Леонид леонов вор. Леонид леонов - "вор" читать онлайн, солженицын александр исаевич

Автор с пером в руке перечитал книгу, написанную свыше тридцати лет назад. Вмешаться в произведение такой давности не легче, чем вторично вступить в один и тот же ручей. Тем не менее можно пройти по его обмелевшему руслу, слушая скрежет гальки под ногами и без опаски заглядывая в омуты, откуда ушла вода.

Гражданин в клетчатом демисезоне сошел с опустелого трамвая, закурил папиросу и неторопливо огляделся, куда занесли его четырнадцатый номер и беспокойнейшее ремесло на свете… Москва тишала тут, смиренно пригибаясь у двух каменных столбов Семеновской заставы, облитых, точно ботвиньей, зеленой плесенью времен.

Видимо, новичок в здешних местах, он долго и с такой нерешительностью поглядывал кругом, что постовой милиционер стал проявлять в отношении его положенную бдительность. И верно, было в облике гражданина что-то отвлеченно-бездельное, не менее настораживали и его круглые очки, огромные – как бы затем, чтобы проникать в нечто, не подлежащее постороннему рассмотрению, и, наконец, наводила на опасные мысли расцветка его явно заграничного пальто. Впрочем, щеки незнакомца были должным образом подзапущены, а ботинки давно не чищены, да и самый демисезон вблизи приобретал оттенок крайне отечественный, даже смехотворный, как если бы сшит был из подержанного, с толкучки, пледа.

Покурив и набравшись духу, демисезон двинулся напрямки к милицейской шинели и осведомился мимоходным тоном, не есть ли обступающая их окрестность – та самая знаменитая Благуша. Собеседник подтвердил его догадку, польщенный похвалою нескончаемому ряду невзрачных приземистых построек вдоль Измайловского шоссе.

– А которую улицу ищете? Ведь их у меня тут целых двадцать две, одних Хапиловок, извиняюсь, три… Благуша велика!

– Надо думать, чего только в районе у вас не имеется!..

– Всего найдется по малости, – очень довольный ходом беседы, усмехнулся милиционер.

– Верно, и воровские квартиры в том числе? – как бы незаинтересованным голосом осведомился демисезон.

Милиционер подозрительно нащурился, но тут, на счастье новичка, огромный воз порожних бочек замешкался на трамвайном пути… и вот они с веселым грохотом запрыгали по осенним грязям. Происшествие позволило демисезону вовремя отступить на тротуар и с независимым видом двинуться дальше, в зигзагообразном направлении.

Ничто за всю прогулку не оживило его озабоченного лица: бесталанные благушинские будни мало примечательны. Летом, по крайней мере, полно тут зелени; в каждом палисадничке горбится для увеселения глаза тополек да никнет бесплодная смородинка, для того лишь и годная, чтоб настаивал водку на ее листе подгулявший благушинский чулошник. Ныне же в проиндевелой траве пасутся гуси, и некому их давить, а по сторонам вросли в землю унылые от осенних дождей хижины ремесленного люда. Ни цветистая трактирная выпеска, ни поблекшая от заморозка зелень не прикрывают благушинской обреченности.

Лишь на боковой пустоватой улочке увидел путешествующий в демисезоне вроде как отбывшего сроки жизни гражданина в парусиновом картузе и зеленых обмотках; сидя, на ступеньках съестной лавки, он сонливо взирал на приближающееся клетчатое событие. И как-то получилось, что не обмолвиться словом стало им обоим никак нельзя.

– Видать, проветриться вышли? – спросил демисезон, пряча глаза за безличным блеском очков и присаживаясь. – Наблюдаете течение времени, отдыхая от тяжких трудов?

– Да нет, водку обещали привезть, дожидаю, – сипло ответствовал тот. – А вам чего в наших краях?

– Так, хожу… название у вас вкусное! Бла-гу-ша, нечто допотопно расейское: непременно переименуют! – рассудительно проговорил демисезон и предложил папироску, которую тот принял без удивления и благодарности. – Тихо у вас тут, нешумно.

– Покойников мимо нас возят, вот оно и тихо. И красных возят, и прочих колеров: всяких. Так что живем по маленькой…

Беседа не удавалась, дело шло к сумеркам, и путешественник по Благуше начинал поеживаться: ветру с дальнего разбега нипочем было пробраться сквозь крупные, расползающиеся клетки демисезона. Он сделал попытку расшевелить неразговорчивого соседа.

– Давайте знакомиться пока! Фирсов моя фамилия… не попадалось ли в печати?

– Оно ведь разные фамилии бывают… – сказал без одушевления ремесленник. – У сестры вот тоже свояк в городе Казани был… Аи нет, – запутался он. – Не-ет, тому фамилья, никак, Фомин была… да, Фомин.

На том и покончился их разговор, потому что кто его знает, откуда взялся этот Фирсов – сыщик ли насчет сердечных и умственных тайностей, застройщик пустопорожних мест, балаганщик с мешком недозволенных кукол. Вот взыскательным оком выбирает он пустырь на Благуше – воздвигнуть несуществующие пока дома с подвалами, чердаками, пивными заведеньями, просто щелями для одиночного пребыванья и заселить их призраками, что притащились сюда вместе с ним. «Пусть понежатся под солнышком и, поцветя положенные сроки, как и люди, сойдут в забвенье, будто не было!» Давно живые, они нетерпеливо толпились вкруг своего творца, продрогшие и затихшие, как всё на свете в ожидании бытия. Отчаявшись напиться в этот вечер, давно ушел фирсовский собеседник, а сочинитель все сидел, всматриваясь в наступающие сумерки. И где-то внутри его уже бежала желанная, обжигающая струйка мысли, оплодотворяя и радуя.

«Вот лежат просторы незастроенной земли, чтоб на них родился и, отстрадав свою меру, окончился человек. Иди же, владей, вступай на них смелее! Вверху, в пространствах, тысячекратно повторенных во все стороны, бушуют звезды, а внизу всего только люди… но какой ничтожной пустотой стало бы без них все это! Наполняя собой, подвигом своим и страданьем мир, ты, человек, заново творишь его…

Стоят дома, клонятся под осенним вихрем деревья, бежит озябшая собака, и проходит человек: хорошо! Промороженные до звонкой ломкости, скачут листья, сбираясь в шумные вороха… и только человеческим бытием все связано воедино в прочный и умный узел. Не было бы человека на ступеньке, в задумчивости следящего за ходом вещей, – не облетали бы с деревьев последние листы, не гонял бы их незримым прутиком по голому полю ветер – ибо не надо происходить чему-нибудь в мире, если не для кого!»

Неглубокий овражек изветвлялся впереди, а дальше простирались огороды, а за ними, еле видная в туманце, исчезала под низким небом хилая пригородная рощица. На пороге стоял пронзительный ноябрь, солнце отворачивалось от земли, реки торопились одеться в броню от стужи. В воздухе, скользя из неба, резвилась первая снежинка: поймав ее на ладонь, Фирсов следил, как, теплея и тая, становится она подобием слезы… Вдруг хлопьями копоти закружили птицы над полем, хрипло оповещая о приходе зимы. Холодом и мраком дохнуло Фирсову в лицо, и вслед за тем он испытал прекрасную и щемящую опустошенность, знакомую по опыту – когда вот так же раньше, для других книг, созревала в нем горсть человеческих судеб.

И тогда Фирсов увидел как наяву…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Николка Заварихин проснулся, лишь когда перестала его баюкать равномерная качка вагона. Зевая и потягиваясь в прокуренной духоте, он свесился о верхней полки. Никого не оставалось из пассажиров внизу, в окно глядела Москва. Одолеваемый воспоминаниями сна, Николка стал с вещами выбираться наружу. Едкий дым пополам со снегом окончательно пробудили его расхмелевшее за ночь тело. Не выпуская клади из рук, Николка недоверчиво огляделся и, хотя перед ним находились всего лишь задворки большого города – тревожная скука убегающих путей, семафоров да призрачных на рассветном небе брандмауэров с закопченными гербами и фамилиями покойных поставщиков двора, – опять взволновало его это пасмурное величие.

Порою снегопад переходил во вьюгу, но приезжий видел все перед собою остро и четко, как сквозь увеличительное стекло. Бесстрастные нагроможденья тесаного камня высились кругом, и по нему взад-вперед елозило бессонное железо, растирая и само перетираясь в пыль. Видно, из подражанья ему и люди свершали ту же уйму бесполезных движений, и, сам крепыш из глубинной губернии, Николка презирал их как судороги недужного, недолговечного существа… Тем не менее всякий раз по приезде в город покоряла его торжествующая и гибельная краса, и тогда всем телом под этими чарами ощущал он настороженную на него западню. И всегда, прежде чем вступить в сутолоку улиц, стаивал так, минутку-другую, примериваясь к воздуху и погоде; осведомленный о некоторых его завоевательных намереньях, Фирсов неспроста назвал его соглядатаем перед воротами чужого города… Все было значительно сейчас в Николке – упругая стать размахнувшегося для удара человека, приглушенный свет жестоких голубоватых глаз, варварская роспись на добротных валенцах, песенная и цвета сосны в закате оранжевость его кожана, дубленного ольхой, не говоря уж о пленительной пестроте деревенских варежек… На этот раз, едва сделав десяток шагов, он остановился, потрясенный представшим зрелищем.

Язык леоновской прозы густой, тягучий - не сразу в него погрузишься. Поначалу он выталкивает, не пускает, слова, складываясь в предложения, хватают как репей - не отцепишь. Но стоит поймать ритм - и вот уже мощный поток затягивает, несёт - только успевай грести. Широк этот поток. Настолько, что, перефразируя Достоевского, можно было бы и сузить. Но об этом позже, а сейчас сделаю небольшой обзор прочитанного. Говорю небольшой, потому что слишком много пришлось оставить за рамками этого обзора, иначе бы его объём разросся до размеров если не книги, то увесистой брошюры. Надеюсь, что цитирование не покажется чрезмерным - кто, лучше автора, передаст его мысль? Цитаты выбраны исключительно для иллюстрации тех идей, которые показались мне наиболее важными в романе «Вор» и не являются показателем упомянутой выше образности языка автора. А теперь, после краткого предисловия, можно и раскрыть страницы книги.
Проблематика романа обширна и многомерна. Что такое человек? В чём заключается его сущность? Меняется ли она со временем? С одной стороны, человек придаёт смысл всему мирозданию: «вверху, в пространствах, бушуют звёзды, а внизу всего только люди… но какой ничтожной пустотой стало бы без них всё это! Наполняя собой, подвигом своим и страданьем мир, ты, человек, заново творишь его…». С другой стороны, пристально всматриваясь в историю цивилизаций, можно задать вопрос - достоин ли человек звания «венца творения», или это голос гордыни и самовосхваление. Леонов на протяжении романа часто размышляет об этом. Его интересует человек «голенький », без «орнаментума », наброшенного на него временем. А время набрасывает на человека как простенький ситчик, так и накладное золото. «Тем и благодетельна из всех прочих революция наша, что сорвала с нас обветшавший и обовшивевший орнаментум». И вот для решения вопроса «в какой мере свыше чем тысячелетнее ношение определённой одежды повлияло на душевно-нравственное устройство человека» и всматривается пристально писатель Фирсов в предмет своего исследования - Дмитрия Векшина. Леонов находит для романа неожиданный ход - вводит в состав действующих лиц своего двойника, альтер эго в лице Фирсова, который, якобы, одновременно с Леоновым пишет свой роман о тех же самых героях и событиях. Фирсов, как и положено писателю, демиург своего мира, творящий человека, то есть своего героя, через Слово. Такой приём даёт возможность Леонову замаскировать авторскую речь, делать пояснения к своему замыслу, а также вести полемику уже с реальными критиками, как отвечая на уже прозвучавшие похвалы и обвинения (обвинения в первую очередь), так и упреждая ожидаемые. Но вернёмся к роману. В притче, которую автор вложил в уста слесаря Пчхова, к Адаму и Еве, изгнанным из рая, вновь явился их искуситель, но на этот раз не в змеином обличии, а в партикулярном платье. Пообещал он их, скорбящих по утрате, вывести на дорогу в потерянный для них рай, да так и водит их до сих пор по окольным путям, а заветных ворот всё не видно. И сбился человек, перестал отличать верх от низа - кажется ему, что вверх идёт, а на самом деле падает он башкой вниз. Революция 1917-го года - одна из поворотных точек в судьбе России и леоновских героев. Выбила она их из колеи, по которой так и катилась бы их жизнь без резких потрясений и поворотов, перекрутила людскую массу, разбудила миллионы. Вот и пересеклись два героя - Дима Векшин, скользящий вниз, и Заварихин, карабкающийся вверх по шаткой лестнице НЭПа. Первый - бывший комиссар Красной армии, жизни не жалевший за счастье всего человечества, что в записях Фирсова выражено так: «… в те годы дрались за великие блага людей, в суматохе мало думая о самих людях. Большая любовь, разделённая поровну на всех, согревала порой не жарче стеариновой свечи. Любя весь мир любовью плуга, режущего покорную мякоть земли, Векшин только Сулима дарил любовью нежной, почти женственной. Когда в одной рукопашной схватке пуля между глаз сразила коня, Векшин вёл себя в тот вечер, словно убили половину его самого ». Жестоко наказал он молоденького белогвардейского поручика за своего Сулима. Отсёк он острой саблей руку, посягнувшую на его любимца, бросил он своего врага умирать в придорожной канаве. Только сломалось что-то после этого случая внутри у Дмитрия, оказывается - не всё дозволено человеку. Даже при сотворении нового мира. Но не только это терзает душу Векшина. Давит сознание того, что бьются они за человечество, льют свою и чужую кровь, но, когда устанут и заснут, явится кто-то третий, пока невидимый, который и будет обживать построенный ими мир. Вернувшись после ранения с фронта, Векшин на каждом шагу сталкивается с этим самым третьим, или с тем, кого он за третьего принял. Ситуация, напоминающая два рассказа А.Н. Толстого - «Гадюку» и «Голубые города». В них герои, бившиеся насмерть с врагом, возвращаются в мирную жизнь и видят, что вся их страсть развеялась, как пепел на ветру, а гибель их боевых друзей кажется напрасной. Пошлость и шелуха от семечек хватают за горло и вот уже нечем дышать, надо вырываться, иначе мутная жижа накроет тебя с головой. Не за то они бились, не о том мечтали в перерывах между сражениями. Подобное происходит и с Векшиным. Столкнувшись с проявлениями НЭПа, стонет он в пьяном угаре - «а я-то за них человеков убивал!». Как перекати-поле гоняет Векшина по стране: нет у него ни своего уголка, ни близкого человека, а, по сути, нет уже и родины - занято его место в Кудеме, другие, уже непонятные ему люди живут у реки его детства, не принимает его родина. Угасает постепенно в нём человеческое, люди для него теперь даже не средство, потому что не надо ему нечего - убил он себя изнутри и не заметил этого. Как, не заметив, походя, погубил своего верного друга и его жену - наступил и пошёл дальше… Николай Заварихин выглядит проще других персонажей романа. Как раз он и представляет дух НЭПа в очищенном от внутренней рефлексии виде. Прибыль - вот его критерий истины. Её запах способен перебить возникающие изредка сомнения и убрать такие помехи с прямой дороги. Но куда интереснее, хотя и ещё отвратительнее, Чикилёв - сосед Векшина по квартире. Выдающаяся посредственность, идеальный чиновник, человек-функция, неистребимый в веках. До революции он был представлен к Анне, после революции получил пост управдома, совмещая это с работой в каком-то госучреждении. Чикилёв тоже любит рассуждать о будущем человечества и о всеобщем благе, только, в отличие от Векшина, место ему найдётся при любом варианте развития грядущего, а вот Векшина время выбросило из поезда жизни на первом же повороте. В голову Чикилёва Леонов вкладывает несколько экзотических утопий. Иногда, воображая себя директором земного шара, новый герой нашего времени делится своим выстраданным. Например, его апология равенства и обвинение гениев в антисоциальности, ведущим «к моральному принижению трудящегося большинства ». Или запрет любых частных тайн, «чтоб кажный ходил к кажному в любой момент дня и ночи и читал бы его настроения посредством машинки с магнитными усиками… Нет-с, человека с его раздумьем нельзя без присмотру через увеличительное стекло оставлять! Мысль - вон где главный источник страдания и всякого неравенства, личного и общественного. Я так полагаю в простоте, что того, кто её истребит, проклятую, того превыше небес вознесёт человечество в благодарной памяти своей! ». Куда там какому-нибудь Оруэллу до нашего гения. Правда, закрадываются иногда ему в душу сомнения: что если он сам тоже гений? И как ему тогда поступить с собой? Сильно озадачивает Чикилёва эта мысль, портя настроение на целый день. Но… не будем его жалеть, вспомним, что он бессмертен.
Вцепившись друг в друга, несутся три этих типажа по истории России, слегка прикрывшись «орнаментумами» своего времени, но в своей голенькой основе оставаясь неизменными. И будет так до скончания веков.
В небольшом анонсе от издательства ЭКСМО утверждается: «судьба главного героя Векшина доказывает, что революция, начинавшаяся как праведное дело, как борьба за счастье и свободу, становится преступной». Эти деятели от книготорговли интерпретируют большой роман в своих маленьких интересах. Картина, нарисованная Леоновым, гораздо шире этого значимого, эпохального, но всё же эпизода в истории России. Хотя, при очень большом желании, «Вор» можно назвать антисоветской книгой, но это будет примитивизацией как романа, так и таланта автора. Гораздо уместнее отнести использовать понятие «не советский». И действительно, трудно согласиться с тем, что Леонов показывает жизнь в её революционном развитии. Вспоминая персонажей «Вора» с их судьбами, точнее будет сказать, что они выражают собой скорее постреволюционное затухание. А уж утверждение, «что революция узконациональна, что это русская душа для себя взыграла перед небывалым своим цветеньем » вообще вступает в непримиримое противоречие с постулатами доминировавшей в то время идеологии. И не так важно, что эти слова названы «векшинским бредом», главное, что они прозвучали. Или возьмём пространные рассуждения о преемственности в истории, где «прошлое неотступно следует за нами по пятам, уйти от него ещё труднее, чем улететь с планеты, вырваться из власти образующего нас вещества» . И «когда подступит человечеству срок перебираться из трущоб современности на новое местожительство в земле обетованной, оно перельётся туда единогласно, подобно большой воде, как повелевают изменившийся рельеф и земное тяготение… За спиной у вас окажется, весь в чаду и руинах, поверженный и вполне обезвреженный старый мир. Уж такую распустейшую пустыню увидите вы позади, словно никогда в ней и не случалось ничего… не пожито, не люблено, не плакано! Привалясь к обезглавленному дереву, на фоне прощальной виноватой зорьки будет глядеть вам в очи вчерашняя душа мира, бывшая!... И тут опалит вас жаркая догадка, не эта ли ничтожная штучка, искорка, почти как точка… и есть наиважнейшая ценность бытия, потому что выплавлена из всего, сколько у нас его было позади, опыта человеческой истории…. О всемирной душе идёт речь, понятно?» . В каноны не вписывается и отсутствие в романе положительного героя, или каким-то иным образом сформулированного идеала, реализующего воспитательную функцию. Вообще, с этой точки зрения - кругом мрак и безнадёжность! Разве что мелькнуло однажды изображение огромной стройки на Кудеме, на которую Векшин с братом Леонтием взирают со стороны, но это, повторю, эпизод, только намекающий на то, что рядом есть ростки новой жизни, которые так остаются на периферии интересов персонажей романа.
Отдельного упоминания заслуживает тема русского народа и России и как она звучит на страницах романа. «В том-то и сила России нашей, что даже в пору благополучия никогда не обольщалась настоящим, а всегда добивалась в жизни высшей чистоты, жила смутной надеждой на лучшее впереди… Собственно, народ-то наш никогда и не жил как следует, а всё к чему-то готовился, к предстоящему, не щадя себя и деток, не покладая рук… ни у кого из прочих народов не развита до такой степени эта хлопотливая, даже досадная порою желёзка непрестанного усовершенствования, как у нас, пожалуй». А тяжёлую судьбу России Леонов выводит, в первую очередь, из географического положения, климата и необъятности пространства, где политический гнёт лишь усиливает ситуацию. Трудно назвать такие идеи вытекающими из классического марксизма, не правда ли? «Континентальное время в России текло медленней, чем на Западе», в результате чего и отставала страна от мирового прогресса, оказывалась «в обозе надменной процветающей Европы» . «Хуже всего, что характер таким образом исторически приспособлялся к судьбе» , в результате «у творческого… озорного, в сущности, народа… стали возникать поразившие весь мир образцы поэтического любования смирением и кротостью, на пределе убожества порой». И вот - вывод, который далеко не все могут принять: «… плохо было бы дело России, кабы каждые два века не оказывался на облучке решительный ямщик, пускавшийся догонять, выхлёстывая всё из знаменитой русской тройки» . Но Россия - не пространство, «Россия есть прежде всего живой народ, обитающий некое обжитое дедами географическое пространство, а живое и в счастье не остаётся неизменным» - так, подводя итоги своей непутёвой жизни, пишет бывший помещик Манюкин и добавляет: «Горько признаться, что сословье моё знавало народ лишь по лакеям, банщикам, нянькам да плательщикам оброку» . Как и все персонажи «Вора», он оказался на обочине жизни и может только гадать: «Великий прыжок совершает конь русский из простодушного, чуть ли не Гостомыслова века, но… в который?» .
Трудно не заметить переклички проблематик «Вора» и творчества Достоевского. И у Леонова и у Достоевского женщины задают эмоциональный фон, оттеняющий и стимулирующий действия героев-мужчин. Женщинам, при всей их важности для сюжета (да и для жизни вообще), отводится вспомогательная роль - провоцировать мужчин на действия, оттенять и выявлять некоторые черты характера. Знаменитая карамазовская фраза о том, что если Бога нет, то всё позволено, звучит и у Леонова. Вот убийца Агей выдыхает вместе со зловонным дыханием - «не кровь пролитая в нашем деле вредней всего, а понятие : нельзя никому открывать, как это легко и нестрашно. Потому что без Бога да на свободке - ух чего в одночасье можно натворить ». Умствования Раскольникова насчёт наполеонов, не задумывающихся о своих жертвах, перекликаются с размышлениями Векшина о привидениях убитых людей, навещающих своих убийц и ответом Фирсова, «успокоившего» Дмитрия так: «призраки только малограмотных навещают, в ком живы предрассудки прошлого, а что касаемо полководцев разных, царей выдающихся, религиозных мечтателей либо прочих благодетелей человечества, к тем приведения не вхожи, адъютанты не пропускают» . Но, видно, крепко засел тот белогвардейский поручик в душе Векшина, стал являться ему приведением и мучает вор себя вопросом - «кто же я на самом деле, тварь или не тварь… и если тварь, то в каком, собственно, из этих двух смыслов. Может, и нет вины на мне никакой, раз я тварь в высшем роде… и к чему тогда моё беспокойство?». Почти дословная, я бы сказал нарочито подчёркнутая перекличка с раскольниковской «тварью дрожащей». Поиск аналогий можно продолжать долго. На страницах «Вора» отметился и подпольный человек Достоевского, готовый весь мир запустить в тартарары ради своего чая, частично воплотившись в Чикилёва с таким же чаем или в Леонтия с навязчивой, до умопомешательства, страстью к никогда им не виданным устрицам. Два типа людей - «хищники и жертвы» Достоевского перевоплотились у Леонова в «съедобные и едучие ». Поиск параллелей между Достоевским и Леоновым - отдельная, богатая тема. Здесь же сделан всего лишь намёк, отмечена созвучность их мироощущений, воплотившаяся в Слове. Но нет оснований называть Леонова всего лишь учеником или последователем Достоевского. Он продолжает традиции великой русской литературы, а точнее, всей русской культуры, созданной до него, но обладает при этом своим голосом и голосом очень громким.
Именно поэтому, вынося свой скромный приговор, я буду ориентироваться на высшие литературные образцы и, в силу своих возможностей, проведу небольшое сравнение романа «Вор» и романов Достоевского… Язык Леонова более сложен, образен и, что уж ходить вокруг да около, более богат. Но это создаёт и некоторые неудобства для читателя, сдвигая восприятие в эмоциональную область в ущерб рациональной. Что я хочу этим сказать. В романах Достоевского борются идеи и, как правило, каждый существенный персонаж выражает свою. Идеи у Достоевского обнажены и синхронизированы с характерами их носителей, иначе говоря, они более ясны и прозрачны для восприятия. У Леонова в этом отношении всё не так однозначно, как неоднозначны и его герои. Да и тот предел, к которому стремятся идеи, тоже, на мой взгляд, разнятся. Если у Достоевского они, в итоге, замыкаются на Боге, то у Леонова сражение разворачивается на Земле. Я бы даже сказал, что у Леонова страсти, как мотивирующий фактор, преобладают над идеями. Что касается «симфонизма», то есть такого приёма, когда маленькие, частные идеи (или некоторые смыслы), порученные различным персонажам, складываясь, выражают общий замысел автора, то он присущ как Достоевскому, так и Леонову. Так, приведённые выше цитаты о России принадлежат трём людям - вору Векшину, его несчастной сестре Татьяне и бывшему человеку Манюкину. И, несмотря на формальную асоциальность этой троицы, такие размышления сделают честь и образцовому патриоту. В целом, несмотря на кажущийся пессимизм и отсутствие явно выраженных носителей истины и добра нет оснований назвать «Вор» мрачным, гнетущим романом. И, в заключение, хотелось бы выразить некоторое недоумение по поводу расстановки мест в своеобразном рейтинге популярности книг и авторов среди читающей публики. На мой взгляд, положение в этом условном списке того же «Вора», да и вообще самого Леонова, не соответствует его значимости. Хотя бы по сравнению с обласканной и массами, и творческой интеллигенцией «Мастером и Маргаритой»… Неисповедимы пути читательские.


Леонид Леонов

Автор с пером в руке перечитал книгу, написанную свыше тридцати лет назад. Вмешаться в произведение такой давности не легче, чем вторично вступить в один и тот же ручей. Тем не менее можно пройти по его обмелевшему руслу, слушая скрежет гальки под ногами и без опаски заглядывая в омуты, откуда ушла вода.

Гражданин в клетчатом демисезоне сошел с опустелого трамвая, закурил папиросу и неторопливо огляделся, куда занесли его четырнадцатый номер и беспокойнейшее ремесло на свете… Москва тишала тут, смиренно пригибаясь у двух каменных столбов Семеновской заставы, облитых, точно ботвиньей, зеленой плесенью времен.

Видимо, новичок в здешних местах, он долго и с такой нерешительностью поглядывал кругом, что постовой милиционер стал проявлять в отношении его положенную бдительность. И верно, было в облике гражданина что-то отвлеченно-бездельное, не менее настораживали и его круглые очки, огромные - как бы затем, чтобы проникать в нечто, не подлежащее постороннему рассмотрению, и, наконец, наводила на опасные мысли расцветка его явно заграничного пальто. Впрочем, щеки незнакомца были должным образом подзапущены, а ботинки давно не чищены, да и самый демисезон вблизи приобретал оттенок крайне отечественный, даже смехотворный, как если бы сшит был из подержанного, с толкучки, пледа.

Покурив и набравшись духу, демисезон двинулся напрямки к милицейской шинели и осведомился мимоходным тоном, не есть ли обступающая их окрестность - та самая знаменитая Благуша. Собеседник подтвердил его догадку, польщенный похвалою нескончаемому ряду невзрачных приземистых построек вдоль Измайловского шоссе.

А которую улицу ищете? Ведь их у меня тут целых двадцать две, одних Хапиловок, извиняюсь, три… Благуша велика!

Надо думать, чего только в районе у вас не имеется!..

Всего найдется по малости, - очень довольный ходом беседы, усмехнулся милиционер.

Верно, и воровские квартиры в том числе? - как бы незаинтересованным голосом осведомился демисезон.

Милиционер подозрительно нащурился, но тут, на счастье новичка, огромный воз порожних бочек замешкался на трамвайном пути… и вот они с веселым грохотом запрыгали по осенним грязям. Происшествие позволило демисезону вовремя отступить на тротуар и с независимым видом двинуться дальше, в зигзагообразном направлении.

Ничто за всю прогулку не оживило его озабоченного лица: бесталанные благушинские будни мало примечательны. Летом, по крайней мере, полно тут зелени; в каждом палисадничке горбится для увеселения глаза тополек да никнет бесплодная смородинка, для того лишь и годная, чтоб настаивал водку на ее листе подгулявший благушинский чулошник. Ныне же в проиндевелой траве пасутся гуси, и некому их давить, а по сторонам вросли в землю унылые от осенних дождей хижины ремесленного люда. Ни цветистая трактирная выпеска, ни поблекшая от заморозка зелень не прикрывают благушинской обреченности.

Лишь на боковой пустоватой улочке увидел путешествующий в демисезоне вроде как отбывшего сроки жизни гражданина в парусиновом картузе и зеленых обмотках; сидя, на ступеньках съестной лавки, он сонливо взирал на приближающееся клетчатое событие. И как-то получилось, что не обмолвиться словом стало им обоим никак нельзя.

Видать, проветриться вышли? - спросил демисезон, пряча глаза за безличным блеском очков и присаживаясь. - Наблюдаете течение времени, отдыхая от тяжких трудов?

Да нет, водку обещали привезть, дожидаю, - сипло ответствовал тот. - А вам чего в наших краях?

Так, хожу… название у вас вкусное! Бла-гу-ша, нечто допотопно расейское: непременно переименуют! - рассудительно проговорил демисезон и предложил папироску, которую тот принял без удивления и благодарности. - Тихо у вас тут, нешумно.

Покойников мимо нас возят, вот оно и тихо. И красных возят, и прочих колеров: всяких. Так что живем по маленькой…

Беседа не удавалась, дело шло к сумеркам, и путешественник по Благуше начинал поеживаться: ветру с дальнего разбега нипочем было пробраться сквозь крупные, расползающиеся клетки демисезона. Он сделал попытку расшевелить неразговорчивого соседа.

Давайте знакомиться пока! Фирсов моя фамилия… не попадалось ли в печати?

Оно ведь разные фамилии бывают… - сказал без одушевления ремесленник. - У сестры вот тоже свояк в городе Казани был… Аи нет, - запутался он. - Не-ет, тому фамилья, никак, Фомин была… да, Фомин.

На том и покончился их разговор, потому что кто его знает, откуда взялся этот Фирсов - сыщик ли насчет сердечных и умственных тайностей, застройщик пустопорожних мест, балаганщик с мешком недозволенных кукол. Вот взыскательным оком выбирает он пустырь на Благуше - воздвигнуть несуществующие пока дома с подвалами, чердаками, пивными заведеньями, просто щелями для одиночного пребыванья и заселить их призраками, что притащились сюда вместе с ним. «Пусть понежатся под солнышком и, поцветя положенные сроки, как и люди, сойдут в забвенье, будто не было!» Давно живые, они нетерпеливо толпились вкруг своего творца, продрогшие и затихшие, как всё на свете в ожидании бытия. Отчаявшись напиться в этот вечер, давно ушел фирсовский собеседник, а сочинитель все сидел, всматриваясь в наступающие сумерки. И где-то внутри его уже бежала желанная, обжигающая струйка мысли, оплодотворяя и радуя.

«Вот лежат просторы незастроенной земли, чтоб на них родился и, отстрадав свою меру, окончился человек. Иди же, владей, вступай на них смелее! Вверху, в пространствах, тысячекратно повторенных во все стороны, бушуют звезды, а внизу всего только люди… но какой ничтожной пустотой стало бы без них все это! Наполняя собой, подвигом своим и страданьем мир, ты, человек, заново творишь его…

Стоят дома, клонятся под осенним вихрем деревья, бежит озябшая собака, и проходит человек: хорошо! Промороженные до звонкой ломкости, скачут листья, сбираясь в шумные вороха… и только человеческим бытием все связано воедино в прочный и умный узел. Не было бы человека на ступеньке, в задумчивости следящего за ходом вещей, - не облетали бы с деревьев последние листы, не гонял бы их незримым прутиком по голому полю ветер - ибо не надо происходить чему-нибудь в мире, если не для кого!»

Неглубокий овражек изветвлялся впереди, а дальше простирались огороды, а за ними, еле видная в туманце, исчезала под низким небом хилая пригородная рощица. На пороге стоял пронзительный ноябрь, солнце отворачивалось от земли, реки торопились одеться в броню от стужи. В воздухе, скользя из неба, резвилась первая снежинка: поймав ее на ладонь, Фирсов следил, как, теплея и тая, становится она подобием слезы… Вдруг хлопьями копоти закружили птицы над полем, хрипло оповещая о приходе зимы. Холодом и мраком дохнуло Фирсову в лицо, и вслед за тем он испытал прекрасную и щемящую опустошенность, знакомую по опыту - когда вот так же раньше, для других книг, созревала в нем горсть человеческих судеб.

Леонид Леонов

Автор с пером в руке перечитал книгу, написанную свыше тридцати лет назад. Вмешаться в произведение такой давности не легче, чем вторично вступить в один и тот же ручей. Тем не менее можно пройти по его обмелевшему руслу, слушая скрежет гальки под ногами и без опаски заглядывая в омуты, откуда ушла вода.

Гражданин в клетчатом демисезоне сошел с опустелого трамвая, закурил папиросу и неторопливо огляделся, куда занесли его четырнадцатый номер и беспокойнейшее ремесло на свете… Москва тишала тут, смиренно пригибаясь у двух каменных столбов Семеновской заставы, облитых, точно ботвиньей, зеленой плесенью времен.

Видимо, новичок в здешних местах, он долго и с такой нерешительностью поглядывал кругом, что постовой милиционер стал проявлять в отношении его положенную бдительность. И верно, было в облике гражданина что-то отвлеченно-бездельное, не менее настораживали и его круглые очки, огромные - как бы затем, чтобы проникать в нечто, не подлежащее постороннему рассмотрению, и, наконец, наводила на опасные мысли расцветка его явно заграничного пальто. Впрочем, щеки незнакомца были должным образом подзапущены, а ботинки давно не чищены, да и самый демисезон вблизи приобретал оттенок крайне отечественный, даже смехотворный, как если бы сшит был из подержанного, с толкучки, пледа.

Покурив и набравшись духу, демисезон двинулся напрямки к милицейской шинели и осведомился мимоходным тоном, не есть ли обступающая их окрестность - та самая знаменитая Благуша. Собеседник подтвердил его догадку, польщенный похвалою нескончаемому ряду невзрачных приземистых построек вдоль Измайловского шоссе.

А которую улицу ищете? Ведь их у меня тут целых двадцать две, одних Хапиловок, извиняюсь, три… Благуша велика!

Надо думать, чего только в районе у вас не имеется!..

Всего найдется по малости, - очень довольный ходом беседы, усмехнулся милиционер.

Верно, и воровские квартиры в том числе? - как бы незаинтересованным голосом осведомился демисезон.

Милиционер подозрительно нащурился, но тут, на счастье новичка, огромный воз порожних бочек замешкался на трамвайном пути… и вот они с веселым грохотом запрыгали по осенним грязям. Происшествие позволило демисезону вовремя отступить на тротуар и с независимым видом двинуться дальше, в зигзагообразном направлении.

Ничто за всю прогулку не оживило его озабоченного лица: бесталанные благушинские будни мало примечательны. Летом, по крайней мере, полно тут зелени; в каждом палисадничке горбится для увеселения глаза тополек да никнет бесплодная смородинка, для того лишь и годная, чтоб настаивал водку на ее листе подгулявший благушинский чулошник. Ныне же в проиндевелой траве пасутся гуси, и некому их давить, а по сторонам вросли в землю унылые от осенних дождей хижины ремесленного люда. Ни цветистая трактирная выпеска, ни поблекшая от заморозка зелень не прикрывают благушинской обреченности.

Лишь на боковой пустоватой улочке увидел путешествующий в демисезоне вроде как отбывшего сроки жизни гражданина в парусиновом картузе и зеленых обмотках; сидя, на ступеньках съестной лавки, он сонливо взирал на приближающееся клетчатое событие. И как-то получилось, что не обмолвиться словом стало им обоим никак нельзя.

Видать, проветриться вышли? - спросил демисезон, пряча глаза за безличным блеском очков и присаживаясь. - Наблюдаете течение времени, отдыхая от тяжких трудов?

Да нет, водку обещали привезть, дожидаю, - сипло ответствовал тот. - А вам чего в наших краях?

Так, хожу… название у вас вкусное! Бла-гу-ша, нечто допотопно расейское: непременно переименуют! - рассудительно проговорил демисезон и предложил папироску, которую тот принял без удивления и благодарности. - Тихо у вас тут, нешумно.

Покойников мимо нас возят, вот оно и тихо. И красных возят, и прочих колеров: всяких. Так что живем по маленькой…

Беседа не удавалась, дело шло к сумеркам, и путешественник по Благуше начинал поеживаться: ветру с дальнего разбега нипочем было пробраться сквозь крупные, расползающиеся клетки демисезона. Он сделал попытку расшевелить неразговорчивого соседа.

Давайте знакомиться пока! Фирсов моя фамилия… не попадалось ли в печати?

Оно ведь разные фамилии бывают… - сказал без одушевления ремесленник. - У сестры вот тоже свояк в городе Казани был… Аи нет, - запутался он. - Не-ет, тому фамилья, никак, Фомин была… да, Фомин.

На том и покончился их разговор, потому что кто его знает, откуда взялся этот Фирсов - сыщик ли насчет сердечных и умственных тайностей, застройщик пустопорожних мест, балаганщик с мешком недозволенных кукол. Вот взыскательным оком выбирает он пустырь на Благуше - воздвигнуть несуществующие пока дома с подвалами, чердаками, пивными заведеньями, просто щелями для одиночного пребыванья и заселить их призраками, что притащились сюда вместе с ним. «Пусть понежатся под солнышком и, поцветя положенные сроки, как и люди, сойдут в забвенье, будто не было!» Давно живые, они нетерпеливо толпились вкруг своего творца, продрогшие и затихшие, как всё на свете в ожидании бытия. Отчаявшись напиться в этот вечер, давно ушел фирсовский собеседник, а сочинитель все сидел, всматриваясь в наступающие сумерки. И где-то внутри его уже бежала желанная, обжигающая струйка мысли, оплодотворяя и радуя.

«Вот лежат просторы незастроенной земли, чтоб на них родился и, отстрадав свою меру, окончился человек. Иди же, владей, вступай на них смелее! Вверху, в пространствах, тысячекратно повторенных во все стороны, бушуют звезды, а внизу всего только люди… но какой ничтожной пустотой стало бы без них все это! Наполняя собой, подвигом своим и страданьем мир, ты, человек, заново творишь его…

Стоят дома, клонятся под осенним вихрем деревья, бежит озябшая собака, и проходит человек: хорошо! Промороженные до звонкой ломкости, скачут листья, сбираясь в шумные вороха… и только человеческим бытием все связано воедино в прочный и умный узел. Не было бы человека на ступеньке, в задумчивости следящего за ходом вещей, - не облетали бы с деревьев последние листы, не гонял бы их незримым прутиком по голому полю ветер - ибо не надо происходить чему-нибудь в мире, если не для кого!»

Неглубокий овражек изветвлялся впереди, а дальше простирались огороды, а за ними, еле видная в туманце, исчезала под низким небом хилая пригородная рощица. На пороге стоял пронзительный ноябрь, солнце отворачивалось от земли, реки торопились одеться в броню от стужи. В воздухе, скользя из неба, резвилась первая снежинка: поймав ее на ладонь, Фирсов следил, как, теплея и тая, становится она подобием слезы… Вдруг хлопьями копоти закружили птицы над полем, хрипло оповещая о приходе зимы. Холодом и мраком дохнуло Фирсову в лицо, и вслед за тем он испытал прекрасную и щемящую опустошенность, знакомую по опыту - когда вот так же раньше, для других книг, созревала в нем горсть человеческих судеб.

И тогда Фирсов увидел как наяву…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Николка Заварихин проснулся, лишь когда перестала его баюкать равномерная качка вагона. Зевая и потягиваясь в прокуренной духоте, он свесился о верхней полки. Никого не оставалось из пассажиров внизу, в окно глядела Москва. Одолеваемый воспоминаниями сна, Николка стал с вещами выбираться наружу. Едкий дым пополам со снегом окончательно пробудили его расхмелевшее за ночь тело. Не выпуская клади из рук, Николка недоверчиво огляделся и, хотя перед ним находились всего лишь задворки большого города - тревожная скука убегающих путей, семафоров да призрачных на рассветном небе брандмауэров с закопченными гербами и фамилиями покойных поставщиков двора, - опять взволновало его это пасмурное величие.

Порою снегопад переходил во вьюгу, но приезжий видел все перед собою остро и четко, как сквозь увеличительное стекло. Бесстрастные нагроможденья тесаного камня высились кругом, и по нему взад-вперед елозило бессонное железо, растирая и само перетираясь в пыль. Видно, из подражанья ему и люди свершали ту же уйму бесполезных движений, и, сам крепыш из глубинной губернии, Николка презирал их как судороги недужного, недолговечного существа… Тем не менее всякий раз по приезде в город покоряла его торжествующая и гибельная краса, и тогда всем телом под этими чарами ощущал он настороженную на него западню. И всегда, прежде чем вступить в сутолоку улиц, стаивал так, минутку-другую, примериваясь к воздуху и погоде; осведомленный о некоторых его завоевательных намереньях, Фирсов неспроста назвал его соглядатаем перед воротами чужого города… Все было значительно сейчас в Николке - упругая стать размахнувшегося для удара человека, приглушенный свет жестоких голубоватых глаз, варварская роспись на добротных валенцах, песенная и цвета сосны в закате оранжевость его кожана, дубленного ольхой, не говоря уж о пленительной пестроте деревенских варежек… На этот раз, едва сделав десяток шагов, он остановился, потрясенный представшим зрелищем.

Леонид Леонов

Автор с пером в руке перечитал книгу, написанную свыше тридцати лет назад. Вмешаться в произведение такой давности не легче, чем вторично вступить в один и тот же ручей. Тем не менее можно пройти по его обмелевшему руслу, слушая скрежет гальки под ногами и без опаски заглядывая в омуты, откуда ушла вода.

Гражданин в клетчатом демисезоне сошел с опустелого трамвая, закурил папиросу и неторопливо огляделся, куда занесли его четырнадцатый номер и беспокойнейшее ремесло на свете… Москва тишала тут, смиренно пригибаясь у двух каменных столбов Семеновской заставы, облитых, точно ботвиньей, зеленой плесенью времен.

Видимо, новичок в здешних местах, он долго и с такой нерешительностью поглядывал кругом, что постовой милиционер стал проявлять в отношении его положенную бдительность. И верно, было в облике гражданина что-то отвлеченно-бездельное, не менее настораживали и его круглые очки, огромные - как бы затем, чтобы проникать в нечто, не подлежащее постороннему рассмотрению, и, наконец, наводила на опасные мысли расцветка его явно заграничного пальто. Впрочем, щеки незнакомца были должным образом подзапущены, а ботинки давно не чищены, да и самый демисезон вблизи приобретал оттенок крайне отечественный, даже смехотворный, как если бы сшит был из подержанного, с толкучки, пледа.

Покурив и набравшись духу, демисезон двинулся напрямки к милицейской шинели и осведомился мимоходным тоном, не есть ли обступающая их окрестность - та самая знаменитая Благуша. Собеседник подтвердил его догадку, польщенный похвалою нескончаемому ряду невзрачных приземистых построек вдоль Измайловского шоссе.

А которую улицу ищете? Ведь их у меня тут целых двадцать две, одних Хапиловок, извиняюсь, три… Благуша велика!

Надо думать, чего только в районе у вас не имеется!..

Всего найдется по малости, - очень довольный ходом беседы, усмехнулся милиционер.

Верно, и воровские квартиры в том числе? - как бы незаинтересованным голосом осведомился демисезон.

Милиционер подозрительно нащурился, но тут, на счастье новичка, огромный воз порожних бочек замешкался на трамвайном пути… и вот они с веселым грохотом запрыгали по осенним грязям. Происшествие позволило демисезону вовремя отступить на тротуар и с независимым видом двинуться дальше, в зигзагообразном направлении.

Ничто за всю прогулку не оживило его озабоченного лица: бесталанные благушинские будни мало примечательны. Летом, по крайней мере, полно тут зелени; в каждом палисадничке горбится для увеселения глаза тополек да никнет бесплодная смородинка, для того лишь и годная, чтоб настаивал водку на ее листе подгулявший благушинский чулошник. Ныне же в проиндевелой траве пасутся гуси, и некому их давить, а по сторонам вросли в землю унылые от осенних дождей хижины ремесленного люда. Ни цветистая трактирная выпеска, ни поблекшая от заморозка зелень не прикрывают благушинской обреченности.

Лишь на боковой пустоватой улочке увидел путешествующий в демисезоне вроде как отбывшего сроки жизни гражданина в парусиновом картузе и зеленых обмотках; сидя, на ступеньках съестной лавки, он сонливо взирал на приближающееся клетчатое событие. И как-то получилось, что не обмолвиться словом стало им обоим никак нельзя.

Видать, проветриться вышли? - спросил демисезон, пряча глаза за безличным блеском очков и присаживаясь. - Наблюдаете течение времени, отдыхая от тяжких трудов?

Да нет, водку обещали привезть, дожидаю, - сипло ответствовал тот. - А вам чего в наших краях?

Так, хожу… название у вас вкусное! Бла-гу-ша, нечто допотопно расейское: непременно переименуют! - рассудительно проговорил демисезон и предложил папироску, которую тот принял без удивления и благодарности. - Тихо у вас тут, нешумно.

Покойников мимо нас возят, вот оно и тихо. И красных возят, и прочих колеров: всяких. Так что живем по маленькой…

Беседа не удавалась, дело шло к сумеркам, и путешественник по Благуше начинал поеживаться: ветру с дальнего разбега нипочем было пробраться сквозь крупные, расползающиеся клетки демисезона. Он сделал попытку расшевелить неразговорчивого соседа.

Давайте знакомиться пока! Фирсов моя фамилия… не попадалось ли в печати?

Оно ведь разные фамилии бывают… - сказал без одушевления ремесленник. - У сестры вот тоже свояк в городе Казани был… Аи нет, - запутался он. - Не-ет, тому фамилья, никак, Фомин была… да, Фомин.

На том и покончился их разговор, потому что кто его знает, откуда взялся этот Фирсов - сыщик ли насчет сердечных и умственных тайностей, застройщик пустопорожних мест, балаганщик с мешком недозволенных кукол. Вот взыскательным оком выбирает он пустырь на Благуше - воздвигнуть несуществующие пока дома с подвалами, чердаками, пивными заведеньями, просто щелями для одиночного пребыванья и заселить их призраками, что притащились сюда вместе с ним. «Пусть понежатся под солнышком и, поцветя положенные сроки, как и люди, сойдут в забвенье, будто не было!» Давно живые, они нетерпеливо толпились вкруг своего творца, продрогшие и затихшие, как всё на свете в ожидании бытия. Отчаявшись напиться в этот вечер, давно ушел фирсовский собеседник, а сочинитель все сидел, всматриваясь в наступающие сумерки. И где-то внутри его уже бежала желанная, обжигающая струйка мысли, оплодотворяя и радуя.

«Вот лежат просторы незастроенной земли, чтоб на них родился и, отстрадав свою меру, окончился человек. Иди же, владей, вступай на них смелее! Вверху, в пространствах, тысячекратно повторенных во все стороны, бушуют звезды, а внизу всего только люди… но какой ничтожной пустотой стало бы без них все это! Наполняя собой, подвигом своим и страданьем мир, ты, человек, заново творишь его…

Стоят дома, клонятся под осенним вихрем деревья, бежит озябшая собака, и проходит человек: хорошо! Промороженные до звонкой ломкости, скачут листья, сбираясь в шумные вороха… и только человеческим бытием все связано воедино в прочный и умный узел. Не было бы человека на ступеньке, в задумчивости следящего за ходом вещей, - не облетали бы с деревьев последние листы, не гонял бы их незримым прутиком по голому полю ветер - ибо не надо происходить чему-нибудь в мире, если не для кого!»

Неглубокий овражек изветвлялся впереди, а дальше простирались огороды, а за ними, еле видная в туманце, исчезала под низким небом хилая пригородная рощица. На пороге стоял пронзительный ноябрь, солнце отворачивалось от земли, реки торопились одеться в броню от стужи. В воздухе, скользя из неба, резвилась первая снежинка: поймав ее на ладонь, Фирсов следил, как, теплея и тая, становится она подобием слезы… Вдруг хлопьями копоти закружили птицы над полем, хрипло оповещая о приходе зимы. Холодом и мраком дохнуло Фирсову в лицо, и вслед за тем он испытал прекрасную и щемящую опустошенность, знакомую по опыту - когда вот так же раньше, для других книг, созревала в нем горсть человеческих судеб.




Top