Антон понизовский обращение в слух читать. Рецензии и отзывы на книгу "обращение в слух" антон понизовский

Обращение в слух

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ

1. Рассказ незаконнорожденной

Жила семья - муж с женой. У них было трое дочерей.

Дочери постепенно замуж вышли, у них стали свои дети нарождаться. А это послевоенные годы. Тогда ведь мало сидели с детьми: немножко посидят - и сразу работать надо идти. И их мать стала ездить и каждой дочери помогала сидеть с внучатами. И так она детям своим помогала.

А в это время отец был один и жил со своей матерью. А хозяйство все держат же, огороды. Мать старая, и она, конечно, не управлялась со всеми этими делами домашними, с хозяйством: огороды и так далее… И вот так получилось, что моя мама и согрешила с этим мужчиной-то. И я родилась незаконная, так сказать.

Она помогала по хозяйству?

Да, этому мужчине она помогала, и в итоге я родилась.

И получилось так, что умерла вот эта его мать, и он сам после этого тяжело заболел. И приезжает его законная жена. Немного пожили - и он умирает. Отец-то мой. А я-то еще не родилась - я родилась, когда он уже умер.

И когда жена законная распродавала там дом, хозяйство - он уже умер, а мама пока беременная была - и, мама мне говорила, «она мне не дала даже рваных сапог». Но ей же тоже, жене-то законной, было морально и больно и обидно…

И вот мама меня в роддоме родила третьего января тысяча девятьсот пятидесятого года, а она сама с девятьсот восьмого, значит, ей было сорок два года, видите, уже возраст. А дома своего нет. Куда ей идти? И осталась она при этой районной больнице Пичаевской, село Пичаево, райцентр. Она там санитарочкой стала работать, и так немножко она там жила при больнице.

А потом ей пришлось оттуда уйти, и она стала ходить по селам побираться. Туда в село пойдет, в другое село пойдет, и я за ней в хвосте, в хвосте постоянно - хожу побираюсь вместе с ней. Вот это я помню уже. Что я всегда с ней в хвосте ходила. В тот дом пошли, в другой дом пошли…

И вот помню: сентябрь, убирают уже картошку… Стоит лошадь, на этой лошади мешки с картошкой привезли - почему-то вот этот момент мне запомнился. И там соседская женщина говорит: приезжали из детдома и сказали, чтобы тебя подготовить к детдому.

Вы помните этот момент?

Да-да, я помню: осень, и вот меня оформляют в Канищевский детский дом, Пичаевский район Тамбовской области. И я там четыре года училась. Там было очень хорошее место: плодовые деревья, сады, своя земля была у детдома, высаживали овощи, фрукты - и всем этим потом нас кормили. Вишня, яблоки - все свое у нас было. Капусту рубили: кочерыжку вырезали и бросали в такие корыта - и прямо штыковыми лопатами рубили эти кочаны наши там… Ну, на хранение, чтоб кормить нас в детдоме. Свои ульи были, мед качали, медку нам немножко давали… Мы обирали смородину, вишню, потом отдавали на кухню, там все это готовили, и варенье давали нам из наших фруктов.

Мама ко мне приезжала в детдом. Приедет, гостиничек привезет, побудет со мной, платьице какое-нибудь мне купит… И летом - три месяца каникулы, она возьмет меня, может, на недельку, - у кого она жила, я около нее побуду, - и опять она меня в детдом…

А потом на базе этого детского дома решили организовать туберкулезный санаторий - а нас, детдомовцев, разбросали по всем детдомам Тамбовской области. И я в свою очередь попала в станцию Умет, Уметский район тоже Тамбовской области.

И вот когда из Канищевского детского дома нас отвезли в станцию Умет, мы когда туда приехали, - а там новое здание построено, все на взгляд так добротно, все хорошо… но что-то у нас случилось в психике - вот когда мы уехали от директора, от завуча, от своих воспитателей… какой-то перелом у нас произошел, когда вот так резко нас взяли и из одного гнезда пересадили в другое гнездо… ну, как-то мы не почувствовали доброту нового коллектива. И мы озлились, мы стали убегать. Воровали хлеб, жгли этот хлеб на костре… Там посадки были недалеко от детдома, и вот в этих посадках костер разводили, на костре хлеб коптили и ели его…

А учебный процесс-то уже начался, уже сентябрь - а нас никто не соберет, мы в разбежку: станция рядом - сели поехали на Тамалу, Тамалу проехали - дальше поехали… Нас никак не соберут, мы, в общем, разболтались окончательно.

Тогда приехал наш директор, Яков Гаврилович, который был у нас в первом детдоме, в Канищевском. Всех нас, воспитанников своих, собрал…

Как сейчас помню, был хороший солнечный теплый день осенний, и мы пешком пошли к водоему: там река протекала, и вот мы пешком идем, ему все рассказываем, на всех жалуемся - как нас обидели, как нас не выслушали, как нам чего-то не помогли, - мы ему как отцу всё рассказываем. А путь длинный до речки, до водоема - наверное, километров пять. Идем рассказываем - и пришли на этот водоем. Помыли пшено, картошки начистили, наварили на костре каши, она дымком попахивает, мы сидим разговариваем…

И вот он нас как-то объединил. Наверное, он сам был воспитанник детского дома и в свою очередь обладал этим вот педагогическим талантом. Как-то отогрел он нам душу. И мы вернулись когда после этого в новый детдом, мы как-то уже стали мягче, стремились уже учиться, какие-то у нас другие проблемы стали появляться… А то мы ведь вообще неуправляемые были…

2. Тунерзейский квартет

Не слышно ничего, - сказала девушка с татуировкой на шее.

Сейчас исправим! - с готовностью откликнулся мужчина постарше. - Федор? Лёлечке плохо слышно.

Ухоженная темноволосая женщина, жена мужчины постарше, посмотрела на мужа, перевела взгляд на девушку, приподняла бровь, но смолчала.

Федор, молодой человек с мягкой русой бородкой, что-то подкручивал в портативном компьютере.

Просторная комната была наполнена предзакатным светом. Очень большое, чисто вымытое двухсветное окно открывало вид на котловину, на озеро и на горные цепи за озером. Над горами стояли розовые облака. Дымок поднимался от крыши соседнего дома в темно-голубое сказочное небо.

Федя регулировал звук в своем старом лэптопе и от волнения путал клавиши. Удивительные события завязались вокруг него в последние дни.

Будучи студентом, затем аспирантом, а в последнее время и помощником профессора в Universite de Fribourg, Федя уже седьмой год почти безвыездно жил в Швейцарии: жил очень скромно, даже, пожалуй, скудно - и одиноко.

Сложилось так, что в конце декабря он оказался здесь, в «Альпотелe Юнгфрау». Гостиница не была роскошной - в сущности, пансиончик на шесть номеров, - но все же гостиница, и курорт, и поразительные - даже по меркам Швейцарии - виды… И никогда раньше Феде не приходилось живать в гостинице одному, без отца.

«Альпотелем» приятные неожиданности не исчерпались. Два старых, еще московских, приятеля, с которыми Федор пытался поддерживать угасавшую переписку, - вдруг, впервые за шесть лет, воспользовались его приглашением. Очевидно, Федору следовало благодарить снежную тучу, которая в целости миновала Австрию и Италию, но обильно просыпалась над Швейцарией - и сразу после Нового года в Беатенберг нагрянула компания московских «доскеров». Федор был несказанно рад и растроган: так хорошо ему было в шумной компании, болтавшей по-русски… Но через несколько дней пришла необычная оттепель, маршрут снежных туч поменялся - и компания так же внезапно разъехалась по соседним альпийским державам. На день-полтора задержалась в Беатенберге одна суровая девушка Леля: ей нужно было скорее вернуться в Москву. С Лелей Федор раньше не был знаком, да и в эти дни они не сказали друг другу двух слов - но, выполняя долг гостеприимства, Федор проводил ее на автобусную станцию; проследил за покупкой билета в аэропорт… и вдруг выяснилось, что из-за вулкана рейсы по всей Европе отменены.

При всей своей независимости и суровости Леля все-таки оставалась девятнадцатилетней девушкой, на неизвестный срок застрявшей в чужой стране… словом, Федор счел своим долгом взять над нею опеку. В «Альпотеле» как раз оказалась свободная комната. Федя даже выговорил у хозяина небольшую скидку.

На шее у Лели, пониже правого уха, был вытатуирован штрих-код. Федору любопытно было, что бы это могло означать, - но при знакомстве он, разумеется, не спросил, - а дальше стало еще неудобнее: такой «персональный» вопрос (по-французски размышлял Федор) мог быть истолкован как флирт, - а у него не было намерения флиртовать с Лелей.

Правда, время от времени Феде казалось, будто от нее исходит некий - не физический, а какой-то общий, нравственный что ли, - запах чистоты, напоминающий запах свежего снега, и ощущение это ему нравилось и удивляло его - но внешне она его совсем не привлекала: всегда была одета в один и тот же бесформенный балахон и угги, ходила немного вразвалку… и главное, он никак не мог попасть с нею в тон. Леля вообще отличалась немногословностью, но даже когда что-нибудь говорила (обычно кратко), он ее не понимал: не понимал, зачем она говорит сейчас именно это; что имеет в виду; что чувствует, - и даже простой, «первый» смысл сказанного часто не понимал.

Вчера Федор повел ее ужинать в дешевый - может быть, самый дешевый в Беатенберге - кабачок Bode-Beizli, с грубыми лавками вместо стульев и длинными дощатыми столами. В виде декора здесь были развешаны допотопные лыжи, а под тарелки подкладывались листочки со схемами горных трасс и подъемников. В кабачке было шумно, по соседству братались итальянцы и, кажется, англичане… Вообще, Федору показалось, что вулкан привнес в курортный быт некоторое оживление.

Когда в очередной раз молчание затянулось, Федя стал создавать видимость светской беседы, пересказывая свое позапрошлогоднее сочинение о Достоевском. Леля слушала - или не слушала, Федя не понимал.

АНТОН понизовский

ОБРАЩЕНИЕ В СЛУХ

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ 2013

Специально для читателей books4iphone.ru

Первый день

1 Рассказ незаконнорожденной

2 Тунерзейский квартет

3 Рассказ о матери

5 Рассказ о разбитой бутылке

6 Заточка и кувыркучесть

7 Рассказ о двутавровой балке, или Dies irae

9 Рассказ об экстравагантном прыжке

10 Жечки и мучики

11 Рассказ о любви

12 Чуточку

Рассказ незаконнорожденной

Жила семья - муж с женой. У них было трое дочерей.

Дочери постепенно замуж вышли, у них стали свои дети нарождаться. А это послевоенные годы. Тогда ведь мало сидели с детьми: немножко посидят - и сразу работать надо идти. И их мать стала ездить, и каждой дочери помогала сидеть с внучатами. И так она детям своим помогала.

А в это время отец был один, и жил со своей матерью. А хозяйство все держат же, огороды. Мать старая, и она, конечно, не управлялась со всеми этими делами домашними, с хозяйством: огороды и так далее... И вот так получилось, что моя мама и согрешила с этим мужчиной-то. И я родилась незаконная, так сказать.

Она помогала по хозяйству?

Да, этому мужчине она помогала, и в итоге я родилась.

И получилось так, что умерла вот эта его мать, и он сам после этого тяжело заболел. И приезжает его законная жена. Немного пожили - и он умирает. Отец-то мой. А я-то ещё не родилась - я родилась, когда он уже умер.

И когда жена законная распродавала там дом, хозяйство - он уже умер, а мама пока беременная была - и мама мне говорила: «Она мне не дала даже рваных сапог». Но ей же тоже, жене-то законной, было морально и больно, и обидно...

И вот мама меня в роддоме родила третьего января тысяча девятьсот пятидесятого года, а она сама с девятьсот восьмого, значит, ей было сорок два года, видите, уже возраст. А дома своего нет. Куда ей идти? И осталась она при этой районной больнице Пичаевской, село Пичаево, райцентр. Она там санитарочкой стала работать, и так немножко она там жила при больнице.

А потом ей пришлось оттуда уйти, и она стала ходить по сёлам побираться. Туда в село пойдёт, в другое село пойдёт, и я за ней в хвосте, в хвосте постоянно - хожу побираюсь вместе с ней. Вот это я помню уже. Что я всегда с ней в хвосте ходила. В тот дом пошли, в другой дом пошли...

И вот помню: сентябрь, убирают уже картошку... Стоит лошадь, на этой лошади мешки с картошкой привезли - почему-то вот этот момент мне запомнился. И там соседская женщина говорит: приезжали из детдома и сказали, чтобы тебя подготовить к детдому.

Вы помните этот момент?

Да-да, я помню: осень, и вот меня оформляют в Кани-щевский детский дом, Пичаевский район Тамбовской области. И я там четыре года училась. Там было очень хорошее место: плодовые деревья, сады, своя земля была у детдома, высаживали овощи, фрукты - и всем этим потом нас кормили. Вишня, яблоки, - всё своё у нас было. Капусту рубили: кочерыжку вырезали и бросали в такие корыта - и прямо штыковыми лопатами рубили эти кочаны наши там... Ну, на хранение, чтоб кормить нас в детдоме. Свои ульи были, мёд качали, медку нам немножко давали... Мы обирали смородину, вишню, потом отдавали на кухню, там всё это готовили, и варенье давали нам из наших фруктов.

Мама ко мне приезжала в детдом. Приедет, гостиничек привезёт, побудет со мной, платьице какое-нибудь мне купит... И летом - три месяца каникулы, она возьмёт меня, может, на недельку, - у кого она жила, я около неё побуду, - и опять она меня в детдом...

А потом на базе этого детского дома решили организовать туберкулёзный санаторий - а нас, детдомовцев, разбросали по всем детдомам Тамбовской области. И я в свою очередь попала в станцию Умёт, Умётский район тоже Тамбовской области.

И вот когда из Канищевского детского дома нас отвезли в станцию Умёт, мы когда туда приехали, - а там новое здание построено, всё на взгляд так добротно, всё хорошо... но что-то у нас случилось в психике - вот когда мы уехали от директора, от завуча, от своих воспитателей... какой-то перелом у нас произошёл, когда вот так резко нас взяли и из одного гнезда пересадили в другое гнездо... ну, как-то мы не почувствовали доброту нового коллектива. И мы озлились, мы стали убегать. Воровали хлеб, жгли этот хлеб на костре... Там посадки были недалеко от детдома, и вот в этих посадках костёр разводили, на костре хлеб коптили и ели его...

А учебный процесс-то уже начался, уже сентябрь - а нас никто не соберёт, мы в разбежку: станция рядом - сели, поехали на Тамалу, Тамалу проехали - дальше поехали... Нас никак не соберут, мы, в общем, разболтались окончательно.

Тогда приехал наш директор, Яков Гаврилович, который был у нас в первом детдоме, в Канищевском. Всех нас, воспитанников своих, собрал...

Как сейчас помню, был хороший солнечный тёплый день осенний, и мы пешком пошли к водоёму: там река протекала, и вот мы пешком идём, ему всё рассказываем, на всех жалуемся - как нас обидели, как нас не выслушали, как нам чего-то не помогли, - мы ему как отцу всё рассказываем. А путь длинный до речки, до водоёма - наверное, километров пять. Идём, рассказываем - и пришли на этот водоём. Помыли пшено, картошки начистили, наварили на костре каши, она дымком попахивает, мы сидим, разговариваем...

И вот он нас как-то объединил. Наверное, он сам был воспитанник детского дома и в свою очередь обладал этим вот педагогическим талантом. Как-то отогрел он нам душу. И мы вернулись когда после этого в новый детдом, мы как-то уже стали мягче, стремились уже учиться, какие-то у нас другие проблемы стали появляться... А то мы ведь вообще неуправляемые были...

Тунерзейский квартет

Не слышно ничего, - сказала девушка с татуировкой на шее.

Сейчас исправим! - с готовностью откликнулся мужчина постарше. - Фёдор? Лёлечке плохо слышно.

Ухоженная темноволосая женщина, жена мужчины постарше, посмотрела на мужа, перевела взгляд на девушку, приподняла бровь, но смолчала.

Фёдор, молодой человек с мягкой русой бородкой, что-то подкручивал в портативном компьютере.

Просторная комната была наполнена предзакатным светом. Очень большое, чисто вымытое окно открывало вид на котловину, на озеро и на горные цепи за озером. Над горами стояли розовые облака. Дымок поднимался от крыши соседнего дома в тёмно-голубое сказочное небо.

Федя регулировал звук в своём старом лэптопе и от волнения путал клавиши. Удивительные события завязались вокруг него в последние дни.

Будучи студентом, затем аспирантом, а в последнее время и помощником профессора в Universite de Fribourg 1, Федя уже седьмой год почти безвыездно жил в Швейцарии: жил очень скромно, даже, пожалуй, скудно - и одиноко.

Сложилось так, что в конце декабря он оказался здесь, в «Альпотеле Юнгфрау». Гостиница не была роскошной - в сущности, пансиончик на шесть номеров, - но всё же гостиница, и курорт, и поразительные - даже по меркам Швейцарии - виды... И никогда раньше Феде не приходилось живать в гостинице одному, без отца.

«Альпотелем» приятные неожиданности не исчерпались. Два старых, ещё московских приятеля, с которыми Фёдор пытался поддерживать угасавшую переписку, вдруг, впервые за шесть лет, воспользовались его приглашением. Очевидно, Фёдору следовало благодарить снежную тучу, которая в целости миновала Австрию и Италию, но обильно просыпалась над Швейцарией - и сразу после Нового года в Беатенберг нагрянула компания московских «доске-ров». Фёдор был несказанно рад и растроган: так хорошо ему было в шумной компании, болтавшей по-русски... Но через несколько дней пришла необычная оттепель, маршрут снежных туч поменялся - и компания так же внезапно разъехалась по соседним альпийским державам. На день-полтора задержалась в Беатенберге одна суровая девушка Лёля: ей нужно было скорее вернуться в Москву. С Лёлей Фёдор раньше не был знаком, да и в эти дни они не сказали друг другу двух слов - но, выполняя долг гостеприимства, Фёдор проводил её на автобусную станцию; проследил за покупкой билета в аэропорт... и вдруг выяснилось, что из-за вулкана рейсы по всей Европе отменены.

При всей своей независимости и суровости Лёля всё-таки оставалась девятнадцатилетней девушкой, на неизвестный срок застрявшей в чужой стране... словом, Фёдор счёл своим долгом взять над нею опеку. В «Альпотеле» как раз оказалась свободная комната. Федя даже выговорил у хозяина небольшую скидку.

На шее у Лёли, пониже правого уха, был вытатуирован штрих-код. Фёдору любопытно было, что бы это могло означать, но при знакомстве он, разумеется, не спросил, а дальше стало ещё неудобнее: такой «персональный» вопрос (по-французски размышлял Фёдор) мог быть истолкован как флирт, - а у него не было намерения флиртовать с Лёлей.

Предлагаем вашему вниманию рецензию Анны Голубевой на книгу Антона Понизовского “Обращение в слух”.

Взять и написать роман о тайне русской души. Вот натурально, без шуток – русская душа, русский народ, Бог, Достоевский. То есть сразу, в первой книге, подставиться. Для дебюта это, может, и ничего. Но одно дело так подставляться, когда тебе 20, другое – когда 40.

Начать книгу словами «Жила семья – муж с женой. У них было трое дочерей». Трое дочерей, понимаете. Запереть в маленькой альпийской гостинице двух мужчин и двух женщин, не считая эпизодического хозяина, который подать-прибрать – перевернуть страницу – и не то что никого не убить, а шагу не сделать в сторону детектива.

Небо над Европой закрыто — из-за исландского вулкана. В швейцарских Альпах застряли после каникул четверо русских – Дмитрий и Анна Белявские, средних лет семейная пара, приехавшая кататься на лыжах, юная сноубордистка Леля и главный герой, двадцатисчемтолетний Федор, который ни на чем не катается, самолета не ждет и тут совершенно случайно.

Хотя он-то как раз почти местный – учился в швейцарском университете, потом в аспирантуре, теперь помощник профессора, от занятий Достоевским перешел к антропологии, и русскую душу изучает уже по воле наставника, Николя Хааса. Идея у швейцарского антрополога примерно такая: надо записать на диктофон как можно больше устных рассказов простых русских людей, расшифровать и вывести общий знаменатель.

Федор занят расшифровкой и переводом этих самых записей не первый месяц. Кое-что в них ему, давно оторванному от родной почвы, не очень понятно. Случайные знакомые соглашаются помочь, надо ж как-то коротать время после катания. И вот все четверо сходятся в общей гостиной с камином, пользуясь тем, что кроме них в гостинице постояльцев нет, и слушают записи в Федином ноутбуке.

Все это излагается так бесхитростно, что прощаешь автору нескромность замысла. Никаких экстравагантных прыжков фабулы, лексических аттракционов и фонетических спецэффектов. Свои отношения со словесностью автор напоказ не выставляет – долго надо приглядываться, чтобы заметить, что между ними что-то есть.

«Обращение в слух» можно, в принципе, воспринимать как притчу, например, про народ и интеллигенцию. А героев — как в детстве бумажные фигурки: компромисс, на который идешь, когда нет под рукой нормальных, трехмерных, а потом увлекаешься так, что уже не важно. Мы ничего не знаем ни о ком из них, кроме Федора, да и о нем не так уж много. Нам не описывают их бэкграунд, занятия, внешность – есть только отдельные штрихи: «мягкая русая бородка», «острые ноготки», загадочная татуировка на девичьей шее. Но их и без описаний узнаешь, считываешь, кто и откуда – достаточно им начать говорить.

Монологи и диалоги действующих лиц, которым автор то и дело передает слово, почти превращают роман в пьесу, сочетание привычной драматургии и вербатима. Опять же, единство места, единство действия, время же вполне условно – все происходит в течение пяти суток, но могло бы уместиться и в классические 24 часа.

Пора сказать о главной дерзости автора. Рассказы людей из России, которые слушают его герои, не просто включены в книгу, а занимают добрую ее половину. Истории эти не придуманы — их наговорили реальные люди.
То есть, автор комбинирует два разнородных, разноприродных потока – свое и чужое, письменное и устное, фикшн и нон-фикшн, вторую реальность – с первой. Не смешивая, а именно монтируя встык — этот внелитературный, киношный прием обнажает границу, где кончается искусство и дышат почва и судьба.

Сначала это возмущает – как всякая игра не по правилам. Это все-таки не театр, давайте уж что-нибудь одно, либо прозу, либо человеческий документ. Потом начинаешь сознавать, какой решимости это потребовало от автора. Что-то свое писать рядом с этой живой речью — как актеру войти в кадр с ребенком. Большой риск, что тебя просто не заметят – а разве этого добиваешься, публикуя свою первую книгу?

Кроме того, трудно не оценить масштаб предпринятых автором «Обращения» усилий. Надо было найти всех этих людей: пожилого электросварщика, спортсменку-армрестлера, бывшего ФСБшника, офисную служащую, стриптизера, торговку с рынка, военного летчика, медбрата из сельской больницы, девушку из Чебоксар, дядьку-снабженца, абхазку, горюющую о погибшем сыне. Надо было каждого разговорить — а говорят они подробно, откровенно, о сокровенном.

Автор тут, похоже, действует по заветам своего персонажа, швейцарского профессора: лучше, чтоб рассказчики были людьми не городскими, желательно без высшего образования – наверное, предполагается, что почва и судьба в них дышат чаще и глубже, чем в людях, испорченных цивилизацией. Повествование же должно быть свободным (narrations libres) – человеку, почти не прерывая его вопросами, предоставляют рассказывать что угодно: о себе или о других, о снах или яви, всю свою жизнь или только эпизод.

И вот они перед нами, все эти свободные нарративы – подробные автобиографии, душераздирающие исповеди, живые свидетельства, слезные жалобы, случаи и байки, десятки историй от первого лица, сотни страниц. Они не просто увеличивают объем книги, раздвигая ее границы куда-то за пределы видимости, а меняют все пропорции, смещают фокус.

« — Эта комната…Горы…Как будто неплотное: то ли просвечивает, то ли…. то ли плывет. Вроде бы и реальное – но не совсем… — А реальность – наоборот, на пленке? – подхватил Федор. – Я тоже это чувствовал! несколько раз!»

Эту реальность герои обсуждают, от нее отталкиваются, к ней возвращаются. Весь их сюжет разыгрывается вокруг, как комментарий, сами они – рисунки на полях книги, которую читают. Точнее, слушают — как музыку. То и дело кто-то произносит: «Федя, поставьте уже про любовь!» или «Сядь сюда. И поставь какую-нибудь не очень длинную» или «Включайте дальше свою шарманку». Четверо, потерявшиеся в этом шуме русской жизни и русской речи. Какой там исландский вулкан, какая Швейцария.

«Обращение» вливается в разговор, который протекает по основной территории русской литературы со времен, кажется, ее появления: почему эта русская жизнь такая трудная и какой в этой трудности смысл?

Разговор этот, как водится, быстро превращает беседу милых и приятных друг другу людей в спор, почти противостояние. Описывать характер и ход этого поединка – значит пересказывать книгу, в которой, конечно, не только говорят, герои все-таки не бумажные, они едят, пьют, мучаются похмельем, шутят, испытывают чувства и делают шаги. Но то, что между ними происходит — симпатии и антипатии, коварство и любовь — судьба их личного сюжета зависит от исхода этого спора о русской судьбе. Если, конечно, у него может быть исход.

Понятно, что Федор Михалыча спорщики поминают через слово.

Как и сам автор – и Швейцария тут, ясно, не просто так, и воодушевление Федора от встречи с компатриотами и возможности вести умный разговор по-русски, и совсем откровенные ремарки вроде «страдая, воскликнул Федор», «дрожал Федя», «прянул Федя».

Ваз в гостиной бедный рыцарь не бьет (хотя во флешбеке прошибает лбом стекло – благодаря чему, собственно, и оказывается в Альпах); помнит о приличиях, старается не делать жестов, но произносит такие речи про народ-богоносец, живой источник и небесное отечество, что битье ваз конфузило бы слушателей гораздо меньше.

Его оппонента, Дмитрия Всеволодовича, соблазнительно нарядить Свидригайловым или Ставрогиным. На обеих дам вполне бы могло подойти что-нибудь из гардероба Епанчиных.

Не факт, что надо так уж всерьез принимать расставленные тут повсюду бюстики великого писателя. Аккурат в середине книги предпринимается основательный, страниц на 30, разнос Достоевского в режиме «анти-Ахматова»: тут вам и гроздья цитат с убийственными комментариями, и психоаналитические экскурсы в детство, и вивисекция самых трепетных мотивов зрелого творчества– слезинка ребенка, говорите? Религиозность? Чувство к русскому народу?

В общем, Достоевскому достается – от персонажа, да, но не сказать, что совсем без ведома автора.

Рикошетом попадает и Фединым светлым идеалам. «Нет, Федор, таких русских, как у Достоевского и у вас — нет в природе» — заключает Белявский, и с ним трудно спорить. В конце концов, он-то в России живет, в отличие от Федора. А чем кончают швейцарские мечтатели, пылко любящие русский народ издалека, когда им доведется с этим народом столкнуться, известно.

Выпад в сторону Достоевского – не единственное, что заставляет вспомнить о другом любимце русской музы и любителе швейцарских гостиниц. Его герои «Обращения» не цитируют – но его присутствие тут и без этого ощущается. И не потому, что созерцаемые Федором облака на горных отрогах напоминают о Годунове-Чердынцеве, а мелодия дуэта супругов Белявских повторяет интонацию супругов Черносвитовых.

Дело, скорее, в настройках авторской оптики. В этих его визуально выверенных мизансценах. В манере внезапно брать крупным планом ухо собеседника, хризопразовый глаз возлюбленной, потолочную балку, пуговку на байковой рубашке. Собственно, в тех вещах, за которые Набоков хвалил создателя «Братьев Карамазовых», называя его «зорким писателем».

Зоркий читатель наверняка заметит в романе «Обращение в слух» и другие источники авторского вдохновения. У любой книжки всегда много соавторов. Это только кажется, что ты располагаешь буквами, запятыми и цитатами по своему усмотрению – они тобой не меньше. Не говоря уже о почве и судьбе, которые дышат где хотят, так же, как и Дух.

Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Антон Понизовский

Обращение в слух


© Понизовский А., 2013

© Оформление. Издательская группа «Лениздат», 2013

© ООО «Команда А», 2013

Издательство ЛЕНИЗДАТ®


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

Первый день

I. Рассказ незаконнорожденной

Жила семья – муж с женой. У них было трое дочерей.

Дочери постепенно замуж вышли, у них стали свои дети нарождаться. А это послевоенные годы. Тогда ведь мало сидели с детьми: немножко посидят – и сразу работать надо идти. И их мать стала ездить, и каждой дочери помогала сидеть с внучатами. И так она детям своим помогала.

А в это время отец был один, и жил со своей матерью. А хозяйство все держат же, огороды. Мать старая, и она, конечно, не управлялась со всеми этими делами домашними, с хозяйством: огороды и так далее… И вот так получилось, что моя мама и согрешила с этим мужчиной-то. И я родилась незаконная, так сказать.


Она помогала по хозяйству?


Да, этому мужчине она помогала, и в итоге я родилась.

И получилось так, что умерла вот эта его мать, и он сам после этого тяжело заболел. И приезжает его законная жена. Немного пожили – и он умирает. Отец-то мой. А я-то ещё не родилась – я родилась, когда он уже умер.

И когда жена законная распродавала там дом, хозяйство – он уже умер, а мама пока беременная была – и мама мне говорила: «Она мне не дала даже рваных сапог». Но ей же тоже, жене-то законной, было морально и больно, и обидно…

И вот мама меня в роддоме родила третьего января тысяча девятьсот пятидесятого года, а она сама с девятьсот восьмого, значит, ей было сорок два года, видите, уже возраст. А дома своего нет. Куда ей идти? И осталась она при этой районной больнице Пичаевской, село Пичаево, райцентр. Она там санитарочкой стала работать, и так немножко она там жила при больнице.

А потом ей пришлось оттуда уйти, и она стала ходить по сёлам побираться. Туда в село пойдёт, в другое село пойдёт, и я за ней в хвосте, в хвосте постоянно – хожу побираюсь вместе с ней. Вот это я помню уже. Что я всегда с ней в хвосте ходила. В тот дом пошли, в другой дом пошли…

И вот помню: сентябрь, убирают уже картошку… Стоит лошадь, на этой лошади мешки с картошкой привезли – почему-то вот этот момент мне запомнился. И там соседская женщина говорит: приезжали из детдома и сказали, чтобы тебя подготовить к детдому.


Вы помните этот момент?


Да-да, я помню: осень, и вот меня оформляют в Канищевский детский дом, Пичаевский район Тамбовской области. И я там четыре года училась. Там было очень хорошее место: плодовые деревья, сады, своя земля была у детдома, высаживали овощи, фрукты – и всем этим потом нас кормили. Вишня, яблоки, – всё своё у нас было. Капусту рубили: кочерыжку вырезали и бросали в такие корыта – и прямо штыковыми лопатами рубили эти кочаны наши там… Ну, на хранение, чтоб кормить нас в детдоме. Свои ульи были, мёд качали, медку нам немножко давали… Мы обирали смородину, вишню, потом отдавали на кухню, там всё это готовили, и варенье давали нам из наших фруктов.

Мама ко мне приезжала в детдом. Приедет, гостиничек привезёт, побудет со мной, платьице какое-нибудь мне купит… И летом – три месяца каникулы, она возьмёт меня, может, на недельку, – у кого она жила, я около неё побуду, – и опять она меня в детдом…

А потом на базе этого детского дома решили организовать туберкулёзный санаторий – а нас, детдомовцев, разбросали по всем детдомам Тамбовской области. И я в свою очередь попала в станцию Умёт, Умётский район тоже Тамбовской области.

И вот когда из Канищевского детского дома нас отвезли в станцию Умёт, мы когда туда приехали, – а там новое здание построено, всё на взгляд так добротно, всё хорошо… но что-то у нас случилось в психике – вот когда мы уехали от директора, от завуча, от своих воспитателей… какой-то перелом у нас произошёл, когда вот так резко нас взяли и из одного гнезда пересадили в другое гнездо… ну, как-то мы не почувствовали доброту нового коллектива. И мы озлились, мы стали убегать. Воровали хлеб, жгли этот хлеб на костре… Там посадки были недалеко от детдома, и вот в этих посадках костёр разводили, на костре хлеб коптили и ели его…

А учебный процесс-то уже начался, уже сентябрь – а нас никто не соберёт, мы в разбежку: станция рядом – сели, поехали на Тамалу, Тамалу проехали – дальше поехали… Нас никак не соберут, мы, в общем, разболтались окончательно.

Тогда приехал наш директор, Яков Гаврилович, который был у нас в первом детдоме, в Канищевском. Всех нас, воспитанников своих, собрал…

Как сейчас помню, был хороший солнечный тёплый день осенний, и мы пешком пошли к водоёму: там река протекала, и вот мы пешком идём, ему всё рассказываем, на всех жалуемся – как нас обидели, как нас не выслушали, как нам чего-то не помогли, – мы ему как отцу всё рассказываем. А путь длинный до речки, до водоёма – наверное, километров пять. Идём, рассказываем – и пришли на этот водоём. Помыли пшено, картошки начистили, наварили на костре каши, она дымком попахивает, мы сидим, разговариваем…

И вот он нас как-то объединил. Наверное, он сам был воспитанник детского дома и в свою очередь обладал этим вот педагогическим талантом. Как-то отогрел он нам душу. И мы вернулись когда после этого в новый детдом, мы как-то уже стали мягче, стремились уже учиться, какие-то у нас другие проблемы стали появляться… А то мы ведь вообще неуправляемые были…

II. Тунерзейский квартет

– Не слышно ничего, – сказала девушка с татуировкой на шее.

– Сейчас исправим! – с готовностью откликнулся мужчина постарше. – Фёдор? Лёлечке плохо слышно.

Ухоженная темноволосая женщина, жена мужчины постарше, посмотрела на мужа, перевела взгляд на девушку, приподняла бровь, но смолчала.

Фёдор, молодой человек с мягкой русой бородкой, что-то подкручивал в портативном компьютере.


Просторная комната была наполнена предзакатным светом. Очень большое, чисто вымытое окно открывало вид на котловину, на озеро и на горные цепи за озером. Над горами стояли розовые облака. Дымок поднимался от крыши соседнего дома в тёмно-голубое сказочное небо.

Федя регулировал звук в своём старом лэптопе и от волнения путал клавиши. Удивительные события завязались вокруг него в последние дни.

* * *

Будучи студентом, затем аспирантом, а в последнее время и помощником профессора в Université de Fribourg , Федя уже седьмой год почти безвыездно жил в Швейцарии: жил очень скромно, даже, пожалуй, скудно – и одиноко.

Сложилось так, что в конце декабря он оказался здесь, в «Альпотелe Юнгфрау». Гостиница не была роскошной – в сущности, пансиончик на шесть номеров, – но всё же гостиница, и курорт, и поразительные – даже по меркам Швейцарии – виды… И никогда раньше Феде не приходилось живать в гостинице одному, без отца.

«Альпотелем» приятные неожиданности не исчерпались. Два старых, ещё московских приятеля, с которыми Фёдор пытался поддерживать угасавшую переписку, вдруг, впервые за шесть лет, воспользовались его приглашением. Очевидно, Фёдору следовало благодарить снежную тучу, которая в целости миновала Австрию и Италию, но обильно просыпалась над Швейцарией – и сразу после Нового года в Беатенберг нагрянула компания московских «доскеров». Фёдор был несказанно рад и растроган: так хорошо ему было в шумной компании, болтавшей по-русски… Но через несколько дней пришла необычная оттепель, маршрут снежных туч поменялся – и компания так же внезапно разъехалась по соседним альпийским державам. На день-полтора задержалась в Беатенберге одна суровая девушка Лёля: ей нужно было скорее вернуться в Москву. С Лёлей Фёдор раньше не был знаком, да и в эти дни они не сказали друг другу двух слов – но, выполняя долг гостеприимства, Фёдор проводил её на автобусную станцию; проследил за покупкой билета в аэропорт… и вдруг выяснилось, что из-за вулкана рейсы по всей Европе отменены.

При всей своей независимости и суровости Лёля всё-таки оставалась девятнадцатилетней девушкой, на неизвестный срок застрявшей в чужой стране… словом, Фёдор счёл своим долгом взять над нею опеку. В «Альпотеле» как раз оказалась свободная комната. Федя даже выговорил у хозяина небольшую скидку.


На шее у Лёли, пониже правого уха, был вытатуирован штрих-код. Фёдору любопытно было, что бы это могло означать, но при знакомстве он, разумеется, не спросил, а дальше стало ещё неудобнее: такой «персональный» вопрос (по-французски размышлял Фёдор) мог быть истолкован как флирт, – а у него не было намерения флиртовать с Лёлей.

Правда, время от времени Феде казалось, будто от неё исходит некий – не физический, а какой-то общий, нравственный, что ли – запах чистоты, напоминающий запах свежего снега, и ощущение это ему нравилось, и удивляло его, но внешне Лёля его совсем не привлекала: всегда была одета в один и тот же бесформенный балахон и угги, ходила немного вразвалку… и главное, он никак не мог попасть с нею в тон. Лёля вообще отличалась немногословностью, но даже когда что-нибудь говорила (обычно кратко), он её не понимал: не понимал, зачем она говорит сейчас именно это; что имеет в виду; что чувствует, – и даже простой, «первый» смысл сказанного часто не понимал.


Вчера Фёдор повёл её ужинать в дешёвый – может быть, самый дешёвый в Беатенберге – кабачок «Bode-Beizli», с грубыми лавками вместо стульев и длинными дощатыми столами. В виде декора здесь были развешаны допотопные лыжи, а под тарелки подкладывались листочки со схемами горных трасс и подъёмников. В кабачке было шумно, по соседству братались итальянцы и, кажется, англичане… Вообще, Фёдору показалось, что вулкан привнёс в курортный быт некоторое оживление.

Когда в очередной раз молчание затянулось, Федя стал создавать видимость светской беседы, пересказывая своё позапрошлогоднее сочинение о Достоевском. Лёля слушала – или не слушала, Федя не понимал.

Итальянцы с шотландцами, пошатнув пару раз тяжёлые лавки, кое-как выбрались, и Фёдор с Лёлей остались за длинным столом одни. Тут-то и состоялось важное и неожиданное знакомство.

В кабачок вошла пара – семейная пара, муж и жена, как иногда бывает видно с первого взгляда: он – среднего роста, плотный; она – маленькая, очень собранная и ухоженная; оба одетые дорого и хорошо: вошли – и на пороге как-то замялись… Может быть, не ожидали встретить настолько простецкую обстановку: за открытой стойкой на кухне громко жарилось мясо; низкая комната была набита битком – кроме ближайшего стола, за которым сидели только Фёдор и Лёля. Помявшись, вошедшие всё-таки втиснулись по соседству, обменявшись с Фёдором осторожными полуулыбками.

Фёдор плохо определял чужой возраст: на первый взгляд ему показалось, что эти люди – ровесники его родителей, но немного моложе, то есть им лет по сорок или чуть меньше.

Меню, состоявшее из одной ламинированной страницы, вошедшие начали обсуждать по-русски. Брюнетка заказала воду без газа и Sprossensalat , её муж – мясо, пиво и кирш.

Фёдор по обычной своей застенчивости не решился вступить с соотечественниками в разговор. Поколебавшись, продолжил излагать Лёле тезисы о Достоевском – и сразу почувствовал, что соседи прислушались.

Через короткое время Фёдор услышал, что слева к нему адресуются, причём каким-то ужасно знакомым образом: «А позволите ли… – начал сосед и сразу одёрнул себя, – нет, не так! А осмелюсь ли, милостивый государь , обратиться к вам с разговором приличным ?..» Фёдор повернулся – сосед весело улыбался ему:

«Откуда цитата? помните?»

«Ах, он экзаменует всегда, невозможно!..» – воскликнула его жена, и Федя подумал, что люди они симпатичные.

Мужа звали Дмитрий Всеволодович Белявский, жену – Анна. Рукопожатие у Белявского было крепкое, тёплое.

Выяснилось, что давным-давно, «при совке», Дмитрий Всеволодович и сам писал курсовую о Достоевском. Порадовались совпадению.

«Впрочем, – дипломатично оговорился Федя, – где, кроме Швейцарии, могут сойтись любители Достоевского?..»

«Какой у вас русский язык… необычный», – заметила Анна.

Федя пояснил, что, хотя в последние шесть с половиной лет он много читал по-русски, особенно классику, но современную разговорную речь подзабыл.

«Оно, может, и к лучшему?» – тут же вернула реплику Анна. Она вся была тонкая, острая, как струна: в её присутствии Феде и самому захотелось выпрямить спину и произнести что-то сдержанно-остроумное.

Вероятно, знакомство и ограничилось бы маленьким разговором – тем более, Лёля уже как-то заёрзала; Фёдор стал выбирать момент, чтоб откланяться, – но в кабачке произошло анекдотическое явление. Всем присутствовавшим оно показалось смешным и нелепым, но, как вспоминали по меньшей мере двое из очевидцев, без этого незначительного происшествия всё дальнейшее – очень важное, самое важное для них двоих – не случилось бы.

Анна спросила Фёдора, что именно тот изучает в Швейцарии, какой предмет.

«Чтобы честно… Я несколько раз поменял факультеты, переходил…» – начал Федя, и в этот момент на пороге (вход был низкий: приходилось даже чуть-чуть пригибаться под балкой) появилось семейство: отец, мать и долговязый подросток лет тринадцати или четырнадцати. Уставший, потный хозяин кабачка – краснолицый, с висячими, похожими на украинские, седыми усами, – пробегая мимо новоприбывших с подносом, ткнул в стол, ближайший ко входу – тот, за которым сидели Фёдор, Лёля и двое их новых знакомцев. Семейство начало было опускаться на лавки, когда Фёдор продолжил: «Была славистика, компаративная культурология, теперь этнология по большей части…»

Лица новоприбывших выразили мгновенный ужас. Мать, сын и отец быстро переглянулись, и ужас сменился другим выражением, у каждого из троих собственным. Подросток изобразил нечто вроде сильной усталости, изнеможения; он даже слегка закатил глаза, как бы безмолвно стеная: «Ну во-от, опя-ять, сколько мо-ожно!..» Мать подростка взглянула на мужа с негодованием, как бы обвиняя его, мол: «Куда ты привёл?!» Лицо мужа тоже выразило гнев, но с оттенком недоумения и досады: «Откуда я знал?» Как ошпаренное, семейство вскочило с лавок, отпрянуло обратно к двери, мужчина решительно крикнул: «Лец гоу!» – и они вышли вон.

Федя вытаращил глаза. Лёля фыркнула. Дмитрий Всеволодович громко и заразительно, с треском, захохотал. В этот момент Федина симпатия укрепилась. Его восхищала чужая способность испытывать и выражать эмоции бурно и непосредственно.

«Что это было, – ровно проговорила Анна. – Их напугала… компаративная культурология?»

«Нет, их русская… русская речь… напугала! – крикнул Дмитрий Всеволодович, хохоча. – Вы видали? Нет, ну видали?!»

Сквозь хохот он рассказал, что уже примечал эту семейку – в поезде, который возил лыжников, и на подъёмнике, – и был убеждён, что они тоже русские: точно, в поезде между собой эти трое общались по-русски!

«Ну понятно, – сказала Анна с упрёком. – Ты их как-нибудь приложил, ты умеешь…»

«Нет! Нет! Нет! – возмутился Белявский. – И близко не подходил! Они просто услышали русскую речь, им в падлу сидеть рядом с русскими; если русские – значит, плохой ресторан!..»

Белявский махнул хозяину, заказывая всем по пиву.

«Ну что за народ?! – булькая, ещё сбиваясь на смех, продолжал Дмитрий Всеволодович. – В чём загадка? Почему любые какие-нибудь американцы, датчане, да кто угодно – радуются, когда встретят своих? чуть не обнимаются – да и обнимаются тоже – а русские друг от друга шарахаются, почему?!..»

Игрушечная обида – и всё же обида, – которая была им, всем вместе, нанесена, и то оживление, в которое Дмитрий Всеволодович сразу же превратил эту обиду, – все эти быстрые общие переживания превратили сидящих за длинным столом из случайных соседей почти в приятелей. Фёдору расхотелось прощаться. Выпили пива.

За пивом заговорили о «русской душе», о «загадке русской души» – и тут Фёдор произвёл впечатление на новых знакомых. Уже много месяцев каждый день – и сегодня и не далее как часа два назад – он занимался не чем иным, как – буквально! – загадкой русской души. И, можно сказать, имел открытый доступ к этой загадке.

Научным руководителем Фёдора был Николя Хаас, профессор культурной антропологии… то есть антропологии национальной культуры… Фёдор немного запутался в терминах: название дисциплины, в которой блистал доктор Хаас, не имело точного русского перевода.

Если коротко пересказать Федину речь, теория доктора Хааса заключалась в следующем.

Чтобы понять национальный характер – неважно, русский, турецкий или швейцарский, – т. е. именно чтобы понять «народную душу», «загадку народной души», – нужно было (по Хаасу) выслушать les récits libres («свободные повествования») подлинных «обладателей» или «носителей» этой самой «души», т. е. простых швейцарцев, или простых португальцев, или простых косоваров… Главное – с точки зрения д-ра Хааса – следовало организовать интервью таким образом, чтобы повествование (le récit ) от начала и до конца оставалось «свободным» (libre ). Ни в коем случае интервьюеру не дозволялось влиять на ход разговора: разрешено было лишь поощрять говорящего («дальше, дальше», «ах как интересно»), а также – при соблюдении ряда строгих ограничений (с французской дотошностью перечисленных Хаасом) – задавать «уточняющие» или «проясняющие» вопросы. Le narrateur (повествователь) должен был рассказывать исключительно то, что хотел сам; как хотел; и сколько хотел.

Другим «пунктиком» доктора Хааса была нелюбовь к рассказчикам-горожанам, и особенно к горожанам с высшим образованием. Профессор решительно предпочитал людей «простых», выросших на земле – желательно, в глухой деревне.

Когда доктор Хаас наконец получил правительственный грант на сбор полутысячи образцов «свободного нарратива» в Сербии, в Боснии, в Косово, в Турции и в России, Фёдор обрадовался, что его вот-вот отправят в командировку на родину – но выяснилось, что гораздо дешевле нанять интервьюеров на месте.

Вокруг новой – ещё не написанной – книги Николя Хааса завязалась дискуссия; особенно живо обсуждались темы, связанные с иммиграцией, «интеграцией» и т. п. Многочисленные помощники и аспиранты профессора «расшифровывали» интервью – то есть записывали слово в слово десятки часов непрерывного говорения; переводили многие сотни страниц с турецкого, сербского и т. д. на французский; пытались прокомментировать множество иностранных «реалий».

Фёдору досталась большая часть русского урожая. Четвёртый месяц он расшифровывал, переводил, комментировал ежедневно, по многу часов, до головной боли и чёрных мух перед глазами.

Помимо растущей усталости, Фёдор столкнулся и с более важной помехой. Некоторые отечественные «реалии» он, естественно, помнил с детских и школьных лет. О чём-то способен был догадаться интуитивно. Очень многое находил в интернете. Но всё-таки Федя вырос в московской «интеллигентной» семье, а с восемнадцати лет вовсе жил за границей: «реалии», фигурировавшие в «свободном повествовании» пожилых русских людей из деревни, были ему самому ничуть не понятнее, чем его швейцарским профессорам.

А выполнить эту работу Федя стремился как можно лучше: не только из-за своей обычной дотошности, и уж точно не из-за денег (деньги платились мизерные) – а потому, что лучших помощников профессор пообещал внести в список младших соавторов книги. Федино воображение рисовало его собственную фамилию рядом с громкой фамилией доктора Хааса – и раскрывало веер научных возможностей…

Дмитрий Всеволодович, осушивший к этому времени полграфинчика кирша и пару больших кружек Rugenbräu , бурно заверил Федю, что они с Анной снабдят Федю такими исчерпывающими комментариями, что уже не Федя станет соавтором Хауса, а сам Хаус будет проситься, чтобы его втиснули после Фёдора мелким шрифтом! Чем ещё заниматься в этой глуши? Давным-давно пора было вылететь из Женевы в Москву, а теперь застряли тут неизвестно на сколько, кататься на лыжах поднадоело, тем более начинается оттепель… – как нельзя кстати придутся «свободные рециталы»!

Федя пригласил Анну и Дмитрия в «Alphotel» и, стесняясь того, что он, студент, позволяет себе жить в курортной гостинице, принялся путано объяснять, что, благодаря некоторым обстоятельствам, его поселили почти бесплатно… Гостиница только что открыла свой первый сезон, она никому не известна и не заполнена… хотя, в сущности, очень хорошая, недорогая…

«Насколько недорогая?» – быстро уточнил Дмитрий Всеволодович, и показался Феде трезвее, чем буквально минуту тому назад. Федя припомнил цены.

«Вы говорите, хорошая? И свободные комнаты есть?..»


Погода наутро выдалась солнечная, не январская, тёплая. Эри́к, хозяин и управляющий, провёл Белявских в «двухсветную», с пятиметровыми потолками гостиную (Эрик называл эту комнату salon à cheminée в честь прокопчённого доисторического камина). За широкими окнами перед Дмитрием Всеволодовичем и Анной раскрылся вид на три самые знаменитые швейцарские горы, Эйгер, Мюнх и Юнгфрау; на озеро Тунерзее; развернулась вся панорама горных цепей за озером… Эрик упомянул, что Шильтхорн («видите? посередине») – снимался в «Джеймс-Бонде», и обратил внимание посетителей на идеальную пирамидальную форму горы Низен («вон, справа, справа…»).

«La plus belle vue de toute la Suisse…» («Лучший вид… лучшие виды в Швейцарии…» – перевёл Федя.) «…À mon humble avis», – скромно добавил Эрик. («…Полагаю».)

По лестнице с толстыми буковыми ступеньками, не скрипевшими, а как будто позванивавшими при ходьбе, поднялись на второй этаж, осмотрели комнаты.

Молча спустились.

Переспросили названную накануне Фёдором цену.

«С завтраком?» – уточнил Белявский.

«Да, но, – Эрик посерьёзнел, – есть некоторая проблема…»

Белявские, как показалось Феде, почувствовали облегчение: «Alphotel» оказался не столь пугающе безупречен.

«Камин нельзя разжигать! – голос Эрика дрогнул. – Ремонтируя крышу, рабочие сдвинули кирпичи и нарушили прилегание…» (Фёдор с трудом перевёл «прилегание».) «…Но есть надежда, что буквально на днях появится мастер – хороший мастер! – камину двести пятьдесят лет, эту работу нельзя доверить первому встречному – и можно будет разжечь… Пока что – нельзя».

Дмитрий Всеволодович разделил скорбь хозяина: «Да, это существенный недостаток… мы должны хорошенько подумать…» – и подмигнул Фёдору.


Таким образом Alphotel Jungfrau оказался полностью «русским». Дмитрий Всеволодович и Анна заняли самый большой сдвоенный номер на втором этаже; Лёля тоже жила наверху, через комнату от Белявских; Фёдор внизу; два номера в эти дни пустовали.

* * *

На исходе дня, после того, как Белявские накатались на лыжах, Лёля – на сноуборде, а у Фёдора голова привычно распухла от многочасовой работы в наушниках, – все постояльцы «Юнгфрау» расселись вокруг каминного столика.

Дмитрий Всеволодович пожинал плоды своего артистизма. Разыграв перед Эриком мучительные сомнения, он всё же – «была не была!» – сделал выбор в пользу «Альпотеля», хотя и с – «увы!» – неработающим камином. Теперь на старинном чёрном буфете, отгораживавшем собственно «каминный угол» от большой гостиной, была в качестве так называемого «комплимента» выставлена внушительная стеклянная колба с griottes au kirsch . Тяжёлая на вид жидкость сверкала тёмно-красными искрами.

– Ну попробуй, попробуй компотик! – подносил Дмитрий Всеволодович жене ложку с мочёными вишнями…

– Тьфу! Ди-ма! Это же водка!

– А как же? – веселился Белявский. – Специальный компотик! Выпивка и закуска в одном флаконе…


Дым, поднимавшийся в небо, сделался золотым на просвет; белёные стены комнаты приобрели тёплый зефирный оттенок.


Фёдор долго выбирал, с какой записи начать, и остановился на самой своей любимой.

Бывало, что «расшифровки» давались мучительно, но речь этой женщины родом из-под Тамбова отличалась такой особенной внятностью, мерностью, рассудительностью, что Фёдор к ней прибегал как к лекарству: он расшифровывал записи этой Нины Васильевны, когда ни на что другое не оставалось сил. И всё-таки даже настолько внятную речь приходилось прослушивать шесть, семь, восемь раз – так что Фёдор почти наизусть помнил все повороты сюжета. Теперь он следил за реакцией слушателей – так, как будто рассказывал сам.

[Николай]

Ночью кто--то стучится в окошко.

Мать просыпается: «Это кто?»

«Мам! - говорит. - Да это же я, твой сын Николай».

Она говорит: «Да ты что, он у меня три года уж как погиб!» И дверь не открывает - вот как сейчас помню…

А дед какой--то был нищий, ночевал. Говорит: «Да не бойся - давай, открывай, я с топором за дверью тама…»

Открыли - а это брат! Представляете, три года ни письма, ничего: мать три года его за упокой поминала…

А он, оказывается, в Польше был, попал в плен… как--то там всё это было сложно… (шёпотом) Он во власовских войсках был, по--моему…

Он никогда о себе не рассказывал.

А знаете, за что его посадили--то?

Война кончилася, и пригнали к нам дизеля̀ … ну эти самые… трактора, трактора! А он в присутствии своего родственника сказал: «А на дизелях--то - с американских танков гусеницы содранные…» Вот за эти слова его взяли.

Я помню, пошли мы в Рязань со снохой. Мать дала нам бутылку молока, буханку черного хлеба и сколько--то яиц. Я босяком, все ноги потерла… что мне там? десять лет.

Приходим, а нам отвечают в окошко: «Врагам народа передачу не передают».

И когда следствие шло, его спрашивают: «А почему ты сдался, а пулю себе не пустил?»

А он говорит: «А мне жить хотелось, мне было пятнадцать лет».

Ему говорят: «Ты врешь. Как ты мог в пятнадцать лет воевать?» И дали ему пятнадцать лет, трибунал.

У него жена молодая - красавица, мальчик сын. Ну, жена его не дождалась: пятнадцать лет она его не собиралась там дожидаться, она вышла замуж. Все продали после него…

И вот он три года уже отсидел, пишет маме письмо: «Мам, ты не переживай, я больше армии здесь не пробуду».

И что вы думаете?

С ним сидел какой-то там генерал. Ну, все сидят - кто за что. И генерал его спрашивает: «А тебя--то за что?»

Брат сказал ему.

«А в деревне ты кем работал--то?»

«Пастухом».

«А ну, - генерал этот ему говорит, - садись, давай, пиши письмо на имя Жукова!»

И он пишет на имя Жукова письмо…

А отец говорит: «Мать, чего--то нашим Колькой интересуются?»

Из района запрос пришёл, а отцу шепнули: он был бригадиром.

Начали проверять.

Моя мама считалась мать--героиня: она имела значок с младенцем на груди.

Ей говорят: «Как же это у тебя могли два ребенка через четыре месяца родиться?..»

И подтвердилось!

Он говорит: «Я себе года-то приписал. Мне было только пятнадцать - а Родину защищать - написал восемнадцать».

Ой, это такая история - что-то невероятное!..

Жуков рассматривает его заявление - и в двадцать четыре часа на волю ему!

И, говорит: вот ночь, поле - выходи и все. Куда хочешь, туда и иди…

И вот так он вернулся. Потом сняли ему судимость, все…

И я вам скажу, вообще, то, что выпало на долю России… Вот я... наша Рязанская область... вы представляете, пережить!..

[Павел]

После войны, я помню - отец лежал с мамой на печке, а мы, дети - на ку̀днике. Это пристройка такая из досок, и сено там - ни одеяла, ничего не было, называлося кудник. И отец с матерью начали перечислять, сколько у нас не вернулись с фронта. В каждом доме почти - по три--четыре человека.

Помню, брата в армию провожали. Он был мне двоюродный брат.

Я когда в сорок восьмом--то году приезжала в Москву, дядька мой - он в Кремле работал - он жил в гостинице «Москва», окна выходили на музей Владимира Ильича Ленина.

Я ему говорю: «Дядя Жора, а я ведь помню, как вашего Павлика в армию провожали».

Он на меня смотрит: «А сколько же тебе лет? Как ты помнишь?»

Я говорю: «Я ничего не помню, я только помню, мамка сказала: пойдем крестна Павлика в армию… Я его лицо не запомнила, - говорю, - но была кудрявая копна волос рыжих…»

И дядька заплакал.

(плачет)

Говорит: «Да, он был рыжий, кудрявый, это мой сын был...»


[Мария]

А еще вот вам расскажу про сестру свою старшую.

Когда война началася, она уже была замужем. Муж у нее был танкистом, на фронте погиб. Она жила от нас восемь километров - там деревня была побогаче, мельница была, и там части стояли у них.

А немцы шли на Сталиногорск, чтобы шахты угольные захватить, город Михайлов и Тулу, и отрезать Рязанскую область от топлива - от угля, и от хлеба.

А моя сестра - ну, ей лет двадцать, наверное, было - она собирала раненых.

Я помню, она отцу рассказывает: «Папань, он раненный в нужное место - перевязку делать не дает, стесняется, молодой...»

И, она говорила, их завозили в школу, раненых этих, складывали штабелями, никакой помощи не оказывалось им, и они и умирали там штабелями…

И были, вы знаете, люди - боялися на фронт идти.

Она рассказывала отцу моему: нужно было идти в разведку - а мальчик один испугался и напился пьяный - а пьяного в разведку не посылали.

И, она сказала, вывели его в двадцать четыре часа к яблоньке, и расстреляли.

И она потихоньку его отнесла в братскую могилу. Братская могила есть тама. Я приезжала в отпуск, была постарше - мы всегда цветы носили туда.

[Александра]

А другая сестра во время войны заболела. Она вымыла голову и пошла на поле работать. Ей было шестнадцать лет.

Я ее лицо не помню, но говорят, она была очень красивой: с длинной косой, с родинкой. И мама всегда говорила: она несчастливая, потому что родинка у нее на левой щеке.

У нас было положено собираться на Вознесение и на Троицу. Девочки ходили в лес. Это был как такой летний отдых: цветы рвали, веночки плели…

И сестра старшая, Маша, ей из соседней деревни принесла платьице сшила какое--то. И говорит: «Шура, вот тебе платье». Она говорит: «Нет, мне уже ничего не надо».

Она болела уже. «Воспаление мозговой оболочки» - это значит, менингит у нее был.

Врачи маме сказали: «Бабушка, девочку нужно везти в Рязань операцию делать. Ей надо череп вскрывать: или она у вас умрет, или выздоровеет». А мама верующая была: «Ой, как “череп снимать”»?» Не дала.

Привезли ее домой. Жара страшная. А у неё, видимо, температура высокая, она метается.

И вот мама меня… Сколько же лет мне было? Может, пять, может, шесть… Мать посадит меня, говорит: «Чеши спину ей». Я чешу - она молчит. Только я отошла-, убежала - она с кровати падала, разбивалася, плакала, грызла свои серьги, бусы, помощь мамочки просила… А матери нет, я одна. Уже и отца забрали на фронт, и два брата на фронте, и эта сестра заболела, и кур надо кормить…

И вот эта сестра моя умирает - это я хорошо запомнила: одна кровать только была, мать поставила под икону - ну, как кладут в деревне--то под иконами, под образами - и все- женщины собрались около нее: у всех мужья на фронте, а кто уже вдовы - и эта девочка, она предсказывала. Она говорит: «Вот мой крестный лежит весь в крови, раненный в живот». И ещё кого--то она назвала. Она мертвых увидела.

Когда война кончилася, мужчина откуда-то из соседней деревни пришел к моей тетке и говорит: «Ваш муж умер у меня на глазах - он был ранен в живот, я его перевязывал».

То, что умирающая эта девочка предсказала - все это сбылося.

И, вы представляете, вот она умирает, и говорит: «Мама, ведь смерть ко мне идет! Спаси меня!» И вот так закрывается в одеяло!

Потом, когда она умерла, мать с сестрой не могли никак руки разжать, чтобы обмыть ее…

Умерла, ну а гроб--то делать кому? Только мальчики по пятнадцать лет, кто еще в армию не пошли. Оторвали эту фанеру, которая как--то в прихожей была отгорожена, сбили гроб. А везти на подводе надо было четыре километра. И вот кляча какая--то - ехали--ехали, нас все шатало--шатало - и гроб этот по дороге у нас развалился…

Мать не помнила, как хоронили.

Ох, сколько лет она по ней плакала! - я домой не хотела идти. Она самая была любимая эта Шурочка - ее Шурочкой звали - мать моя не могла пережить…

Она нищих кормила все: мама была очень сильно верующая...

[Розовое одеяло]

Когда мои девочки… праздник какой--нибудь, веселятся - я им начинаю рассказывать, у меня дочка так говорит: «Начало-ося!» Они не хотят это слышать.

А я расскажу. Никогда не забуду.

Я помню, в войну одно лето картошка была урожайная, крупная. Мы, дети, накапывали и таскали все это на себе ведрами.

И моя мама наварит этой картошки--то целые чугуны - и солдаты идут: шли, шли, шли… А мама была возмущена, почему офицеры наши им не давали брать ничего.

И мама вот так ведрами… ведрами она на снег кидала эту картошку горячую - они хватали ее по карманам…

Пришла одна женщина, она маме моей говорит: «Бабушка, я портниха из Ленинграда. Вы за ведро картошки купѝте у меня детское одеяло - розовое, посмотрите, красивое какое, атласное».

А мама говорит: «Ой, у меня столько детей… Нет, ведро картошки - это жалко: вдруг самим есть нечего будет…»

Она ее покормила - мы всех кормили.

И тогда эта женщина ей говорит: «Бабушка, я вижу, вы верующий человек…

(плачет)

Молитесь за меня: я съела своего ребенка!»

(громко плачет)

Поверьте мне: я это запомнила на всю--всю жизнь свою - «…ребенка!..»


Быдло

Так! Хватит! - взревел Дмитрий Всеволодович. - Все! Скажите мне: как можно жить в этом? Кто может жить в этом?! Как это все можно терпеть?! Невероятно!

Дмитрий, простите, но где же альтернатива: не жить?..

Все, я понял, в чем «миссия»! Все! Вы спрашивали, в чем миссия? - отвечаю вам: пугало! Ясно вам? Это пугало для всего мира, страна--пугало и народ--пугало: будете себя -

Но это же и… -

Будете себя плохо вести - будете вот такие! Понятно?

Но это же и ваш народ тоже! Вы тоже… -

Мо-ой?! - захохотал Дмитрий Всеволодович, - э не--е--эт!

- …Как же это так, «не ваш»?

Чем он мой? Где он мой? И не мой, и не ваш этот народ, не надейтесь! Смотрите: все разное! лица разные, кожа разная, глаза разные: у вас осмысленные глаза, у Лели вон осмысленные глаза, а не свиные - ровно ничего общего между нами!

А как же язык? Если мы говорим на одном языке...

Ай, конечно, мы не говорим на одном языке! «ЛТП» выясняли: в вашем языке нет ЛТП, в их языке нет - что там было? - компаративной этимологии. И Достоевского никакого нету в их языке! И церковных этих... Три матерных слова в их языке, все! Мы раз-ны-е!

Типа низшая раса, - с кривой усмешкой переспросила Леля, - и высшая раса?

Именно! Именно. Раса, да, каста, да! Каста, раса, конечно!

Ага. Вы еще и фашист?

От как я обожаю эти названия: «фашист», «фрейдист» - ярлык прилепили, и радуемся, и довольны! Идите скажите Америке: пусть не будут фашистами, пусть откроют границу, пустят к себе Сомали, миллиона четыре, Судан, и посмотрим, что будет с Америкой - вон она уже вся трещит! Вон идите скажите Швейцарии, пусть откроет границу, пусть сюда приедут Тува и Коми, посмо̀трите, что останется от Швейцарии, покатаетесь на скейтборде, да-да! Рим - и варвары. Пока держали границу - был Рим, а прорвали границу - все, нету Рима! Элементарно, как разные уровни, шлюзы: никогда нижний уровень не подымается к верхнему, всегда падает верхний! Нет, не-т, только шлюз, только стену бетонную, и колючую проволоку под током, и автоматчиков - и тогда еще кое--как, кое--как можно надеяться…

И комфортно вам за бетонной стеной? - Похоже было, что Леля решила на этот раз прояснить позиции до конца.

Да, мне - очень комфортно!

А на той стороне пусть загнутся, не жалко…

Во-т это поразительно! - Белявский развел руками и даже стал озираться, как будто ища поддержки у многочисленной аудитории, - вы же юные люди, откуда в вас эта зараза?! Вы не видите, что они на этом и насосались, все это совковое быдло…

Да, быдло! - крикнул Белявский. - Почему не назвать быдло быдлом, если оно суть есть - быдло! И вы его сами кормите этим своим безумием интеллигентским - оно и сосет вас уже почти что сто лет, и радо, над вами же издевается! А если собственную историю знать не хотите - где наибольшая смертность от преступлений? В какой стране? В мирное время - где больше всего изнасилований, убийств, разбойных, увечий, на единицу, на сто человек населения? знаете?

Тоже в России? - проговорил Федор угрюмо.

Нет, представьте себе, подкачали, второе место всего у России, увы: нас юаровцы обогнали, ЮАР - попробуйте угадать, с какого года? С тысяча девятьсот девяносто четвертого года. Что произошло в девяносто четвертом году? Не догадываетесь? Отмена апартеида! Тоже такие же белые юноши с врожденным чувством вины и со взором горящим: долой фашизм! Долой апартеид! - а задумался кто--нибудь, что такое апартеид? «А - парт», «а - партэ», разделение, шлюз: если белые люди живут в двадцать первом веке, а эти бьют в бубен, обмазанный свиной кровью - что им вместе--то делать? У одних компаративная этимология, у других ЛТП - на каком языке говорить? Если тут вон в Швейцарии демократия с тысяча сто девяностого года, а у нас при живом поколении на коровах пахали - где мы, где они? Куда лезем? Надо минимум триста лет сидеть тихо, не рыпаться, минимум! Но нет, как же! У нас благородное негодование: ах, все люди равны! Ах, фашизм! Ну, добились, сломали, сломали апартеид: результат? Результат, что в ЮАР насилуют восьмимесячных, не восьмилетних, подчеркиваю - а восьмимесячных девочек, шестимесячных - и это не что--то из ряда вон выходящее, это распространенное преступление: из коляски крадут белых младенцев - зачем, знаете? Знаете? Если ты изнасиловал белую девственницу, то ты выздоровеешь от СПИДа! А СПИДом больна, есесно - треть черного населения! Поэтому там что изнасилование, что убийство - по оконцовке одно и то же! Машины не останавливаются на красный свет, потому что если ты остановишься, тебя легче убить… И больше всех, разумеется, убивают не белых, а режут негры друг друга: то есть себе--то они вредят хуже. А кто виноват? Юноши интеллигентные! Равенства захотели? Прогнулись? Нате! Поймите: нельзя им давать ни-че-го! Это рыла тупые, это животные: им не строить, им только ломать, размножаться, и гадить, и гадить!..

По поводу «размножаться», - сказал Федя тихо, - вы сами цитировали статистику, что русский народ, наоборот, вымирает…

И хорошо! И прекрасно! Чем меньше русских, тем меньше проблем! Федор, вы здесь - и сидите вы здесь, и вцепитесь здесь изо всех сил, держитесь, найдите себе работу нормальную, Достоевского выкиньте в мусорное ведро: в России больше нет ничего, все сгнило, все умерло! Русскую душу?.. Пусть ваши профессора ищут русскую душу в русской литературе, в России нет русской души! И никакой души нет! Душа - здесь, где нормальные люди - вы обернитесь вокруг, посмотрите вы на нормальных людей, как живут нормальные люди!..

Это внешнее, - сказал Федя. - Это земное царство.

Нет, точно психоз! - изумился Белявский. - Надо же так извратить все! Кто сказал вам, что в земном царстве нельзя по--человечески жить? Кто сказал, что надо жить в земном царстве по--скотски? Что же: чистые, вежливые, и порядочные, и ответственные - это, значит, «земное царство», а пьянь и срань - «небесное», что ли, так?! Тогда не надо небесного никакого! Я вам говорю, можете сообщить по инстанции: царства небесного мне - не надо! И никакого - не надо!

А что кому «жалко» - «не жалко», - ткнул Белявский в Лелю, - запомните: когда «жалко», то очень много бывает крови! А чтобы не было крови - надо не «жалко», а стену бетонную, колючую проволоку и ток! и овчарок! и ждать триста лет! Для меня закончен этот разговор, всё!




Top