«Крестовые сестры. Крестовые сёстры читать онлайн, Ремизов Алексей Михайлович

Петр Алексеевич Маракулин сослуживцев своих весельем и беззаботностью заражал. Сам - узкогрудый, усы ниточкою, лет уже тридцати, но чувствовал себя чуть ли не двенадцатилетним. Славился Маракулин почерком, отчёты выводил букву за буквой: строчит ровно, точно бисером нижет, и не раз перепишет, зато после - хоть на выставку неси. И знал Маракулин радость: бежит другой раз поутру на службу, и вдруг переполнит грудь и станет необыкновенно.

Враз все переменилось. Ждал к Пасхе Маракулин повышения и награду - а вместо того его со службы выгнали. Пять лет заведовал Петр Алексеевич талонными книжками, и все было в исправности, а затеяли директора перед праздником проверять - что-то не сходится. Говорили потом - кассир, приятель Маракулина, «подчислил». Пытался доказать Петр Алексеевич, что какая-то тут ошибка, - не слушали. И понял тогда Маракулин: «Человек человеку бревно».

Прогулял лето без дела, позаложил вещи, пораспродал, сам пообдергался. И с квартиры пришлось съехать. Поселился Петр Алексеевич в Бурковом доме, напротив Обуховской больницы, где бродят люди в больничных халатах и мелькает красный крест белых сестёр, С парадного конца дома живут богатые: и хозяин Бурков, бывший губернатор, и присяжный поверенный, и доктор медицины, и генеральша Холмогорова - «вошь», процентов одних ей до смерти хватит. С чёрного - квартиры маленькие. Тут и сапожники, и портные, пекаря, банщики, парикмахеры и кого ещё только нет. Здесь и квартира хозяйки Маракулина, Адонии Ивойловны. Она - вдова, богатая, любит блаженных и юродивых. Летом на богомолье уезжает, оставляя квартиру на Акумовну, кухарку. По двору любят Акумовну: Акумовна на том свете была, ходила по мукам - божественная! Из дома она - почти никуда, и все хочется ей на воздух.

Соседи у Маракулина - братья Дамаскины: Василий Александрович, клоун, и Сергей Александрович, что в театре танцует, ходит - земли не касается. А ещё ближе - две Веры. Вера Николаевна Кликачева, с Надеждинских курсов, бледненькая, тоненькая, массажем зарабатывает, хочет на аттестат зрелости готовиться, чтобы поступить в медицинский институт, а учиться трудно до слез, и ночью воет Вера, словно петлёй сдавленная. Верочка, Вера Ивановна Вехорева, - ученица Театрального училища. Верочка нравилась Маракулину. Танцевала хорошо, читала с голосом. Но поражала её заносчивость, говорила, что она великая актриса, кричала: «Я покажу, кто я, всему миру». И чувствовал Маракулин, это она заводчику Вакуеву показать хочет: содержал год, а надоела - отправил в Петербург, учиться на тридцать рублей в месяц. Ночью билась Верочка головой о стену. И Маракулин слушал в исступлении и всякую «вошь» проклинал.

На лето все разъехались, а осенью - не вернулась Верочка. После видели её на бульваре, с разными мужчинами. На её месте поселилась Анна Степановна, учительница гимназии, - мужем обобранная, обиженная, брошенная. Осенью туго всем пришлось. Клоун Василий Александрович упал с трапеции, ноги повредил, Анне Степановне жалованье оттягивали, у Маракулина - работа кончилась. И вдруг - вызов ему из Москвы, от Павла Плотникова. Сам-то Маракулин московский. Ехал - вспоминал.

В те далёкие годы Петр много возился с Пашей, и Плотников его слушался как старшего. И позже, когда взрослый Плотников пил и готов был выкинуть все что угодно, только Петр Алексеевич мог унять безудержного приятеля. Подумал Маракулин и о матери, Евгении Александровне: на могилу надо сходить. Вспомнил её в гробу, - ему было тогда десять лет, виден был её крест на восковом лбу из-под белого венчика.

Отец Жени служил фабричным доктором у отца Плотникова, часто брал её с собою. Насмотрелась Женя на фабричную жизнь, душа переболела. Взялась помогать молодому технику Цыганову, что для фабричных чтения устраивал, книжки подбирала. Раз, когда все сделала, заторопилась домой. Да Цыганов вдруг бросился на неё и повалил на пол. Дома ничего не сказала, ужас и стыд мучили. Себя во всем винила: Цыганов «просто ослеп». И всякий раз, когда приходила к нему помочь, - повторялся тот вечер. И молила его пощадить, не трогать, но он не хотел слышать. Через год исчез Цыганов с фабрики, вздохнула было Женя, да тут точь-в-точь произошло то же самое и в другой раз, только с братом её, юнкером. И его молила, но и он не хотел слышать. А когда через год брат из Москвы уехал - молодой доктор, помощник отца, заменил брата. И три года она молчала. И себя винила. Отец, глядя на неё, тревожился: не переутомилась ли? Уговорил поехать в деревню. И там в Большой пост на Страстной неделе во вторник ушла она в лес и молилась три дня и три ночи со всею жгучестью ужаса, стыда и муки. А в Великую пятницу появилась в церкви, совсем нагая, с бритвою в руке. И когда понесли плащаницу, стала себя резать, полагая кресты на лбу, на плечах, на руках, на груди. И кровь её лилась на плащаницу.

С год пролежала в больнице, чуть заметный шрамик остался на лбу, да и то под волосами не видно. И когда знакомый отца, бухгалтер Маракулин Алексей Иванович, объяснился ей - решилась, рассказала все без утайки. Он слушал кротко и плакал, - любил её. А сын помнил лишь: мать была странная.

Всю ночь не заснул Маракулин, лишь раз забылся на минуту, и приснился ему сон, будто Плотников уговаривает: лучше жить без головы, и режет ему шею бритвой. А приехал - горячка у Плотникова: «головы нет, рот на спине, и глаза на плечах. Он - улей». А не то - король заполярного государства, управляет всем земным шаром, хочет - влево вращает, хочет - вправо, то остановит, то пустит. Вдруг - после месячного запоя - узнал Плотников Маракулина: «Петруша, хвост-прохвост...» - и, шатнувшись к дивану, завалился спать на двое суток. А мать - плачет и благодарит: «Исцелил его, батюшка!»

Когда очнулся Павел, потащил Маракулина в трактир, там за столиком признался: «Я в тебя, Петруша, как в Бога верую, не заладится в делах - имя твоё назову, - смотришь, опять все по-старому». И таскал за собой, потом - на вокзал проводил. Уже в вагоне вспомнил Маракулин: так и не успел на могиле матери побывать. И какая-то тоска хлынула на него...

Невесело квартиранты встретили Пасху. Василий Александрович выписался из больницы, ходил с трудом, будто без пяток. Вере Николаевне не до аттестата - доктор посоветовал куда-то в Абастуман отправляться: с лёгкими неладно. Анна Степановна с ног валилась, ждала увольнения и все улыбалась своею больной страшной улыбкой. И когда Сергей Александрович с театром условие заключил о поездке за границу, других стад звать: «Россия задыхается среди всяких Бурковых. Всем за границу надо, хоть на неделю». - «А на какие мы деньги поедем?» - улыбалась Анна Степановна. «Я достану денег, - сказал Маракулин, вспомнив о Плотникове, - тысячу рублей достану!» И все поверили. И головы закружились. Там, в Париже, найдут они все себе место на земле, работу, аттестат зрелости, потерянную радость. «Верочку бы отыскать», - схватился вдруг Маракулин: сделается она в Париже великою актрисой, и мир сойдёт на неё.

По вечерам Акумовна гадала, и выходила всем большая перемена. «А не взять ли нам и Акумовну?» - подмигивал Сергей Александрович. «Что ж, и поеду, воздухом подышу!»

И пришёл наконец ответ от Плотникова: через банк перевёл Маракулину двадцать пять рублей. И уехал Сергей Александрович с театром за границу, а Веру Николаевну и Анну Степановну уговорил поселиться с Василием Александровичем в Финляндии, в Тур-Киля, - за ним уход нужен. С утра до вечера ходил Маракулин по Петербургу из конца в конец, как мышь в мышеловке. И ночью приснилась ему курносая, зубатая, голая: «В субботу, - стучит зубами, смеётся, - мать будет в белом!» В тоске смертельной проснулся Маракулин. Была пятница. И поледенел весь от мысли: срок ему - суббота. И не хотел верить сну, и верил, и, веря, сам себя приговаривал к смерти. И почувствовал Маракулин, что не вынесет, не дождётся субботы, и в тоске смертельной с утра, бродя по улицам, только и ждал ночи: увидать Верочку, все рассказать ей и проститься. Беда его водила, метала с улицы на улицу, путала, - это судьба, от которой не уйти. И ночь мотался - пытался Верочку отыскать. И суббота наступила и уж подходила к концу, час близился. И пошёл Маракулин к себе: может, сон иное значит, что ж у Акумовны он не спросил?

Долго звонил и вошёл уж с чёрного хода. Дверь в кухню оказалась незапертой. Акумовна сидела в белом платке. «Мать будет в белом!» - вспомнил Маракулин и застонал.

Вскочила Акумовна и рассказала, как полезла утром на чердак, белье там висело, да кто-то и запер. Вылезла на крышу, чуть не соскользнула, кричать пытается - голоса нет. Хотела уж по жёлобу спускаться, да дворник увидел: «Не лазь, - кричит, - отопру!»

Маракулин своё рассказал. «Что этот сон означает, Акумовна?» Молчит старуха. Часы на кухне захрипели, отстукали двенадцать часов. «Акумовна? - спросил Маракулин. - Воскресенье настало?» - «Воскресенье, спите спокойно». И, выждав, пока Акумовна угомонится, взял Маракулин подушку и, как делают летние бурковские жильцы, положив её на подоконник, перевесился на волю. И вдруг увидел на мусоре и кирпичах вдоль шкапчиков-ларьков зелёные берёзки, почувствовал, как медленно подступает, накатывается прежняя его потерянная радость. И, не удержавшись, с подушкой полетел с подоконника вниз. «Времена созрели, - услышал он как со дна колодца, - наказание близко. Лежи, болотная голова». Маракулин лежал в крови с разбитым черепом на Бурковом дворе.

Ремизов Алексей

Ремизов Алексей

Крестовые сёстры

АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ

Крестовые сёстры

Посвящаю С. П. Ремизовой-Довгелло

Глава первая

Маракулин дружил с Глотовым вовсе не потому, что служебное дело их одно с другим связывалось тесно, один без другого обойтись не мог: Петр Алексеевич талоны выдавал, Александр Иванович кассир.

Порядок известный: Маракулин только чернилами напишет, а Глотов точно то же только золотом отсчитает.

И оба они такие разные и непохожие: один узкогрудый и усы ниточкою, другой широчен-ный и усы кота, один глядит изнутри, другой расплывается.

А все-таки приятели: хлеб-соль одна.

Была у них у обоих приметина - качество, и такое коренное, никак его не спрячешь, у сонного под веками поблескивать будет, и притом совсем неважно, запихано ли оно в зрачке где или из зрачка вон по яблоку разбегается: хоботок словно либо усик какой у них у обоих один был, и хоботок этот не то, чтобы к жизни прицеплялся, а как-то всасывал в себя все живое, все, что вокруг жизни живет, до травинки, которая дышит, до малого камушка, который растет, и всасывал с какою-то жадностью и весело, да как-то заразительно весело. Вот оно что.

Кому надо, видели, кто не видит, чувствовали, а кто не чувствует, догадывались.

Ну и молодость - обоим что-то по тридцати или по тридцати с чем-то, и удача - тому и другому как-то все удавалось, и крепкость - и тот и другой никогда не хворал и ни на какие зубы не жаловался, и нет никакой связанности ни законной, ни беззаконной, как в степи один, а развернулась степь во всю ширь и мощь вольная, свободная, раздольная - твоя.

Года три, кажется, назад Глотов жену свою законную с третьего этажа на мостовую выбро-сил, и у бедняжки череп пополам, и не три года, нет, пожалуй, уж все четыре будет, впрочем, все равно, дело совсем не в Глотове, а в Маракулине, о Маракулине Петре Алексеевиче речь. Заражая своих сослуживцев весельем и беззаботностью, Маракулин признавался как-то, что ему хоть и тридцать лет, но почему-то, и сам того не зная, считает он себе ровно-неровно, ну лет двенадцать, и примеры привел: когда, скажем, случается ему встретить кого или в разговор вступить, то все будто старшие - старые, а он младший - маленький, так лет двенадцати. И еще Маракулин признавался, что на человека он нисколько не похож, по крайней мере, на тех настоящих людей, которых постоянно увидишь в театре, на собраниях, в клубах, когда входят они или выходят, говорят или молчат, сердятся или довольны, ну, ни чуточку не похож, и что у него, должно быть, начиная с носа до маленького пальца, все не на своем месте сидит, так ему кажется. И еще Маракулин признавался, что он никогда ни о чем не думает, просто не чувствует, чтобы думалось, и если идет он по улицам, то так и идет, ну, просто ногами идет, а когда знако-мят его, то различий он никаких не замечает и никаких особенностей ни в лице, ни в движениях своего нового знакомого и только смутно чувствует, что один притягивает, другой отталкивает, один ближе, другой дальше, а третий - все равно, но чаще преобладает чувство близости и уверенности в благожелательстве. И еще Маракулин признавался, что, с тех пор как начал он книги читать и с людьми столкнулся, самые противоположные мнения его нисколько не пугали и он со всеми готов был согласиться, считая всякого по-своему правым, и спорить не спорил, а если прорывался и даже сам задирал, то по причинам совсем бесспорным, о которых, между прочим, всякий раз прекрасно сознавал, только виду не показывал,- мало ли сколько таких причин бесспорных, житейских! И еще признавался Маракулин, что он сроду никогда не плакал, и всего один раз, когда уходила старая нянька, в последний ее день: тогда, забравшись в чулан, он захлебывался от первых и последних слез. И было у него одно примечательное сумасбродное свойство, над которым обычно посмеивались: взбредут ему в голову пустяки какие-нибудь, и он так за них ухватится и с таким упорством, словно бы вся суть в них и его собственной жизни,- ведь целое дело из пустяков себе выдумает! К празднику директору подается отчет, отчет обык-новенно пишется на машине - самый обыкновенный отчет, а вот ему почему-то непременно захочется самому переписать и своею рукою, и, хотя на машине скорее можно сделать и легче и проще и бланки такие есть, это его нисколько не смущает, как можно! - и ночи и дни он упорно выводит букву за буквой, строчит ровно, точно бисером нижет, и не раз перепишет, пока не до-бьется такого отчета, хоть на выставку неси, вот даже какого! - почерком Маракулин славился. Завтра же этот отчет заложат куда-нибудь в бумаги, особого внимания никто не обратит, никому он такой не нужен, а времени и труда затрачено много и без толку. Сумасбродный человек и в своем сумасбродстве упорный. Да вот еще, и чуднее еще рассказывал Маракулин о какой-то своей ничем не объяснимой необыкновенной радости, а испытывал он ее совсем неожиданно: бежит другой раз поутру на службу и вдруг беспричинно словно бы сердце перепорхнет в груди, переполнит грудь и станет необыкновенно радостно. И такая это радость его, так охватит всего и так ее много, взял бы, кажется, из груди, из самого сердца горячую и роздал каждому,- и на всех бы хватило, взял бы, как птичку, в обе горсти и, дуя ртом, чтобы не зазябла, не выпорхнула эта райская птичка, понес бы ее по Невскому: пускай видят ее, и вдохнут тепло ее, и почувству-ют свет ее,тихий свет и тепло, каким дышит и светит сердце от радости.

Конечно, сам себя не рассудишь, на признаниях не выедешь: было, не было,- кто разбе-рет? - но любовь к жизни и чутье к жизни, веселость духа, это в нем было правда.

Слушая Маракулина и видя, как он к людям подходит, по улыбке его и взгляду, приходила иной раз мысль, что вот такой, как он, во всякое время готов к бешеному зверю в клетку войти и не сморгнуть, и не задумавшись руку протянет, чтобы по вздыбившейся бешеной шерсти зверя погладить, и зверь кусаться не будет.

А как Маракулин огорчался, когда нежданно и негаданно открывалось, что и его, как и вся-кого, ненавидеть могут, что и у него есть свои недоброхоты, что и он для кого-то, и бог знает из-за чего, бревном в глазу сидит!

А ведь с Маракулиным что угодно можно было делать!

И если он умудрился до тридцати лет дожить и удачно, тут уж одно чудо - вещь неверо-ятная.

Да, скорее, Петра Алексеевича любили и не как-нибудь там крепко и очень, но ведь и не за что было не любить его - веселье и смех и не простой, а пьяный какой-то, маракулинский, за что же ненавидеть его!

И все-таки кончилось все не очень любовно, плохо кончил Петр Алексеевич.

Так было: ждал Маракулин себе к Пасхе повышения и награду - в богатых торговых конторах к празднику порядочно приходится наградных, а вместо повышения и наградных его со службы выгнали.

Так случилось: пять лет служил Петр Алексеевич, пять лет заведовал талонными книжка-ми, и все было в полной исправности и точно - Маракулина за его аккуратность и точность в шутку немцем прозвали,- а затеяли директора перед праздниками проверять книжки, да как стали сверять и считать - и произошла заминка: ровно бы что-то не сходится, чего-то не хватает, и, может быть, сущих пустяков не хватало, да дело-то большое, пустяки эти и путаница все дело запутать могут.

И книжки у него отобрали, и его по шапке.

На первых порах Маракулин и не поверил, просто отказался поверить, думает себе: вроде шутки с ним отшучивают, трублю какую оттрубливают потехи ради, для пущей веселости, так вот - перед праздником!

Сам смеется, пошел объясняться, и тоже не без шуточки.

Позвольте, мол, вору такому-то, и разбойнику и шишу подорожному в воровстве объясниться...

А в одном письме своем объяснительном и к лицу очень важному и влиятельному - директору, подпись подписал, и не просто Петр Маракулин, а вор Петр Маракулин и экспро-приатор.

"Вор Петр Маракулин и экспроприатор".

Ха-ха...- сам первый смеется.

Да шутка-то, видно, не удалась, смешного ничего не выходит, или выходило, да не замечали, и смеяться никто не смеется, напротив.

И самым смешным показался ответ одного молодого бухгалтера - маленький тихий человек этот бухгалтер, мухи не обидит, как и звания нет.

Аверьянов сказал:

Впредь до выяснения вашего недоразумения я хотел бы с окончательным ответом подождать.

Тут уж пошел Петр Алексеевич всурьез:

Какая, мол, такая путаница, и быть не может никакой ошибки!

Ошибка, говорю... я без ошибки, я немец... где ошибка?

И поверил.

Поверишь!

Зверюга-то бешеный, видно, не так уж прост, не так легко поддается, по вздыбившейся бешеной шерстке его не очень-то ловко погладишь, прочь руки: зверюга палец прокусит!

Так, что ли?

Или тут и зверь ни при чем, и все проклятие вовсе не в том, что человек человеку зверь да еще и бешеный, а в том, что человек человеку бревно. И сколько ни молись ему, не услышит, сколько ни кличь, не отзовется, лоб себе простукаешь, лбом перед ним стучавши, не пошевель-нется: как поставили, так и будет стоять, пока не свалится либо ты не свалишься.

Так, что ли?

Так, в этом роде что-то промелькнуло тогда у Маракулина, и в первый раз отчетливо подумалось и ясно сказалось:

человек человеку бревно.

Ткнулся туда, постучался сюда,- все закрыто, все заперто: не принимают. А и примут - говорить не хотят, не дают слова сказать.

Потом перед носом двери захлопывать стали: и - некогда! и отстань, пожалуйста! и - не до тебя совсем! и других дел по горло! и - чего раньше глядел! и - на себя пеняй! и опять - некогда! и - отстань, пожалуйста!

И уж прислуга через цепочку не разговаривает: и н...

Алексей Михайлович Ремизов

«Крестовые сестры»

Петр Алексеевич Маракулин сослуживцев своих весельем и беззаботностью заражал. Сам — узкогрудый, усы ниточкою, лет уже тридцати, но чувствовал себя чуть ли не двенадцатилетним. Славился Маракулин почерком, отчёты выводил букву за буквой: строчит ровно, точно бисером нижет, и не раз перепишет, зато после — хоть на выставку неси. И знал Маракулин радость: бежит другой раз поутру на службу, и вдруг переполнит грудь и станет необыкновенно.

Враз все переменилось. Ждал к Пасхе Маракулин повышения и награду — а вместо того его со службы выгнали. Пять лет заведовал Петр Алексеевич талонными книжками, и все было в исправности, а затеяли директора перед праздником проверять — что-то не сходится. Говорили потом — кассир, приятель Маракулина, «подчислил». Пытался доказать Петр Алексеевич, что какая-то тут ошибка, — не слушали. И понял тогда Маракулин: «Человек человеку бревно».

Прогулял лето без дела, позаложил вещи, пораспродал, сам пообдергался. И с квартиры пришлось съехать. Поселился Петр Алексеевич в Бурковом доме, напротив Обуховской больницы, где бродят люди в больничных халатах и мелькает красный крест белых сестёр, С парадного конца дома живут богатые: и хозяин Бурков, бывший губернатор, и присяжный поверенный, и доктор медицины, и генеральша Холмогорова — «вошь», процентов одних ей до смерти хватит. С чёрного — квартиры маленькие. Тут и сапожники, и портные, пекаря, банщики, парикмахеры и кого ещё только нет. Здесь и квартира хозяйки Маракулина, Адонии Ивойловны. Она — вдова, богатая, любит блаженных и юродивых. Летом на богомолье уезжает, оставляя квартиру на Акумовну, кухарку. По двору любят Акумовну: Акумовна на том свете была, ходила по мукам — божественная! Из дома она — почти никуда, и все хочется ей на воздух.

Соседи у Маракулина — братья Дамаскины: Василий Александрович, клоун, и Сергей Александрович, что в театре танцует, ходит — земли не касается. А ещё ближе — две Веры. Вера Николаевна Кликачева, с Надеждинских курсов, бледненькая, тоненькая, массажем зарабатывает, хочет на аттестат зрелости готовиться, чтобы поступить в медицинский институт, а учиться трудно до слез, и ночью воет Вера, словно петлёй сдавленная. Верочка, Вера Ивановна Вехорева, — ученица Театрального училища. Верочка нравилась Маракулину. Танцевала хорошо, читала с голосом. Но поражала её заносчивость, говорила, что она великая актриса, кричала: «Я покажу, кто я, всему миру». И чувствовал Маракулин, это она заводчику Вакуеву показать хочет: содержал год, а надоела — отправил в Петербург, учиться на тридцать рублей в месяц. Ночью билась Верочка головой о стену. И Маракулин слушал в исступлении и всякую «вошь» проклинал.

На лето все разъехались, а осенью — не вернулась Верочка. После видели её на бульваре, с разными мужчинами. На её месте поселилась Анна Степановна, учительница гимназии, — мужем обобранная, обиженная, брошенная. Осенью туго всем пришлось. Клоун Василий Александрович упал с трапеции, ноги повредил, Анне Степановне жалованье оттягивали, у Маракулина — работа кончилась. И вдруг — вызов ему из Москвы, от Павла Плотникова. Сам-то Маракулин московский. Ехал — вспоминал.

В те далёкие годы Петр много возился с Пашей, и Плотников его слушался как старшего. И позже, когда взрослый Плотников пил и готов был выкинуть все что угодно, только Петр Алексеевич мог унять безудержного приятеля. Подумал Маракулин и о матери, Евгении Александровне: на могилу надо сходить. Вспомнил её в гробу, — ему было тогда десять лет, виден был её крест на восковом лбу из-под белого венчика.

Отец Жени служил фабричным доктором у отца Плотникова, часто брал её с собою. Насмотрелась Женя на фабричную жизнь, душа переболела. Взялась помогать молодому технику Цыганову, что для фабричных чтения устраивал, книжки подбирала. Раз, когда все сделала, заторопилась домой. Да Цыганов вдруг бросился на неё и повалил на пол. Дома ничего не сказала, ужас и стыд мучили. Себя во всем винила: Цыганов «просто ослеп». И всякий раз, когда приходила к нему помочь, — повторялся тот вечер. И молила его пощадить, не трогать, но он не хотел слышать. Через год исчез Цыганов с фабрики, вздохнула было Женя, да тут точь-в-точь произошло то же самое и в другой раз, только с братом её, юнкером. И его молила, но и он не хотел слышать. А когда через год брат из Москвы уехал — молодой доктор, помощник отца, заменил брата. И три года она молчала. И себя винила. Отец, глядя на неё, тревожился: не переутомилась ли? Уговорил поехать в деревню. И там в Большой пост на Страстной неделе во вторник ушла она в лес и молилась три дня и три ночи со всею жгучестью ужаса, стыда и муки. А в Великую пятницу появилась в церкви, совсем нагая, с бритвою в руке. И когда понесли плащаницу, стала себя резать, полагая кресты на лбу, на плечах, на руках, на груди. И кровь её лилась на плащаницу.

С год пролежала в больнице, чуть заметный шрамик остался на лбу, да и то под волосами не видно. И когда знакомый отца, бухгалтер Маракулин Алексей Иванович, объяснился ей — решилась, рассказала все без утайки. Он слушал кротко и плакал, — любил её. А сын помнил лишь: мать была странная.

Всю ночь не заснул Маракулин, лишь раз забылся на минуту, и приснился ему сон, будто Плотников уговаривает: лучше жить без головы, и режет ему шею бритвой. А приехал — горячка у Плотникова: «головы нет, рот на спине, и глаза на плечах. Он — улей». А не то — король заполярного государства, управляет всем земным шаром, хочет — влево вращает, хочет — вправо, то остановит, то пустит. Вдруг — после месячного запоя — узнал Плотников Маракулина: «Петруша, хвост-прохвост…» — и, шатнувшись к дивану, завалился спать на двое суток. А мать — плачет и благодарит: «Исцелил его, батюшка!»

Когда очнулся Павел, потащил Маракулина в трактир, там за столиком признался: «Я в тебя, Петруша, как в Бога верую, не заладится в делах — имя твоё назову, — смотришь, опять все по-старому». И таскал за собой, потом — на вокзал проводил. Уже в вагоне вспомнил Маракулин: так и не успел на могиле матери побывать. И какая-то тоска хлынула на него…

Невесело квартиранты встретили Пасху. Василий Александрович выписался из больницы, ходил с трудом, будто без пяток. Вере Николаевне не до аттестата — доктор посоветовал куда-то в Абастуман отправляться: с лёгкими неладно. Анна Степановна с ног валилась, ждала увольнения и все улыбалась своею больной страшной улыбкой. И когда Сергей Александрович с театром условие заключил о поездке за границу, других стад звать: «Россия задыхается среди всяких Бурковых. Всем за границу надо, хоть на неделю». — «А на какие мы деньги поедем?» — улыбалась Анна Степановна. «Я достану денег, — сказал Маракулин, вспомнив о Плотникове, — тысячу рублей достану!» И все поверили. И головы закружились. Там, в Париже, найдут они все себе место на земле, работу, аттестат зрелости, потерянную радость. «Верочку бы отыскать», — схватился вдруг Маракулин: сделается она в Париже великою актрисой, и мир сойдёт на неё.

По вечерам Акумовна гадала, и выходила всем большая перемена. «А не взять ли нам и Акумовну?» — подмигивал Сергей Александрович. «Что ж, и поеду, воздухом подышу!»

И пришёл наконец ответ от Плотникова: через банк перевёл Маракулину двадцать пять рублей. И уехал Сергей Александрович с театром за границу, а Веру Николаевну и Анну Степановну уговорил поселиться с Василием Александровичем в Финляндии, в Тур-Киля, — за ним уход нужен. С утра до вечера ходил Маракулин по Петербургу из конца в конец, как мышь в мышеловке. И ночью приснилась ему курносая, зубатая, голая: «В субботу, — стучит зубами, смеётся, — мать будет в белом!» В тоске смертельной проснулся Маракулин. Была пятница. И поледенел весь от мысли: срок ему — суббота. И не хотел верить сну, и верил, и, веря, сам себя приговаривал к смерти. И почувствовал Маракулин, что не вынесет, не дождётся субботы, и в тоске смертельной с утра, бродя по улицам, только и ждал ночи: увидать Верочку, все рассказать ей и проститься. Беда его водила, метала с улицы на улицу, путала, — это судьба, от которой не уйти. И ночь мотался — пытался Верочку отыскать. И суббота наступила и уж подходила к концу, час близился. И пошёл Маракулин к себе: может, сон иное значит, что ж у Акумовны он не спросил?

Долго звонил и вошёл уж с чёрного хода. Дверь в кухню оказалась незапертой. Акумовна сидела в белом платке. «Мать будет в белом!» — вспомнил Маракулин и застонал.

Вскочила Акумовна и рассказала, как полезла утром на чердак, белье там висело, да кто-то и запер. Вылезла на крышу, чуть не соскользнула, кричать пытается — голоса нет. Хотела уж по жёлобу спускаться, да дворник увидел: «Не лазь, — кричит, — отопру!»

Маракулин своё рассказал. «Что этот сон означает, Акумовна?» Молчит старуха. Часы на кухне захрипели, отстукали двенадцать часов. «Акумовна? — спросил Маракулин. — Воскресенье настало?» — «Воскресенье, спите спокойно». И, выждав, пока Акумовна угомонится, взял Маракулин подушку и, как делают летние бурковские жильцы, положив её на подоконник, перевесился на волю. И вдруг увидел на мусоре и кирпичах вдоль шкапчиков-ларьков зелёные берёзки, почувствовал, как медленно подступает, накатывается прежняя его потерянная радость. И, не удержавшись, с подушкой полетел с подоконника вниз. «Времена созрели, — услышал он как со дна колодца, — наказание близко. Лежи, болотная голова». Маракулин лежал в крови с разбитым черепом на Бурковом дворе.

Маракулин Петр Алексеевич был худощав, с тоненькими усами. Хотя и было ему уже десятка три лет, но он бодрился и себя чувствовал подростком в душе. Имел веселый нрав, при этом щедро делился веселостью этой с окружающими. С великим удовольствием работал Петр Алексеевич.

Но жизнь непредсказуема. И к Пасхе вместо ожидаемого повышения, Маракулин потерял работу. Судя по всему, «подчислил» его приятель-кассир. Но доказать ничего не удалось. За три месяца пришлось спустить почти все, что было. Потому поселился он у Адонии Ивойловны, хозяйки квартиры в Бурковом доме. С одной стороны там проживали богатеи, а с другой - кого только не было. Летом всем заправляла хозяйская кухарка - Акумовна, вернувшаяся, по рассказам, с того света. Потому почитаемая местными жильцами за божественную.

В соседях у Петра Алексеевич разные люди были. Вера Кликачева, массажистка, все хотела учиться, чтоб потом в институт медицинский попасть, да трудно ей все давалось. Вторая соседка - Вера Вехорева, посещала занятия в Театральном училище. Казалась она Маракулину способной, только слишком высокомерной. Понимал он, что эта заносчивость от горечи: раньше ее содержал заводчик, который впоследствии и избавился от нее, отправив учиться. Было еще два брата Дамаскиных, Василий и Сергей. Один клоун, второй танцор.

Много случилось за прошедшее лето. Но самое неожиданное - Маракулину вызов московский пришел. Понадобился он Павлуше Плотникову. Давно это было. Павел слушался его. Даже повзрослев и безбожно напиваясь, Плотников был способен подчиниться исключительно Петру Алексеевичу. Да и могила матери была там же, в Москве. Сходить бы надо. Сколько помнил, мать была странной какой-то. Это из-за жизни тяжелой, да и насилию она до замужества подвергалась. В дороге приснился Маракулину сон странный: Плотников голову ему отрезает, объясняя, что без нее будет лучше.

Когда прибыл в Москву, нашел Павла с белой горячкой. То он улей, то король. А Петра Алексеевича узнал. Из запоя вышел. Рассказал, что старый друг у него вместо талисмана. На том позже и расстались на вокзале. Вот на материнскую могилу-то и не выбрался.

На Пасху грустно было. Как-то все наперекосяк шло у жильцов. Когда заговорили о том, что за границу бы хоть на неделю поехать, чтоб не задохнуться от подобной жизни, Маркулин вызвался достать денег. Только вместо запрошенных ста рублей Плотников прислал ему всего двадцать пять. Поразъехались жильцы. Сергей Александрович - за границу с театром. Вера Николаевна и Анна Степановна - в Финляндию, ухаживать за Василием Александровичем.

Неприкаянным остался Петр Алексеевич. И сон ему странный приснился - безносая обещала в субботу свидание с матерью. Проснулся и поверил Маракулин сну. Бродил по городу в надежде увидеть Верочку. А когда настал обещанный во сне день, подумал, что сон-то он неправильно истолковал. Пошел к Акумовне, чтоб та ему погадала. И с порога же первый признак из сна увидел: женщина в белом платке была, как про маму безносая говорила. Акумовна выслушала его, сказала, что воскресенье вот уже настало. Часы полночь пробили. А значит, спать спокойно можно.

Маракулин с подушкой, как летом бывало, грудью налег на подоконник. Увидел зелененькие березки, расчувствовался. Случайно, не поймав опоры, свалился вниз. Лежал Петр Алексеевич во дворе Буркова дома с разбитой головой.

АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ

Крестовые сёстры

Посвящаю С. П. Ремизовой-Довгелло

Глава первая

Маракулин дружил с Глотовым вовсе не потому, что служебное дело их одно с другим связывалось тесно, один без другого обойтись не мог: Петр Алексеевич талоны выдавал, Александр Иванович кассир.

Порядок известный: Маракулин только чернилами напишет, а Глотов точно то же только золотом отсчитает.

И оба они такие разные и непохожие: один узкогрудый и усы ниточкою, другой широчен-ный и усы кота, один глядит изнутри, другой расплывается.

А все-таки приятели: хлеб-соль одна.

Была у них у обоих приметина - качество, и такое коренное, никак его не спрячешь, у сонного под веками поблескивать будет, и притом совсем неважно, запихано ли оно в зрачке где или из зрачка вон по яблоку разбегается: хоботок словно либо усик какой у них у обоих один был, и хоботок этот не то, чтобы к жизни прицеплялся, а как-то всасывал в себя все живое, все, что вокруг жизни живет, до травинки, которая дышит, до малого камушка, который растет, и всасывал с какою-то жадностью и весело, да как-то заразительно весело. Вот оно что.

Кому надо, видели, кто не видит, чувствовали, а кто не чувствует, догадывались.

Ну и молодость - обоим что-то по тридцати или по тридцати с чем-то, и удача - тому и другому как-то все удавалось, и крепкость - и тот и другой никогда не хворал и ни на какие зубы не жаловался, и нет никакой связанности ни законной, ни беззаконной, как в степи один, а развернулась степь во всю ширь и мощь вольная, свободная, раздольная - твоя.

Года три, кажется, назад Глотов жену свою законную с третьего этажа на мостовую выбро-сил, и у бедняжки череп пополам, и не три года, нет, пожалуй, уж все четыре будет, впрочем, все равно, дело совсем не в Глотове, а в Маракулине, о Маракулине Петре Алексеевиче речь. Заражая своих сослуживцев весельем и беззаботностью, Маракулин признавался как-то, что ему хоть и тридцать лет, но почему-то, и сам того не зная, считает он себе ровно-неровно, ну лет двенадцать, и примеры привел: когда, скажем, случается ему встретить кого или в разговор вступить, то все будто старшие - старые, а он младший - маленький, так лет двенадцати. И еще Маракулин признавался, что на человека он нисколько не похож, по крайней мере, на тех настоящих людей, которых постоянно увидишь в театре, на собраниях, в клубах, когда входят они или выходят, говорят или молчат, сердятся или довольны, ну, ни чуточку не похож, и что у него, должно быть, начиная с носа до маленького пальца, все не на своем месте сидит, так ему кажется. И еще Маракулин признавался, что он никогда ни о чем не думает, просто не чувствует, чтобы думалось, и если идет он по улицам, то так и идет, ну, просто ногами идет, а когда знако-мят его, то различий он никаких не замечает и никаких особенностей ни в лице, ни в движениях своего нового знакомого и только смутно чувствует, что один притягивает, другой отталкивает, один ближе, другой дальше, а третий - все равно, но чаще преобладает чувство близости и уверенности в благожелательстве. И еще Маракулин признавался, что, с тех пор как начал он книги читать и с людьми столкнулся, самые противоположные мнения его нисколько не пугали и он со всеми готов был согласиться, считая всякого по-своему правым, и спорить не спорил, а если прорывался и даже сам задирал, то по причинам совсем бесспорным, о которых, между прочим, всякий раз прекрасно сознавал, только виду не показывал,- мало ли сколько таких причин бесспорных, житейских! И еще признавался Маракулин, что он сроду никогда не плакал, и всего один раз, когда уходила старая нянька, в последний ее день: тогда, забравшись в чулан, он захлебывался от первых и последних слез. И было у него одно примечательное сумасбродное свойство, над которым обычно посмеивались: взбредут ему в голову пустяки какие-нибудь, и он так за них ухватится и с таким упорством, словно бы вся суть в них и его собственной жизни,- ведь целое дело из пустяков себе выдумает! К празднику директору подается отчет, отчет обык-новенно пишется на машине - самый обыкновенный отчет, а вот ему почему-то непременно захочется самому переписать и своею рукою, и, хотя на машине скорее можно сделать и легче и проще и бланки такие есть, это его нисколько не смущает, как можно! - и ночи и дни он упорно выводит букву за буквой, строчит ровно, точно бисером нижет, и не раз перепишет, пока не до-бьется такого отчета, хоть на выставку неси, вот даже какого! - почерком Маракулин славился. Завтра же этот отчет заложат куда-нибудь в бумаги, особого внимания никто не обратит, никому он такой не нужен, а времени и труда затрачено много и без толку. Сумасбродный человек и в своем сумасбродстве упорный. Да вот еще, и чуднее еще рассказывал Маракулин о какой-то своей ничем не объяснимой необыкновенной радости, а испытывал он ее совсем неожиданно: бежит другой раз поутру на службу и вдруг беспричинно словно бы сердце перепорхнет в груди, переполнит грудь и станет необыкновенно радостно. И такая это радость его, так охватит всего и так ее много, взял бы, кажется, из груди, из самого сердца горячую и роздал каждому,- и на всех бы хватило, взял бы, как птичку, в обе горсти и, дуя ртом, чтобы не зазябла, не выпорхнула эта райская птичка, понес бы ее по Невскому: пускай видят ее, и вдохнут тепло ее, и почувству-ют свет ее,тихий свет и тепло, каким дышит и светит сердце от радости.

Конечно, сам себя не рассудишь, на признаниях не выедешь: было, не было,- кто разбе-рет? - но любовь к жизни и чутье к жизни, веселость духа, это в нем было правда.

Слушая Маракулина и видя, как он к людям подходит, по улыбке его и взгляду, приходила иной раз мысль, что вот такой, как он, во всякое время готов к бешеному зверю в клетку войти и не сморгнуть, и не задумавшись руку протянет, чтобы по вздыбившейся бешеной шерсти зверя погладить, и зверь кусаться не будет.

А как Маракулин огорчался, когда нежданно и негаданно открывалось, что и его, как и вся-кого, ненавидеть могут, что и у него есть свои недоброхоты, что и он для кого-то, и бог знает из-за чего, бревном в глазу сидит!

А ведь с Маракулиным что угодно можно было делать!

И если он умудрился до тридцати лет дожить и удачно, тут уж одно чудо - вещь неверо-ятная.

Да, скорее, Петра Алексеевича любили и не как-нибудь там крепко и очень, но ведь и не за что было не любить его - веселье и смех и не простой, а пьяный какой-то, маракулинский, за что же ненавидеть его!

И все-таки кончилось все не очень любовно, плохо кончил Петр Алексеевич.

Так было: ждал Маракулин себе к Пасхе повышения и награду - в богатых торговых конторах к празднику порядочно приходится наградных, а вместо повышения и наградных его со службы выгнали.

Так случилось: пять лет служил Петр Алексеевич, пять лет заведовал талонными книжка-ми, и все было в полной исправности и точно - Маракулина за его аккуратность и точность в шутку немцем прозвали,- а затеяли директора перед праздниками проверять книжки, да как стали сверять и считать - и произошла заминка: ровно бы что-то не сходится, чего-то не хватает, и, может быть, сущих пустяков не хватало, да дело-то большое, пустяки эти и путаница все дело запутать могут.

И книжки у него отобрали, и его по шапке.

На первых порах Маракулин и не поверил, просто отказался поверить, думает себе: вроде шутки с ним отшучивают, трублю какую оттрубливают потехи ради, для пущей веселости, так вот - перед праздником!

Сам смеется, пошел объясняться, и тоже не без шуточки.

Позвольте, мол, вору такому-то, и разбойнику и шишу подорожному в воровстве объясниться...

Ха-ха...- сам первый смеется.

А в одном письме своем объяснительном и к лицу очень важному и влиятельному - директору, подпись подписал, и не просто Петр Маракулин, а вор Петр Маракулин и экспро-приатор.

Алексей Михайлович Ремизов

1877 - 1957

Образ времени у Ремизова

1.Художественная память у Ремизова многоуровневая, синтетичная, она участвует в создании микроуниверсума и представляет сложную систему взаимодействующих элементов в сознании писателя, соединенных между собой активной позицией автора в пространстве русской культуры. Она не имеет границ, существует над субъектом, подчиняет личную, биографическую, память. Взаимодействуя с мифологической памятью, в основе которой лежит мифологическое мышление, воспоминание функционирует на уровне миромоделирования. Три вида мифологем – личные, общекультурные и комбинированные – как следствие художественной памяти писателя определяют специфику его автобиографического мифа.

2. Организация времени и пространства в автобиографической прозе Ремизова представлена как циклическая мифологическая модель. Для аннулирования исторического времени писатель обращается к «неактуальным» для эпохальной действительности способам исчисления времени: обращение к народному и православному календарям, ритуализация ежегодно совершаемых действий в рамках народного праздника, трансформация летописного времени через разрушение календарной канвы событий. Обращение к мифологическому и сказочному хронотопам, где время и пространство воспринимаются в их неразрывности и цельности, позволяет говорить о своеобразной локализации мифологического пространства.

3. Способы создания виртуальной реальности в художественном произведении – попытки расширить границы реального времени и пространства путем создания множественности миров, которые, будучи продуктом расщепленного сознания, трансформируют пространственно-временные координаты, присущие обыденной действительности, способствуют реализации авторского пространственно-временного континуума. Это обусловлено особенностями художественной памяти писателя, спецификой его мировоззрения. Игра и сон – два основных способа создания виртуальной реальности у Ремизова. Игра, будучи явлением художественной и бытовой жизни писателя, являясь содержательно замкнутой, в то же время остается открытой, цикличной, расширяет время и пространство жизни автобиографического героя по законам авторского миропонимания. Сон у Ремизова – способ создания виртуальной реальности, которая обусловлена синтетической памятью писателя и представляет мир, структурированный дневным сознанием сновидца с искаженными временными и пространственными координатами.

В автобиографическом повествовании Ремизова читателю представлен совершенно иной тип героя – писатель, творец. Герой произведений Ремизова ведет не биографическое, а литературное родословие – от авторов произведений Древней Руси (протопоп Аввакум) до современников писателя (Блок), при этом видна духовно-генетическая связь не по крови и роду, а по специфике мышления, мироощущению и особой писательской позиции. Установка на биографичность, характерная для жанра классической автобиографии, сменяется установкой на изображение героя в контексте основных духовно-нравственных приоритетов самого художника и всего поколения эмигрантов, ориентированных на многовековую русскую культуру.

Автобиографическое повествование Ремизова создается по циклической модели мира, в которой сакрализуется жизненный путь героя. Руководствуясь принципом субъективного видения, автор структурирует жизнь по законам древней космогонии, чтобы полнее представить картину историко-литературной действительности и собственную персону как центр мироздания.

От традиционных жанров художественной автобиографии и литературных мемуаров автобиографическое повествование Ремизова отличает следующее: повышенная субъективность подачи материала, ориентированная на раскрытие духовного мира писателя и специфики его мироощущения, наличие игрового начала, композиционная усложненность произведений.

Автобиографический миф Ремизова невозможно рассматривать исключительно с позиции структуризации и композиционно-сюжетной циклизации. Основными определяющими его компонентами являются специфика автобиографической памяти писателя, способы организации времени и пространства, памяти писателя, которая определяется как синтетическая, выходящая за пределы биографической памяти в пространство русской культуры. Она моделирует мир, участвует в создании микроуниверсума, в котором составляющими элементами становятся воспоминания и то, что порождается ими.

Особая роль в системе синтетической памяти Ремизова принадлежит воспоминаниям. В традиционном автобиографическом повествовании воспоминание процессуально, ограничено во времени и пространстве, открыто читателю, доступно для его сознания. У Ремизова можно увидеть два типа воспоминаний: понятное и открытое читателю, которое опознается через объяснения и отсылки к авторитетам современной автору эпохи или других эпох; и закрытое, которое невозможно понять и принять другому человеку, оно закодировано для читателя, работает на создание мифа об авторе-герое. Воспоминания закрытого типа характерны для художественной автобиографии, продиктованы эпохальным контекстом начала XX века.

В произведениях писателя ассоциация как способ моделирования конструкта памяти является связующим звеном личной и общекультурной памяти в спектре её субъективного понимания и преломления. Для Ремизова ассоциативность является практически основным способом соединения воспоминаний, поскольку позволяет актуализировать в единый сюжетный ряд не только биографические детали прошлого, но и контаминировать фрагменты чувственно-эмоционального начала памяти с элементами духовной культуры человечества на образно-символическом уровне. Личная память является знаковым центром, через который реализуются моменты общекультурной (литературной) жизни прошлых эпох, жизни, не принадлежащей автору реально, но легко воспроизводящейся через вехи жизни героя.

Многослойность воспоминания для А.М. Ремизова имеет специфическую функцию актуализации прошедшего в спектре новых осмыслений, чувств. Одни и те же события могут несколько раз подаваться в произведении, но интерпретироваться по-разному. Это становится возможным из-за проявляющихся узлов и закрут памяти писателя.

Объектом внимания явились сюрреалистичные сны, выступающие как структурированная модель, система символов, образов, ощущений, несущая смысловую нагрузку, раскрывающая особенности миропонимания Ремизова. Все образы и символы сновидений писателя выходят из его многоуровневой памяти. Духовный опыт Ремизова основывается на архетипах, проявляющихся в его творчестве и снах автобиографического героя как личные, общекультурные и комбинированные мифологемы. Это образы-символы: огонь, вихрь, лестница, крест, пустыня, перекресток и экзистенциальные мотивы вины, страдания, боли.

Из всего многообразия снов первого типа выделяются пророческие, вещие сны, которые имеют не только репродуцирующий, но и прогнозирующий, «вещий» смысл, так как предсказывают герою судьбу страны. Они многомерны, в одной временной точке сливаются прошлое, настоящее и будущее. Несмотря на то, что в любом сне изменяется течение реального времени, события переворачиваются наизнанку, время становится непостижимым для человеческой логики, для ремизовского сновидца открывается особая перспектива – он становится прорицателем, которому подвластно проникновение в сверхвремя и постижение сакрального для человечества знания. Поэтому время сна и время истории тесно связанны между собой; создается ощущение соединения времен одним событием; связующим звеном становится автор-сновидец-прорицатель.

Следующий тип снов – сны, обусловленные синтетической памятью автора, отражающие его мироощущение. В них с особой ясностью проходит мысль о непрерывности жизни духа, о тесной связи сна с личной памятью писателя (не выходящей за пределы жизни – автобиографической памятью).

Третий тип – сны, переходящие в явь, раскрывающие сущность бытовой жизни сновидца. Погружение в сон не всегда позволяет Ремизову отразить специфику своего мироощущения, которое тесно связано с многоуровневой памятью. Поэтому он часто использует прием «сознательного сна» или сна наяву, расширяющий границы биографической реальности. Особое зрение «видеть то, что другим не под силу» позволяет Ремизову сознательно выйти за пределы дневной реальности. Для этого он использует различные видения, роль которых заключается в максимальном сближении событий с особым ощущением действительности, на грани сна и яви. Сон и видение в текстах Ремизова сближены, используются художником как единое целое. Все сны и видения автобиографического героя логически связаны между собой.

Четвертый тип снов – сны исповедальные, концептуально завершающие автобиографическое повествование.

Символика в повести А.М. Ремизова «Крестовые сестры»

В статье о современной поэзии Тынянов пишет, что новое в поэзии обнаруживается прежде всего новизной интонации. В «Повести о Стратилатове», окрещенной «первоисточником современной русской прозы», читателя поразила интонация разговорного русского языка, пронизывающая плотный орнаментальный стиль произведения. Эта линия была продолжена и в «Сестрах», где Ремизов обратился к традиции русской народной веры, устные тексты которой были зафиксированы в собраниях XIX века. Среди его источников были «Отреченные книги древней Руси» Тихонравова, «Духовные стихи», былины, эпос и дешевые издания типа сонников и гадательных книг.

В «Сестрах» мифологизирующий аспект представлен древнерусской духовностью с ее универсальным образом терпения. Сюжет представляет собой знакомую историю петербургского служащего («бедного чиновника», умирающего в конце романа), о чем предупреждает написанное в гоголевском стиле вступление. Но этот литературный контекст вводится только для того, чтобы ниспровергнуть и вытеснить его сочным орнаментальным сказом ранних гоголевских циклов Диканьки и Миргорода. В романе Ремизова частное (петербургская история «бедного чиновника») поглощается всеобщим, в данном случае вековой традицией народной духовности. Таким образом, мифологическая модель превалирует над традиционным литературным сюжетом.

Крестьянка Акумовна, добродетельный герой («божественная»), с ее рефреном «обвиноватить никого нельзя», в этой петербургской истории представляет сущность русской народной духовности. Главный герой, безработный чиновник по фамилии Маракулин (от глагола «марать», то есть писать и существительного «каракули»), один из многих обитателей доходного дома, увяз в житейских трудностях, не может найти ответа на проклятый вопрос «как жить?» Собственный жизненный опыт Ремизова после 1906 года отражен в отсутствии у Маракулина работы и в его любви к каллиграфии. Яркие образы традиционной русской духовности сменяются в романе картинами убогой жизни героев. Основная тема романа - отчуждение - подчеркивается парафразой широко известной римской пословицы: «человек человеку волк», звучащей у Ремизова как «человек человеку бревно» и ставшей ходовым выражением, обозначающим отчуждение в современном мире. Эта мирская пословица и христианский рефрен Акумовны «обвиноватить никого нельзя» стали тематическими лейтмотивами двух главных героев романа.

В романах Ремизова присутствуют два хорошо различимых плана: религиозные и культурные символы прошлого переплетены с минимальным, эпизодическим сюжетом, единство которого определяется наличием главного героя. В романе «Крестовые сестры» мир прошлого с его вневременными обрядами и жестами не только служит фоном, он еще и проникает в сам ход сюжета. Поиски ответа на вопрос «как жить» происходят в Санкт-Петербурге, мрачном, нерусском безбожном городе. Это место смерти и безумия, что подтверждается не только литературным мифом города (начинающимся с пушкинского «Медного всадника» и продолжающимся петербургскими повестями Гоголя и Достоевского), но и русским народным сознанием, в котором Петр Великий ассоциируется с Антихристом.

Сочетание этих традиции порождает уже знакомые нам ремизовские бинарные оппозиции между старым и новым, реальным текстом и литературными клише. Сознательная игра этими оппозициями и литературными ожиданиями читателя остается в «Сестрах» главным звеном авторской стратегии. Контраст возникает уже между вступлением и основным текстом, который опровергает код вступления. Написанное стилизованным сказом вступление представляет читателю двух неразлучных друзей, Маракулина и Глотова, но второй затем практически исчезает из повествования, чтобы стать скрытой пружиной действия. Изредка он всплывает на поверхность как подразумеваемый двойник, который приносит несчастье: по его вине Маракулин теряет место на службе и любимую женщину.

Сам Маракулин родом из Москвы, то есть из старой России. В обрисовке характера Маракулина мы отмечаем несколько узнаваемых черт. Он человек мягкий, но с сильным жизненным инстинктом, который проявляется в приступах ничем «не объяснимой необыкновенной радости», птицей, перепархивающей в груди, когда он идет по Невскому проспекту. Такое жизнелюбие наводит на мысль о русских юродивых - типажах, плохо совместимых с Петербургом, который в литературной традиции ассоциируется с разбитыми мечтами и несчастьями. К Маракулину можно применить описание, взятое словно из житийной литературы: глядя на его мягкую улыбку и повадку, людям порой думалось, что он «во всякое время готов к бешеному зверю в клетку войти и не сморгнуть, не задумавшись, руку протянет, чтобы по вздыбившейся бешеной шерсти зверя погладить, и зверь кусаться не будет». Отмеченный этими качествами, желанием «видеть, слышать, чувствовать», Маракулин знает, что он не похож на «нормальных» людей и не пригоден для жизни среди них, когда наваливается беда.

«Слепая случайность» привела его и других неудачливых героев в Петербург, где они поселились в большом доходном доме Буркова. Повествование о несчастной жизни Маракулина ведется на фоне многочисленных эпизодических персонажей, истории которых прерывают развитие основного сюжета. Такие биографии подчас сводятся к единственной фразе, многократно повторяемой для усиления главной темы. Их жизнь, вообще коллективное прошлое «униженных и оскорбленных», «крестовых сестер» проходит в древнерусских городах, вроде «Костринска, города белых церквей на реке Устюжина» и «Пурховца». В этой жизни есть что-то общее с христианским идеалом Страстей Господних. Как эпический певец, Ремизов исполняет «известный текст жизни, приглашая читателя присоединиться к нему.

Непосредственное структурное значение взаимосвязи прошлого и настоящего проявляется в концепции времени в романе. Центральное повествование о поисках Маракулиным отвага на вопрос «как прожить» продолжается без какого-либо поступательного движения и охватывает два года жизни героя. О ходе времени свидетельствуют смены времен года и религиозные праздники. Последние имеют символическое значение как определенные этапы повести, которая начинается на Пасху и заканчивается на Троицын день два года спустя. Сюжет не развивается хронологически, и повествование начинается с самого главного, а о детстве и юности героя сообщается позже, в кратких ретроспективных экскурсах. Смерть Маракулина в конце романа представляет скорее прекращение, чем завершение действия, потому что Акумовна еще раньше нагадала ему на картах смерть. Ее пророчество подтверждается сном о смерти, который видит Маракулин накануне самоубийства: так сгущается пронизывающий роман дух неизбежности, не потревоженный ни одним бунтовщиком.

Использование Ремизовым циклического времени с ориентацией на прошлое заставляет вспомнить средневековую литературу, где «своим постоянным возвращением оно как бы придает весомость, непреходящий характер настоящему». Оно выступает контрапунктом к линейному времени основного сюжета, как и истории второстепенных героев по отношению к жизни Маракулина. Ремизов видел в «Сестрах» пример симфонической композиции. Каждая глава сначала вводит основную тему, а потом тематические лейтмотивы, связанные с конкретным персонажем. Рефрены подхватывают темы и углубляют их путем повторов. Продуманная музыкальная композиция и четко размеченное календарное время составляют костяк повествования, которое иначе оказалось бы фрагментарным: последовательность событий определяется ассоциативно или путем временной трансформации эпизодов, а не с помощью причинно-следственных связей. Повтор в качестве композиционного принципа также предполагает родство с поэтической композицией.

Достаточно предсказуемый сюжет «Сестер» - Маракулин, одинокий и безработный чиновник в конце концов умирает - уравновешен широким полем символических ассоциаций из фольклора и апокрифов. Антагонизм между народной и литературной версиями петербургского мифа, когда литература сознательно противостояла народному мифу о проклятом городе, создавая образ великого Петербурга и прославляя его основателя. Ремизов сознательно использует этот исторический антагонизм – и две несовместимые традиции, народная и литературная, переплетаются в музыкальном контрапункте, наиболее драматически проявляющемся в сопоставлении образов смерти и воскресения. Апокалипсические предсказания, связанные со зловещей фигурой Медного всадника - один из возникающих вновь и вновь образов смерти в «Сестрах». Когда безработный Маракулин в отчаянии бродит по Петербургу, его посещает видение пожарного - «настоящий пожарный, только нечеловечески огромный и в медной каске выше ворот», - преследующего его тяжелой поступью. Год спустя этот огненный образ будет повторен в «Петербурге» Белого, когда Софья Лихутина сначала услышит металлический лязг, а потом увидит «размахивающего факелом» Всадника, за которым следует пожарная команда. За страшным видением Маракулина в ту же ночь последует апокалипсический сон. Двор в доме Буркова становится средневековым полем брани, буквально «смертным полем». Лежащие на этом поле ничком обитатели дома перечисляются (во второй раз) в длинном, на целую страницу перечне, который незаметно уводит нас в «бродячую Святую Русь» (лейтмотив Акумовны и крестовых сестер).

Литературный миф Петербурга окружен фольклорным контекстом. За образом Буркова двора в виде поля боя следует цепочка отрицательных параллелизмов, типичных для народной поэзии, с повторяющимся ритмом заклинания: «Так лежали на Бурковом дворе, как на смертном поле, но не кости, живые люди, у всех жило и билось сердце». Потом что-то забренчало, и появился пожарный. Все подавлены тяжелым предчувствием. Маракулин хочет спросить, какое их всех ждет будущее, но спрашивает только о себе: «А мне хорошо будет?» Раздается унылый ответ: «Подожди». Это видение, свидетельствующее о растущем отчаянии чиновника и его приближении к смерти, одновременно и стилистическая находка, напоминание о пророчествах крестьян и староверов, которые предсказывали, что город погибнет от огня или наводнения. Конденсация обоих мрачных пророчеств в образе Медного всадника, предстающего в виде гигантского пожарного, кроме всего прочего, связывает и два города - Петербург и Москву - общей судьбой, что знаменует отход от литературной традиции, которая всегда противопоставляла эти города и каждому из них предрекала свою судьбу.

Единственное исключение на фоне всеобщей обреченности в сцене во дворе Буркова - это юродивая Акумовна. Как одна из отмеченных Богом, владеющая знанием об ином мире, она играет магическую роль защитницы. Загробная жизнь, рассказываемая языком сказки и апокрифической легенды, служит противовесом литературному образу Медного всадника. Два образа смерти (литературный и апокрифический) структурно соответствуют двум тематическим лейтмотивам: навязчивому вопросу «как прожить» и перекликающемуся с ним христианскому ответу «обвиноватить никого нельзя».

С апокалипсическим видением смерти Маракулина контрастирует рассказ Акумовны о ее «хождении по мукам», основанный на апокрифических легендах, которые оставили глубокий отпечаток в русском народном сознании. Воскрешая эти легенды. Ремизов в истории Акумовны свободно смешивает элементы различных жанров, как он делал это раньше в своих стилизациях легенд. Повествование Акумовны четко очерчено, обрамлено начальной и конечной формулами в стиле сказки: «Акумовна на том свете была, на том свете ходила она по мукам... Так побывала Акумовна на том свете, таково ее хождение по мукам». И там она видит: «лежит на полу рыба, протухшая, гадкая, разная, мясо, черепы, нехорошее все, худое лежит, и люди умершие - одни кости лежат, члены человечьи и животные умершие лежат, все гнило, все гадость». Видение смерти, корни которого в древней вере, не менее подлинно, чем видение Маракулина, происходящее от сложного литературного образа. Оба становятся метафорами современной России, застывшей в шаге от апокалипсического кошмара. Однако читатель знает, что чиновник в конце романа должен умереть, но Акумовна останется жить.

Картина ада, увиденная Акумовной, построена на устойчивых образах средневековой традиции – горы озера (и то, и другое считалось топографическим, разделом между здешним и нездешним миром), фантастические хвостатые чудища, голуби и т.п. Изучение этих образов потустороннего мира наводит на мысль, что средневековый ум был духовно и психологически предрасположен к подобным видениям, а также к снам, галлюцинациям и гаданиям. Герои повести Ремизова, живущие в годы заката Российской империи, не менее склонны к таким состояниям, хотя здесь нет прямого пророчества революции, какое содержится в «Петербурге» Белого.

Ремизов делает историю Акумовны еще более рельефной, вводя контрасты - повествования о богомольях, вложенные в уста эпизодического персонажа со странным именем Адония Ивойловна Журавлева. Лесковский тип, она любит покушать и о кушаньях поговорить, особенно обстоятельны ее наставления, когда дело доходит до приготовления стерляжьей ухи. Родом она откуда-то из Беломорья, знает тамошние легенды и обычаи, часто вспоминая их в своих снах. Ей снится ее родина, родные реки - Онега, Двина, Печора и тяжелая парча старорусских нарядов, белый жемчуг и розовый лапландский, киты, тюлени, лопари, самоеды, сказки и старины, долгие зимние ночи и полуночное солнце. Каждую весну она отправляется по святым местам, потому что любит «блаженных и юродивых, старцев и братцев и пророков». Кого только она не видела, где только не была - ее рассказ мог бы стать своеобразным каталогом религиозной жизни на Святой Руси. Была она у безумствующего старца в Кишиневе и слушала его страшные рассказы о Страшном суде, была и у старца Макария, что живет на Урале в окружении птиц, была и у отшельницы Параши, пророческие слова которой никак не может уразуметь. В этих рассказах перед нами встает яркий, колоритный мир Древней Руси, красочная картина, так резко контрастирующая с гнетущим городским ландшафтом Петербурга. Вот, например, вид из окна в доме Буркова, изображенный с экспрессионистической беспощадностью: «Когда во дворе Бельгийского общества появляются черные люди и, ровно каторжники, один за другим везут с Фонтанки черные тачки с каменным углем, и день за днем двор вырастает в черную гору, это значит - лето прошло, зима наступает - осень». В«Сестрах» действие выходит за пределы Буркова двора в большой мир города. Обезличенная хроника городской жизни лишний раз подтверждает царящую в городе атмосферу отчуждения - циклические повторы событий лишены ритуальности и не приносят обновления: «Свадьбы, покойники, случаи, происшествия, скандалы, драки, мордобой, караул и участок, и не то человек кричит, не то кошка мяучит, не то душат кого-то - так всякий день».

Если картины старорусской религиозности служат как явные жанровые картинки», то интонация и лексика устной традиции пронизывают повествование как таковое - взять хотя бы устойчивые сказочные формулы типа «горе-беда» и «Лихо-одноглазое». Эти формулы, выражающие несчастную судьбу героев Ремизова, становятся неотделимыми от литературного сюжета. Одна из сестер, Вера Николаевна, разойдясь на людях в рождественскую ночь, поет «старинным укладом». Она выбирает песню из апокрифической «Голубиной книги». И даже в авторской прозаизированной передаче эти стихи сохраняют синтаксис и ритм оригинала. Здесь происходит любопытное смешение географических понятий – Петербурга и Киевской Руси.

Аллегорическая героиня оригинальной поэмы - Божья Матерь, сокрушающаяся о невзгодах, постигших всю Русь-Святорусскую. Но у Веры Николаевны, тематическим лейтмотивом которой стало определение ее «потерянных» глаз как глаз «бродячей Святой Руси», целый репертуар героических сказаний разбойничьих и скоморошьих песен, и все они (как и апокрифы) принадлежат неофициальной, забытой традиции.

Анахронизм песен Веры - еще один уцелевший элемент мифологического сознания, которое сталкивается с урбанистической реальностью города. И вновь мы не встретим здесь пространных романических описаний, вместо них нам предлагаются простые ритмические перечисления всех живущих по соседству ремесленников: «Тут и сапожник, и портной, лекаря, парикмахеры, кондуктора, машинисты, шапочники, приказчики, водопроводчики, наборщики и разные механики.». Зато пародийные упоминания широко известных литературных произведений разбросаны по всему роману. В юности Маракулин сошелся с проституткой Дуней, но когда он, вообразив себя человеком из подполья, отвергает ее, она, как Анна Каренина, пытается броситься под поезд; впрочем, попытка кончается неудачей. В другой сцене, уже во взрослой жизни, Маракулин падает на колени перед ставшей проституткой Верой, как Раскольников перед Соней Мармеладовой в «Преступлении и наказании». В последней главе все хотят ехать не в Москву, как в чеховских «Трех сестрах», а «в Париж, в Париж». За счет этих эпизодов повествование наполняется множеством казалось бы случайных ситуаций, а создаваемое ими ощущение безысходности отчасти уравновешивается символикой культурной преемственности.

Навалившаяся на Маракулина беда начинает восприниматься как наваждение, и его мысль принимает форму гипнотизирующих ритмических частушек: «А для чего прожить? И для чего терпеть, для чего забыть - забыть и терпеть?». Мысль замыкается на самое себя. Маракулин не может прекратить думать, потому что череда неудач и несчастий произвела в нем громадный необратимый переворот, сделав его из «недумающего» человека «думающим». Его преображение, его новое понимание бытия, обретенное через страдание, воспринимается как квинтэссенция человеческой доли: «И замкнулся в нем круг: знал он, что попусту думать, не надо думать, ничего не докажешь, и не мог не думать - не мог не доказывать - до боли думалось, мысли шли безостановочно, как в бреду». Тем не менее, когда стараниями Акумовны бред и «хвороба-болезнь» оставляют наконец Маракулина, он находит «лазейку» в круге, доказывает свое право ни существование, выраженное троичной формулой «видеть, слышать и чувствовать».

Маракулин методически размышляет над современными концепциями улучшения мироустройства. Среди таковых - либеральная парламентская традиция, научные открытия и обещания псевдоутопии, которая обеспечит человечеству новую «вошью жизнь: беспечальную, безгрешную, бессмертную». Поток его мыслей представляет собой насмешку над рационализмом, а образы напоминают человека из подполья Достоевского. Отвергнув эти утопии, Маракулин оказывается во власти саркастического видения Нового Сиона - сложный шарж на «Великого инквизитора» Ивана Карамазова и на Хрустальный дворец, достижение, презираемое человеком из подполья. В этом видении псевдостарец Кабаков объявляет себя «вождем и судией», который искупит первородный грех и создаст «Новый Сион с миром и милостью, скоро, просто и дешево». И люди, как послушные животные, готовы отдать что угодно ради спокойного, бесхлопотного существования: «Без всяких излишних слов и церемоний на зов мужественного, свободного, гордого слова впрыгнули бы в этот кабаковский нерукотворный Новый Сион с миром и милостью, чтобы начать новую вошью жизнь, беспечальную, безгрешную, бессмертную, а главное спокойную: питайся, переваривай и закаляйся».

Эта гротесковая картина деградации не щадит устоев - ни религиозных, ни светских. Пассаж представляет собой лексический гибрид, сочетающий церковные старославянские прилагательные, слова высокого стиля из светского языка и грубый разговорный. Сарказм, пронизывающий это видение, распространяется на фантастический доморощенный русский вариант западной утопии, осенивший московского друга Маракулина Плотникова в результате трехмесячного запоя. Только Маракулину удалось исцелить Плотникова (переставшего узнавать даже мать родную), потому что тот верил в «особые силы» своего друга. Повествователь несколько раз говорит, что все в этой сцене было «чудно и странно».

Пьяный Плотников описан одним предложением, которое использует фрагментарные смещенные детали для создания словесного эквивалента кубистской картины: «без головы, со ртом на спине и глазами на плечах». Когда он приходит в себя, все вокруг становится еще более причудливым. Наевшись меду, он вбил себе в голову, что внутри него улей. В своем состоянии, близком к сумасшествию, Плотников, страшась, что улей будет уничтожен, решает использовать мух, которых так много летом, в качестве «двигательной силы». В этом шарже на утопию вместо муравейника человека из подполья Достоевского фигурируют мухи, которые, по мысли Плотникова, должны стать для России уникальным источником могущества: «Русская муха победит пар и электричество. Россия сотрет в порошок Англию и Америку». Сама Россия будет разделена на департаменты с мушиным наместником во главе каждого. Это «гоголевское» видение русской антиутопии не менее беспощадно, чем фантазии Маракулина, который представлял Россию как гигантскую, конским волосом заросшую голосу». Муха, один из символов дьявола, придает этой антиутопии демонический смысл.

Гротесковое видение варварской России-победительницы находит кульминацию в амбициозных фантазиях Плотникова о самодержавной владычице колоний России: «Из этой заполюсной Ландии, пользуясь даровой всероссийской мушиной силой, как двигателем, будет Россия - он, Павел Плотников, самодержавно управлять земным шаром, вращая его, по собственному произволу, то влево, то вправо, то остановит, то пустит».

Поразительный зрительный образ комнаты Плотникова, где с одной стороны красуется копия нестеровской картины «Святая Русь», а с другой - изображение клетки с обезьянами. Псевдоутопия, которая не учитывает Святую Русь, представляется естественным отростком Обезьяньей России, гротесковым образом «Скифской Руси», которая в своем варварстве и культе примитивной силы считала, что может грозить Европе и даже покорить ее.

Создавая свой роман в 1910 году. Ремизов вряд ли мог предвидеть, насколько пророческим окажется его видение. Маракулин заявляет, что изменения в императорской России невозможны, когда бессонной ночью накануне своей смерти бродит по городу и останавливается перед Медным всадником. Он еще раз обращается к статуе, и теперь он говорит грубо и взволнованно: «Ваше императорское величество, русский народ настой из лошадиного навоза пьет и покоряет сердце Европы за полтора рубля с огурцами. Больше я ничего не имею сказать! - снял шляпу, поклонился и пошел дальше.

Хотя Маракулин и сочувствует традиционным верованиям Акумовны и Веры Николаевны, он не в силах удержать себя от отчаяния. Его смерть остается двусмысленной: читатель не может сказать с уверенностью, несчастный ли это случаи или самоубийство; смерть описана сухим языком газетного репортажа: «Маракулин лежал с разбитым черепом в луже крови на камнях на Бурковом дворе». Это еще одно проявление слепой случайности, правящей жизнью героев.

Сделав юродивую Акумовну олицетворением Святой Руси, Ремизов, в атмосфере растущего в стране смятения, предложил в качестве альтернативы жизнеспособную традицию, выдержавшую столетия смут и перемен. В типично ремизовской манере экономии средств этот персонаж выполняет сразу несколько функций. Во-первых, на юродивую странницу нисходит «откровение относительно смысла жизни». Кроме того, в Акумовне воплощен раскольник, индивидуалист и критик социальных устоев, не имеющий ничего общего с официальной религией. Как женщина чистой духовности, Акумовна символизирует этическую тенденцию, которая традиционно доминировала в русской церкви: Основная проблема состояла в том, чтобы найти правильный ответ на вопросы - как жить и что делать для собственного спасения. Будучи юродивой, Акумовна представляет маргинальный типаж-прототип. Она принадлежит «неофициальному» миру Древней Руси.

Драматургия Андреева




Top