Дни и ночи симонов краткое содержание. Стилистические особенности военной прозы К

Двадцать пятого июня 1941 г. Маша Артемьева провожает своего мужа Ивана Синцова на войну. Синцов едет в Гродно, где осталась их годовалая дочь и где сам он в течение полутора лет служил секретарём редакции армейской газеты. Находящийся недалеко от границы, Гродно с первых же дней попадает в сводки, и добраться до города не представляется возможным. По дороге в Могилев, где находится Политуправление фронта, Синцов видит множество смертей, несколько раз попадает под бомбёжку и даже ведёт протоколы допросов, учиняемых временно созданной «тройкой». Добравшись до Могилева, он едет в типографию, а на следующий день вместе с младшим политруком Люсиным отправляется распространять фронтовую газету. У въезда на Бобруйское шоссе журналисты становятся свидетелями воздушного боя тройки «ястребков» со значительно превосходящими силами немцев и в дальнейшем пытаются оказать помощь нашим лётчикам со сбитого бомбардировщика. В результате Люсин вынужден остаться в танковой бригаде, а получивший ранение Синцов на две недели попадает в госпиталь. Когда он выписывается, выясняется, что редакция уже успела покинуть Могилев. Синцов решает, что сможет вернуться в свою газету, только имея на руках хороший материал. Случайно он узнает о тридцати девяти немецких танках, подбитых в ходе боя в расположении полка Федора Федоровича Серпилина, и едет в 176-ю дивизию, где неожиданно встречает своего старого приятеля, фоторепортёра Мишку Вайнштейна. Познакомившись с комбригом Серпилиным, Синцов решает остаться у него в полку. Серпилин пытается отговорить Синцова, поскольку знает, что обречён на бои в окружении, если в ближайшие часы не придёт приказ отступать. Тем не менее Синцов остаётся, а Мишка уезжает в Москву и по дороге погибает.

Война сводит Синцова с человеком трагической судьбы. Серпилин закончил гражданскую войну, командуя полком под Перекопом, и до своего ареста в 1937 г. читал лекции в Академии им. Фрунзе. Он был обвинён в пропаганде превосходства фашистской армии и на четыре года сослан в лагерь на Колыму.

Однако это не поколебало веры Серпилина в советскую власть. Все, что с ним произошло, комбриг считает нелепой ошибкой, а годы, проведённые на Колыме, бездарно потерянными. Освобождённый благодаря хлопотам жены и друзей, он возвращается в Москву в первый день войны и уходит на фронт, не дожидаясь ни переаттестации, ни восстановления в партии.

176-я дивизия прикрывает Могилев и мост через Днепр, поэтому немцы бросают против неё значительные силы. Перед началом боя в полк к Серпилину приезжает комдив Зайчиков и вскоре получает тяжёлое ранение. Бой продолжается три дня; немцам удаётся отрезать друг от друга три полка дивизии, и они принимаются уничтожать их поодиночке. Ввиду потерь в командном составе Серпилин назначает Синцова политруком в роту лейтенанта Хорышева. Прорвавшись к Днепру, немцы завершают окружение; разгромив два других полка, они бросают против Серпилина авиацию. Неся огромные потери, комбриг решает начать прорыв. Умирающий Зайчиков передаёт Серпилину командование дивизией, впрочем, в распоряжении нового комдива оказывается не более шестисот человек, из которых он формирует батальон и, назначив Синцова своим адъютантом, начинает выходить из окружения. После ночного боя в живых остаётся сто пятьдесят человек, однако Серпилин получает подкрепление: к нему присоединяется группа солдат, вынесших знамя дивизии, вышедшие из-под Бреста артиллеристы с орудием и маленькая докторша Таня Овсянникова, а также боец Золотарев и идущий без документов полковник Баранов, которого Серпилин, невзирая на былое знакомство, приказывает разжаловать в солдаты. В первый же день выхода из окружения умирает Зайчиков.

Вечером 1 октября руководимая Серпилиным группа с боями прорывается в расположение танковой бригады подполковника Климовича, в котором Синцов, вернувшись из госпиталя, куда отвозил раненого Серпилина, узнает своего школьного приятеля. Вышедшие из окружения получают приказ сдать трофейное оружие, после чего их отправляют в тыл. На выезде на Юхновское шоссе часть колонны сталкивается с немецкими танками и бронетранспортёрами, начинающими расстреливать безоружных людей. Через час после катастрофы Синцов встречает в лесу Золотарева, а вскоре к ним присоединяется маленькая докторша. У неё температура и вывих ноги; мужчины по очереди несут Таню. Вскоре они оставляют её на попечение порядочных людей, а сами идут дальше и попадают под обстрел. У Золотарева не хватает сил тащить раненного в голову, потерявшего сознание Синцова; не зная, жив или мёртв политрук, Золотарев снимает с него гимнастёрку и забирает документы, а сам идёт за подмогой: уцелевшие бойцы Серпилина во главе с Хорышевым вернулись к Климовичу и вместе с ним прорываются через немецкие тылы. Золотарев собирается пойти за Синцовым, но место, где он оставил раненого, уже занято немцами.

Тем временем Синцов приходит в сознание, но не может вспомнить, где его документы, сам ли в беспамятстве снял гимнастёрку с комиссарскими звёздами или же это сделал Золотарев, посчитав его мёртвым. Не пройдя и двух шагов, Синцов сталкивается с немцами и попадает в плен, однако во время бомбёжки ему удаётся бежать. Перейдя линию фронта, Синцов выходит в расположение стройбата, где отказываются верить его «басням» об утерянном партбилете, и Синцов решает идти в Особый отдел. По дороге он встречает Люсина, и тот соглашается довезти Синцова до Москвы, пока не узнает о пропавших документах. Высаженный недалеко от КПП, Синцов вынужден самостоятельно добираться до города. Это облегчается тем, что 16 октября в связи с тяжёлым положением на фронте в Москве царят паника и неразбериха. Подумав, что Маша может все ещё находиться в городе, Синцов идёт домой и, никого не застав, валится на тюфяк и засыпает.

С середины июля Маша Артемьева учится в школе связи, где её готовят к диверсионной работе в тылу у немцев. 16 октября Машу отпускают в Москву за вещами, так как вскоре ей предстоит приступить к выполнению задания. Придя домой, она застаёт спящего Синцова. Муж рассказывает ей обо всем, что с ним было за эти месяцы, о всем том ужасе, который пришлось пережить за семьдесят с лишним дней выхода из окружения. На следующее утро Маша возвращается в школу, и вскоре её забрасывают в немецкий тыл.

Синцов идёт в райком объясняться по поводу своих утраченных документов. Там он знакомится с Алексеем Денисовичем Малининым, кадровиком с двадцатилетним стажем, готовившим в своё время документы Синцова, когда того принимали в партию, и пользующимся в райкоме большим авторитетом. Эта встреча оказывается решающей в судьбе Синцова, поскольку Малинин, поверив его рассказу, принимает в Синцове живейшее участие и начинает хлопотать о восстановлении того в партии. Он предлагает Синцову записаться в добровольческий коммунистический батальон, где Малинин старший в своём взводе. После некоторых проволочек Синцов попадает на фронт.

Московское пополнение отправляют в 31-ю стрелковую дивизию; Малинина назначают политруком роты, куда по его протекции зачисляют Синцова. Под Москвой идут непрерывные кровопролитные бои. Дивизия отступает с занимаемых позиций, однако постепенно положение начинает стабилизироваться. Синцов пишет на имя Малинина записку с изложением своего «прошлого». Этот документ Малинин собирается представить в политотдел дивизии, а пока что, пользуясь временным затишьем, он идёт к своей роте, отдыхающей на развалинах недостроенного кирпичного завода; в расположенной неподалёку заводской трубе Синцов по совету Малинина устанавливает пулемёт. Начинается обстрел, и один из немецких снарядов попадает внутрь недостроенного здания. За несколько секунд до взрыва Малинина засыпает обвалившимися кирпичами, благодаря чему он остаётся жив. Выбравшись из каменной могилы и откопав единственного живого бойца, Малинин идёт к заводской трубе, у которой уже целый час слышится отрывистый стук пулемёта, и вместе с Синцовым отражает одну за другой атаки немецких танков и пехоты на нашу высоту.

Седьмого ноября на Красной площади Серпилин встречает Климовича; этот последний сообщает генералу о гибели Синцова. Однако Синцов тоже принимает участие в параде по случаю годовщины Октябрьской революции - их дивизию пополнили в тылу и после парада перебрасывают за Подольск. За бой на кирпичном заводе Малинина назначают комиссаром батальона, он представляет Синцова к ордену Красной Звезды и предлагает написать заявление о восстановлении в партии; сам Малинин уже успел сделать через политотдел запрос и получил ответ, где принадлежность Синцова к партии подтверждалась документально. После пополнения Синцова зачисляют командиром взвода автоматчиков. Малинин передаёт ему характеристику, которую следует приложить к заявлению о восстановлении в партии. Синцов проходит утверждение на партбюро полка, однако дивизионная комиссия откладывает решение этого вопроса. У Синцова происходит бурный разговор с Малининым, и тот пишет резкое письмо о деле Синцова прямо в политотдел армии. Командир дивизии генерал Орлов приезжает вручать награды Синцову и другим и вскоре погибает от разрыва случайной мины. На его место назначают Серпилина. Перед отъездом на фронт к Серпилину приходит вдова Баранова и просит сообщить подробности смерти мужа. Узнав, что сын Барановой идёт добровольцем мстить за отца, Серпилин говорит, что её муж пал смертью храбрых, хотя на самом деле покойный застрелился во время выхода из окружения под Могилёвом. Серпилин едет в полк Баглюка и по дороге проезжает мимо идущих в наступление Синцова и Малинина.

В самом начале боя Малинин получает тяжёлое ранение в живот. Он даже не успевает толком проститься с Синцовым и рассказать о своём письме в политотдел: возобновляется бой, а на рассвете Малинина вместе с другими ранеными вывозят в тыл. Однако Малинин и Синцов зря обвиняют дивпарткомиссию в проволочке: партийное дело Синцова запросил инструктор, ранее ознакомившийся с письмом Золотарева об обстоятельствах гибели политрука Синцова И. П., и теперь это письмо лежит рядом с заявлением младшего сержанта Синцова о восстановлении в партии.

Взяв станцию Воскресенское, полки Серпилина продолжают движение вперёд. Ввиду потерь в командном составе Синцов становится командиром взвода.

Книга вторая. Солдатами не рождаются

Новый, 1943 г. Серпилин встречает под Сталинградом. 111-я стрелковая дивизия, которой он командует, уже шесть недель как окружила группировку Паулюса и ждёт приказа о наступлении. Неожиданно Серпилина вызывают в Москву. Эта поездка вызвана двумя причинами: во-первых, планируется назначить Серпилина начальником штаба армии; во-вторых, его жена умирает после третьего инфаркта. Приехав домой и расспросив соседку, Серпилин узнает, что перед тем как Валентина Егоровна заболела, к ней приходил её сын. Вадим был неродным для Серпилина: Федор Федорович усыновил пятилетнего ребёнка, женившись на его матери, вдове своего друга, героя гражданской войны Толстикова. В 1937-м, когда Серпилина арестовали Вадим отрёкся от него и принял фамилию настоящего отца. Отрёкся он не потому, что действительно считал Серпилина «врагом народа», а из чувства самосохранения, чего так и не смогла простить ему мать. Возвращаясь с похорон, Серпилин сталкивается на улице с Таней Овсянниковой, находящейся в Москве на лечении. Она рассказывает что после выхода из окружения партизанила и была в подполье в Смоленске. Серпилин сообщает Тане о гибели Синцова. Накануне отъезда сын просит его разрешения перевезти в Москву из Читы жену и дочь. Серпилин соглашается и, в свою очередь, велит сыну подать рапорт об отправке на фронт.

Проводив Серпилина, подполковник Павел Артемьев возвращается в Генштаб и узнает, что его разыскивает женщина по фамилии Овсянникова. Надеясь получить сведения о сестре Маше, Артемьев едет по указанному в записке адресу, в дом, где до войны жила женщина, которую он любил, однако сумел забыть, когда Надя вышла замуж за другого.

Война началась для Артемьева под Москвой, где он командовал полком, а до этого он с 1939 г. служил в Забайкалье. В Генштаб Артемьев попал после тяжёлого ранения в ногу. Последствия этого ранения все ещё дают о себе знать, однако он, тяготясь своей адъютантской службой, мечтает поскорее вернуться на фронт.

Таня сообщает Артемьеву подробности смерти его сестры, о гибели которой он узнал ещё год назад, хотя не переставал надеяться на ошибочность этих сведений. Таня и Маша воевали в одном партизанском отряде и были подругами. Они сблизились ещё сильнее, когда выяснилось, что Машин муж Иван Синцов вынес Таню из окружения. Маша пошла на явку, однако в Смоленске так и не появилась; позже партизаны узнали о её расстреле. Таня также сообщает о смерти Синцова, которого Артемьев давно пытается разыскать. Потрясённый рассказом Тани, Артемьев решает помочь ей: обеспечить продуктами, попытаться достать билеты до Ташкента, где живут в эвакуации Танины родители. Выходя из дома, Артемьев встречает успевшую уже овдоветь Надю, а вернувшись в Генштаб, в очередной раз просит об отправке на фронт. Получив разрешение и надеясь на должность начальника штаба или командира полка, Артемьев продолжает заботиться о Тане: отдаёт ей Машины наряды, которые можно будет обменять на еду, организует переговоры с Ташкентом, - Таня узнает о смерти отца и гибели брата и о том, что её муж Николай Колчин находится в тылу. Артемьев отвозит Таню на вокзал, и, расставаясь с ним, она вдруг начинает чувствовать к этому одинокому, рвущемуся на фронт человеку нечто большее, чем просто благодарность. А он, удивившись этой внезапной перемене, задумывается над тем, что ещё раз, бессмысленно и неудержимо, пронеслось его собственное счастье, которое он опять не узнал и принял за чужое. И с этими мыслями Артемьев звонит Наде.

Синцов был ранен через неделю после Малинина. Ещё в госпитале он начал наводить справки о Маше, Малинине и Артемьеве, но так ничего и не узнал. Выписавшись, он поступил в школу младших лейтенантов, воевал в нескольких дивизиях, в том числе в Сталинграде, вступил заново в партию и после очередного ранения получил должность комбата в 111-й дивизии, вскоре после того, как из неё ушёл Серпилин.

Синцов приходит в дивизию перед самым началом наступления. Вскоре его вызывает к себе комиссар полка Левашов и знакомит с журналистами из Москвы, в одном из которых Синцов узнает Люсина. В ходе боя Синцов получает ранение, однако комдив Кузьмич заступается за него перед командиром полка, и Синцов остаётся на передовой.

Продолжая думать об Артемьеве, Таня приезжает в Ташкент. На вокзале её встречает муж, с которым Таня фактически разошлась ещё до войны. Считая Таню погибшей, он женился на другой, и этот брак обеспечил Колчину броню. Прямо с вокзала Таня идёт к матери на завод и там знакомится с парторгом Алексеем Денисовичем Малининым. После своего ранения Малинин девять месяцев провёл в госпиталях и перенёс три операции, однако его здоровье подорвано окончательно и о возвращении на фронт, о чем так мечтает Малинин, не может быть и речи. Малинин принимает в Тане живейшее участие, оказывает помощь её матери и, вызвав к себе Колчина, добивается его отправки на фронт. Вскоре Тане приходит вызов от Серпилина, и она уезжает. Придя к Серпилину на приём, Таня встречает там Артемьева и понимает, что ничего, кроме дружеских чувств, тот к ней не испытывает. Серпилин довершает разгром, сообщив, что через неделю, после того как Артемьев в должности помощника начальника оперативного отдела прибыл на фронт, к нему под видом жены прилетела «одна нахальная бабёнка из Москвы», и от гнева начальства Артемьева спасло только то, что он, по мнению Серпилина, образцовый офицер. Поняв, что это была Надя, Таня ставит крест на своём увлечении и отправляется на работу в санчасть. В первый же день она едет принимать лагерь наших военнопленных и неожиданно сталкивается там с Синцовым, который участвовал в освобождении этого концлагеря, а теперь разыскивает своего лейтенанта. Рассказ о Машиной гибели не становится для Синцова новостью: он уже обо всем знает от Артемьева, прочитавшего в «Красной звезде» заметку о комбате - бывшем журналисте, и разыскавшего шурина. Вернувшись в батальон, Синцов застаёт приехавшего ночевать к нему Артемьева. Признавая, что Таня отличная женщина, на каких надо жениться, если не быть дураком, Павел рассказывает о неожиданном приезде к нему на фронт Нади и о том, что эта женщина, которую он когда-то любил, снова принадлежит ему и буквально домогается стать его женой. Однако Синцов, со школьной скамьи питающий к Наде антипатию, видит в её действиях расчёт: тридцатилетний Артемьев уже стал полковником, а если не убьют, может стать и генералом.

Вскоре у Кузьмича открывается старая рана, и командарм Батюк настаивает на его смещении со 111-й дивизии. В связи с этим Бережной просит члена военного совета Захарова не отстранять старика хотя бы до конца операции и дать ему заместителя по строевой. Так в 111-ю приходит Артемьев. Приехав к Кузьмичу с инспекционной. поездкой, Серпилин просит передать привет Синцову, о воскрешении которого из мёртвых он узнал накануне. А через несколько дней в связи с соединением с 62-й армией Синцову дают капитана. Вернувшись из города, Синцов застаёт у себя Таню. Ее прикомандировали к захваченному немецкому госпиталю, и она ищет солдат для охраны.

Артемьеву удаётся быстро найти общий язык с Кузьмичом; несколько дней он интенсивно работает, участвуя в завершении разгрома VI немецкой армии. Внезапно его вызывают к комдиву, и там Артемьев становится свидетелем триумфа своего шурина: Синцов захватил в плен немецкого генерала, командира дивизии. Зная о знакомстве Синцова с Серпилиным, Кузьмич велит ему лично доставить пленного в штаб армии. Однако радостный для Синцова день приносит Серпилину большое горе: приходит письмо с извещением о смерти сына, погибшего в своём первом же бою, и Серпилин осознает, что, несмотря ни на что, его любовь к Вадиму не умерла. Тем временем из штаба фронта поступает известие о капитуляции Паулюса.

В качестве награды за работу в немецком госпитале Таня просит своего начальника дать ей возможность повидаться с Синцовым. Встретившийся по дороге Левашов провожает её в полк. Пользуясь деликатностью Ильина и Завалишина, Таня и Синцов проводят вместе ночь. Вскоре военный совет принимает решение развить успех и провести наступление, в ходе которого погибает Левашов, а Синцову отрывает пальцы на покалеченной когда-то руке. Сдав Ильину батальон, Синцов уезжает в медсанбат.

После победы под Сталинградом Серпилина вызывают в Москву, и Сталин предлагает ему сменить Батюка на должности командарма. Серпилин знакомится с вдовой сына и маленькой внучкой; сноха производит на него самое благоприятное впечатление. Вернувшись да фронт, Серпилин заезжает в госпиталь к Синцову и говорит, что его рапорт с просьбой оставить в армии будет рассмотрен новым командиром 111-й дивизии, - на эту должность недавно утверждён Артемьев.

Книга третья. Последнее лето

За несколько месяцев до начала Белорусской наступательной операции, весной 1944 г., командарм Серпилин с сотрясением мозга и переломом ключицы попадает в госпиталь, а оттуда в военный санаторий. Его лечащим врачом становится Ольга Ивановна Баранова. Во время их встречи в декабре 1941 г. Серпилин утаил от Барановой обстоятельства смерти её мужа, однако она все-таки узнала правду от комиссара Шмакова. Поступок Серпилина заставил Баранову много думать о нем, и когда Серпилин попал в Архангельское, Баранова вызвалась быть его лечащим врачом, чтобы ближе узнать этого человека.

Тем временем член военного совета Львов, вызвав к себе Захарова, ставит вопрос о снятии Серпилина с занимаемой должности, мотивируя это тем, что готовящаяся к наступлению армия долгое время находится без командующего.

В полк к Ильину приезжает Синцов. После ранения, с трудом отбившись от белого билета, он попал на работу в оперативный отдел штаба армии, и теперешний его визит связан с проверкой положения дел в дивизии. Надеясь на скорую вакансию, Ильин предлагает Синцову должность начальника штаба, и тот обещает переговорить с Артемьевым. Синцову остаётся съездить ещё в один полк, когда звонит Артемьев и, сказав, что Синцова вызывают в штаб армии, зовёт его к себе. Синцов рассказывает о предложении Ильина, однако Артемьев не хочет разводить семейственность и советует Синцову поговорить о возвращении в строй с Серпилиным. И Артемьев, и Синцов понимают, что наступление не за горами, в ближайших планах войны - освобождение всей Белоруссии, а значит, и Гродно. Артемьев надеется, что, когда выяснится судьба матери и племянницы, ему самому удастся вырваться хоть на сутки в Москву, к Наде. Он не видел жену более полугода, однако, несмотря на все просьбы, запрещает ей приезжать на фронт, так как в последний свой приезд, перед Курской дугой, Надя сильно подпортила мужнюю репутацию; Серпилин тогда едва не снял его с дивизии. Артемьев рассказывает Синцову, что с начальником штаба Бойко, исполняющим в отсутствие Серпилина обязанности командарма, ему работается гораздо лучше, чем с Серпилиным, и что у него как у комдива есть свои трудности, поскольку оба его предшественника находятся здесь же, в армии, и часто заезжают в свою бывшую дивизию, что даёт многим недоброжелателям молодого Артемьева повод сравнивать его с Серпилиным и Кузьмичом в пользу последних. И неожиданно, вспомнив о жене, Артемьев говорит Синцову, как плохо жить на войне, имея ненадёжный тыл. Узнав по телефону, что Синцову предстоит поездка в Москву, Павел передаёт письмо для Нади. Приехав к Захарову, Синцов получает от него и начштаба Бойко письма для Серпилина с просьбой о скорейшем возвращении на фронт.

В Москве Синцов сразу же идёт на телеграф давать «молнию» в Ташкент: ещё в марте он отправил Таню домой рожать, но уже долгое время не имеет сведений ни о ней, ни о дочке. Отправив телеграмму, Синцов едет к Серпилину, и тот обещает, что к началу боев Синцов вновь попадёт в строй. От командарма Синцов отправляется к Наде в гости. Надя начинает расспрашивать о мельчайших подробностях, касающихся Павла, и жалуется, что муж не разрешает ей приехать на фронт, а вскоре Синцов становится невольным свидетелем выяснения отношений между Надей и её любовником и даже участвует в изгнании последнего из квартиры. Оправдываясь, Надя говорит, что очень любит Павла, но жить без мужчины не в состоянии. Распрощавшись с Надей и пообещав ничего не говорить Павлу, Синцов идёт на телеграф и получает телеграмму от Таниной мамы, где сказано, что его новорождённая дочь скончалась, а Таня вылетела в армию. Узнав эти безрадостные новости, Синцов едет к Серпилину в санаторий, и тот предлагает пойти к нему в адъютанты вместо Евстигнеева, женившегося на вдове Вадима. Вскоре Серпилин проходит медицинскую комиссию; перед отъездом на фронт он делает Барановой предложение и получает её согласие выйти за него замуж по окончании войны. Встречающий Серпилина Захаров сообщает, что новым командующим их фронта назначен Батюк.

В канун наступления Синцов получает отпуск для свидания с женой. Таня рассказывает об их умершей дочери, о смерти своего бывшего мужа Николая и «старого парторга» с завода; она не называет фамилию, и Синцов так и не узнает, что это умер Малинин. Он видит, что Таню что-то гнетёт, но думает, что это связано с их дочкой. Однако у Тани есть ещё одна беда, о которой Синцов пока не знает: бывший командир её партизанской бригады сообщил Тане, что Маша - сестра Артемьева и первая жена Синцова, - возможно, все ещё жива, так как выяснилось, что вместо расстрела её угнали в Германию. Ничего не сказав Синцову, Таня решает расстаться с ним.

Согласно планам Батюка, армия Серпилина должна стать движущей силой предстоящего наступления. Под командованием Серпилина оказываются тринадцать дивизий; 111-ю выводят в тыл, к недовольству комдива Артемьева и его начштаба Туманяна. Серпилин же планирует использовать их только при взятии Могилева. Размышляя об Артемьеве, в котором он видит опыт, соединённый с молодостью, Серпилин ставит в заслугу комдиву и то, что он не любит мельтешить перед начальством, даже перед недавно приезжавшим в армию Жуковым, у которого, как вспомнил сам маршал, Артемьев служил в 1939 г. на Халхин-Голе.

Двадцать третьего июня начинается операция «Багратион». Серпилин временно забирает у Артемьева полк Ильина и передаёт его наступающей «подвижной группе», перед которой поставлена задача закрыть противнику выход из Могилева; в случае неудачи в бой вступит 111-я дивизия, перекрывшая стратегически важные Минское и Бобруйское шоссе. Артемьев рвётся в бой, считая, что вместе с «подвижной группой» сможет взять Могилев, однако Серпилин находит это нецелесообразным, так как кольцо вокруг города уже замкнулось и немцы все равно бессильны вырваться. Взяв Могилев, он получает приказ о наступлении на Минск.

Таня пишет Синцову, что они должны расстаться, потому что жива Маша, однако начавшееся наступление лишает Таню возможности передать это письмо: её переводят поближе к фронту следить за доставкой раненых в госпитали. 3 июля Таня встречает «виллис» Серпилина, и командарм говорит, что с окончанием операции пошлёт Синцова на передовую; пользуясь случаем, Таня рассказывает Синцову о Маше. В этот же день она получает ранение и просит подругу передать Синцову ставшее бесполезным письмо. Таню отправляют во фронтовой госпиталь, и по дороге она узнает о гибели Серпилина - он был смертельно ранен осколком снаряда; Синцов, как и в 1941-м, привёз его в госпиталь, но на операционный стол командарма положили уже мёртвым.

По согласованию со Сталиным Серпилина, так и не узнавшего о присвоении ему звания генерал-полковника, хоронят на Новодевичьем кладбище, рядом с Валентиной Егоровной. Захаров, знающий от Серпилина о Барановой, решает вернуть ей её письма командарму. Проводив до аэродрома гроб с телом Серпилина, Синцов заезжает в госпиталь, где узнает о Танином ранении и получает её письмо. Из госпиталя он является к новому командарму Бойко, и тот назначает Синцова начальником штаба к Ильину. Это не единственная перемена в дивизии - её командиром стал Туманян, а Артемьева, после взятия Могилева получившего звание генерал-майора, Бойко забирает к себе начальником штаба армии. Придя в оперативный отдел знакомиться с новыми подчинёнными, Артемьев узнает от Синцова, что Маша, возможно, жива. Ошеломлённый этим известием, Павел говорит, что войска соседа уже подходят к Гродно, где в начале войны остались его мать и племянница, и если они живы, то все опять будут вместе.

Захаров и Бойко, вернувшись от Батюка, поминают Серпилина, - его операция завершена и армию перебрасывают на соседний фронт, в Литву.

Военная тема в творчестве Константина Михайловича Си-монова (1915-1979) появилась до начала Великой Отечественной, начиная с событий в Испании и на Халхин-Голе. Уже в 1941 году в театре им. Ленинского комсомола состоялась премьера спектакля «Парень из нашего города», поставленного по одноименной пьесе Симонова. Это не была еще сама война, хотя в ней ощущалось предчувствие грядущих боев.

В годы Великой Отечественной войны Симонов был военным корреспондентом и побывал почти на всех фронтах. Поэт П. Антокольский вспоминал: «Когда говоришь о Симонове, война вспоминается прежде всего». Широкую известность и любовь чита-телей принесли Симонову стихотворения: «Жди меня, и я вер-нусь…», «Родина», «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…», «Родина», «Майор привез мальчишку на лафете» и др. Писатель первым создал повесть о Сталинградской битве «Дни и ночи» (1943-1944). Книга была посвящена героической защите Сталин-града. Многие персонажи этого произведения имели реальных про-тотипов.

В 50-60 годы Симонов работает над трилогией «Живые и мерт-вые», посвященной трем этапам Великой Отечественной войны. «Мне интересно,- говорил автор,- писать роман не о событии.

Меня привлекают события, существенные для жизни многих лю-дей, шире говоря — народы и страны, события, касающиеся всех персонажей и так или иначе определяющие их судьбы». Симонов, по словам исследователей, стал одним из зачинателей новой разно-видности — эпического романа-хроники.

В 1959 году вышел роман «Живые и мертвые». Центром повест-вования является судьба корреспондента армейской газеты Ивана Синцова в первый период войны. Автор рассказывает о разных эпи-зодах, в которых изображены многочисленные персонажи (более ста двадцати), которые сливаются в один монументальный образ народа. Отступление в первые недели войны заставляет задумать-ся Синцова и других персонажей романа о причинах трагедии со-рок первого года. Один из героев романа Серпилин спрашивает ге-нерала из Генштаба: » Скажи: как вышло, что и мы не знали? А если знали, то почему не доложили? А если он не слушал, почему не настаивали?» Однако ответа в романе нет.

Второй роман трилогии «Солдатами не рождаются» (1964) тесно связан с событиями, рассказанными в первой части. Действие в ро-мане начинается в новогоднюю ночь, а заканчивается в февраль-ские дни 1943 года. Эти хронологические рамки охватывают собы-тия Сталинградской битвы. Писатель показал хронику событий фронтовых будней, ужасы фашистских лагерей, героизм в тылу ра-бочих ташкентского завода, страницы подпольной борьбы. Герои трилогии: Синцов, Серпилин, Таня Овсянникова и другие — про-шли тяжелые испытания, проверку на человечность. Материал с сайта

Завершает трилогию роман «Последнее лето» (1971), посвящен-ный боям за освобождение Белоруссии. Центральной фигурой второй и третьей книги является образ генерала Серпилина (прототип — полковник Кутепов). В «Последнем лете» Серпилин ведет в бой сто тысяч человек и успешно решает задачи огромной стратегической сложности. Он заботится о простых солдатах, стремится избежать лишних потерь. Серпилин верит, что «Родина может требовать от своих сыновей подвига, а не бессмысленной смерти».

Трилогия «Живые и мертвые» обозначила новый поворот в лите-ратуре социалистического реализма, указав на глубокий драма-тизм отношений между народом, личностью и историческим про-цессом. Хотя в целом творчество Симонова было в полном согласии с идеологией социализма.

Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском

На этой странице материал по темам:

  • реферат творчество симонова
  • симонов тематика
  • дни и ночи краткое содержание и проблематика симонов
  • критика о рассказе к.симонова "свеча"
  • о творчестве к. симонова

"ДНИ И НОЧИ" - КОНСТАНТИН СИМОНОВ

Рецензия сайт

КОНСТАНТИН СИМОНОВ : "ДНИ И НОЧИ"
© Рецензия Владимира Полковникова
© Мы публикуем только свои, оригинальные, авторские рецензии.
© На сайте представлены только те книги, авторские права на которые истекли

Мы уже говорили о самом значимом произведении Константина Михайловича Симонова «Живые и мертвые» . Книга выходила с 1959 по 1971 годы. И даже если взять только первую, самую лучшую, часть, то и она напечатана через четырнадцать лет после окончания войны. Можно предполагать, скорее всего, несправедливо, что на ее содержимое наложились уже послевоенные мысли и настроение автора.
Но Симонов писал и во время войны. Стихотворение «Жди меня» слыхали? То-то. Но стихотворение стихотворением, а находилось у военкора время и на романы. Очень и очень неплохой роман о Сталинграде «Дни и ночи» написан в 1943-44 гг. Тогда же он вышел в свет.
Да, сам Симонов не командовал подразделениями, не водил роты в атаку. Не мне судить, насколько точно он смог проникнуть в психологию военного человека, насколько точно отобразил ее в своих книгах. Да и сам год выхода книги – 1944 – наверное, накладывал некоторые обязательства автора перед читателями. Война с немцами требовала литературы соответствующего настроя. Никаких соплей и нюнь, только победа.
А ведь неплохой настрой был. Это сегодня, примерно со времен перестройки, нас захлестнула литература или кинопродукция, педалирующая тему животных чувств на войне. Главным казалось отразить страх человека перед смертью, страх пойти в атаку, желание спрятаться и отсидеться. Чуть позже начали вытаскивать на свет божий и мародерство, и насилие. Постепенно наши солдаты начали превращаться в обмундированных преступников. В общем, сплошная чернуха.
Ну так тем важнее кажется прием противоядия. Неплохо бы вернуться к героическим канонам советского времени. «Дни и ночи» Симонова таковым и являются.

В центре сюжета находится командир батальона капитан Сабуров. Его почти полнокровную дивизию в первых числах сентября 1942 года переправляют в Сталинград и бросают в уличные бои. Два с половиной месяца Сабуров сражается за три сталинградских дома. Эта борьба длится на протяжении всего романа.
Да, это не «В окопах Сталинграда» Некрасова или «Его батальон» Быкова. Те книги всё же послевоенные, и настрой в них иной. Сабуровский батальон у Симонова выглядит иначе. Здесь нет особо мрачных страниц, нет чернухи, нет даже каких-то отрицательных проявлений или персонажей. Бойцы Сабурова не дезертируют, не убегают из боя, не воруют.
Впрочем, нет в романе и чрезмерного показушного героизма. Они просто не особо задумываясь выполняют тяжелую и опасную работу. Большинство из них будет убито или ранено. Но страха смерти в книге почти нет. Да, персонажи частенько роняют слова вроде «страшно». Но на деле никак не проявляют этого чувства. Надо идти в атаку – идут, нужны добровольцы – находятся. А чуть пообстрелявшись, пообжившись в занятых домах, уже начинают бравировать, пренебрегать опасностью. Ну лень ползти на брюхе тридцать метров, лучше перемахнуть в полный рост одним броском – авось не заденет.
Солдаты у Симонова, безусловно, идеализированы. Они все сплошь сознательные, понимающие, готовые к самопожертвованию. Разумеется, они даже не матерятся. Можно сказать: фу, как недостоверно. А можно ведь посмотреть и по-другому. Разве обязательно тащить в книгу всё из жизни? Вплоть до оправления естественных надобностей. Кто нуждается в матерщине, вполне может домыслить ее сам. Эта книга о другом.


Она о людях, в невозможных условиях отстоявших последние кварталы Сталинграда. Вы просто задумайтесь, что им пришлось испытать. Попробуйте представить, каково это – драться с немцами в развалинах, имея в паре сотнях метров за спиной широкую реку. И драться так не день, не два, а месяцами.
Может быть, Сталинградская битва, строго говоря, это в большинстве своем совсем не улицы Сталинграда. Она гораздо шире. Может быть, город занимал лишь небольшую часть фронта битвы. Но именно тут было настолько тяжело, настолько трудно, что выстоявшие в этих условиях люди стали символом победы.
Последняя пара глав романа «Дни и ночи» посвящена уже событиям 19-20 ноября 1942 года, когда далеко от города в наступление перешли наши танковые клинья. Симонов пытается описать чувства людей, услышавших вдруг далекий гул канонады, означающей начало перелома. Да, их еще сто пятьдесят раз могут успеть убить даже не до победы над Германией вообще, а хотя бы до победы тут, на улицах. Но что с того? Главное, всё это было не зря. Главное, победа вполне осязаема. Главное, немца скоро погонят назад. Сначала у него отобьют вон тот дом, потом квартал, улицу, весь город. А дальше и Россию.
Кстати, да, Симонов постоянно пишет «Россия», а не «Советский Союз» или какая-то другая вариация СССР. Тоже между прочим признак времени. Не сегодняшняя выдумка, а вполне себе эпоха войны.
Я не упомянул о, так скажем, любовной линии романа. Впрочем, такое определение ей и не подходит. Не упомянул не потому, что она совсем неважна или плоха. Нет, она и важна и хороша. И по-военному переживательна. В таких книгах никогда не знаешь, погибнут герои или выживут. От того содержание наполняется особым драматизмом. Линия эта показывает, что люди и в условиях Сталинграда не оскотинились, а живут как и все. Только под смертью ежеминутно ходят.
В общем, если захочется военной истории, не приключенческой, а тяжелой, боевой, наполненной суровым военным трудом, то «Дни и ночи» Симонова неплохой выбор.


Цитата:
Бомбы, фугасные и осколочные, большие и маленькие, бомбы, вырывающие воронки глубиной в три метра, и бомбы, которые рвались, едва коснувшись земли, с осколками, летящими так низко, что они брили бы траву, если бы она здесь была, – все это ревело над головой в течение почти трех часов. Но когда в шесть часов вечера немцы пошли в третью атаку, они так и не перепрыгнули через «овраг смерти».
Сабурову впервые пришлось видеть такое количество мертвецов на таком маленьком пространстве.
Утром, когда после прихода подкрепления Сабуров пересчитал своих людей, у него было – он твердо запомнил эту цифру – восемьдесят три человека. Сейчас, к семи часам вечера, у него осталось в строю тридцать пять, из них две трети легкораненых. Должно быть, то же самое было и слева и справа от него.
Окопы были разворочены, ходы сообщения в десятках мест прерваны прямыми попаданиями бомб и снарядов, многие блиндажи выломаны и вздыблены. Все уже кончилось, а в ушах все еще стоял сплошной грохот.
Если бы Сабурова когда-нибудь потом попросили описать все, что с ним происходило в этот день, он мог бы рассказать это в нескольких словах: немцы стреляли, мы прятались в окопах, потом они переставали стрелять, мы поднимались, стреляли по ним, потом они отступали, начинали снова стрелять, мы снова прятались в окопы, и когда они переставали стрелять и шли в атаку, мы снова стреляли по ним.
Вот, в сущности, все, что делал он и те, кто был с ним. Но, пожалуй, еще никогда в своей жизни он не чувствовал такого упрямого желания остаться в живых. Это был не страх смерти и не боязнь, что оборвется жизнь такая, какая она была, со всеми ее радостями и печалями, и не завистливая мысль, что для других придет завтра, а его, Сабурова, уже не будет на свете.
Нет, весь этот день он был одержим одним-единственным желанием высидеть, дождаться той минуты, когда наступит тишина, когда поднимутся немцы, когда можно будет самому подняться и стрелять по ним. Он и все окружавшие его трижды за день ждали этого момента. Они не знали, что будет потом, но до этой минуты они каждый раз хотели дожить во что бы то ни стало. И когда в седьмом часу вечера была отбита последняя, третья атака, наступила короткая тишина, и люди в первый раз за день сказали какие-то слова, кроме команд и страшных, нечеловеческих, хриплых ругательств, которые они кричали, стреляя в немцев, – то эти слова оказались неожиданно тихими. Люди почувствовали, что случилось нечто необычайно важное, что они сегодня сделали не только то, о чем потом будет написано в сводке Информбюро: «Часть такая-то уничтожила до 700 (или 800) гитлеровцев», а что они вообще победили сегодня немцев, оказались сильнее их.

(Цитируется по: "Дни и ночи"- Константин Михайлович Симонов.)

Константин Михайлович Симонов

Дни и ночи

Памяти погибших за Сталинград

…так тяжкий млат,

дробя стекло, кует булат.

А. Пушкин

Обессилевшая женщина сидела, прислонившись к глиняной стене сарая, и спокойным от усталости голосом рассказывала о том, как сгорел Сталинград.

Было сухо и пыльно. Слабый ветерок катил под ноги желтые клубы пыли. Ноги женщины были обожжены и босы, и когда она говорила, то рукой подгребала теплую пыль к воспаленным ступням, словно пробуя этим утишить боль.

Капитан Сабуров взглянул на свои тяжелые сапоги и невольно на полшага отодвинулся.

Он молча стоял и слушал женщину, глядя поверх ее головы туда, где у крайних домиков, прямо в степи, разгружался эшелон.

За степью блестела на солнце белая полоса соляного озера, и все это, вместе взятое, казалось краем света. Теперь, в сентябре, здесь была последняя и ближайшая к Сталинграду железнодорожная станция. Дальше от берега Волги предстояло идти пешком. Городишко назывался Эльтоном, по имени соляного озера. Сабуров невольно вспомнил заученные еще со школы слова «Эльтон» и «Баскунчак». Когда-то это было только школьной географией. И вот он, этот Эльтон: низкие домики, пыль, захолустная железнодорожная ветка.

А женщина все говорила и говорила о своих несчастьях, и, хотя слова ее были привычными, у Сабурова защемило сердце. Прежде уходили из города в город, из Харькова в Валуйки, из Валуек в Россошь, из Россоши в Богучар, и так же плакали женщины, и так же он слушал их со смешанным чувством стыда и усталости. Но здесь была заволжская голая степь, край света, и в словах женщины звучал уже не упрек, а отчаяние, и уже некуда было дальше уходить по этой степи, где на многие версты не оставалось ни городов, ни рек – ничего.

– Куда загнали, а? – прошептал он, и вся безотчетная тоска последних суток, когда он из теплушки смотрел на степь, стеснилась в эти два слова.

Ему было очень тяжело в эту минуту, но, вспомнив страшное расстояние, отделявшее его теперь от границы, он подумал не о том, как он шел сюда, а именно о том, как ему придется идти обратно. И было в его невеселых мыслях то особенное упрямство, свойственное русскому человеку, не позволявшее ни ему, ни его товарищам ни разу за всю войну допустить возможность, при которой не будет этого «обратно».

Он посмотрел на поспешно выгружавшихся из вагонов солдат, и ему захотелось как можно скорее добраться по этой пыли до Волги и, переправившись через нее, почувствовать, что обратной переправы не будет и что его личная судьба будет решаться на том берегу, заодно с участью города. И если немцы возьмут город, он непременно умрет, и если он не даст им этого сделать, то, может быть, выживет.

А женщина, сидевшая у его ног, все еще рассказывала про Сталинград, одну за другой называя разбитые и сожженные улицы. Незнакомые Сабурову названия их для нее были исполнены особого смысла. Она знала, где и когда были построены сожженные сейчас дома, где и когда посажены спиленные сейчас на баррикады деревья, она жалела все это, как будто речь шла не о большом городе, а о ее доме, где пропали и погибли до слез знакомые, принадлежавшие лично ей вещи.

Но о своем доме она как раз не говорила ничего, и Сабуров, слушая ее, подумал, как, в сущности, редко за всю войну попадались ему люди, жалевшие о своем пропавшем имуществе. И чем дальше шла война, тем реже люди вспоминали свои брошенные дома и тем чаще и упрямее вспоминали только покинутые города.

Вытерев слезы концом платка, женщина обвела долгим вопросительным взглядом всех слушавших ее и сказала задумчиво и убежденно:

– Денег-то сколько, трудов сколько!

– Чего трудов? – спросил кто-то, не поняв смысла ее слов.

– Обратно построить все, – просто сказала женщина.

Сабуров спросил женщину о ней самой. Она сказала, что два ее сына давно на фронте и один из них уже убит, а муж и дочь, наверное, остались в Сталинграде. Когда начались бомбежка и пожар, она была одна и с тех пор ничего не знает о них.

– А вы в Сталинград? – спросила она.

– Да, – ответил Сабуров, не видя в этом военной тайны, ибо для чего же еще, как не для того, чтобы идти в Сталинград, мог разгружаться сейчас воинский эшелон в этом забытом богом Эльтоне.

– Наша фамилия Клименко. Муж – Иван Васильевич, а дочь – Аня. Может, встретите где живых, – сказала женщина со слабой надеждой.

– Может, и встречу, – привычно ответил Сабуров.

Батальон заканчивал выгрузку. Сабуров простился с женщиной и, выпив ковш воды из выставленной на улицу бадейки, направился к железнодорожному полотну.

Бойцы, сидя на шпалах, сняв сапоги, подвертывали портянки. Некоторые из них, сэкономившие выданный с утра паек, жевали хлеб и сухую колбасу. По батальону прошел верный, как обычно, солдатский слух, что после выгрузки сразу предстоит марш, и все спешили закончить свои недоделанные дела. Одни ели, другие чинили порванные гимнастерки, третьи перекуривали.

Сабуров прошелся вдоль станционных путей. Эшелон, в котором ехал командир полка Бабченко, должен был подойти с минуты на минуту, и до тех пор оставался еще не решенным вопрос, начнет ли батальон Сабурова марш к Сталинграду, не дожидаясь остальных батальонов, или же после ночевки, утром, сразу двинется весь полк.

Сабуров шел вдоль путей и разглядывал людей, вместе с которыми послезавтра ему предстояло вступить в бой.

Многих он хорошо знал в лицо и по фамилии. Это были «воронежские» – так про себя называл он тех, которые воевали с ним еще под Воронежем. Каждый из них был драгоценностью, потому что им можно было приказывать, не объясняя лишних подробностей.

Они знали, когда черные капли бомб, падающие с самолета, летят прямо на них и надо ложиться, и знали, когда бомбы упадут дальше и можно спокойно наблюдать за их полетом. Они знали, что под минометным огнем ползти вперед ничуть не опасней, чем оставаться лежать на месте. Они знали, что танки чаще всего давят именно бегущих от них и что немецкий автоматчик, стреляющий с двухсот метров, всегда больше рассчитывает испугать, чем убить. Словом, они знали все те простые, но спасительные солдатские истины, знание которых давало им уверенность, что их не так-то легко убить.

Таких солдат у него была треть батальона. Остальным предстояло увидеть войну впервые. У одного из вагонов, охраняя еще не погруженное на повозки имущество, стоял немолодой красноармеец, издали обративший на себя внимание Сабурова гвардейской выправкой и густыми рыжими усами, как пики, торчавшими в стороны. Когда Сабуров подошел к нему, тот лихо взял «на караул» и прямым, немигающим взглядом продолжал смотреть в лицо капитану. В том, как он стоял, как был подпоясан, как держал винтовку, чувствовалась та солдатская бывалость, которая дается только годами службы. Между тем Сабуров, помнивший в лицо почти всех, кто был с ним под Воронежем, до переформирования дивизии, этого красноармейца не помнил.

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Константин Симонов
Дни и ночи

Памяти погибших за Сталинград


…так тяжкий млат,
дробя стекло, кует булат.

А. Пушкин

I

Обессилевшая женщина сидела, прислонившись к глиняной стене сарая, и спокойным от усталости голосом рассказывала о том, как сгорел Сталинград.

Было сухо и пыльно. Слабый ветерок катил под ноги желтые клубы пыли. Ноги женщины были обожжены и босы, и когда она говорила, то рукой подгребала теплую пыль к воспаленным ступням, словно пробуя этим утишить боль.

Капитан Сабуров взглянул на свои тяжелые сапоги и невольно на полшага отодвинулся.

Он молча стоял и слушал женщину, глядя поверх ее головы туда, где у крайних домиков, прямо в степи, разгружался эшелон.

За степью блестела на солнце белая полоса соляного озера, и все это, вместе взятое, казалось краем света. Теперь, в сентябре, здесь была последняя и ближайшая к Сталинграду железнодорожная станция. Дальше от берега Волги предстояло идти пешком. Городишко назывался Эльтоном, по имени соляного озера. Сабуров невольно вспомнил заученные еще со школы слова «Эльтон» и «Баскунчак». Когда-то это было только школьной географией. И вот он, этот Эльтон: низкие домики, пыль, захолустная железнодорожная ветка.

А женщина все говорила и говорила о своих несчастьях, и, хотя слова ее были привычными, у Сабурова защемило сердце. Прежде уходили из города в город, из Харькова в Валуйки, из Валуек в Россошь, из Россоши в Богучар, и так же плакали женщины, и так же он слушал их со смешанным чувством стыда и усталости. Но здесь была заволжская голая степь, край света, и в словах женщины звучал уже не упрек, а отчаяние, и уже некуда было дальше уходить по этой степи, где на многие версты не оставалось ни городов, ни рек – ничего.

– Куда загнали, а? – прошептал он, и вся безотчетная тоска последних суток, когда он из теплушки смотрел на степь, стеснилась в эти два слова.

Ему было очень тяжело в эту минуту, но, вспомнив страшное расстояние, отделявшее его теперь от границы, он подумал не о том, как он шел сюда, а именно о том, как ему придется идти обратно. И было в его невеселых мыслях то особенное упрямство, свойственное русскому человеку, не позволявшее ни ему, ни его товарищам ни разу за всю войну допустить возможность, при которой не будет этого «обратно».

Он посмотрел на поспешно выгружавшихся из вагонов солдат, и ему захотелось как можно скорее добраться по этой пыли до Волги и, переправившись через нее, почувствовать, что обратной переправы не будет и что его личная судьба будет решаться на том берегу, заодно с участью города. И если немцы возьмут город, он непременно умрет, и если он не даст им этого сделать, то, может быть, выживет.

А женщина, сидевшая у его ног, все еще рассказывала про Сталинград, одну за другой называя разбитые и сожженные улицы. Незнакомые Сабурову названия их для нее были исполнены особого смысла. Она знала, где и когда были построены сожженные сейчас дома, где и когда посажены спиленные сейчас на баррикады деревья, она жалела все это, как будто речь шла не о большом городе, а о ее доме, где пропали и погибли до слез знакомые, принадлежавшие лично ей вещи.

Но о своем доме она как раз не говорила ничего, и Сабуров, слушая ее, подумал, как, в сущности, редко за всю войну попадались ему люди, жалевшие о своем пропавшем имуществе. И чем дальше шла война, тем реже люди вспоминали свои брошенные дома и тем чаще и упрямее вспоминали только покинутые города.

Вытерев слезы концом платка, женщина обвела долгим вопросительным взглядом всех слушавших ее и сказала задумчиво и убежденно:

– Денег-то сколько, трудов сколько!

– Чего трудов? – спросил кто-то, не поняв смысла ее слов.

– Обратно построить все, – просто сказала женщина.

Сабуров спросил женщину о ней самой. Она сказала, что два ее сына давно на фронте и один из них уже убит, а муж и дочь, наверное, остались в Сталинграде. Когда начались бомбежка и пожар, она была одна и с тех пор ничего не знает о них.

– А вы в Сталинград? – спросила она.

– Да, – ответил Сабуров, не видя в этом военной тайны, ибо для чего же еще, как не для того, чтобы идти в Сталинград, мог разгружаться сейчас воинский эшелон в этом забытом богом Эльтоне.

– Наша фамилия Клименко. Муж – Иван Васильевич, а дочь – Аня. Может, встретите где живых, – сказала женщина со слабой надеждой.

– Может, и встречу, – привычно ответил Сабуров.

Батальон заканчивал выгрузку. Сабуров простился с женщиной и, выпив ковш воды из выставленной на улицу бадейки, направился к железнодорожному полотну.

Бойцы, сидя на шпалах, сняв сапоги, подвертывали портянки. Некоторые из них, сэкономившие выданный с утра паек, жевали хлеб и сухую колбасу. По батальону прошел верный, как обычно, солдатский слух, что после выгрузки сразу предстоит марш, и все спешили закончить свои недоделанные дела. Одни ели, другие чинили порванные гимнастерки, третьи перекуривали.

Сабуров прошелся вдоль станционных путей. Эшелон, в котором ехал командир полка Бабченко, должен был подойти с минуты на минуту, и до тех пор оставался еще не решенным вопрос, начнет ли батальон Сабурова марш к Сталинграду, не дожидаясь остальных батальонов, или же после ночевки, утром, сразу двинется весь полк.

Сабуров шел вдоль путей и разглядывал людей, вместе с которыми послезавтра ему предстояло вступить в бой.

Многих он хорошо знал в лицо и по фамилии. Это были «воронежские» – так про себя называл он тех, которые воевали с ним еще под Воронежем. Каждый из них был драгоценностью, потому что им можно было приказывать, не объясняя лишних подробностей.

Они знали, когда черные капли бомб, падающие с самолета, летят прямо на них и надо ложиться, и знали, когда бомбы упадут дальше и можно спокойно наблюдать за их полетом. Они знали, что под минометным огнем ползти вперед ничуть не опасней, чем оставаться лежать на месте. Они знали, что танки чаще всего давят именно бегущих от них и что немецкий автоматчик, стреляющий с двухсот метров, всегда больше рассчитывает испугать, чем убить. Словом, они знали все те простые, но спасительные солдатские истины, знание которых давало им уверенность, что их не так-то легко убить.

Таких солдат у него была треть батальона. Остальным предстояло увидеть войну впервые. У одного из вагонов, охраняя еще не погруженное на повозки имущество, стоял немолодой красноармеец, издали обративший на себя внимание Сабурова гвардейской выправкой и густыми рыжими усами, как пики, торчавшими в стороны. Когда Сабуров подошел к нему, тот лихо взял «на караул» и прямым, немигающим взглядом продолжал смотреть в лицо капитану. В том, как он стоял, как был подпоясан, как держал винтовку, чувствовалась та солдатская бывалость, которая дается только годами службы. Между тем Сабуров, помнивший в лицо почти всех, кто был с ним под Воронежем, до переформирования дивизии, этого красноармейца не помнил.

– Как фамилия? – спросил Сабуров.

– Конюков, – отчеканил красноармеец и снова уставился неподвижным взглядом в лицо капитану.

– В боях участвовали?

– Так точно.

– Под Перемышлем.

– Вот как. Значит, от самого Перемышля отступали?

– Никак нет. Наступали. В шестнадцатом году.

– Вот оно что.

Сабуров внимательно взглянул на Конюкова. Лицо солдата было серьезно, почти торжественно.

– А в эту войну давно в армии? – спросил Сабуров.

– Никак нет, первый месяц.

Сабуров еще раз с удовольствием окинул глазом крепкую фигуру Конюкова и пошел дальше. У последнего вагона он встретил своего начальника штаба лейтенанта Масленникова, распоряжавшегося выгрузкой.

Масленников доложил ему, что через пять минут выгрузка будет закончена, и, посмотрев на свои ручные квадратные часы, сказал:

– Разрешите, товарищ капитан, сверить с вашими?

Сабуров молча вынул из кармана свои часы, пристегнутые за ремешок английской булавкой. Часы Масленникова отставали на пять минут. Он с недоверием посмотрел на старые серебряные, с треснувшим стеклом часы Сабурова.

Сабуров улыбнулся:

– Ничего, переставляйте. Во-первых, часы еще отцовские, Буре, а во-вторых, привыкайте к тому, что на войне верное время всегда бывает у начальства.

Масленников еще раз посмотрел на те и другие часы, аккуратно подвел свои и, откозыряв, попросил разрешения быть свободным.

Поездка в эшелоне, где его назначили комендантом, и эта выгрузка были для Масленникова первым фронтовым заданием. Здесь, в Эльтоне, ему казалось, что уже попахивает близостью фронта. Он волновался, предвкушая войну, в которой, как ему казалось, он постыдно долго не принимал участия. И все порученное ему сегодня Сабуровым выполнил с особой аккуратностью и тщательностью.

– Да, да, идите, – сказал Сабуров после секундного молчания.

Глядя на это румяное, оживленное мальчишеское лицо, Сабуров представил себе, каким оно станет через неделю, когда грязная, утомительная, беспощадная окопная жизнь всей тяжестью впервые обрушится на Масленникова.

Маленький паровоз, пыхтя, втаскивал на запасный путь долгожданный второй эшелон.

Как всегда торопясь, с подножки классного вагона еще на ходу соскочил командир полка подполковник Бабченко. Подвернув при прыжке ногу, он выругался и заковылял к спешившему навстречу ему Сабурову.

– Как с разгрузкой? – хмуро, не глядя в лицо Сабурову, спросил он.

– Закончена.

Бабченко огляделся. Разгрузка и в самом деле была закончена. Но хмурый вид и строгий тон, сохранять которые Бабченко считал своим долгом при всех разговорах с подчиненными, требовали от него и сейчас, чтобы он для поддержания своего престижа сделал какое-либо замечание.

– Что делаете? – отрывисто спросил он.

– Жду ваших приказаний.

– Лучше бы людей пока накормили, чем ждать.

– В том случае, если мы тронемся сейчас, я решил кормить людей на первом привале, а в том случае, если мы заночуем, решил организовать им через час горячую пищу здесь, – неторопливо ответил Сабуров с той спокойной логикой, которую в нем особенно не любил вечно спешивший Бабченко.

Подполковник промолчал.

– Прикажете сейчас кормить? – спросил Сабуров.

– Нет, покормите на привале. Пойдете, не дожидаясь остальных. Прикажите строиться.

Сабуров подозвал Масленникова и приказал ему построить людей.

Бабченко хмуро молчал. Он привык делать всегда все сам, всегда спешил и часто не поспевал.

Собственно говоря, командир батальона не обязан сам строить походную колонну. Но то, что Сабуров поручил это другому, а сам сейчас спокойно, ничего не делая, стоял рядом с ним, командиром полка, сердило Бабченко. Он любил, чтобы в его присутствии подчиненные суетились и бегали. Но от спокойного Сабурова он никогда не мог этого добиться. Отвернувшись, он стал смотреть на строившуюся колонну. Сабуров стоял рядом. Он знал, что командир полка недолюбливает его, но уже привык к этому и не обращал внимания.

Они оба с минуту стояли молча. Вдруг Бабченко, по-прежнему не оборачиваясь к Сабурову, сказал с гневом и обидой в голосе:

– Нет, ты посмотри, что они с людьми делают, сволочи!

Мимо них, тяжело переступая по шпалам, вереницей шли сталинградские беженцы, оборванные, изможденные, перевязанные серыми от пыли бинтами.

Они оба посмотрели в ту сторону, куда предстояло идти полку. Там лежала все та же, что и здесь, лысая степь, и только пыль впереди, завившаяся на буграх, похожа была на далекие клубы порохового дыма.

– Место сбора в Рыбачьем. Идите ускоренным маршем и вышлите ко мне связных, – сказал Бабченко с прежним хмурым выражением лица и, повернувшись, пошел к своему вагону.

Сабуров вышел на дорогу. Роты уже построились. В ожидании начала марша была дана команда: «Вольно». В рядах тихо переговаривались. Идя к голове колонны мимо второй роты, Сабуров снова увидел рыжеусого Конюкова: он что-то оживленно рассказывал, размахивая руками.

– Батальон, слушай мою команду!

Колонна тронулась. Сабуров шагал впереди. Далекая пыль, вившаяся над степью, опять показалась ему дымом. Впрочем, может быть, и в самом деле впереди горела степь.

II

Двадцать суток назад, в душный августовский день, бомбардировщики воздушной эскадры Рихтгофена с утра повисли над городом. Трудно сказать, сколько их было на самом деле и по скольку раз они бомбили, улетали и вновь возвращались, но всего за день наблюдатели насчитали над городом две тысячи самолетов.

Город горел. Он горел ночь, весь следующий день и всю следующую ночь. И хотя в первый день пожара бои шли еще за шестьдесят километров от города, у донских переправ, но именно с этого пожара и началось большое сталинградское сражение, потому что и немцы и мы – одни перед собой, другие за собой – с этой минуты увидели зарево Сталинграда, и все помыслы обеих сражавшихся сторон были отныне, как к магниту, притянуты к горящему городу.

На третий день, когда пожар начал стихать, в Сталинграде установился тот особый тягостный запах пепелища, который потом так и не покидал его все месяцы осады. Запахи горелого железа, обугленного дерева и пережженного кирпича смешались во что-то одно, одуряющее, тяжелое и едкое. Сажа и пепел быстро осели на землю, но, как только задувал самый легкий ветер с Волги, этот черный прах начинал клубиться вдоль сожженных улиц, и тогда казалось, что в городе снова дымно.

Немцы продолжали бомбардировки, и в Сталинграде то там, то здесь вспыхивали новые, уже никого не поражавшие пожары. Они сравнительно быстро кончались, потому что, спалив несколько новых домов, огонь вскоре доходил до ранее сгоревших улиц и, не находя себе пищи, потухал. Но город был так огромен, что все равно всегда где-нибудь что-то горело, и все уже привыкли к этому постоянному зареву, как к необходимой части ночного пейзажа.

На десятые сутки после начала пожара немцы подошли так близко, что их снаряды и мины стали все чаще разрываться в центре города.

На двадцать первые сутки наступила та минута, когда человеку, верящему только в военную теорию, могло показаться, что защищать город дальше бесполезно и даже невозможно. Севернее города немцы вышли на Волгу, южнее – подходили к ней. Город, растянувшийся в длину на шестьдесят пять километров, в ширину нигде не имел больше пяти, и почти по всей длине его немцы уже заняли западные окраины.

Канонада, начавшаяся в семь утра, не прекращалась до заката. Непосвященному, попавшему в штаб армии, показалось бы, что все обстоит благополучно и что, во всяком случае, у обороняющихся еще много сил. Посмотрев на штабную карту города, где было нанесено расположение войск, он бы увидел, что этот сравнительно небольшой участок весь густо исписан номерами стоящих в обороне дивизий и бригад. Он бы мог услышать приказания, отдаваемые по телефону командирам этих дивизий и бригад, и ему могло бы показаться, что сто́ит только точно выполнить все эти приказания, и успех, несомненно, обеспечен. Для того же, чтобы действительно понять, что происходило, этому непосвященному наблюдателю следовало бы добраться до самих дивизий, которые в виде таких аккуратных красных полукружий были отмечены на карте.

Большинство отступавших из-за Дона, измотанных в двухмесячных боях дивизий по количеству штыков представляли собой сейчас неполные батальоны. В штабах и в артиллерийских полках еще было довольно много людей, но в стрелковых ротах каждый боец был на счету. В последние дни в тыловых частях взяли всех, кто не был там абсолютно необходим. Телефонисты, повара, химики перешли в распоряжение командиров полков и по необходимости стали пехотой. Но хотя начальник штаба армии, смотря на карту, отлично знал, что его дивизии уже не дивизии, однако размеры участков, которые они занимали, по-прежнему требовали, чтобы на их плечи падала именно та задача, которая должна падать на плечи дивизии. И, зная, что бремя это непосильно, все начальники от самых больших до самых малых все-таки клали это непосильное бремя на плечи своих подчиненных, ибо другого выхода не было, а воевать было по-прежнему необходимо.

Перед войной командующий армией, наверное, рассмеялся бы, если бы ему сказали, что придет день, когда весь подвижной резерв, которым он будет располагать, составит несколько сот человек. А между тем сегодня это было именно так… Несколько сот автоматчиков, посаженных на грузовики, – это было все, что он в критический момент прорыва мог быстро перебросить из одного конца города в другой.

На большом и плоском холме Мамаева кургана, в каком-нибудь километре от передовой, в землянках и окопах разместился командный пункт армии. Немцы прекратили атаки, то ли отложив их до темноты, то ли решив передохнуть до утра. Обстановка вообще и эта тишина в особенности заставляли предполагать, что утром будет непременный и решительный штурм.

– Пообедали бы, – сказал адъютант, с трудом протискиваясь в маленькую землянку, где сидели над картой начальник штаба и член Военного совета. Они оба поглядели друг на друга, потом на карту, потом снова друг на друга. Если бы адъютант не напомнил им, что нужно обедать, они, может быть, еще долго сидели бы над ней. Они одни знали, насколько было опасно положение на самом деле, и хотя все, что возможно было сделать, было уже предусмотрено и командующий сам выехал в дивизии проверить выполнение своих приказаний, но от карты все-таки трудно было оторваться – хотелось чудом выискать на этом листе бумаги еще какие-то новые, небывалые возможности.

– Обедать так обедать, – сказал член Военного совета Матвеев, человек по характеру жизнерадостный и любивший покушать в тех случаях, когда среди штабной сутолоки на это оставалось время.

Они вышли на воздух. Начинало темнеть. Внизу, справа от кургана, на фоне свинцового неба, как стадо огненных зверей, промелькнули снаряды «катюш». Немцы готовились к ночи, пуская в воздух первые белые ракеты, обозначавшие их передний край.

Через Мамаев курган проходило так называемое зеленое кольцо. Его затеяли в тридцатом году сталинградские комсомольцы и десять лет окружали свой пыльный и душный город поясом молодых парков и бульваров. Вершина Мамаева кургана была тоже обсажена тоненькими десятилетними липками.

Матвеев огляделся. Так хорош был этот теплый осенний вечер, так неожиданно тихо стало кругом, так пахло последней летней свежестью от начинавших желтеть липок, что ему показалось нелепым сидеть в полуразрушенной халупе, где помещалась столовая.

– Скажи, чтобы стол сюда вынесли, – обратился он к адъютанту, – под липками будем обедать.

С кухни вынесли колченогий стол, покрыли скатертью, приставили две скамейки.

– Ну что ж, генерал, сели, – сказал Матвеев начальнику штаба. – Давно мы с тобой под липками не обедали, и едва ли скоро придется.

И он оглянулся назад, на сожженный город.

Адъютант принес водку в стаканах.

– А помнишь, генерал, – продолжал Матвеев, – когда-то в Сокольниках, около лабиринта, такие клетушки с живою оградой из подстриженной сирени были, и в каждой столик и скамеечки. И самовар подавали… Туда все больше семействами приезжали.

– Ну и комаров же там было, – вставил не расположенный к лирике начальник штаба, – не то, что здесь.

– А здесь самовара нет, – сказал Матвеев.

– Зато и комаров нет. А лабиринт там действительно был такой, что трудно выбраться.

Матвеев посмотрел через плечо на расстилавшийся внизу город и усмехнулся:

– Лабиринт…

Внизу сходились, расходились и перепутывались улицы, на которых среди решений многих человеческих судеб предстояло решаться одной большой судьбе – судьбе армии.

В полутьме вырос адъютант.

– С левого берега от Боброва прибыли. – По его голосу было видно, что он бежал сюда и запыхался.

– Где они? – вставая, отрывисто спросил Матвеев.

– Со мной! Товарищ майор! – позвал адъютант.

Рядом с ним появилась плохо различимая в темноте высокая фигура.

– Встретили? – спросил Матвеев.

– Встретили. Полковник Бобров приказал доложить, что сейчас начнет переправу.

– Хорошо, – сказал Матвеев и глубоко и облегченно вздохнул.

То, что последние часы волновало и его, и начальника штаба, и всех окружающих, решилось.

– Командующий еще не вернулся? – спросил он адъютанта.

– Поищите по дивизиям, где он, и доложите, что Бобров встретил.

III

Полковник Бобров еще с утра был отправлен встретить и поторопить ту самую дивизию, в которой командовал батальоном Сабуров. Бобров встретил ее в полдень, не доезжая Средней Ахтубы, в тридцати километрах от Волги. И первым, с кем он говорил, был как раз Сабуров, шедший в голове батальона. Спросив у Сабурова номер дивизии и узнав у него, что командир ее следует позади, полковник быстро сел в готовую тронуться машину.

– Товарищ капитан, – сказал он Сабурову и поглядел ему в лицо усталыми глазами, – мне не нужно вам объяснять, почему к восемнадцати часам ваш батальон должен быть на переправе.

И, не добавив ни слова, захлопнул дверцу.

В шесть часов вечера, возвращаясь, Бобров застал Сабурова уже на берегу. После утомительного марша батальон пришел к Волге нестройно, растянувшись, но уже через полчаса после того, как первые бойцы увидели Волгу, Сабурову удалось в ожидании дальнейших приказаний разместить всех вдоль оврагов и склонов холмистого берега.

Когда Сабуров в ожидании переправы присел отдохнуть на лежавшие у самой воды бревна, полковник Бобров подсел к нему и предложил закурить.

Они закурили.

– Ну как там? – спросил Сабуров и кивнул по направлению к правому берегу.

– Трудно, – ответил полковник. – Трудно… – И в третий раз шепотом повторил: – Трудно, – словно нечего было добавить к этому исчерпывающему все слову.

И если первое «трудно» означало просто трудно, а второе «трудно» – очень трудно, то третье «трудно», сказанное шепотом, – значило – страшно трудно, до зарезу.

Сабуров молча посмотрел на правый берег Волги. Вот он – высокий, обрывистый, как все западные берега русских рек. Вечное несчастье, которое на себе испытал Сабуров в эту войну: все западные берега русских и украинских рек были обрывистые, все восточные – отлогие. И все города стояли именно на западных берегах рек – Киев, Смоленск, Днепропетровск, Ростов… И все их было трудно защищать, потому что они прижаты к реке, и все их будет трудно брать обратно, потому что они тогда окажутся за рекой.

Начинало темнеть, но было хорошо видно, как кружатся, входят в пике и выходят из него над городом немецкие бомбардировщики, и густым слоем, похожим на мелкие перистые облачка, покрывают небо зенитные разрывы.

В южной части города горел большой элеватор, даже отсюда было видно, как пламя вздымалось над ним. В его высокой каменной трубе, видимо, была огромная тяга.

А по безводной степи, за Волгой, к Эльтону шли тысячи голодных, жаждущих хотя бы корки хлеба беженцев.

Но все это рождало сейчас у Сабурова не вековечный общий вывод о бесполезности и чудовищности войны, а простое ясное чувство ненависти к немцам.

Вечер был прохладным, но после степного палящего солнца, после пыльного перехода Сабуров все еще никак не мог прийти в себя, ему беспрестанно хотелось пить. Он взял каску у одного из бойцов, спустился по откосу к самой Волге, утопая в мягком прибрежном песке, добрался до воды. Зачерпнув первый раз, он бездумно и жадно выпил эту холодную чистую воду. Но когда он, уже наполовину поостыв, зачерпнул второй раз и поднес каску к губам, вдруг, казалось, самая простая и в то же время острая мысль поразила его: волжская вода! Он пил воду из Волги, и в то же время он был на войне. Эти два понятия – война и Волга – при всей их очевидности никак не вязались друг с другом. С детства, со школы, всю жизнь Волга была для него чем-то таким глубинным, таким бесконечно русским, что сейчас то, что он стоял на берегу Волги и пил из нее воду, а на том берегу были немцы, казалось ему невероятным и диким.

С этим ощущением он поднялся по песчаному откосу наверх, туда, где продолжал еще сидеть полковник Бобров. Бобров посмотрел на него и, словно отвечая его затаенным мыслям, задумчиво произнес:

Пароходик, волочивший за собой баржу, пристал к берегу минут через пятнадцать. Сабуров с Бобровым подошли к наскоро сколоченной деревянной пристани, где должна была производиться погрузка.

Мимо толпившихся у мостков бойцов с баржи несли раненых. Некоторые стонали, но большинство молчало. От носилок к носилкам переходила молоденькая сестра. Вслед за тяжелоранеными с баржи сошли десятка полтора тех, кто мог еще ходить.

– Мало легкораненых, – сказал Сабуров Боброву.

– Мало? – переспросил Бобров и усмехнулся: – Столько же, сколько всюду, только не все переправляются.

– Почему? – спросил Сабуров.

– Как вам сказать… остаются, потому что трудно и потому что азарт. И ожесточение. Нет, я не то вам говорю. Вот переправитесь – на третий день сами поймете почему.

Бойцы первой роты начали по мосткам переходить на баржу. Между тем возникло непредвиденное осложнение, оказалось, что на берегу скопилось множество людей, желавших, чтобы их погрузили именно сейчас и именно на эту баржу, направляющуюся в Сталинград. Один возвращался из госпиталя; другой вез из продовольственного склада бочку водки и требовал, чтобы ее погрузили вместе с ним; третий, огромный здоровяк, прижимая к груди тяжеленный ящик, напирая на Сабурова, говорил, что это капсюли для мин и что если он их не доставит именно сегодня, то ему снимут голову; наконец, были люди, просто по разным надобностям переправившиеся с утра на левый берег и теперь желавшие как можно скорее быть обратно в Сталинграде. Никакие уговоры не действовали. По их тону и выражению лиц никак нельзя было предположить, что там, на правом берегу, куда они так спешили, – осажденный город, на улицах которого каждую минуту рвутся снаряды!

Сабуров разрешил погрузиться человеку с капсюлями, интенданту с водкой и оттер остальных, сказав, что они поедут на следующей барже. Последней к нему подошла медсестра, которая только что приехала из Сталинграда и провожала раненых, когда их сгружали с баржи. Она сказала, что на том берегу лежат еще раненые и что с этой баржей ей придется переправить их сюда. Сабуров не смог отказать ей, и, когда рота погрузилась, она вслед за другими по узенькому трапу перебралась сначала на баржу, а потом на пароходик.

Капитан, немолодой человек в синей тужурке и в старой совторгфлотовской фуражке с поломанным козырьком, буркнул в рупор какое-то приказание, и пароходик отчалил от левого берега.

Сабуров сидел на корме, свесив ноги за борт и обхватив руками поручни. Шинель он снял и положил рядом с собой. Приятно было чувствовать, как ветер с реки забирается под гимнастерку. Он расстегнул гимнастерку и оттянул ее на груди так, что она надулась парусом.

– Простынете, товарищ капитан, – сказала стоявшая рядом с ним девушка, ехавшая за ранеными.

Сабуров улыбнулся. Ему показалось смешным это предположение, что на пятнадцатом месяце войны, переправляясь в Сталинград, он вдруг простудится. Он ничего не ответил.

– И не заметите, как простынете, – настойчиво повторила девушка. – Тут холодно на реке по вечерам. Я вот каждый день переплываю и уже до того простудилась, что даже голоса нет.

– Каждый день переплываете? – спросил Сабуров, поднимая на нее глаза. – По скольку же раз?

– Сколько раненых, столько и переплываю. У нас ведь теперь не как раньше было – сначала в полк, потом медсанбат, потом в госпиталь. Сразу берем раненых с передовой и сами везем за Волгу.

Она сказала это таким спокойным тоном, что Сабуров, неожиданно для себя, задал тот праздный вопрос, который обычно задавать не любил:

– А не страшно вам столько раз туда и назад?

– Страшно, – призналась девушка. – Когда оттуда раненых везу, не страшно, а когда туда одна возвращаюсь – страшно. Когда одна, страшнее, – ведь верно?

– Верно, – сказал Сабуров и про себя подумал, что он и сам, находясь в своем батальоне, думая о нем, всегда меньше боялся, чем в те редкие минуты, когда оставался один.

Девушка села рядом, тоже свесила над водой ноги и, доверчиво тронув его за плечо, сказала шепотом:

– Вы знаете, что страшно? Нет, вы не знаете… Вам уже много лет, вы не знаете… Страшно, что вдруг убьют и ничего не будет. Ничего не будет того, про что я всегда мечтала.

– Чего не будет?

– А ничего не будет… Вы знаете, сколько мне лет? Мне восемнадцать. Я еще ничего не видела, ничего. Я мечтала, как буду учиться, и не училась… Я мечтала, как поеду в Москву и всюду, всюду – и я нигде не была. Я мечтала… – она засмеялась, но потом продолжала: – Мечтала, как выйду замуж, – и ничего этого тоже не было… И вот я иногда боюсь, очень боюсь, что вдруг всего этого не будет. Я умру, и ничего, ничего не будет.

– А если бы вы уже учились и ездили, куда вам хотелось, и были бы замужем, думаете, вам не так было бы страшно? – спросил Сабуров.

– Нет, – убежденно сказала она. – Вот вам, я знаю, не так страшно, как мне. Вам уже много лет.

– Сколько?

– Ну, тридцать пять – сорок, да?

– Да, – улыбнулся Сабуров и с горечью подумал, что совершенно бесполезно ей доказывать, что ему не сорок и даже не тридцать пять и что он тоже еще не научился всему, чему хотел научиться, и не побывал там, где хотел побывать, и не любил так, как ему бы хотелось любить.

– Вот видите, – сказала она, – вам поэтому не должно быть страшно. А мне страшно.

Это было сказано с такой грустью и в то же время самоотверженностью, что Сабурову захотелось вот сейчас же, немедленно, как ребенка, погладить ее по голове и сказать какие-нибудь пустые и добрые слова о том, что все еще будет хорошо и что с ней ничего не случится. Но вид горящего города удержал его от этих праздных слов, и он вместо них сделал только одно: действительно тихо погладил ее по голове и быстро снял руку, не желая, чтобы она подумала, будто он понял ее откровенность иначе, чем это нужно.

– У нас сегодня убили хирурга, – сказала девушка. – Я его перевозила, когда он умер… Он был всегда злой, на всех ругался. И когда оперировал, ругался и на нас кричал. И знаете, чем больше стонали раненые и чем им больнее было, тем он больше ругался. А когда он стал сам умирать, я его перевозила – его в живот ранили, – ему было очень больно, и он тихо лежал, и не ругался, и вообще ничего не говорил. И я поняла, что он, наверное, на самом деле был очень добрый человек. Он оттого ругался, что не мог видеть, как людям больно, а самому ему когда было больно, он все молчал и ничего не сказал, так до самой смерти… ничего… Только когда я над ним заплакала, он вдруг улыбнулся. Как вы думаете, почему?




Top