит жизнь во всех проявлениях, даже благодарен пауку, который ползет по стене: «Все хорошо… Я всему молюсь». Но Кириллов ненавидит мир, построенный на лжи. Мрачное одиночество этого неординарного человека, раздвоенность его внутреннего мира, в котором борются вера и безверие, приводят его к парадоксальной идее – Бог мертв, а человек может доказать, что он свободен от веры в Бога, только совершив самоубийство.

В бредовых идеях Кириллова сложно искать здравый смысл. Зато Шатов вполне логичен, хотя также противоречив. Ярый приверженец атеизма и социализма становится вдруг ревностным сторонником идеи избранного Богом русского народа. Но Шатов не верит в Бога, а только хочет верить. Он ненавидит всех, кто не разделяет его новых убеждений.

Показателен в романе и образ Степана Трофимовича Верховенского – отца Петра, а также воспитателя Шатова и Ставрогина. Это типичный представитель идеалиста-либерала 40-х годов XIX века. Ему свойственны восхищение прекрасным, талант и благородство в сочетании с презрением к религии, отечеству и русской культуре. Корыстолюбие, слабохарактерность, эгоизм и лживость Верховенского-старшего приводят к тому, что ученики не верят в искренность проповедуемых им высоких, но абстрактных и бесплодных идеалов. Размытость ценностей Степана Трофимовича делает его проводником хаоса в души своих учеников.

Но именно этому герою Достоевский дает право раскрыть суть эпиграфа произведения, показать путь спасения для России. Евангельская притча об изгнанных бесах в эпилоге показывает убежденность Достоевского в том, что герои его романа будут выброшены из общественной и политической жизни страны.

Роман «Бесы» – грозное предупреждение, в котором писатель предвидит общественную катастрофу и появление целой плеяды революционеров, подобных Нечаеву. Они способны идти к «свободе, равенству и всеобщему счастью» по трупам. Это предупреждение актуально во все времена.

(приводится по: Достоевский Ф. М. Cобрание сочинений в пятнадцати томах. - Л.: Наука, 1990. - Т. 7. Бесы. - С. 388-397.)


Глава восьмая. Иван-царевич

I.

Они вышли. Петр Степанович бросился было в «заседание», чтоб унять хаос, но, вероятно, рассудив, что не стоит возиться, оставил все и через две минуты уже летел по дороге вслед за ушедшими. На бегу ему припомнился переулок, которым можно было еще ближе пройти к дому Филиппова; увязая по колена в грязи, он пустился по переулку и в самом деле прибежал в ту самую минуту, когда Ставрогин и Кириллов проходили в ворота.

Вы уже здесь? - заметил Кириллов. - Это хорошо. Входите.

Как же вы говорили, что живете один? - спросил Ставрогин, проходя в сенях мимо наставленного и уже закипавшего самовара.

Сейчас увидите, с кем я живу, - пробормотал Кириллов, - входите.

Едва вошли, Верховенский тотчас же вынул из кармана давешнее анонимное письмо, взятое у Лембке, и положил пред Ставрогиным. Все трое сели. Ставрогин молча прочел письмо.

Ну? - спросил он.

Это негодяй сделает как по писаному, - пояснил Верховенский. - Так как он в вашем распоряжении, то научите, как поступить. Уверяю вас, что он, может быть, завтра же пойдет к Лембке.

Ну и путь идет.

Как пусть? Особенно если можно обойтись.

Вы ошибаетесь, он от меня не зависит. Да и мне всё равно; мне он ничем не угрожает, а угрожает лишь вам.

Не думаю.

Но вас могут другие не пощадить, неужто не понимаете? Слушайте, Ставрогин, это только игра на словах. Неужто вам денег жалко?

А надо разве денег?

Непременно, тысячи две или minimum полторы. Дайте мне завтра или даже сегодня, и завтра к вечеру я спроважу его вам в Петербург, того-то ему и хочется. Если хотите, с Марьей Тимофеевной - это заметьте.

Было в нем что-то совершенно сбившееся, говорил он как-то неосторожно, вырывались слова необдуманные. Ставрогин присматривался к нему с удивлением.

Мне незачем отсылать Марью Тимофеевну.

Может быть, даже и не хотите? - иронически улыбнулся Петр Степанович.

Может быть, и не хочу.

Одним словом, будут или не будут деньги? - в злобном нетерпении и как бы властно крикнул он на Ставрогина. Тот оглядел его серьезно.

Денег не будет.

Эй, Ставрогин! Вы что-нибудь знаете или что-нибудь уже сделали? Вы - кутите!

Лицо его искривилось, концы губ вздрогнули, и он вдруг рассмеялся каким-то совсем беспредметным, ни к чему не идущим смехом.

Ведь вы от отца вашего получили же деньги за имение, - спокойно заметил Николай Всеволодович. - maman выдала вам тысяч шесть или восемь за Степана Трофимовича. Вот и заплатите полторы тысячи из своих. Я не хочу, наконец, платить за чужих, я и так много роздал, мне это обидно… - усмехнулся он сам на свои слова.

А, вы шутить начинаете…

Ставрогин встал со стула, мигом вскочил и Верховенский и машинально стал спиной к дверям, как бы загораживая выход. Николай Всеволодович уже сделал жест, чтоб оттолкнуть его от двери и выйти, но вдруг остановился

Я вам Шатова не уступлю, - сказал он. Петр Степанович вздрогнул, оба глядели друг на друга

Я вам давеча сказал, для чего вам Шатова кровь нужна, - засверкал глазами Ставрогин. - Вы этою мазью ваши кучки слепить хотите. Сейчас вы отлично выгнали Шатова вы слишком знали, что он не сказал бы: «не донесу», а солгать пред вами почел бы низостью. Но я-то, я то для чего вам теперь понадобился? Вы ко мне пристаете почти что с заграницы. То, чем вы это объясняли мне до сих пор, один только бред. Меж тем вы клоните, чтоб я, отдав полторы тысячи Лебядкину, дал тем случай Федьке его зарезать. Я знаю, у вас мысль, что мне хочется зарезать заодно и жену. Связав меня преступлением, вы, конечно, думаете получить надо мною власть, ведь так? Для чего вам власть? На кой черт я вам понадобился? Раз навсегда рассмотрите ближе: ваш ли я человек, и оставьте меня в покое.

К вам Федька сам приходил? - одышливо проговорил Верховенский.

Да, он приходил; его цена тоже полторы тысячи… Да вот он сам подтвердит, вон стоит… - протянул руку Ставрогин.

Петр Степанович быстро обернулся. На пороге, из темноты, выступила новая фигура - Федька, в полушубке, но без шапки, как дома. Он стоял и посмеивался, скаля свои ровные белые зубы. Черные с желтым отливом глаза его осторожно шмыгали по комнате, наблюдая господ. Он чего-то не понимал; его, очевидно, сейчас привел Кириллов, и к нему-то обращался его вопросительный взгляд; стоял он на пороге, но переходить в комнату не хотел.

Он здесь у вас припасен, вероятно, чтобы слышать наш торг или видеть даже деньги в руках, ведь так? - спросил Ставрогин и, не дожидаясь ответа, пошел вон из дому. Верховенский нагнал его у ворот почти в сумасшествии.

Стой! Ни шагу! - крикнул он, хватая его за локоть. Ставрогин рванул руку, но не вырвал. Бешенство овладело им: схватив Верховенского за волосы левою рукой, он бросил его изо всей силы об земь и вышел в ворота. Но он не прошел еще тридцати шагов, как тот опять нагнал его.

Помиримтесь, помиримтесь, - прошептал он ему судорожным шепотом.

Николай Всеволодович вскинул плечами, но не остановился и не оборотился.

Слушайте, я вам завтра же приведу Лизавету Николаевну, хотите? Нет? Что же вы не отвечаете? Скажите, чего вы хотите, я сделаю. Слушайте: я вам отдам Шатова, хотите?

Стало быть, правда, что вы его убить положили? - вскричал Николай Всеволодович.

Ну зачем вам Шатов? Зачем? - задыхающейся скороговоркой продолжал исступленный, поминутно забегая вперед и хватаясь за локоть Ставрогина, вероятно и не замечая того. - Слушайте: я вам отдам его, помиримтесь. Ваш счет велик, но… помиримтесь!

Ставрогин взглянул на него наконец и был поражен. Это был не тот взгляд, не тот голос, как всегда или как сейчас там в комнате; он видел почти другое лицо. Интонация голоса была не та: Верховенский молил, упрашивал. Это был еще не опомнившийся человек, у которого отнимают или уже отняли самую драгоценную вещь.

Да что с вами? - вскричал Ставрогин. Тот не ответил, но бежал за ним и глядел на него прежним умоляющим, но в то же время и непреклонным взглядом.

Помиримтесь! - прошептал он еще раз. - Слушайте, у меня в сапоге, как у Федьки, нож припасен, но я с вами помирюсь.

Да на что я вам, наконец, черт! - вскричал в решительном гневе и изумлении Ставрогин. - Тайна, что ль, тут какая? Что я вам за талисман достался?

Слушайте, мы сделаем смуту, - бормотал тот быстро к почти как в бреду. - Вы не верите, что мы сделаем смуту? Мы сделаем такую смуту, что всё поедет с основ. Кармазинов прав, что не за что ухватиться. Кармазинов очень умен. Всего только десять таких же кучек по России, и я неуловим.

Это таких же всё дураков, - нехотя вырвалось у Ставрогина.

О, будьте поглупее, Ставрогин, будьте поглупее сами! Знаете, вы вовсе ведь не так и умны, чтобы вам этого желать: вы боитесь, вы не верите, вас пугают размеры. И почему они дураки? Они не такие дураки; нынче у всякого ум не свой. Нынче ужасно мало особливых умов. Виргинский - это человек чистейший, чище таких, как мы, в десять раз; ну и пусть его, впрочем. Липутин мошенник, но я у него одну точку знаю. Нет мошенника, у которого бы не было своей точки. Один Лямшин безо всякой точки, зато у меня в руках. Еще несколько таких кучек, и у меня повсеместно паспорты и деньги, хотя бы это? Хотя бы это одно? И сохранные места, и пусть ищут. Одну кучку вырвут, а на другой сядут. Мы пустим смуту… Неужто вы не верите, что нас двоих совершенно достаточно?

Возьмите Шигалева, а меня бросьте в покое…

Шигалев гениальный человек! Знаете ли, что это гений вроде Фурье; но смелее Фурье, но сильнее Фурье; я им займусь. Он выдумал «равенство»!

«С ним лихорадка, и он бредит; с ним что-то случилось очень особенное», - посмотрел на него еще раз Ставрогин. Оба шли, не останавливаясь.

У него хорошо в тетради, - продолжал Верховенский, - у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное - равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями - вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за шигалевщину!

Ставрогин старался ускорить шаг и добраться поскорее домой. «Если этот человек пьян, то где же он успел напиться, - приходило ему на ум. - Неужели коньяк?».

Слушайте, Ставрогин: горы сравнять - хорошая мысль, не смешная. Я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает: послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Всё к одному знаменателю, полное равенство. «Мы научились ремеслу, и мы честные люди, нам не надо ничего другого» - вот недавний ответ английских рабочих. Необходимо лишь необходимое - вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое; в шигалевщине не будет желаний. Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина.

Себя вы исключаете? - сорвалось опять у Ставрогина.

И вас. Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос и покажется черни: «Вот, дескать, до чего меня довели!» - и всё повалит за ним, даже войско. Папа вверху, мы кругом, а под нами шигалевщина. Надо только, чтобы с папой Internationale согласилась; так и будет. А старикашка согласится мигом. Да другого ему и выхода нет, вот помяните мое слово, ха-ха-ха, глупо? Говорите, глупо или нет?

Довольно, - пробормотал Ставрогин с досадой.

Довольно! Слушайте, я бросил папу! К черту шигалевщину! К черту папу! Нужно злобу дня, а не шигалевщину, потому что шигалевщина ювелирская вещь. Это идеал, это в будущем. Шигалев ювелир и глуп, как всякий филантроп. Нужна черная работа, а Шигалев презирает черную работу. Слушайте: папа будет на Западе, а у нас, у нас будете вы!

Отстаньте от меня, пьяный человек! - пробормотал Ставрогин и ускорил шаг.

Ставрогин, вы красавец! - вскричал Петр Степанович почти в упоении. - Знаете ли, что вы красавец! В вас всего дороже то, что вы иногда про это не знаете. О, я вас изучил! Я на вас часто сбоку, из угла гляжу! В вас даже есть простодушие и наивность, знаете ли вы это? Еще есть, есть! Вы, должно быть, страдаете, и страдаете искренно, от того простодушия. Я люблю красоту. Я нигилист, но люблю красоту. Разве нигилисты красоту не любят? Они только идолов не любят, ну а я люблю идола! Вы мой идол! Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся, это хорошо. К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу. Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен! Вам ничего не значит пожертовать жизнью, и своею и чужою. Вы именно таков, какого надо. Мне, мне именно такого надо, как вы. Я ни кого, кроме вас, не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк…

Он вдруг поцеловал у него руку. Холод прошел по спине Ставрогина, и он в испуге вырвал свою руку. Они остановились.

Помешанный! - прошептал Ставрогин.

Может, и брежу, может, и брежу! - подхватил тот скороговоркой, - но я выдумал первый шаг. Никогда Шигалеву не выдумать первый шаг. Много Шигалевых! Но один, один только человек в России изобрел первый шаг и знает, как его сделать. Этот человек я. Что вы глядите на меня? Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в стклянке, Колумб без Америки.

Ставрогин стоял и пристально глядел в его безумные глаза.

Слушайте, мы сначала пустим смуту, - торопился ужасно Верховенский, поминутно схватывая Ставрогина за левый рукав. - Я уже вам говорил: мы проникнем в самый народ. Знаете ли, что мы уж и теперь ужасно сильны? Наши не те только, которые режут и жгут да делают классические выстрелы или кусаются. Такие только мешают. Я без дисциплины ничего не понимаю. Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха! Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над их богом и над их колыбелью, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают! С другой стороны, послушание школьников и дурачков достигло высшей черты; у наставников раздавлен пузырь с желчью; везде тщеславие размеров непомерных, аппетит зверский, неслыханный… Знаете ли, знаете ли, сколько мы одними готовыми идейками возьмем? Я поехал - свирепствовал тезис Littré, что преступление есть помешательство; приезжаю - и уже преступление не помешательство, а именно здравый-то смысл и есть, почти долг, по крайней мере благородный протест. «Ну как развитому убийце не убить, если ему денег надо!». Но это лишь ягодки. Русский бог уже спасовал пред «дешевкой». Народ пьян, матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты, а на судах: «двести розог, или тащи ведро». О, дайте взрасти поколению! Жаль только, что некогда ждать, а то пусть бы они еще попьянее стали! Ах, как жаль, что нет пролетариев! Но будут, будут, к этому идет…

Жаль тоже, что мы поглупели, - пробормотал Ставрогин и двинулся прежнею дорогой.

Слушайте, я сам видел ребенка шести лет, который вел домой пьяную мать, а та его ругала скверными словами. Вы думаете, я этому рад? Когда в наши руки попадет, мы, пожалуй, и вылечим… если потребуется, мы на сорок лет в пустыню выгоним… Но одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь, - вот чего надо! А тут еще «свеженькой кровушки», чтоб попривык. Чего вы смеетесь? Я себе не противоречу. Я только филантропам и шигалевщине противоречу, а не себе. Я мошенник, а не социалист. Ха-ха-ха! Жаль только, что времени мало. Я Кармазинову обещал в мае начать, а к Покрову кончить. Скоро? Ха-ха! Знаете ли, что я вам скажу, Ставрогин: в русском народе до сих пор не было цинизма, хоть он и ругался скверными словами. Знаете ли, что этот раб крепостной больше себя уважал, чем Кармазинов себя? Его драли, а он своих богов отстоял, а Кармазинов не отстоял.

Ну, Верховенский, я в первый раз слушаю вас, и слушаю с изумлением, - промолвил Николай Всеволодович, - вы, стало быть, и впрямь не социалист, а какой-нибудь политический… честолюбец?

Мошенник, мошенник. Вас заботит, кто я такой? Я вам скажу сейчас, кто я такой, к тому и веду. Недаром же я у вас руку поцеловал. Но надо, чтоб и народ уверовал, что мы знаем, чего хотим, а что те только «машут дубиной и бьют по своим». Эх, кабы время! Одна беда - времени нет. Мы провозгласим разрушение… почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… Тут каждая шелудивая «кучка» пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?

Ивана-Царевича.

Ивана-Царевича; вас, вас!

Ставрогин подумал с минуту.

Самозванца? - вдруг спросил он, в глубоком удивлении смотря на исступленного. - Э! так вот наконец ваш план.

Мы скажем, что он «скрывается», - тихо, каким-то любовным шепотом проговорил Верховенский, в самом деле как будто пьяный. - Знаете ли вы, что значит это словцо: «Он скрывается»? Но он явится, явится. Мы пустим легенду получше, чем у скопцов. Он есть, но никто не видал его. О, какую легенду можно пустить! А главное - новая сила идет. А ее-то и надо, по ней-то и плачут. Ну что в социализме: старые силы разрушил, а новых не внес. А тут сила, да еще какая, неслыханная! Нам ведь только на раз рычаг, чтобы землю поднять. Всё подымется!

Так это вы серьезно на меня рассчитывали? - усмехнулся злобно Ставрогин.

Чего вы смеетесь, и так злобно? Не пугайте меня. Я теперь как ребенок, меня можно до смерти испугать одною вот такою улыбкой. Слушайте, я вас никому не покажу, никому: так надо. Он есть, но никто не видал его, он скрывается. А знаете, что можно даже и показать из ста тысяч одному, например. И пойдет по всей земле: «Видели, видели». И Ивана Филипповича бога Саваофа видели, как он в колеснице на небо вознесся пред людьми, «собственными» глазами видели. А вы не Иван Филиппович; вы красавец, гордый, как бог, ничего для себя не ищущий, с ореолом жертвы, «скрывающийся». Главное, легенду! Вы их победите, взглянете и победите. Новую правду несет и «скрывается». А тут мы два-три соломоновских приговора пустим. Кучки-то, пятерки-то - газет не надо! Если из десяти тысяч одну только просьбу удовлетворить, то все пойдут с просьбами. В каждой волости каждый мужик будет знать, что есть, дескать, где-то такое дупло, куда просьбы опускать указано. И застонет стоном земля: «Новый правый закон идет», и взволнуется море, и рухнет балаган, и тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Строить мы будем, мы, одни мы!

Неистовство! - проговорил Ставрогин.

Почему, почему вы не хотите? Боитесь? Ведь я потому и схватился за вас, что вы ничего не боитесь. Неразумно, что ли? Да ведь я пока еще Колумб без Америки; разве Колумб без Америки разумен?

Ставрогин молчал. Меж тем пришли к самому дому и остановились у подъезда.

Слушайте, - наклонился к его уху Верховенский, - я вам без денег; я кончу завтра с Марьей Тимофеевной… без денег, и завтра же приведу к вам Лизу. Хотите Лизу, завтра же?

«Что он, вправду помешался?» - улыбнулся Ставрогин. Двери крыльца отворились.

Ставрогин, наша Америка? - схватил в последний паз его за руку Верховенский.

Зачем? - серьезно и строго проговорил Николай Всеволодович.

Охоты нет, так я и знал! - вскричал тот в порыве неистовой злобы. - Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю, аппетит у вас волчий!.. Поймите же, что ваш счет теперь слишком велик, и не могу же я от вас отказаться! Нет на земле иного, как вы! Я вас с заграницы выдумал; выдумал, на вас же глядя. Если бы не глядел я на вас из угла, не пришло бы мне ничего в голову!..

Ставрогин, не отвечая, пошел вверх по лестнице.

Ставрогин! - крикнул ему вслед Верховенский, - даю вам день… ну два… ну три; больше трех не могу а там - ваш ответ!




Top