Возлюбленная соломона. Легенды о любви

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Горький Максим
Мои университеты

А.М.Горький

Мои университеты

Итак – я еду учиться в казанский университет, не менее этого.

Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я обладаю "исключительными способностями к науке".

– Вы созданы природой для служения науке, – говорил он, красиво встряхивая гривой длинных волос.

Я тогда ещё не знал, что науке можно служить в роли кролика, а Евреинов так хорошо доказывал мне: университеты нуждаются именно в таких парнях, каков я. Разумеется, была потревожена тень Михаила Ломоносова. Евреинов говорил, что в Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам "кое-какие" экзамены – он так и говорил: "кое-какие", в университете мне дадут казённую стипендию, и лет через пять я буду "учёным". Всё – очень просто, потому что Евреинову было девятнадцать лет и он обладал добрым сердцем.

Сдав свои экзамены, он уехал, а недели через две и я отправился вслед за ним.

Провожая меня, бабушка советовала:

– Ты – не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а – что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты – одно помни: не бог людей судит, это – чорту лестно! Прощай, ну...

И, отирая с бурых, дряблых щёк скупые слёзы, она сказала:

– Уж не увидимся больше, заедешь ты, непоседа, далеко, а я – помру...

За последнее время я отошёл от милой старухи и даже редко видел её, а тут, вдруг, с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне.

Стоял на корме парохода и смотрел, как она там, у борта пристани, крестится одной рукою, а другой – концом старенькой шали – отирает лицо своё, тёмные глаза, полные сияния неистребимой любви к людям.

И вот я в полутатарском городе, в тесной квартире одноэтажного дома. Домик одиноко торчал на пригорке, в конце узкой, бедной улицы, одна из его стен выходила на пустырь пожарища, на пустыре густо разрослись сорные травы, в зарослях полыни, репейника и конского щавеля, в кустах бузины возвышались развалины кирпичного здания, под развалинами – обширный подвал, в нём жили и умирали бездомные собаки. Очень памятен мне этот подвал, один из моих университетов.

Евреиновы – мать и два сына – жили на нищенскую пенсию. В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трёх здоровых парней, не считая себя самоё?

Была она молчалива; в её серых глазах застыло безнадёжное, кроткое упрямство лошади, изработавшей все силы свои: тащит лошадка воз в гору и знает – не вывезу, – а всё-таки везёт!

Дня через три после моего приезда, утром, когда дети ещё спали, а я помогал ей в кухне чистить овощи, она тихонько и осторожно спросила меня:

– Вы зачем приехали?

– Учиться, в университет.

Её брови поползли вверх вместе с жёлтой кожей лба, она порезала ножом палец себе и, высасывая кровь, опустилась на стул, но, тотчас же вскочив, сказала:

– О, чорт...

Обернув носовым платком порезанный палец, она похвалила меня:

– Вы хорошо умеете чистить картофель.

Ну, ещё бы не уметь! И я рассказал ей о моей службе на пароходе. Она спросила:

– Вы думаете – этого достаточно, чтоб поступить в университет?

В ту пору я плохо понимал юмор. Я отнёсся к её вопросу серьёзно и рассказал ей порядок действий, в конце которого предо мною должны открыться двери храма науки.

Она вздохнула:

– Ах, Николай, Николай...

А он, в эту минуту, вошёл в кухню мыться, заспанный, взлохмаченный и, как всегда, весёлый.

– Мама, хорошо бы пельмени сделать!

– Да, хорошо, – согласилась мать.

Желая блеснуть знанием кулинарного искусства, я сказал, что для пельменей мясо – плохо, да и мало его.

Тут Варвара Ивановна рассердилась и произнесла по моему адресу несколько слов настолько сильных, что уши мои налились кровью и стали расти вверх. Она ушла из кухни, бросив на стол пучок моркови, а Николай, подмигнув мне, объяснил её поведение словами:

– Не в духе...

Уселся на скамье и сообщил мне, что женщины вообще нервнее мужчин, таково свойство их природы, это неоспоримо доказано одним солидным учёным, кажется – швейцарцем. Джон Стюарт Милль, англичанин, тоже говорил кое-что по этому поводу.

Николаю очень нравилось учить меня, и он пользовался каждым удобным случаем, чтобы втиснуть в мой мозг что-нибудь необходимое, без чего невозможно жить. Я слушал его жадно, затем Фукс, Ларошфуко и Ларошжаклен сливались у меня в одно лицо, и я не мог вспомнить, кто кому отрубил голову: Лавуазье – Дюмурье, или – наоборот? Славный юноша искренно желал "сделать меня человеком", он уверенно обещал мне это, но – у него не было времени и всех остальных условии для того, чтоб серьёзно заняться мною. Эгоизм и легкомыслие юности не позволяли ему видеть, с каким напряжением сил, с какой хитростью мать вела хозяйство, ещё менее чувствовал это его брат, тяжёлый, молчаливый гимназист. А мне уже давно и тонко были известны сложные фокусы химии и экономии кухни, я хорошо видел изворотливость женщины, принуждённой ежедневно обманывать желудки своих детей и кормить приблудного парня неприятной наружности, дурных манер. Естественно, что каждый кусок хлеба, падавший на мою долю, ложился камнем на душу мне. Я начал искать какой-либо работы. С утра уходил из дома, чтоб не обедать, а в дурную погоду – отсиживался на пустыре, в подвале. Там, обоняя запах трупов кошек и собак, под шум ливня и вздохи ветра, я скоро догадался, что университет – фантазия и что я поступил бы умнее, уехав в Персию. А уж я видел себя седобородым волшебником, который нашёл способ выращивать хлебные зерна объёмом в яблоко, картофель по пуду весом и вообще успел придумать не мало благодеяний для земли, по которой так дьявольски трудно ходить не только мне одному.

Я уже научился мечтать о необыкновенных приключениях и великих подвигах. Это очень помогало мне в трудные дни жизни, а так как дней этих было много, – я всё более изощрялся в мечтаниях. Я не ждал помощи извне и не надеялся на счастливый случай, но во мне постепенно развивалось волевое упрямство, и чем труднее слагались условия жизни – тем крепче и даже умнее я чувствовал себя. Я очень рано понял, что человека создаёт его сопротивление окружающей среде.

Чтобы не голодать, я ходил на Волгу, к пристаням, где легко можно было заработать пятнадцать – двадцать копеек. Там, среди грузчиков, босяков, жуликов, я чувствовал себя куском железа, сунутым в раскалённые угли, каждый день насыщал меня множеством острых, жгучих впечатлений. Там предо мною вихрем кружились люди оголённо жадные, люди грубых инстинктов, – мне нравилась их злоба на жизнь, нравилось насмешливо враждебное отношение ко всему в мире и беззаботное к самим себе. Всё, что я непосредственно пережил, тянуло меня к этим людям, вызывая желание погрузиться в их едкую среду. Брет-Гарт и огромное количество "бульварных" романов, прочитанных мною, ещё более возбуждали мои симпатии к этой среде.

Профессиональный вор Башкин, бывший ученик учительского института, жестоко битый, чахоточный человек, красноречиво внушал мне:

– Что ты, как девушка, ёжишься, али честь потерять боязно? Девке честь – всё её достояние, а тебе – только хомут. Честен бык, так он – сеном сыт!

Рыженький, бритый, точно актёр, ловкими, мягкими движениями маленького тела Башкин напоминал котёнка. Он относился ко мне учительно, покровительственно, и я видел, что он от души желает мне удачи, счастья. Очень умный, он прочитал немало хороших книг, более всех ему нравился "Граф Монте-Кристо".

– В этой книге есть и цель и сердце, – говорил он.

Любил женщин и рассказывал о них, вкусно чмокая, с восторгом, с какой-то судорогой в разбитом теле; в этой судороге было что-то болезненное, она возбуждала у меня брезгливое чувство, но речи его я слушал внимательно, чувствуя их красоту.

– Баба, баба! – выпевал он, и жёлтая кожа его лица разгоралась румянцем, тёмные глаза сияли восхищением. – Ради бабы я – на всё пойду. Для неё, как для чорта, – нет греха! Живи влюблён, лучше этого ничего не придумано!

Он был талантливый рассказчик и легко сочинял для проституток трогательные песенки о печалях несчастной любви, его песни распевались во всех городах Волги, и – между прочими – ему принадлежит широко распространённая песня:

Не красива я, бедна,

Плохо я одета,

Никто замуж не берёт

Девушку за это...

Хорошо относился ко мне тёмный человек Трусов, благообразный, щеголевато одетый, с тонкими пальцами музыканта. Он имел в Адмиралтейской слободе лавочку с вывеской "Часовых дел мастер", но занимался сбытом краденого.

– Ты, Пешков, к воровским шалостям не приучайся! – говорил он мне, солидно поглаживая седоватую свою бороду, прищурив хитрые и дерзкие глаза. – Я вижу: у тебя иной путь, ты человечек духовный.

– Что значит – духовный?

– А – в котором зависти нет ни к чему, только любопытство...

Это было неверно по отношению ко мне, завидовал я много и многому; между прочим, зависть мою возбуждала способность Башкина говорить каким-то особенным, стихоподобным ладом с неожиданными уподоблениями и оборотами слов. Вспоминаю начало его повести об одном любовном приключении:

"Мутноокой ночью сижу я – как сыч в дупле – в номерах, в нищем городе Свияжске, а – осень, октябрь, ленивенько дождь идёт, ветер дышит, точно обиженный татарин песню тянет; без конца песня: о-о-о-у-у-у...

И вот пришла она, лёгкая, розовая, как облако на восходе солнца, а в глазах – обманная чистота души. "Милый, – говорит честным голосом, – не виновата я против тебя". Знаю – врёт, а верю – правда! Умом – твёрдо знаю, сердцем – не верю, никак!"

Рассказывая, он ритмически покачивался, прикрывал глаза и часто мягким жестом касался груди своей против сердца.

Завидовал я Трусову, – этот человек удивительно интересно говорил о Сибири, Хиве, Бухаре, смешно и очень зло о жизни архиереев, а однажды таинственно сказал о царе Александре III:

– Этот царь в своём деле мастер!

Трусов казался мне одним из тех "злодеев", которые в конце романа неожиданно для читателя – становятся великодушными героями.

Иногда, в душные ночи, эти люди переправлялись через речку Казанку, в луга, в кусты, и там пили, ели, беседуя о своих делах, но чаще – о сложности жизни, о странной путанице человеческих отношений, особенно много о женщинах. О них говорилось с озлоблением, с грустью, иногда – трогательно и почти всегда с таким чувством, как будто заглядывая во тьму, полную жутких неожиданностей. Я прожил с ними две, три ночи под тёмным небом с тусклыми звёздами, в душном тепле ложбины, густо заросшей кустами тальника. Во тьме, влажной от близости Волги, ползли во все стороны золотыми пауками огни мачтовых фонарей, в чёрную массу горного берега вкраплены огненные комья и жилы – это светятся окна трактиров и домов богатого села Услон. Глухо бьют по воде плицы колёс пароходов, надсадно, волками воют матросы на караване барж, где-то бьёт молот по железу, заунывно тянется песня, тихонько тлеет чья-то душа, – от песни на сердце пеплом ложится грусть.

И ещё грустнее слушать тихо скользящие речи людей, – люди задумались о жизни и говорят каждый о своём, почти не слушая друг друга. Сидя или лёжа под кустами, они курят папиросы, изредка – не жадно – пьют водку, пиво и идут куда-то назад, по пути воспоминаний.

– А вот со мной был случай, – говорит кто-то, придавленный к земле ночною тьмой.

Выслушав рассказ, люди соглашаются:

– Бывает и так, – всё бывает...

"Было", "бывает", "бывало" – слышу я, и мне кажется, что в эту ночь люди пришли к последним часам своей жизни, – всё уже было, больше ничего не будет!

Это отводило меня в сторону от Башкина и Трусова, но всё-таки нравились мне они, и по всей логике испытанного мною было бы вполне естественно, если б я пошёл с ними. Оскорблённая надежда подняться вверх, начать учиться – тоже толкала меня к ним. В часы голода, злости и тоски я чувствовал себя вполне способным на преступление не только против "священного института собственности". Однако романтизм юности помешал мне свернуть с дороги, идти по которой я был обречён. Кроме гуманного Брет-Гарта и бульварных романов, я уже прочитал немало серьёзных книг, они возбудили у меня стремление к чему-то неясному, но более значительному, чем всё, что я видел.

И в то же время у меня зародились новые знакомства, новые впечатления. На пустырь, рядом с квартирой Евреинова, собирались гимназисты играть в городки, и меня очаровал один из них – Гурий Плетнёв. Смуглый, синеволосый, как японец, с лицом в мелких чёрных точках, точно натёртым порохом, неугасимо весёлый, ловкий в играх, остроумный в беседе, он был насыщен зародышами разнообразных талантов. И, как почти все талантливые русские люди, он жил на средства, данные ему природой, не стремясь усилить и развить их. Обладая тонким слухом и великолепным чутьём музыки, любя её, он артистически играл на гуслях, балалайке, гармонике, не пытаясь овладеть инструментом более благородным и трудным. Был он беден, одевался плохо, но его удальству, бойким движениям жилистого тела, широким жестам очень отвечали: измятая, рваная рубаха, штаны в заплатах и дырявые, стоптанные сапоги.

Он был похож на человека, который после длительной и трудной болезни только что встал на ноги, или похож был на узника, вчера выпущенного из тюрьмы, – всё в жизни было для него ново, приятно, всё возбуждало в нём шумное веселье – он прыгал по земле, как ракета-шутиха.

Узнав, как мне трудно и опасно жить, он предложил поселиться с ним и готовиться в сельские учителя. И вот я живу в странной, весёлой трущобе "Марусовке", вероятно, знакомой не одному поколению казанских студентов. Это был большой полуразрушенный дом на Рыбнорядской улице, как будто завоёванный у владельцев его голодными студентами, проститутками и какими-то призраками людей, изживших себя. Плетнёв помещался в коридоре под лестницей на чердак, там стояла его койка, а в конце коридора у окна: стол, стул, и это – всё. Три двери выходили в коридор, за двумя жили проститутки, за третьей – чахоточный математик из семинаристов, длинный, тощий, почти страшный человек, обросший жёсткой рыжеватой шерстью, едва прикрытый грязным тряпьём; сквозь дыры тряпок жутко светилась синеватая кожа и рёбра скелета.

Он питался, кажется, только собственными ногтями, объедая их до крови, день и ночь что-то чертил, вычислял и непрерывно кашлял глухо бухающими звуками. Проститутки боялись его, считая безумным, но, из жалости, подкладывали к его двери хлеб, чай и сахар, он поднимал с пола свёртки и уносил к себе, всхрапывая, как усталая лошадь. Если же они забывали или не могли почему-либо принести ему свои дары он, открывая дверь, хрипел в коридор:

В его глазах, провалившихся в тёмные ямы, сверкала гордость маниака, счастливого сознанием своего величия. Изредка к нему приходил маленький горбатый уродец с вывернутой ногою, в сильных очках на распухшем носу, седоволосый, с хитрой улыбкой на жёлтом лице скопца. Они плотно прикрывали дверь и часами сидели молча, в странной тишине. Только однажды, поздно ночью, меня разбудил хриплый яростный крик математика:

– А я говорю – тюрьма! Геометрия – клетка, да! Мышеловка, да! Тюрьма!

Горбатый уродец визгливо хихикал, многократно повторял какое-то странное слово, а математик вдруг заревел:

– К чорту! Вон!

Когда его гость выкатился в коридор, шипя, повизгивая, кутаясь в широкую разлетайку, – математик, стоя на пороге двери, длинный, страшный, запустив пальцы руки своей в спутанные волосы на голове, хрипел:

– Эвклид – дурак! Дур-рак... Я докажу, что бог умнее грека!

И хлопнул дверью настолько сильно, что в его комнате что-то с грохотом упало.

Вскоре я узнал, что человек этот хочет – исходя от математики доказать бытие бога, но он умер раньше, чем успел сделать это.

Плетнёв работал в типографии ночным корректором газеты, зарабатывая одиннадцать копеек в ночь, и, если я не успевал заработать, мы жили, потребляя в сутки четыре фунта хлеба, на две копейки чая и на три сахара. А у меня не хватало времени для работы, – нужно было учиться. Я преодолевал науки с величайшим трудом, особенно угнетала меня грамматика уродливо узкими, окостенелыми формами, я совершенно не умел втискивать в них живой и трудный, капризно гибкий русский язык. Но скоро, к удовольствию моему, оказалось, что я начал учиться "слишком рано" и что, даже сдав экзамены на сельского учителя, не получил бы места – по возрасту.

Плетнёв и я спали на одной и той же койке, я – ночами, он – днём. Измятый бессонной ночью, с лицом ещё более потемневшим и воспалёнными глазами, он приходил рано утром, я тотчас бежал в трактир за кипятком, самовара у нас, конечно, не было. Потом, сидя у окна, мы пили чай с хлебом. Гурий рассказывал мне газетные новости, читал забавные стихи алкоголика-фельетониста Красное Домино и удивлял меня шутливым отношением к жизни, – мне казалось, что он относится к ней так же, как к толстомордой бабе Галкиной, торговке старыми дамскими нарядами и сводне.

У этой бабы он нанимал угол под лестницей, но платить за "квартиру" ему было нечем, и он платил весёлыми шутками, игрою на гармонике, трогательными песнями; когда он, тенорком, напевал их, в глазах его сияла усмешка. Баба Галкина в молодости была хористкой оперы, она понимала толк в песнях, и нередко из её нахальных глаз на пухлые, сизые щёки пьяницы и обжоры обильно катились мелкие слезинки, она сгоняла их с кожи щёк жирными пальцами и потом тщательно вытирала пальцы грязным платочком.

– Ах, Гурочка, – вздыхая, говорила она, – артист вы! И будь вы чуточку покрасивше – устроила бы я вам судьбу! Уж сколько я молодых юношев пристроила к женщинам, у которых сердце скучает в одинокой жизни!

Один из таких "юношев" жил тут же, над нами. Это был студент, сын рабочего-скорняка, парень среднего роста, широкогрудый, с уродливо узкими бёдрами, похожий на треугольник острым углом вниз, угол этот немного отломлен, – ступни ног студента маленькие, точно у женщины. И голова его, глубоко всаженная в плечи, тоже мала, украшена щетиной рыжих волос, а на белом, бескровном лице угрюмо таращились выпуклые, зеленоватые глаза.

С великим трудом, голодая, как бездомная собака, он, вопреки воле отца, исхитрился кончить гимназию и поступить в университет, но у него обнаружился глубокий, мягкий бас, и нему захотелось учиться пению.

Галкина поймала его на этом и пристроила к богатой купчихе лет сорока, сын её был уже студент на третьем курсе, дочь – кончала учиться в гимназии. Купчиха была женщина тощая, плоская, прямая, как солдат, сухое лицо монахини-аскетки, большие серые глаза, скрытые в тёмных ямах, одета она в чёрное платье, в шёлковую старомодную головку, в её ушах дрожат серьги с камнями ядовито-зелёного цвета.

Иногда, вечерами или рано по утрам, она приходила к своему студенту, и я не раз наблюдал, как эта женщина, точно прыгнув в ворота, шла по двору решительным шагом. Лицо её казалось страшным, губы так плотно сжаты, что почти не видны, глаза широко открыты, обречённо, тоскливо смотрят вперёд, но – кажется, что она слепая. Нельзя было сказать, что она уродлива, но в ней ясно чувствовалось напряжение, уродующее её, как бы растягивая её тело и до боли сжимая лицо.

– Смотри, – сказал Плетнёв, – точно безумная!

Студент ненавидел купчиху, прятался от неё, а она преследовала его, точно безжалостный кредитор или шпион.

– Сконфуженный человек я, – каялся он, выпивши. – И – зачем надо мне петь? С такой рожей и фигурой – не пустят меня на сцену, не пустят!

– Прекрати эту канитель! – советовал Плетнёв.

– Да. Но жалко мне её! Не выношу, а – жалко! Если бы вы знали, как она – эх...

Мы – знали, потому что слышали, как эта женщина, стоя на лестнице, ночью, умоляла глухим, вздрагивающим голосом:

– Христа ради... голубчик, ну – Христа ради!

Она была хозяйкой большого завода, имела дома, лошадей, давала тысячи денег на акушерские курсы и, как нищая, просила милостыню ласки.

После чая Плетнёв ложился спать, а я уходил на поиски работы и возвращался домой поздно вечером, когда Гурию нужно было отправляться в типографию. Если я приносил хлеба, колбасы или варёной "требухи", мы делили добычу пополам, и он брал свою часть с собой.

Оставаясь один, я бродил по коридорам и закоулкам "Марусовки", присматриваясь, как живут новые для меня люди. Дом был очень набит ими и похож на муравьиную кучу. В нём стояли какие-то кислые, едкие запахи и всюду по углам прятались густые, враждебные людям тени. С утра до поздней ночи он гудел; непрерывно трещали машины швеек, хористки оперетки пробовали голоса, басовито ворковал гаммы студент, громко декламировал спившийся, полубезумный актёр, истерически орали похмелевшие проститутки, и – возникал у меня естественный, но неразрешимый вопрос:

"Зачем всё это?"

Среди голодной молодёжи бестолково болтался рыжий, плешивый, скуластый человек с большим животом, на тонких ногах, с огромным ртом и зубами лошади, – за эти зубы прозвали его Рыжий Конь. Он третий год судился с какими-то родственниками, симбирскими купцами, и заявлял всем и каждому:

– Жив быть не хочу, а – разорю их вдребезг! Нищими по миру пойдут, три года будут милостыней жить, – после того я им ворочу всё, что отсужу у них, всё отдам и спрошу: "Что, черти? То-то!"

– Это – цель твоей жизни, Конь? – спрашивали его.

– Весь я, всей душой нацелился на это и больше ничего делать не могу!

Он целые дни торчал в окружном суде, в палате, у своего адвоката, часто, вечерами, привозил на извозчике множество кульков, свёртков, бутылок и устраивал у себя, в грязной комнате с провисшим потолком и кривым полом, шумные пиры, приглашая студентов, швеек – всех, кто хотел сытно поесть и немножко выпить. Сам Рыжий Конь пил только ром, напиток, от которого на скатерти, платье и даже на полу оставались несмываемые тёмнорыжие пятна, выпив, он завывал:

– Милые вы мои птицы! Люблю вас – честный вы народ! А я – злой подлец и кр-рокодил, – желаю погубить родственников и – погублю! Ей-богу! Жив быть не хочу, а...

Глаза Коня жалобно мигали, и нелепое, скуластое лицо орошалось пьяными слезами, он стирал их со щёк ладонью и размазывал по коленям, – шаровары его всегда были в масляных пятнах.

– Как вы живёте? – кричал он. – Голод, холод, одёжа плохая, – разве это – закон? Чему в такой жизни научиться можно? Эх, кабы государь знал, как вы живёте...

И, выхватив из кармана пачку разноцветных кредиток, предлагал:

– Кому денег надо? Берите, братцы!

Хористки и швейки жадно вырывали деньги из его мохнатой руки, он хохотал, говоря:

– Да это – не вам! Это – студентам.

Но студенты денег не брали.

– К чорту деньги! – сердито кричал сын скорняка.

Он сам однажды, пьяный, принёс Плетнёву пачку десятирублёвок, смятых в твёрдый ком, и сказал, бросив их на стол:

– Вот – надо? Мне – не надо...

Лёг на койку нашу и зарычал, зарыдал, так что пришлось отпаивать и отливать его водою. Когда он уснул, Плетнёв попытался разгладить деньги, но это оказалось невозможно – они были так туго сжаты, что надо было смочить их водою, чтоб отделить одну от другой.

В дымной, грязной комнате, с окнами в каменную стену соседнего дома, тесно и душно, шумно и кошмарно. Конь орёт всех громче. Я спрашиваю его:

– Зачем вы живёте здесь, а не в гостинице?

– Милый – для души! Тепло душе с вами...

Сын скорняка подтверждает:

– Верно, Конь! И я – тоже. В другом месте я бы пропал...

Конь просит Плетнёва:

– Сыграй! Спой...

Положив гусли на колени себе, Гурий поёт:

Ты взойди-ко, взойди, солнце красное...

В комнате становится тихо, все задумчиво слушают жалобные слова и негромкий звон гусельных струн.

– Хорошо, чорт! – ворчит несчастный купчихин утешитель.

Среди странных жителей старого дома Гурий Плетнёв, обладая мудростью, имя которой – веселье, играл роль доброго духа волшебных сказок. Душа его, окрашенная яркими красками юности, освещала жизнь фейерверками славных шуток, хороших песен, острых насмешек над обычаями и привычками людей, смелыми речами о грубой неправде жизни. Ему только что исполнилось двадцать лет, по внешности он казался подростком, но все в доме смотрели на него как на человека, который в трудный день может дать умный совет и всегда способен чем-то помочь. Люди получше – любили его, похуже – боялись, и даже старый будочник Никифорыч всегда приветствовал Гурия лисьей улыбкой.

Двор "Марусовки" – "проходной", поднимаясь в гору, он соединял две улицы: Рыбнорядскую со Старо-Горшечной, на последней, недалеко от ворот нашего жилища, приткнулась уютно в уголке будка Никифорыча.

Это – старший городовой в нашем квартале; высокий, сухой старик, увешанный медалями, лицо у него – умное, улыбка – любезная, глаза – хитрые.

Он относился очень внимательно к шумной колонии бывших и будущих людей; несколько раз в день его аккуратно вытесанная фигура являлась на дворе, шёл он не торопясь и посматривал в окна квартир взглядом смотрителя зоологического сада в клетки зверей. Зимою в одной из квартир были арестованы однорукий офицер Смирнов и солдат Муратов, георгиевские кавалеры, участники Ахал-Текинской экспедиции Скобелева; арестовали их – а также Зобнина, Овсянкина, Григорьева, Крылова и ещё кого-то – за попытку устроить тайную типографию, для чего Муратов и Смирнов, днём, в воскресенье, пришли воровать шрифты в типографию Ключникова на бойкой улице города. За этим делом их и схватили. А однажды ночью в "Марусовке" был схвачен жандармами длинный, угрюмый житель, которого я прозвал Блуждающей Колокольней. Утром, узнав об этом, Гурий возбуждённо растрепал свои чёрные волосы и сказал мне:

– Вот что, Максимыч, тридцать семь чертей, беги, брат, скорее...

– Смотри – осторожнее! Может быть, там сыщики...

Таинственное поручение страшно обрадовало меня, и я полетел в Адмиралтейскую слободу с быстротой стрижа. Там, в тёмной мастерской медника, я увидал молодого кудрявого человека с необыкновенно синими глазами, он лудил кастрюлю, но – был не похож на рабочего. А в углу, у тисков, возился, притирая кран, маленький старичок с ремешком на белых волосах.

Я спросил медника:

– Нет ли работы у вас?

Старичок сердито ответил:

– У нас – есть, а для тебя – нет!

Молодой, мельком взглянув на меня, снова опустил голову над кастрюлей. Я тихонько толкнул ногою его ногу, – он изумлённо и гневно уставился на меня синими глазами, держа кастрюлю за ручку и как бы собираясь швырнуть ею в меня. Но увидав, что я подмигиваю ему, сказал спокойно:

– Ступай, ступай...

Ещё раз подмигнув ему, я вышел за дверь, остановился на улице; кудрявый, потягиваясь, тоже вышел и молча уставился на меня, закуривая папиросу.

– Вы – Тихон?

– Петра арестовали.

Он нахмурился сердито, щупая меня глазами.

– Какого это Петра?

– Длинный, похож на дьякона.

– Больше ничего.

– А какое мне дело до Петра, дьякона и всего прочего? – спросил медник, и характер его вопроса окончательно убедил меня: это не рабочий. Я побежал домой, гордясь тем, что сумел исполнить поручение. Таково было моё первое участие в делах "конспиративных".

Гурий Плетнёв был близок к ним, но в ответ на мои просьбы ввести меня в круг этих дел, говорил:

– Тебе, брат, рано! Ты – поучись...

Евреинов познакомил меня с одним таинственным человеком. Знакомство это было осложнено предосторожностями, которые внушили мне предчувствие чего-то очень серьёзного. Евреинов повёл меня за город, на Арское поле, предупреждая по дороге, что знакомство это требует от меня величайшей осторожности, его надо сохранить в тайне. Потом, указав мне вдали небольшую серую фигурку, медленно шагавшую по пустынному полю, Евреинов оглянулся, тихо говоря:

– Вот он! Идите за ним и, когда он остановится, подойдите к нему, сказав: "Я приезжий..."

Таинственное – всегда приятно, но здесь оно показалось мне смешным: знойный, яркий день, в поле серою былинкой качается одинокий человечек, вот и всё. Догнав его у ворот кладбища, я увидал пред собою юношу с маленьким, сухим личиком и строгим взглядом глаз, круглых, как у птицы. Он был одет в серое пальто гимназиста, но светлые пуговицы отпороты и заменены чёрными, костяными, на изношенной фуражке заметен след герба, и вообще в нём было что-то преждевременно ощипанное, – как будто он торопился показаться самому себе человеком вполне созревшим.

Мы сидели среди могил, в тени густых кустов. Человек говорил сухо, деловито и весь, насквозь, не понравился мне. Строго расспросив меня, что я читал, он предложил мне заниматься в кружке, организованном им, я согласился, и мы расстались, – он ушёл первый, осторожно оглядывая пустынное поле.

В кружке, куда входили ещё трое или четверо юношей, я был моложе всех и совершенно не подготовлен к изучению книги Джон Стюарта Милля с примечаниями Чернышевского. Мы собирались в квартире ученика учительского института Миловского, – впоследствии он писал рассказы под псевдонимом Елеонский и, написав томов пять, кончил самоубийством, – как много людей, встреченных мною, ушло самовольно из жизни!

Это был молчаливый человек, робкий в мыслях, осторожный в словах. Жил он в подвале грязного дома и занимался столярной работой для "равновесия тела и души". С ним было скучно. Чтение книги Милля не увлекало меня, скоро основные положения экономики показались очень знакомыми мне, я усвоил их непосредственно, они были написаны на коже моей, и мне показалось, что не стоило писать толстую книгу трудными словами о том, что совершенно ясно для всякого, кто тратит силы свои ради благополучия и уюта "чужого дяди". С великим напряжением высиживал я два, три часа в яме, насыщенной запахом клея, рассматривая, как по грязной стене ползают мокрицы.

Однажды вероучитель опоздал придти в обычный час, и мы, думая, что он уже не придёт, устроили маленький пир, купив бутылку водки, хлеба и огурцов. Вдруг мимо окна быстро мелькнули серые ноги нашего учителя; едва успели мы спрятать водку под стол, как он явился среди нас, и началось толкование мудрых выводов Чернышевского. Мы все сидели неподвижно, как истуканы, со страхом ожидая, что кто-нибудь из нас опрокинет бутылку ногою. Опрокинул её наставник, опрокинул и, взглянув под стол, не сказал ни слова. Ох, уж лучше бы он крепко выругался!

  1. Каким вы представляете себе автора повес-ти — Алексеем Пешковым или Максимом Горьким? Важно ли для вас это различие?
  2. Максим Горький — литературный псев-доним Алексея Максимовича Пешкова. Его как писателя мы называем Горький.

    Под этой фамилией издаются собрания его сочинений. Автора повести о суровой юности Алексея Пешкова, проходящего свои жизненные университеты, автора, анализировавшего собственный поиск смысла жизни в далекие времена юности, мы воспринимаем как Горького. Устано-вить различие между писателем и его ав-тобиографическим героем важно для по-нимания тех жизненных и эстетических позиций, с которых он оценивает, будучи ныне человеком с богатым жизненным опытом, своего героя в прошлом и окру-жающую его реальность.

  3. Что меняется в понимании окружающей жиз-ни Алешей Пешковым с каждым новым днем, каж-дым новым событием? Чем это вызвано? Как вы объясняете это для себя?
  4. Происходит взросление, ускоряемое знакомством со сложностями жизни, об-щением с самыми разными людьми, из-бавление от иллюзий, получение все но-вых и новых впечатлений от людей и из книг. Так, пришлось отказаться от попыт-ки поступить в Казанский университет, возникло убеждение, что «человека созда-ет его сопротивление окружающей сре-де». От людей он научился ценить народ-ные песни, сочный народный язык, стихо-подобное сказывание. «От песни на сердце теплом ложится грусть» — чувствует бу-дущий писатель, и это понимание многое ему даст в период создания рассказов, пьес, повестей. В среде, в которой вращал-ся Алеша, было нетрудно свернуть на скользкий путь ниспровержения «свя-щенного института собственности» и не только, но романтизм юности, присущий ему и отводивший в сторону от цинич-ного, хотя и талантливого профессио-нального вора Башкина, а также немало прочитанных серьезных книг, возбудив-ших стремление к духовному осмыслению жизни, уберегли от преступного пути и привели к иным людям, в том числе из революционной среды, и соответственно к другому отношению к жизни.

  5. Влияние какого человека на Алешу Пешкова было самым сильным?
  6. Очень сильное влияние оказала на свое-го внука бабушка Акулина Ивановна, хотя ее роль значительнее в повестях «Детство» и «В людях». Вместе с тем ее наставление при прощании во многом оп-ределило отношение Алеши к разным лю-дям, с которыми ему пришлось общаться в самых трудных ситуациях. Когда мы читаем повесть, порой удивляемся, на-сколько привлекательными оказываются для него внешне грубые люди, озлоблен-ные, насмешливые, равнодушные к себе. Однако совет бабушки не торопиться с осуждением помогает Алексею увидеть в них иную сущность, проникнуться к ним симпатией.

    Пожалуй, самое сильное воздействие на юного Пешкова среди персонажей повести оказал Гурий Плетнев, двадцатилетний ночной корректор в типографии газеты. Он поражал своим шутливым отношени-ем к жизни, рассказывал много интерес-ных историй, заинтересовал Алексея со-вместной учебой на сельского учителя. Однако вскоре оказалось, что в силу ран-него возраста Пешков еще не может полу-чить учительскую работу и экзамен ему сдавать рано. Главное, в чем проявилось его влияние на Алексея, это его поэтиче-ская сущность. Он обладал мудростью, имя которой — веселье. Плетнев «играл роль доброго духа волшебных сказок. Ду-ша его, окрашенная яркими красками юности, освещала жизнь фейерверками славных шуток, хороших песен, острых насмешек над обычаями и привычками людей, смелыми речами о грубой неправ-де жизни». Несмотря на молодость, он всегда мог дать людям умный совет и чем-то помочь. Он привлекал к себе луч-ших людей, а худшие его боялись. Гурий был близок к революционной молодежи. Общение с ним оказало большое влияние на отношение Алеши к жизни, на разви-тие его духовного мира.

  7. Опишите одного из тех, кто, по вашему мне-нию, определил дальнейшую жизнь Алеши.
  8. В повести обрисованы многие персона-жи, которые в той или иной мере опре-деляли жизнь Алеши. Таков Николай Евреинов, молодой гимназист, уговорив-ший мальчика переехать в Казань и гото-виться к поступлению в университет. Этот милый, красивый юноша с ласковыми глазами женщины, был убежден, что Алексей создан для служения науке и об-ладает для этого исключительными спо-собностями. Ему нравилось учить и рас-сказывать много интересного, прочитан-ного в литературе. Пешков с жадностью слушал его рассказы, хотя сюжеты пере-сказываемых произведений часто пута-лись в его голове. Однако «эгоизм и легко-мыслие юности не позволяли ему видеть, с каким напряжением сил, с какой хитро-стью мать вела хозяйство». Николай Ев-реинов сыграл определенную роль в судь-бе Алеши: благодаря ему состоялся при-езд в Казань, появились иллюзии, от которых пришлось избавляться. Казан-ский период сыграл большую роль в жиз-ни будущего писателя.

  9. Найдите описание труда на барже. Какую оценку восторженному рассказу Алеши об этом тру-де дал вор Башкин? Что вы могли бы ему ответить? Возникло ли у вас желание ему возразить?
  10. Алешу влекла к труду волгарей «музы-ка трудовой жизни». Горький как писа-тель даже в период создания повести (1922), когда был далеко от Волги и не за-нимался физическим трудом, чувствовал, как «приятно охмеляет сердце» эта музы-ка, которую он до сих пор слышал. Ему хорошо запомнился день, когда он впер-вые «почувствовал героическую поэзию труда». По-видимому, образ «музыки тру-довой жизни» родился позже, в писатель-ском сознании, и теперь способствует по-ниманию состояния Алеши во время рабо-ты на барже. Горький рисует энтузиазм грузчиков, который противостоял сти-хии — в сопротивлении ей во многом со-стояла поэзия труда. Те же самые рабо-чие, которые проклинали дождь и холод, лениво ползали по палубе, пытаясь спря-таться от холода и сырости, сейчас спаса-ли погибающий груз, «играя, с веселым увлечением детей». Радостные ощущения юного участника этого труда подчеркива-ются такими метафорами, как вихрь работы, бурная пляска. Поэтически изображена речная стихия, которая за-трудняла, с одной стороны, работу, а с дру-гой — побуждала к сопротивлению и побе-де. Апофеозом эмоционального подъема в душе юноши стало слияние мимолетного поворота в природе, сверкание розоватого луча солнца и радостного дружного рева людей, которых автор сравнил с веселыми зверями, встряхивающими мокрой шер-стью милых морд. «Обнимать и целовать хотелось этих двуногих зверей, столь ум-ных и ловких в работе, так самозабвенно увлеченных ею». Самозабвенная работа на барже вызывает в сознании автора ска-зочные образы прекрасных дворцов и го-родов, построенных всего лишь за одну ночь.

    Однако столь поэтическое восприятие картины вдохновенного труда свойствен-но далеко не всем. Примером тому служит вор Башкин, который за восторженный рассказ назвал Алешу дураком и «идиётом». Вряд ли стоило отвечать циничному человеку, который не в состоянии оце-нить труд людей, разве только результаты своей «профессии». И совершенно пра-вильно сделал Алеша, что не стал ему воз-ражать. Материал с сайта

  11. Горький утверждал, что «человека создает его сопротивление окружающей среде». Докажите это, пользуясь текстом повести.
  12. Сопротивление окружающей среде на-чалось в повести с момента осознания Алексеем тяжелого положения семьи Евреиновых, и особенно неимоверных уси-лий Варвары Ивановны, чтобы как-то на-кормить детей. Именно он, уже имея определенный жизненный опыт (повесть «В людях»), а не Николай и не его млад-ший брат понимал сложность ее ухищре-ний и экономии, чтобы вести хозяйство. Не желая быть обузой в семье Евреиновых, Алексей пытается сам прокормить себя и начинает работать. С мечтой об университете, иллюзорно внушаемой ему Николаем, пришлось расстаться — нача-лась тяжелая трудовая жизнь, которую можно определить как сопротивление ок-ружающей среде. Он научился не ждать помощи извне и не надеяться на счастли-вый случай, в нем постепенно развивалось волевое упрямство, и чем труднее слага-лись условия жизни, тем крепче и даже умнее чувствовал себя. Такую науку юный Пешков постигал в своих универси-тетах. Такое сопротивление окружающей среде он видел в людях, с которыми об-щался, — в босяках, грузчиках, жуликах. Примером формирования личности в про-цессе сопротивления человека окружаю-щей среде является проанализирован-ная выше картина участия Алексея во вдохновенном труде на барже по спасению груза.

  13. Объясните смысл названия повести, опираясь на свидетельство одного из современников: «За по-лудетское революционное озорство я был уволен из гимназии и не без гордости рассказал об этом Горь-кому.
  14. Молодчага, — одобрил он, — так ты, пожалуй, скоро и в университет попадешь.

    Я удивился, но рассмеявшись, Горький пояснил, что имеет в виду не тот университет, в котором чи-тают лекции, а тот, в котором построены одиночные камеры с решетками на окнах, и прибавил:

    Этот будет почище!

    Заглавие его будущей книги было произнесено».

    Смысл названия повести состоит в том, что, кроме университетов как учебных за-ведений, человек получает образование в жизни, особенно если она складывается не гладко, а требует преодоления труд-ностей, сопротивления неблагоприятным жизненным обстоятельствам. Эти уни-верситеты (не случайно Горький назвал их во множественном числе) формируют характер личности, закаляют ее, учат вы-бирать правильную дорогу. Алеша Пеш-ков, не имея средств на образование, про-ходил свои университеты на пристанях, в ночлежках, в студенческих нелегаль-ных кружках, перебивался случайными заработками. Он самостоятельно читал кни-ги, которые возбуждали стремление к ин-тересной и содержательной жизни, знако-мился и дружил с хорошими людьми.

    Опыт и знания, полученные в универ-ситетах жизни, дали впоследствии Горь-кому богатейший материал для его худо-жественного и публицистического твор-чества.

Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском

На этой странице материал по темам:

  • мои университеты горький сочинение
  • образ алеши пешкова в мои университеты
  • Как Башкин относится к труду Алёши
  • тест-вопросы по повести горького "мои университеты"
  • Каким человеком представляется нам Алексей? Кто оказал на мнего влияние и какое?



Top