Комментарии. Смердяков

Николай Караменов

Литературные родители Павла Смердякова

О том, что образы некоторых героев романа «Братья Карамазовы» были интерпретированы их автором как образы героев произведений других писателей, во всяком случае, что у них была литературная предтеча, определенный художественный прототип, произведший как эстетическое, так и мировоззренческое впечатление на Ф.М.Достоевского, я узнал почти случайно, когда писал статью о Смердякове и в это же время начал читать роман Р.Хильдрета «Белый раб».

Для меня Смердяков был и остается самым загадочным персонажем «Братьев Карамазовых», поскольку испытал судьбу раба, чуть ли не в прямом смысле слова из «банной мокроты завелся», был крепостным, являлся собственностью своего отца Федора Павловича, а после крестьянской реформы стал его поваром и лакеем. То есть, когда сыновья Федора Павловича приходили к своему отцу в гости или гостили у него, как это делал Иван, несчастный Смердяков становился лакеем и своих родных братьев.

Но Смердяков был исключительным рабом и лакеем, и поэтому подобных ему трудно найти в произведениях русских писателей, которые тем или иным образом описывали крепостных или пытались через изображение их жизни изобличить рабство в России. Обычно в русских произведениях о русских рабах, созданных людьми, что застали крепостное право и часто сталкивались с различными его проявлениями, в описании крепостных присутствует определенное чувство вины или чувство умиления и даже удивления, но не презрения или брезгливой отстраненности, как это можно почувствовать на примере описания Ф.Достоевским Павла Смердякова. Никого, напоминающего Смердякова, я ни у Д.Григоровича, ни у И.Тургенева, И.Гончарова и Л.Толстого не нашел. Возможно, именно по этой причине меня вообще заинтересовала тема рабства, и я начал искать литературу, в которой бы ярко был описан образ раба. Естественно, я сразу вспомнил «Хижину дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу, а после, порывшись в Сети, нашел книгу американского писателя Р.Хильдреда «Белый раб».

Роман «Белый раб» был впервые издан в США в 1836 году, а переведен на русский язык и опубликован в России - в 1862. Роман «Хижина дяди Тома» был опубликован в Америке в 1852 году, а переведен на русский язык и издан в России в журнале «Современник» в 1858 году. Эти романы вряд ли могли пройти стороной мимо внимания Ф.Достоевского, да и любого другого русского образованного человека, потому что раскрывали важную для крепостной Росси тему рабства, и были опубликованы в России еще до его отмены. К тому же количество переводных произведений, особенно таких серьезных и злободневных для предреформенного российского общества, как романы Р.Хильдреда и Г.Бичер-Стоу, в те времена было мизерным, и поэтому, обычно, просвещенные люди их сразу покупали и жадно прочитывали.


С первых же страниц романа «Белый раб» в глаза бросается совпадения между Смердяковым и героем «Белого раба» квартероном Арчи. Во-первых, как это на первый взгляд не покажется банальным, но Смердяков и Арчи - белые рабы своих отцов, то есть были собственностью своих родителей или, если угодно, их говорящими вещами.

В главах романа «Братья Карамазовы» «Смердяков» и «Контраверза» перед читателем обнажается ничем не прикрытое циничное отношение Федора Павловича Карамазова и законнорожденных его детей к их незаконнорожденному сыну и брату Павлу Федоровичу Смердякову. За обеденным столом, с аппетитом поедая блюда, приготовленные и поданные поваром и лакеем Смердяковым, Федор Павлович и Иван с молчаливого согласия Алексея коварно подталкивают услужливого и тщеславного Смердякова пофилософствовать и поспорить с другим лакеем, Григорием, то есть во время прислуживания им начать рассуждать о том - можно ли в минуты смертельной опасности отказаться от Христа и православной веры. Смердяков здесь назван «валаамскою ослицей», а, по словам рассказчика, от лица которого идет повествование в романе, «Смердяков весьма часто и прежде допускался стоять у стола, то есть под конец обеда. С самого же прибытия в наш город Ивана Федоровича стал являться к обеду почти каждый раз» , Смердяков «с видимым удовольствием обращался к Григорию, отвечая, в сущности, на одни лишь вопросы Федора Павловича и очень хорошо понимая это. Но нарочно делая вид, что вопросы эти как будто задает ему Григорий» .

Павел Федорович Смердяков пытался понравиться Ивану, поэтому старался рассуждать логически и эффектно, приводя для подтверждения своих мыслей примеры, которые бы произвели впечатление на Ивана. Другими словами, Смердяков всеми силами пытался показать своему отцу и своим братьям (Ивану и Алексею), что он умный, интеллигентный человек (в его, естественно, понимании), чего о нем отнюдь не думали его очень близкие родственники. С этической точки зрения рассуждения Смердякова отвратительны, как, наверное, отвратительной была бы любая, без учета моральной окраски, попытка лакея или раба понравиться своему барину или владельцу, но данные рассуждения он излагает, используя бытовые логику и здравый смысл, его мысли имеют своеобразный стиль а также говорят о том, что бывший раб, лакей Смердяков, довольно неглупый человек и при определенных обстоятельствах, будь он рожден дворянином, а не крепостным, достиг бы на поприще умственной деятельности результатов не хуже, чем учащийся в университете его брат Иван, а, может, быть, и лучше.

Отца его рассуждения приводят чуть ли не в экстатическое состояние. Услышав очередные пространные рассуждения Смердякова о вере, его отец и хозяин «завизжал <>в апофеозе восторга» . Федор Павлович, пытаясь выразить свою радость от потехи, что говорящая вещь умеет еще и рассуждать, говорит о Смердякове, обращаясь поочередно к Алексею, к Ивану и к тому же Смердякову: Алешка, Алешка, каково! Ах ты, казуист! Это он был у иезуитов где-нибудь, Иван. Ах ты иезуит смердящий, да кто же тебя научил? Но только ты врешь, казуист, врешь, врешь и врешь. <>Ты вот что мне скажи, ослица (здесь и далее выделено мной, автором статьи)» .

Однако почти аналогичные случаи, то есть развлечение господ проявлением образованности и мыслительной деятельности раба, как чего-то потешного, описаны и в романе «Белый раб». В «Белом рабе» Арчи, раб, выросший в доме своего отца, рассказывает читателю о своих познаниях, которые получил, прислуживая своему родному брату Джемсу. Поскольку Джемс был мальчик со слабым здоровьем, а Арчи обладал отличной памятью, было решено, как повествует Арчи, ибо повествование в романе идет от его лица, «что приставленный к Джемсу преподаватель обучит азбуке, а затем и чтению в первую очередь меня, я все это хорошенько запомню, а затем, во время игр, пользуясь удобным случаем, буду передавать эти знания моему юному господину». Также Арчи говорит, что «Полковник Мур, желая развеять Джемса, покупал ему книги <>и чтение стало постепенно любимым нашим занятием». .

Полковник Мур - отец и владелец Арчи. Что касается Смердякова, то научил его читать и писать слуга Григорий, взявший Смердякова к себе на воспитание сразу после того, как только что его родившийся сын умер, а предлагал Смердякову книги из своей личной библиотеки - его отец и владелец Федор Павлович. Здесь тоже прослеживается своеобразная аналогия между судьбами Смердякова и Арчи. Просто Арчи вырос вместе со своим слабосильным братом, который умер в юном возрасте, а Смердяков вырос вместо умершего в младенчестве сына Григория.

Арчи, поведав читателю о своей образованности, говорит, что, когда он был ребенком, «тогда еще не видели, как видят сейчас в каждом грамотном негре, проявляющего хоть какие-нибудь способности, страшное чудовище, готовое в любую минуту призвать к мятежу и мечтающее только о том, чтобы перерезать горло всем честным американским гражданам. Но зато я всем этим господам представлялся каким-то феноменом, чем-то вроде четвероногой курицы или барана (Смердяков для его господ - ослица), которого природа наделила двумя парами глаз вместо одной. Я был «монстр» , пригодный для забавы приезжих гостей» .

Мать Смердяков Смердящая умерла при родах, и Смердяков был взят на воспитание Григорием вместо его умершего шестипалого сына.

О только что рожденном ребенке Смердящей, которому после Федор Павлович даст фамилию Смердяков, Григорий поведал своей жене Варваре: «Божье дитя-сирота - всем родня, а нам с тобой подавно. Этого покойничек наш прислал, а произошел сей от бесова сына и от праведницы. Питай и впредь не плачь» . Другими словами, для Григория да, наверняка, и для других персонажей, которые знали историю рождения и усыновления Смердякова, Смердяков был «монстром», послан «монстром» и воспитывался вместо «монстра». Также не следует забывать, что Смердякова постоянно унижали, напоминая ему, что он не родился, как все люди да и вообще живые существа, а из банной грязи завелся.

Продолжая рассказ о своей образованности, Арчи говорит: «Нередко случалось, что меня звали в столовую, после того как обильные возлияния за богато убранным столом успели поднять настроение приглашенных. Меня заставляли прочесть статью из газеты. Такое невероятное явление, как раб, умеющий бегло читать, до слез смешило подвыпивших гостей.

Ко мне в таких случаях приставали со всякими нелепыми и оскорбительными замечаниями, терзали и мучили насмешливыми и обидными вопросами, на которые я вынужден был отвечать, - я знал, что в противном случае мне в лицо может полететь бокал, бутылка или тарелка.

Особенно изощрялся мастер Вильям. Лишенный возможности избивать меня плетью, во всяком случае так часто, как ему бы этого хотелось, он вознаграждал себя тем, что избирал меня мишенью для самых грубых замечаний и насмешек, Он, между прочим, очень гордился придуманной им для меня кличкой «черномазый мудрец», хотя, видит бог, лицо мое было столь же белым, как и его» .

Арчи - «монстр», используемый его хозяином и гостями хозяина для забавы, Смердяков - «валаамская ослица», «иезуит смердящий», - что в контексте его общественного положения означает почти то же, что и «черномазый мудрец»; к тому же схожесть ситуаций между двумя этими персонажами в обоих случаях усиливают сидящие за столом очень близкие им родственники: и у того и у другого пользуются их услугами как раба и бывшего раба и лакея родной отец и родные братья. Старший брат Арчи Вильям очень напоминает Дмитрия, да оба эти персонажа и пострадали из-за своего буйного, агрессивного поведения. Вильям был убит на дуэли, вследствие им же затеянной ссоры на петушиных боях, а Дмитрий, который якобы не убивал своего отца, все же присяжными был определен как виновный, поскольку у всех жителей городка сложилось мнение, что такой буян, как он, только и мог это сделать. К тому же Дмитрий всегда грозил Смердякову, что убьет его, если тот не будет докладывать ему о его отце и Грушеньке. Когда Смердяков жалуется Алексею на Дмитрия, он говорит: «но они и здесь меня бесчеловечно стеснили беспрестанным спросом про барина: что, дескать, да как у них, кто приходит, и кто таков уходит, и не могу ли я что иное им сообщить? Два раза грозили мне даже смертью. <>Если, говорят, Аграфену Александровну пропущу и она здесь переночует, - не быть тебепервому живу» .

И Вильям, подобно Дмитрию, угрожающему Смердякову расправой, тоже пугал своего брата-раба тем, что будет жестоко с ним обращаться. После смерти младшего брата Джемса Вильям попросил отца отдать ему в слуги Арчи. Он считал, что «всякая снисходительность, проявленная к рабам, способна вызвать у них лишь самомнение и заносчивость: эти неблагодарные животные все равно не умеют ценить доброты» . Услышав о желании Вильяма и хорошо зная его жестокий нрав, Арчи сказал: «Эти слова привели меня в ужас. Я знал, что мастер Вильям - настоящий деспот» .

Роднит Арчи со Смердяковым и их своеобразная тяга к знанию, желание пофилософствовать: выступая в роли шутов и одновременно прислуживая своим господам во время обеда или ужина, они ловят каждое умное и необычное слово, брошенное их хозяевами или гостями хозяев. Именно во время таких философствований Ивана и циничного поощрения Смердякова со стороны Ивана и Федора Павловича «порассуждать», внебрачный сын Федора Павловича проникся мыслью о вседозволенности. Идея Дмитрия о вседозволенности поразила его и глубоко запала ему в душу, поскольку он сам - продукт вседозволенности, результат коитуса Федора Павловича с юродивой Смердящей, поэтому, скорее всего, он тоже, как и Арчи, не раз задавался вопросом о своем предназначении и о своем месте в обществе. Арчи постоянно мучил себя вопросом: «Раб своего собственного отца, слуга своего родного брата - кто я такой?» . По сути, касательно своего социального положения, Смердяков мог бы полностью повторить слова Арчи, с той лишь разницей, что рабом он был в прошлом, до крестьянской реформы, однако остался поваром и лакеем как своего отца, так и гостящего у отца своего родного брата Ивана.

Павел Смердяков, будучи некоторое время «очарованным» мыслями Ивана о вседозволенности, в последнем своем разговоре с Иваном, когда сознался, что именно он убил Федора Павловича, бросил своему родному брату упрек: «Всë тогда смелы были-с, «всë, дескать, позволено», говорили-с, а теперь вот как испугались» .

Что касается Арчи, то, прислуживая своим господам и их гостям, он одновременно испытывал как чувство обиды и унижения, так и чувство восторга, - особенно когда ставал свидетелем различных «умных» разговоров господ. Об этом Арчи говорит читателю: «Разговоры их приводили меня в восхищение. Слыша, как они разглагольствуют о равных правах для всех и негодуют против угнетения и угнетателей, я чувствовал, как сердце мое ширится от волнений. <> Меня увлекала красота этих понятий - свобода и равенство» . Но и Павел Смердяков был свидетелем разговоров Ивана уже не о свободе и равенстве, а о полном своеволии - о вседозволенности, и они тоже, как и разговоры о равенстве людей раба Арчи, прельстили его, посеяли в его душе восторг и надежду, ведь, в самом деле, что, с нашей точки зрения (в душу раба мы вряд ли когда-либо сможем заглянуть) волнует раба или лакея, если не полная свобода или, если он долго натерпелся страданий в неволе и над ним долго издевались, своеволие, то есть вседозволенность? О зачарованности лакея или раба от разговоров о свободе или своеволии, хотя и окольно, говорит отец Смердякова, когда спрашивает, касательно Смердякова, своего родного сына Ивана: «Смердяков за обедом теперь каждый день сюда лезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал?» .

Одна из сюжетных линий романа «Братья Карамазовы» словно списана со страниц «Белого раба», - речь идет о страсти отца к избраннице своего родного сына. Как известно, Федор Павлович испытывал болезненную страсть к годящейся ему в дочери Грушеньке. Но по Грушеньке изнывал и его старший сын Дмитрий, а сама Грушенька больше предпочтения отдавала сыну, да и, в конце концов, полюбила Дмитрия. Ненависть на почве ревности разъедает отношения между отцом и сыном, поэтому дело доходит до того, что Дмитрия судят, считая его убийцей Федора Павловича, и наказывают его десятью годами каторжных работ. Хотя внешняя канва событий в романе поворачивается к читателю такой стороной, что кажется очевидным, что Федора Павловича убил его внебрачный сын Смердяков, все же полной уверенности в этом нет, и все равно остается подозрение - а вдруг, все-таки, убийство совершил Дмитрий?

В «Белом рабе» родной отец и хозяин раба Арчи испытывает сексуальные желания к новой служанке своей жены - рабыне Касси, которую любит Арчи. Касси тоже любит Арчи. Они тайком женятся, пытаются убежать из неволи, но их ловят, судьба надолго разлучает их, и им приходится сполна испытать чашу отчаянья, прежде чем стать свободными людьми и вновь обрести друг друга. Толчком к побегу Касси и Арчи как раз и послужили сексуальные домогательства к Касси отца Арчи - полковника Мура. О чувствах своего отца к своей возлюбленной и жене Арчи сообщает: «Касси была слишком хороша собой, чтобы не пробудить желаний сладострастника, у которого привычка удовлетворять свои желания подавила все добрые чувства, сделав его неспособным сдерживать свои позывы - желание человека, который может не опасаться кары за свои пороки, так же как и осуждения со стороны общества» . Написано как о старшем Карамазове, сладострастнике Федоре Павловиче. Также о своем отце, касательно его притязаний к Касси, Арчи говорит: «С самого дня своего приезда полковник Мур стал проявлять к ней неожиданное внимание. Не довольствуясь мелкими подарками, которыми он щедро ее награждал, полковник постоянно искал случая заговорить с ней и каждый раз при этом полушутя полусерьезно восхвалял ее красоту. Замечания его иногда носили недвусмысленный характер, но Касси делала вид, что ничего не понимает» .

Трагический треугольник, сын, отец, возлюбленная сына, к которой отец питает страсть, в «Братьях Карамазовых» кажется списанным с трагического треугольника, имеющего место в романе «Белый раб», просто в «Братьях Карамазовых» одна из вершин данного треугольника - не Смердяков, то есть не раб и слуга, который к тому же является еще и сыном своего владельца, а старший сын Федора Павловича.

Совпадение некоторых сцен, характеров и сюжетных коллизий в «Братьях Карамазовых» со сценами, характерами и коллизиями «Белого раба» не ограничиваются только этим произведением о рабстве в Соединенных Штатах Америки. «Хижина дяди Тома» была переведена на русский язык в 1858 году, и поскольку, в то время, к тому же в крепостной России, такое произведение невозможно было не заметить и обойти, была прочитана Ф.Достоевским и, можно надеяться, впечатлила его. По этой причине некоторые сцены в «Братьях Карамазовых» и некоторые характеры «Братьев Карамазовых» являются творческим слепком со сцен и характеров романа Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома».

В самом начале романа американской писательницы буквально на второй странице есть сцена, которая в смысловом значении напрямую связана с тем, что в «Белом рабе» и в «Братьях Карамазовых» символически названо с «черномазым мудрецом», «валаамской ослицей», «иезуитом проклятым».

Речь не идет о каком-либо таланте раба, в ней описываемом, или циничной попытке господ вызвать лакея на философский разговор и, тем самым, потешить себя и поглумиться над ним. Речь в ней идет всего лишь о способностях маленького невольника, которые его хозяин тоже использует для своей потехи, как это делают в «Братьях Карамозовых» Карамазовы отец и его сын Иван или в «Белом рабе» полковник Мур и его гости за обеденным столом. В «Братьях Карамазовых», например, Федор Павлович, насытившись блюдами, которые ему приготовил его лакей и сын Смердяков, а также всласть потешившись над попытками Смердякова философствовать, склонившись к своему сыну Ивану, спросил его: «Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, чем ты его так заласкал? <>

- Ровно ничем, - ответил Иван, - уважать меня вздумал; это лакей и хам. Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит» .

В «Хижине дяди Тома» в сцене, где хозяин Тома мистер Шелби продает работорговцу Гейли, поскольку погряз в долгах, своего самого лучшего и самого честного раба, Шелби и Гейли сидят за столом за бутылкой вина, точно так же, как за обеденным столом сидят потешающиеся над Арчи его отец и владелец а также старший брат Вильям и гости отца, или как насытившиеся блюдами Смердякова и издевающиеся над ним его отец и брат Иван. Чтобы как-то скрасить не очень приятный разговор - приходится ведь продавать безукоризненного честного человека, мистер Шелби подобно тому, как полковник Мур своего сына Арчи или Федор Павлович своего внебрачного сына и лакея Смердякова, подзывает к себе красивого мальчика-раба. Эту сцену следует привести полностью, потому что есть основания считать, что данная сцена, как и сцена потехи над ученостью Арчи в «Белом рабе», произвела впечатление на Ф.Достоевского и была им творчески интерпретирована в сцену в «Братьях Карамазовых» в главе «Контроверза» и «За коньячком». Лишь только мистер Шелби сказал работорговцу, что ему очень неприятно продавать своих негров, «В эту минуту дверь отворилась, и в столовую вошел очаровательный мальчик-квартерон лет четырех-пяти. Во всем его облике было что-то необычайно милое. Тонкие черные волосы обрамляли шелковистыми локонами круглое, в ямочках лицо; большие, полные огня, темные глаза с любопытством посматривали по сторонам из-под пушистых длинных ресниц. <>

- Эй ты, черномазый! - сказал мистер Шелби и, свистнув, бросил мальчику веточку изюма. - Лови!

Мальчуган со всех ног кинулся за подачкой под громкий смех своего хозяина.

- Поди сюда, черномазый, - скомандовал мистер Шелби.

Мальчик подбежал на зов, и хозяин погладил его по кудрявой голове и пощекотал ему подбородок.

- Ну-ка, покажи джентельмену, как ты умеешь петь и плясать.

- Браво! - крикнул Гейли, бросая ему дольку апельсина.

- А теперь покажи, как ходит дядюшка Каджо, когда у него разыгрывается ревматизм, - сказал мистер Шилби.

Гибкое тело мальчика мгновенно преобразилось: он сгорбился, скорчил унылую гримасу и, схватив хозяйскую трость, по-стариковски заковылял из угла в угол, то и дело сплевывая направо и налево.

Оба джентельмена громко рассмеялись.

- А теперь, черномазый, представь дедушку Элдера Робинса. Ну, как он поет псалмы?

Пухлая мордочка малыша вытянулась, и он с необычайной серьезностью затянул гнусавым голосом молитвенную мелодию.

- Браво, браво! Ну и молодец! - воскликнул Гейли. - Этот мальчишка далеко пойдет! А знаете что, - он вдруг хлопнул мистера Шелби по плечу, - подбросьте мне его в придачу к Тому - и дело с концом!» .

Неказистый, невзрачный, пытающийся поразить господ своим фоилософствованием Смердяков, а также отвратительный, даже внешне, его хозяин и отец Федор Павлович являются интерпретированной в русскую действительность сценой с Шелби и мальчиком-квартероном.

Как это на первый взгляд не покажется странным, но в глаза бросается и определенная схожесть характеров и душевных качеств Смердякова и дяди Тома. Федор Павлович высоко ценит Смердякова не только за умение готовить превосходные блюда, но и за честность. Смердяков - высокий профессионал в своем деле, и его хозяин и отец говорит о нем Алексею: «Кофе знатный, смердяковский. На кофе да на кулебяки Смердяков у меня артист, да на уху еще, правда» . В романе описан случай, когда потерянные Федором Павловичем деньги нашел Смердяков и вернул ему, чем очень удивил своего хозяина, - лакей, а честный. Дмитрий, рассказывая Алексею о своем отце и трех тысячах, которые его отец спрятал, чтобы подарить Грушеньке, говорит: «и никто-то не знает, где у него деньги лежат, кроме лакея Смердякова, в честность которого он верит, как в себя самого» .

В «Хижине дяди Тома» о честности и набожности дяди Тома говорит его хозяин мистер Шелби, как о первоклассном, самом дорогом товаре: «Можете быть уверены, что у Тома это настоящий товар. <>Да вот, посудите сами. Прошлой осенью я послал его в Цинциннатти по одному делу. Он доложен был доставить мне оттуда пятьсот долларов. Говорю ему: «Том! Доверяю тебе как христианину. Я знаю, что ты не обманешь своего хозяина». И он вернулся домой, в чем я ни минуты не сомневался.» .

Будучи проданным другому хозяину, дядя Том все равно сохранял свои честность и набожность: «Пользуясь полным доверием хозяина, который давал ему деньги не глядя и совал сдачу в карман не считая, Том вполне мог бы плутовать, и только душевная чистота, подкрепленная верой в бога, удерживала его от такого искушения. На безграничное доверие, оказываемое ему, он отвечал как бы присягой в самой щепетильной честности» . Примечательно, что даже набожность Тома, который постоянно носил в кармане своих холщевых штанов Библию и при каждой свободной минуте читал ее, Ф.Достоевским творчески интерпретировал, вследствие чего Смердяков у него получился хотя и не набожным и далеко не религиозным, а, как бы очень часто медитирующим, что, возможно, тоже представляло своеобразную религиозность. Смердяков «иногда в доме же, аль, хоть на дворе, или на улице, случалось, останавливался, задумывался и стоял так по десятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а какое-то созерцание. <> Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков, и наверно тоже копил впечатления свои с жадностью, почти сам еще не зная зачем» .

«Хижина дяди Тома» повлияла на создание образа Смердякова, однако в романе Бичер-Стоу есть образ и сцена, которые чуть ли не скопированы Ф.Достоевским, и предстают перед читателем хоть и несколько в ином виде (героиня стает героем), но, все же, аналогия образа Маркела из «Братьев Карамазовых» с образом девочки Евангелины из романа»Хижина дяди Тома» поразительна. Дочь второго владельца дяди Тома Сен-Клера маленькая Евангелина заболевает туберкулезом и быстро угасает, как и описываемый в житии старца Зосимы, составленного с его слов Алексеем, умерший от туберкулеза брат Зосимы Маркел. Когда Зосима был еще мальчиком, его брат Маркел, старший за него на восемь лет, внезапно заболел туберкулезом. Тяжелая болезнь и близость смерти изменили Маркела, - он стал очень добрым и отзывчивым, будто скорая неминуемость смерти переродила его. Маркел незадолго до смерти говорил «входящим слугам <>поминутно: «Милые мои. Дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал Бог и оставил в живых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить» . В «Хижине дяди Тома» читаем: «А как Евангелина жалела преданных слуг, в жизни которых она была светлым лучом! <>Ей хотелось что-то сделать для негров - спасти их, - всех, не только своих, и этот горячий порыв воли представлял собой такой печальный контраст с ее хрупким обликом» . Маркел говорил матери: «Мама, радость моя, <>нельзя, чтобы не было господ и слуг, но пусть же я буду слугой моих слуг, таким же, как и они мне. Да еще скажу тебе, матушка, что всякий у нас пред всеми во всем виноват, а я более всех» .

Евангелина говорит почти то же, что и Маркел, с той лишь разницей, что она маленькая девочка и живет в стране, где рабами являются люди другой расы. Ева однажды сказала:

- Дядя Том, <>я понимаю, почему Христос хотел умереть за нас. <>Мне трудно объяснить это, но когда я увидела тех несчастных на пароходе… и тебя… помнишь? Кто расстался с матерью, кто с мужем, матери оплакивали своих детей… Когда я узнала про бедную Прю и про многое другое - как это все ужасно! - тогда мне стало ясно, что я умру с радостью, лишь бы моя смерть искупила все эти несчастья. Ах, Том! Если б можно было умереть за них» . Маркел же, как рассказывал Алексею Зосима, «Поманил он меня, увидав, подошел я к нему, взял он меня обеими руками за плечи, глядит мне в лицо умиленно, любовно; ничего не сказал, только поглядел так с минуту: «ну, говорит, ступай теперь, играй, живи за меня» .

Как видим, влияние на содержание некоторых сцен и характеров «Братьев Карамазовых» оказали те сцены двух американских романов о рабстве, где раб является сыном своего хозяина, и где хозяин и его гости тешатся над рабом, который подает им блюда, поскольку они обедают или ужинают. Также влияние прослеживается на характере и словах Маркела и совпадении таких качеств раба, как профессионализм и честность. Да, Смердяков вырисован Ф.Достоевским совершенно с иных позиций, нежели Арчи или дядя Том, - Смердяков лукав и извращен, и, по-видимому, влияние рабства Ф.Достевский понимал, как надругательство над душой человека. Вследствие чего «раб» и лакей романа Ф.Достоевского начинал обладать уже далеко не благородными качествами. Но и об этом мы тоже можем прочитать в романе «Хижина дяди Тома», где, по славам хозяина дяди Тома, который дает общую характеристику всем рабам, рабы извращены и лукавы, и, что интересное, его словами можно характеризовать и Смердякова. Однажды Сен-Клеру был задан вопрос - Неужто среди ваших невольников не найдется честных людей?», на что Сен-Клер ответил: «Нет, почему же? Попадаются изредка такие, кто по природному своему простодушию, непрактичности и преданности способен устоять перед самым дурным влиянием. Но видите ли в чем дело? Негритянские дети с молоком матери впитывают уверенность, что прямые пути для них заказаны. Они лукавят с родителями, с хозяйкой, с хозяйскими детьми - товарищами своих игр. Хитрость, лживость неизбежно входят у них в привычку.<>Что же касается честности, то ведь мы относимся к невольникам, как к малым детям, и держим их в таком зависимом положении, что они не понимают права собственности, и поэтому им ничего не стоит протянуть руку к хозяйскому добру. Я, например, не представляю себе, как они могут быть честными. Такой вот Том среди них чудо» .

Ф.Достоевский, очевидно, тоже не представлял, и лакей Смердяков у него не является исключением. Поэтому он не только протягивает руку к хозяйскому добру, но и поднимает ее на своего хозяина. Кажется, что «Братья Карамазовы» - тоже роман о рабстве, но только в нем в лице Смердякова описан самый типичный раб, не ставший исключением и чудом, как дядя Том.

Использованная литература

  1. Бичер-Стоу Г. «Хижина дяди Тома», Киев, 1987.
  2. Достоевский Ф.М. «Братья Карамазовы», том четырнадцатый, Полное собрание сочинений в тридцати томах, Ленинград, 1976.
  3. Достоевский Ф.М. «Братья Карамазовы», том пятнадцатый, Полное собрание сочинений в тридцати томах, Ленинград, 1976.
  4. Хильдрет Р. «Белый раб», http://lib.rus.ec/b/141218/read

Лизавета Смердящая — попрошайка, она очень маленького роста, придурковата, она — юродивая. Будучи беременной, она приходит в дом Фёдора Карамазова и рожает сына. Весь город уверен, что его отцом является Федор. Мальчика воспитывают камердинер Григорий и его жена Марфа, теперь он — лакей в карамазовском доме. Он носит фамилию Смердяков. Он лакей, но в то же самое время все думают, что он один из братьев Карамазовых. В нем есть что-то неприятное и отталкивающее.

В детстве Смердяков любил вешать кошек и устраивать им похороны. Он заматывался в простыню, делал вид, что машет кадилом, и пел. Григорий увидел, как Смердяков играет в похороны, и выпорол его. Тогда тот забился в угол комнаты и неделю смотрел на Григория ненавидящим глазом. Как верно чувствует Григорий, Смердяков не способен никого полюбить. Он не способен любить и радоваться.

Повзрослев, этот герой проявляет недюжинные поварские способности, едет учиться в Москву, а по возвращении становится поваром в доме Карамазовых. Он болезненно привержен чистоте, когда он кушает, тщательно обследует содержимое суповой тарелки, подымает кусок хлеба на свет и только после этого приступает к еде. К этой же болезненной брезгливости, видимо, имеет отношение и его тщательность в одежде, не свойственная доморощенному повару. Он носит опрятный сюртук и белую рубашку, чистит свою одежду дважды в день, его щегольская обувь надраена до блеска. Большую часть своего жалованья он тратит на то, чтобы выглядеть франтом. Он употребляет помаду для волос и духи.

При этом Смердяков («Братья Карамазовы») не развлекается с женщинами. Он их презирает и ненавидит. Впрочем, это относится не только к женщинам, но к людям вообще. Ввиду своей презрительности, он не заговаривает первым. От него не веет здоровым добродушием, его речи — сплошная ненависть. Он признается, что ненавидит всю Россию. После возвращения из Москвы, он как-то сразу стареет, сморщивается, лицо покрывается морщинами. С изрядной долей иронии Достоевский называет этого двадцатичетырехлетнего анемичного и лишенного свежести молодого человека созерцателем.

Этот скользкий, безвкусный и холодный человек, который не знает, что это такое — думать, был для Достоевского одним из представителей той части русского народа, который пребывает в умственной темноте. Таков же в этом отношении и маляр Миколка («Преступление и наказание») — он приехал в Петербург из деревни, глаза у него смотрят в разные стороны. Как-то раз Смердяков («Братья Карамазовы») отправился в Москве в театр, но вернулся разочарованным. В подражание другим он употребляет помаду и духи, но театр не помещается ему в голову.

После того, как его хозяин Федор заканчивает трапезу, Смердякову позволяется стоять возле стола. Он всегда слушает, о чем говорят Алёша и Фёдор после еды. Он напряженно внимает атеистическим речам Ивана о том, что «всё позволено». Так он овладевает «наукой».

Смердяков ощущает, что образованный Иван тоже не любит людей, и он ощущает родство с ним. Смердяков никогда раньше не разговаривал с хозяином на «умственные» темы. Теперь же он вдруг полюбил рассуждать. Он развивает свои странные идеи, обращаясь к воспитавшему его Григорию, но на самом деле ему хочется внимания Ивана.

Когда Фёдор вдруг рассердился на Смердякова-софиста и прогнал его от стола, он назвал его «валаамовой ослицей», в голове которой творится такое, что никому не понять. Он спрашивает Ивана, чем он так привлекает к себя Смердякова. «Ровно ничем, уважать меня вздумал; это лакей и хам... Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а за ними получше», — отвечает Иван.

То есть Иван говорит о том, что русский народ потихоньку обретает голос, и Смердяков стоит в начале этого пути. Смердяков («Братья Карамазовы») — это заговорившая «валаамова ослица», в голове которой творится непонятно что. Он убивает Фёдора Карамазова, ставит Ивана в ужасное положение. Смердяков вроде бы дурачок, его ход мыслей не имеет ничего общего с привычной нам логикой. В то же самое время он демонстрирует предельную расчетливость и хитрость в осуществлении своих замыслов. Лучше и страшнее всего это видно по тому, как он осуществил убийство Фёдора, почувствовав, что это является тайным желанием Ивана. После ареста Дмитрия Иван трижды приходит к Смердякову, и из их разговоров становится ясно наличие между ними молчаливого согласия относительно убийства.

По просьбе Фёдора Иван должен отправиться в деревню Чермашню, но тот медлит. И только после понуканий Смердякова он соглашается отправиться туда. Смердяков истолковывает это в качестве молчаливого указания убить Фёдора во время отсутствия Ивана.

Смердяков тщательно следит за Иваном, который должен получить часть отцовского наследства. После смерти Фёдора Дмитрий, Иван и Алёша должны получить по сорок тысяч рублей. Но Фёдор страстно хочет жениться на Грушеньке. Если это случится, она может переписать все наследство на себя. Поэтому Фёдор должен умереть до женитьбы. Если же Дмитрия признают виновным в смерти Фёдора, тогда его доля будет поделена между Иваном и Алёшей.

Если он, Смердяков, убьет Фёдора ради Ивана, а все посчитают преступником Дмитрия, тогда тайное желание Ивана будет исполнено. В этом случае Иван должен будет почувствовать своеобразную благодарность и признает Смердякова своим братом. Смердяков предвидит: если Иван получит наследство, то он всю жизнь будет должен вознаграждать Смердякова.

Этот «созерцатель», этот «валаамов осел», который якобы не способен к настоящей мысли, оказывается воистину прозорлив — он безжалостно видит все, что творится в глубинах чужой души. Но Иван клянется, что, отправляясь в Чермашню, ни о каком убийстве он и не помышлял. «Нет, клянусь, нет! — завопил, скрежеща зубами, Иван». То молчаливое согласие, о котором грезил Смердяков, оказывается фикцией.

Это оказывается для Смердякова ужасным ударом. Он полагал, что за словами его разговора с Иваном, когда тот отправлялся в Чермашню, скрыт понятный только им двоим смысл. Когда Смердяков сказал Ивану, что приятно поговорить с умным человеком, ему казалось, что Иван понимает, о чем он говорит. Теперь же оказывается, что это были лишь его домыслы, и Смердяков ощущает глубочайшее разочарование. Он — вовсе не один из братьев Карамазовых, он — всего лишь жалкий лакей.

Смердяков отдает Ивану три тысячи рублей, которые он похитил из спальни убитого Федора. После ухода Ивана он вешается. Смерть Смердякова, не оставившего даже записки, производит тяжелое впечатление. Смердяков не любил людей, не любил он, похоже и самого себя. И сама жизнь была ему ненавистна.

О том хотя бы, что «среда» для него преходяща, что она всего лишь оболочка - оболочки меняются, уходят, а Человек остаётся. Тысячелетиями решительно не меняясь…

Но человеку среда его времени (для каждого свой срок отмеренный - вечность) может казаться незыблемой, и он тогда ей сдаётся и переходит во временную плоскость бытия. Но и тут не среда губит, а человек сдаётся. Среда просто замещает человеческие качества, от которых сам человек отказался. В основном, в главном, в сути она нейтральна по отношению к человеку. Но люди, принявшие за точку отсчёта среду своего времени, и весь мир видят только сквозь «среду», «Среда» оказывается маской, оболочкой, скрывающей истину. Достоевский же мечтал о развеществленном человеке, без масок, о мире свободном - о развеществленном мире.

Что это означает? По всей видимости, некий идеал писателя. Идеал будущей жизни («Сон смешного человека» - Достоевский тоже писал утопии). Любопытно абсолютное отсутствие даже малейшего намёка на какую-либо детерминированность жизни людей этой счастливейшей из Утопий. Понятие необходимости совершенно исключено из их жизни, и предметный мир у них практически отсутствует. «Они блуждали по своим прекрасным рощам и лесам, они пели свои прекрасные песни, они питались лёгкою пищей, плодами своих деревьев, мёдом лесов своих и молоком их любивших животных. Для пищи и для одежды своей они трудились лишь немного и слегка». Вещи не загораживают от них дышащего мирового космоса, животворящего человека. Они даже «как бы чем-то соприкасались с небесными звёздами, не мыслию только, а каким-то живым путём».

Утопия эта, как, впрочем, и всё творчество Достоевского, полемична. Полемизирует он с утопиями же, строившими счастье человеческое на материальном изобилии, на жёстко расчисленном труде и на науке, которая должна бы строго регламентировать живую жизнь. Во всяком случае, именно этого боялся писатель. Хотя России эта опасность грозила пока лишь умозрительно, в теории. Но именно поэтому реальность европейской, технической и вещистской культуры в некоторых социальных слоях России могла казаться идеалом.

Построения Достоевского тем и интересны, что позволяли не смешивать, не подменять идеал реальностью. Ведь суровые ходы истории слишком часто выдавались за конечную цель. Где можно было увидеть эту техническую реальность, многими принимавшуюся за идеал? И в прошлом веке не в России надо было искать реальные попытки перестроить мир техникой.

1862 год. Всемирная выставка в Лондоне. Демонстрация величайших по тем временам технических достижений. Тысячи людей притекли сюда поклониться - технике, вещи. Здесь и Достоевский: «Да, выставка поразительна. Вы чувствуете ту страшную силу, которая соединила тут всех этих бесчисленных людей, пришедших со всего мира в едино стадо; вы сознаёте исполинскую мысль; вы чувствуете то, что тут что-то уже достигнуто, что тут победа, торжество. Вы даже как будто начинаете бояться чего-то. Как бы вы ни были независимы, но вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли в самом деле достигнутый идеал? - думаете вы; не конец ли тут? не это ли уж и в самом деле «едино стадо». Не придётся ли принять это и в самом деле за полную правду и занеметь окончательно? Всё это так торжественно, победно и гордо, что вам начинает дух теснить. Вы смотрите на эти сотни тысяч, на эти миллионы людей, пришедших с одною мыслью, тихо, упорно и молча толпящихся в этом колоссальном дворце, и вы чувствуете, что тут что-то окончательное совершилось, совершилось и закончилось. Это какая-то библейская картина, что-то воочию совершающееся. Вы чувствуете, что много надо вековечного духовного отпора и отрицания, чтоб не поддаться, не подчиниться впечатлению, не поклониться факту и не обоготворить Ваала, то есть не принять существующего за свой идеал… »

Достоевский, по-православному отрицая вещное богатство мира как враждебное развитию духовности, был, как подсказывает недавний исторический опыт, излишне прямолинеен, а то и ограничен (ведь, пожалуй, странно в бедной стране говорить во грехе богатства), но с сокровенным, стержневым наполнением его идеала трудно не согласиться. Ибо Достоевский утверждал, что превыше всего всё-таки человек, а человек вещью не определяется и не исчерпывается.

XI. ПАВЕЛ СМЕРДЯКОВ И ИВАН КАРАМАЗОВ

(Проблема искушения)

Существуют литературные репутации (у писателей, у книг, у героев), которые настолько прочно устоялись, что кажутся едва ли не от века данными и уж во всяком случае, незыблемыми. Между тем эта незыблемость объясняется порой только инертностью нашего восприятия. И вот когда-то данная трактовка какого-либо героя или романной ситуации кочует из работы в работу, приобретая со временем вид аксиомы, не требующей доказательств. Происходит это чаще всего в том случае, когда герой или ситуация кажутся нам почему-либо второстепенными или «не самыми главными», а, стало быть, от их решения вроде бы не зависит концепция целого. Однако по поводу иных ситуаций стоит ещё призадуматься, действительно ли они второстепенные и маловажные, тем более что в настоящем художественном произведении даже второстепенные детали во многом могут прояснить нам замысел и позицию писателя.

Мнение, что Павел Смердяков является всего-навсего послушным орудием в руках Ивана Карамазова, выполнителем его злой воли, было высказано ещё в прошлом веке Орестом Миллером: «Несчастный Смердяков, слепо подчинившись идеалу Ивана… совершил преступление» . С тех пор с разной степенью сложности и доказательности, а чаще просто мимоходом (ведь вопрос-то вроде бы второстепенный, а нас интересуют в романе столкновения Добра и Зла, Великий инквизитор и т. п.) утверждается, что «Смердяков - это, так сказать только практик уголовщины. За ним у Достоевского возвышается фигура Ивана Карамазова, идеи и представления которого, как убеждён писатель, толкнули Смердякова на преступление, оправдывали и даже возвышали убийцу в его собственных глазах» . Тем самым, возлагая всю полноту ответственности на одного героя, мы целиком и полностью освобождаем от всякой ответственности другого героя. Но если так, то соответственно прямым и недвусмысленным убийцей оказывается Иван, а точнее даже, следуя логике этой мысли, он оказывается «носителем зла» в поэтическом мире романа. В глубоком и авторитетном исследовании В. Е. Ветловской эта позиция резюмируется в следующих словах: «Итак, Алёша (и читатель), слушая Ивана, слушает самого дьявола» . Но в таком случае природа Ивана выглядит вполне однозначной, а все его терзания, самообвинения, двойственность и многозначность слов и поступков как бы признаются несущественными, то есть тем самым упрощается структура этого образа, упрощается и понимание вины и ответственности, отстаиваемое писателем, а также приходит в весьма заметный внутренний разлад весь образный строй романа. Явная повторяемость и как бы генетическая связь образов Смердякова и чёрта («лакейство») оказывается случайной и художественно необязательной, а беседы Ивана со Смердяковым, а далее с чёртом, искушающим героя, становятся бессмыслицей, если герой сам является безусловной силой зла («дьяволом»).

Вместе с тем оценка того или иного героя важна не сама по себе, особенно у такого писателя, как Достоевский, гораздо существеннее увидеть за ними мировоззренческую систему, выдвигаемую писателем, понять его нравственно-эстетическое кредо.

Если принять точку зрения на Смердякова как на пассивного убийцу, слепое орудие в чужих руках, всего лишь выполняющего замысел Ивана, то мы естественно приходим в противоречие с общемировоззренческой и поэтической концепцией мироздания у Достоевского, полагавшего, что человек полностью несёт ответственность за свои поступки, из какого бы общественного слоя он ни был, как бы ни был неразвит. Рассказывая о крестьянине, который довёл до самоубийства свою жену, Достоевский восклицает: «"Неразвитость, тупость, пожалейте, среда", - настаивал адвокат мужика. Да ведь их миллионы живут и не все же вешают жён своих за ноги! Ведь всё-таки тут должна быть черта… С другой стороны, вот и образованный человек, да сейчас повесит. Полноте вертеться, господа адвокаты, с вашей "средой"» . Человека можно за многое простить (Митя), простить, но не снять с него ответственность, и не только за поступок - за намерение (Иван). «Среда», внешние обстоятельства человека, по мысли писателя, не определяют и не оправдывают. У нас же получается, что Смердякова вынудили к убийству посторонние обстоятельства (ведь чужая воля есть тоже внешняя причина), а сам он не виновен.

Карамазовых, воспитанник и Кутузовых. Это один из главных героев романа — имя его вынесено в названия шести глав: кн. 3, гл. VI «Смердяков»; кн. 5, гл. II «Смердяков с гитарой»; кн. 11, гл. VI «Первое свидание со Смердяковым», гл. VII «Второй визит к Смердякову», гл. VIII «Третье, и последнее, свидание со Смердяковым»; кн. 12, гл. VIII «Трактат о Смердякове».

Федор Павлович Карамазов однажды в пьяном виде и на спор «приласкал» городскую юродивую Лизавету Смердящую, которая через несколько месяцев пробралась во двор его усадьбы, родила ребенка в бане и умерла. Мальчика взяли на воспитание лакей Григорий и его жена, у которых как раз умер их ребенок, дали имя Павел, по отчеству его все стали звать (когда подрос) Федоровичем (как бы подтверждая-узаконивая отцовство Федора Павловича), а «говорящую» фамилию от прозвища матери ему придумал сам старик Карамазов. подробно представляет читателю Смердякова в первой «персональной» главе: «Человек еще молодой, всего лет двадцати четырех, он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик или чего-нибудь стыдился, нет, характером он был напротив надменен и как будто всех презирал. <...> Воспитали его Марфа Игнатьевна и Григорий Васильевич, но мальчик рос "безо всякой благодарности", как выражался о нем Григорий, мальчиком диким и смотря на свет из угла. В детстве он очень любил вешать кошек и потом хоронить их с церемонией. Он надевал для этого простыню, что составляло вроде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мертвою кошкой, как будто кадил. Все это потихоньку, в величайшей тайне. Григорий поймал его однажды на этом упражнении и больно наказал розгой. Тот ушел в угол и косился оттуда с неделю. "Не любит он нас с тобой, этот изверг, — говорил Григорий Марфе Игнатьевне, — да и никого не любит. Ты разве человек, — обращался он вдруг прямо к Смердякову, — ты не человек, ты из банной мокроты завелся, вот ты кто...". Смердяков, как оказалось впоследствии, никогда не мог простить ему этих слов. Григорий выучил его грамоте и, когда минуло ему лет двенадцать, стал учить священной истории. Но дело кончилось тотчас же ничем. Как-то однажды, всего только на втором иль на третьем уроке, мальчик вдруг усмехнулся.
— Чего ты? — спросил Григорий, грозно выглядывая на него из-под очков.
— Ничего-с. Свет создал Господь Бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день?
Григорий остолбенел. Мальчик насмешливо глядел на учителя. Даже было во взгляде его что-то высокомерное. Григорий не выдержал. "А вот откуда!" — крикнул он и неистово ударил ученика по щеке. Мальчик вынес пощечину, не возразив ни слова, но забился опять в угол на несколько дней. Как раз случилось так, что через неделю у него объявилась падучая болезнь в первый раз в жизни, не покидавшая его потом во всю жизнь. <...> Вскорости Марфа и Григорий доложили Федору Павловичу, что в Смердякове мало-помалу проявилась вдруг ужасная какая-то брезгливость: сидит за супом, возьмет ложку и ищет-ищет в супе, нагибается, высматривает, почерпнет ложку и подымет на свет. <...> Федор Павлович, услышав о новом качестве Смердякова, решил немедленно, что быть ему поваром, и отдал его в ученье в Москву. В ученье он пробыл несколько лет и воротился сильно переменившись лицом. Он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца. Нравственно же воротился почти тем же самым как и до отъезда в Москву: все так же был нелюдим и ни в чьем обществе не ощущал ни малейшей надобности. Он и в Москве, как передавали потом, все молчал; сама же Москва его как-то чрезвычайно мало заинтересовала, так что он узнал в ней разве кое-что, на все остальное и внимания не обратил. Был даже раз в театре, но молча и с неудовольствием воротился. Зато прибыл к нам из Москвы в хорошем платье, в чистом сюртуке и белье, очень тщательно вычищал сам щеткой свое платье неизменно по два раза в день, а сапоги свои опойковые, щегольские, ужасно любил чистить особенною английскою ваксой так, чтоб они сверкали как зеркало. Поваром он оказался превосходным. Федор Павлович положил ему жалованье, и это жалованье Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч. Но женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почти недоступно. <...> Раз случилось, что Федор Павлович, пьяненький, обронил на собственном дворе в грязи три радужные бумажки, которые только что получил и хватился их на другой только день: только что бросился искать по карманам, а радужные вдруг уже лежат у него все три на столе. Откуда? Смердяков поднял и еще вчера принес. "Ну, брат, я таких как ты не видывал", — отрезал тогда Федор Павлович и подарил ему десять рублей. Надо прибавить, что не только в честности его он был уверен, но почему-то даже и любил его, хотя малый и на него глядел так же косо, как и на других, и все молчал. Редко бывало заговорит. Если бы в то время кому-нибудь вздумалось спросить, глядя на него: чем этот парень интересуется и что всего чаще у него на уме, то право невозможно было бы решить это, на него глядя. А между тем он иногда в доме же, аль хоть на дворе или на улице случалось останавливался, задумывался и стоял так по десятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а так какое-то созерцание...»

Весьма колоритен портрет Смердякова уже перед самой смертью, когда навестил его в больнице Иван Карамазов: «С самого первого взгляда на него Иван Федорович несомненно убедился в полном и чрезвычайном болезненном его состоянии: он был очень слаб, говорил медленно и как бы с трудом ворочая языком; очень похудел и пожелтел. Во все минут двадцать свидания жаловался на головную боль и на лом во всех членах. Скопческое, сухое лицо его стало как будто таким маленьким, височки были всклочены, вместо хохолка торчала вверх одна только тоненькая прядка волосиков. Но прищуренный и как бы на что-то намекающий, левый глазок выдавал прежнего Смердякова. "С умным человеком и поговорить любопытно", — тотчас же вспомнилось Ивану Федоровичу...»

Именно это вспомнилось не случайно: как раз разговор Смердякова с «умным» Иваном на недомолвках, с намеками, подтекстом и породил в лакее уверенность, что Иван Федорович хочет смерти их отца, подтолкнул Смердякова на убийство Федора Павловича. Кончает Смердяков жизнь добровольно — в позорной петле. Но, с другой стороны, своей самоказнью он как бы искупает часть своей вины. Смердяков проходит свое «горнило сомнений», пребывая в атеизме, но мучаясь подсознательно без веры, и в этом отношении он является зеркалом-двойником атеиста Ивана Карамазова. А в целом и общем четвертый из братьев, лакей Смердяков, — это воплощенный соблазн и грех Карамазовых. Главное отвратительно-«смердящее», из-за чего в первую очередь имя этого лакея стало нарицательным, заключено во фразе-убеждении, высказанной им своей «зазнобе»: «Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна...» Этой же , которой Смердяков позволил питать надежды насчет себя и в доме которой потом повесился, он в саду под гитару вещал о том, как хорошо было бы для России, если б ее завоевал Наполеон в 1812 году...

Смердяков — один из пяти героев-эпилептиков Достоевского (наряду с , и ): его «своевременный» припадок играет в сюжете, в фабуле романа существенную роль. Прямым же предшественником Смердякова в мире Достоевского был лакей .

Статья выполнена при поддержке гранта РГНФ № 15-34-01258 «Концепция Востока в художественной прозе и публицистике Ф.М. Достоевского»

В одном из эпизодов последнего романа Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» (1878-1880) незаконнорожденный сын помещика Федора Павловича Карамазова и, по совместительству, его лакей Павел Смердяков произнес фразу, ставшую впоследствии олицетворением т.н. «смердяковщины» – патологической ненависти ко всему русскому: «Я всю Россию ненавижу <…> Русский народ надо пороть-с <…> В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы дpyгие порядки-с» . В системе религиозно-философских понятий Достоевского заискивание перед Европой и уничижение русского мира Смердяковым оценивается безусловно негативно.

Как правило смердяковщину рассматривают в контексте нигилизма и западничества – распространенных социально-философских явлений второй половины XIX века, в основе которых лежит дихотомия «Россия – Европа» (вариант более широкой дихотомии «Россия – Запад») [См., например: 2, с. 16-19]. Однако этот вопрос на самом деле несколько шире, чем представляется на первый взгляд. Если сопоставить личность Смердякова с наиболее значимыми его высказываниями, в которых выражается его мировоззрение, можно заметить, что в получившейся системе важное место занимают две структурообразующих проблемы: эпилепсия и вероотступничество.

Обе эти проблемы напрямую связаны друг с другом и являются базовыми элементами ориентализма Достоевского, привнося в русско-европейские отношения обязательную отсылку к Востоку: именно размышление над этими проблемами определили ценностную архитектонику ориенталистских построений автора, позиционирующих Россию в мире, воображаемо разделенном на Запад и Восток, на территорию порядка и хаоса, на колонизуемое и колонизующее начало .

С точки зрения Запада, Россия – одна из разновидностей воображаемого им Востока, страна, которая противится цивилизации, страна без законов и нравственных норм, резко разделенная на господ и рабов. И если господа непременно жестоки и своенравны, как и положено восточным тиранам, то рабы – хитры и злы, понимая только язык кнута. Подобное отношение к восточным колониям позволяло западноевропейским империям не рассматривать аборигенское население в гуманистическом ключе и уничтожать их, если того требовали экономические интересы. По существу, западноевропейский ориентализм – это дискурс самооправдания метрополии, это выработка такого языка описания «чужих», который бы способствовал жизнеспособности имперского дискурса за счет постоянного утверждения статусной оппозиции колонизуемый-колонизующий.

В русском ориентализме, который заимствовал основные имперские парадигмы Западной Европы, язык описания «чужих» в XIX веке приобрел существенно другое онтологическое наполнение: выступая центром власти и просвещения (т.е. Западом) для своих окраин, Петербург по-прежнему оставался пространством хаоса и деспотии (т.е. Востоком) для своих европейских соседей. Этот двойственный статус привел к тому, что каждое философски обобщенное суждение о России и «русскости», о некоем своеобразном русском мире непременно апеллировало к одному из двух механизмов формирования русской национальной идентичности: ориентализации и самоориентализации. Если ориентализация – это такое описание «чужих», при котором они приобретают типологически восточные черты (косность, леность, агрессивность, деспотичность, раболепие, сладострастность, неспособность к просвещению, глухая религиозность, и т.д.), то самоориентализация – это описание своего народа как типологически восточного в целях самокритики . Примеры самоориентализации можно встретить у П.Я. Чаадаева, А.С. Пушкина, В.Г. Белинского, И.С. Тургенева и др. Однако при всей перспективности термина, в отечественной гуманитаристике, в отличие от западной [См., например: 5; 6], он мало употребляется.

Ближайший родственный термин – «внутренняя колонизация», использованный в работах А. Эткинда . В статье Д. Уффельманна термины «самоориентализация» и «внутренняя колонизация» составляют единую формулу деструктивного развития национальной идентичности: «ВнеОр → СамОр → СамКол → ВнуОр → ВнуКол», которую автор объясняет следующим образом: «внешняя ориентализация (ВнеОр) культуры может вызвать у отдельных ее представителей реакцию субверсивно-ироничной самоориентализации как бы нарочно, назло внешней (СамОр) или послужить толчком к самоколонизации (СамКол). В последнем случае практически неизбежно происходит отмежевание от собственной культуры и возникает внутренний ориентализм (ВнуОр) по отношению к «другим» внутри этой культуры. Этот внутренний ориентализм может оставаться на отрицательной дистанции или же принять дистанцированно-реформаторскую, то есть колонизаторскую позицию по отношению к «достойным сожаления другим», что в результате выльется во внутреннюю колонизацию (ВнуКол)» .

Самоориентализация, описанная Уффельманном, была общим местом в спорах западников и славянофилов, однако Достоевский наполнял эту проблему особенным смыслом. Э. Томсон справедливо заметила, что «Достоевский никогда не ощущал иронии в том, что он пишет романы о моральных дилеммах в то время, как его читатели вовлечены в насилие за границей» . В ходе многолетних рассуждений о русском мире и его месте в мировой культуре Достоевский не придавал отрицательного значения некоторым параметрам, описываемым в дискурсе ориентализма как «восточные» и отсталые. Например, осознанная и выстраданная принадлежность к Восточной церкви (православию), готовность пожертвовать европейскими свободами и ценностями ради поставленного богом монархического уклада для него было равносильно понятию «русскости», в то время как для Белинского это было, наоборот, знаком «азиатчины» (ср. знаменитое зальцбруннское письмо В.Г. Белинского Н.В. Гоголю, за чтение которого Достоевский, собственно, и отправился на каторгу).

Ориентализм Достоевского изначально связан с проблемой цивилизационного самоопределения России в трайбалистском ключе. В сознании Достоевского мысль о величии России однозначно развивалась в провиденциальном ключе: после падения Константинополя в 1453 году Россия не могла пойти никаким другим путем, кроме пути православной империи, расширяющейся во все стороны. Интересен неосуществленный замысел Достоевского на эту тему, изложенный в письме А.Н. Майкову от 15 (27) мая 1869 г.: он рисует в своем воображении султана «Магомета 2-го», который после захвата Константинополя радостно превращает Софийский собор в мечеть, а в это время «русская свадьба, князь Иван III в своей деревянной избе вместо дворца, и в эту деревянную избу переходит и великая идея о всеправославном значении России, и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг русской будущности, полагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество новую мысль, когда загниет Запад, а загниет он тогда, когда папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опоганившемся западном человечестве» .

Мотивы эпилепсии и готовности к вероотступничеству (потере «русскости») Смердякова помогают понять позиционирование нравственно-философских императивов писателя в дискурсе русского ориентализма.

Проблема эпилепсии для самого Достоевского имела важное идентификационное значение: он не только фиксировал в своих тетрадях большинство случившихся с ним приступов, ведя их своеобразный антропологический учет, но и пытался осмыслить эту проблему с позиций литератора и философа. Если эпилепсия – своего рода «священная отметина» многих известных исторических деятелей (императора Константина, Юлия Цезаря, Наполеона, Магомета и др.), то возникала острая необходимость выводить ее за скобки обычной патологии. В романах «Идиот» и «Бесы» персонажи-эпилептики Мышкин и Кириллов помогают писателю рассуждать о прозрении мира и минутах вечной гармонии [См.: 1, т. 8, с. 188-189, 195; 1, т. 10, с. 450], которые предшествуют эпилептическому припадку – это важно для самоидентификации Достоевского-гражданина и Достоевского-писателя. Связь проблемы эпилепсии с образом Магомета, воспринимаемого в русской литературной традиции после Пушкина не как лжепророка, а как талантливого стихотворца, предполагает явный профетический код, весьма значимый для Достоевского.

Однако этот же код несомненно свидетельствует о том, что эпилепсия может быть истинным и ложным знаком гениальности: она формирует особый склад ума, выделяющий человека из массы других, но этот склад ума может быть направлен и на созидание, и на разрушение – об этом свидетельствует, например, смысловая связка «Наполеон-Магомет» в романе «Преступление и наказание» [См.: 1, т. 6, с. 211-212]. Как и Магомет, Наполеон в сознании Достоевского обладал в равной степени стремлением к великим свершениям и презрением к отдельным «тварям дрожащим». Поэтому эпилепсия открывает проблему истинного и ложного начала в человеке, истинного и ложного пророчества. В этой проблеме эпилептик Мышкин занимает положительный полюс, сближаясь с Христом, а эпилептик Смердяков располагается в зоне негатива, несомненно сближаясь с Магометом: с логической точки зрения Смердяков абсолютно убедительно доказал, что не будет никакого греха в том, чтобы под принуждением принять ислам и тем самым спасти свою жизнь. В эпизоде этой беседы Достоевский проясняет одну значимую для него мысль: русская вера не может быть рациональна, и русский человек во всей его противоречивости не может быть окончательный подлец, если сохранил в себе ощущение бога. Смердяков же, с детства сумел увидеть библейские противоречия, глядя на священный текст с позиций разума, и это позволило ему воспринимать христианскую и мусульманскую веры со стороны, словно бы он был европейцем, случайно попавшем в Скотопригоньевск, а не сыном деревенской кликуши и развратного русского барина.

Таким образом, просветительский (исконно европейский) концепт «ratio» приобретает в художественной системе Достоевского негативный оттенок: Смердяков подобно многим великим деятелям наделен способностью не только логически и глубоко мыслить, но и действовать, вопреки Раскольникову, без особых угрызений совести. С такими чертами он мог бы стать блестящим политиком, конквистадором или инквизитором («передовое мясо, впрочем, когда срок наступит», – так характеризует его Иван Карамазов ), но Достоевский лишает его такой возможности, поскольку его самоориентализация способствует не росту, а нравственной и, затем, физической гибели в контексте мотивного комплекса Иуды. В образе «валаамовой ослицы» Смердякова Достоевский принципиально уничтожает самоориентализационные стратегии западников, показывая их несоответствие «русскому началу», которое в своих основаниях ближе восточному, чем западному типу мироустройства.

  • Bezci B., Çiftci Y. Self Oryantalizm: İçimizdeki Modernite Ve/Veya İçselleştirdiğimiz Modernleşme // Akademik İncelemeler Dergisi (Journal of Academic Inquiries). 2012. Vol. 7, № 1. P. 139-166.
  • Dirlik A. Chinese History and the Question of Orientalism // History and Theory. 1996. Vol. 35. № 4. P. 96-118.
  • Эткинд А. Внутренняя колонизация. Имперский опыт России. 2-е изд. М.: Новое литературное обозрение, 2013. 448 с.
  • Уффельманн Д. Подводные камни внутренней (де)колонизации России // Политическая концептология. 2013. № 2. С. 57-84.
  • Томпсон Э. Имперское знание: русская литература и колониализм // Перекрестки (Журнал исследований восточноевропейского пограничья). 2007. № 1-2. С. 32-75.
  • Количество просмотров публикации: Please wait

    
    Top