С кем дружил гоголь. «Переписка с друзьями» Николая Гоголя как литературная проповедь

Учитель, укрой меня своею чугунной шинелью…

М.Булгаков

1.Requiem aeternam

(Покой вечный…)

Во дворе дома №7 по Никитскому бульвару до сих пор стоит и, надеюсь, что навсегда останется стоять прекрасный памятник Гоголю работы скульптора Андреева. И этот дом, и этот памятник чрезвычайно важны для русской литературы. Именно здесь, в этой усадьбе, на первом этаже, в светлых, хорошо протопленных комнатах 4марта (21февраля по ст. стилю) в 1852г. умер Гоголь, и именно этот маленький двор в течение последних дней его жизни был заполнен людьми всех сословий и возрастов, пришедших проститься, поклониться и приложиться в последний раз к его холодной руке и уже остывшему лбу.

Очень часто я приходила в эти комнаты, подолгу простаивала между книжными стеллажами, представляя, где именно стояла его кровать, и как он лежал, повернувшись к стене, и на все вопросы и попытки прикоснуться к нему или молчал, или горестно умолял его оставить. Я так же пыталась представить себе его измученное лицо с чёрными, глухими провалами глазниц и запавшим ртом, но всякий раз его лицо виделось мне спокойным и безмятежным, без боли и без страдания, сосредоточенным на каком-то своём внутреннем зрении и на внутреннем разговоре. И тогда мне казалось, что он умолял не тревожить его, чтобы его не отрывали от этого внутреннего диалога с кем-то, и что он хочет закончить его прежде, чем уйдёт из нашего мира…

И я снова, и снова представляла себе скопившихся во дворе людей. Их так много, что все они не поместились в этом крошечном дворике, и стоят толпой на Никитском бульваре, неотрывно глядя на окна и двери, и с жадностью ловят каждое слово домочадцев и слуг, выходящих иногда из дверей. « Что сказали?» — несётся в толпе. « Что очень плох, — отвечают без промедления. – Лежит. Забылся сном» — « Может быть, отпустит ещё?» — «Уже нет. Это его последние дни». Кто-то снял шапку и крестится, кто-то дышит на замёрзшие руки. Все ждут. Никто не уходит…

Много раз я думала и про другие, счастливые дни, и тут почему-то мне хотелось, чтобы было лето и распахнутые окна на бульвар и в маленький палисадник; когда Гоголь, стоя за конторкой, торопливо исписывал листы, потом вдруг внезапно останавливался и пристально вглядывался в написанное, — так художник отходит на шаг от картины, чтобы лучше её рассмотреть; и вдруг ловким росчерком-штрихом вставлял слово или обрывок фразы. Или на несуразно маленьком клочке бумаги вписывал вдруг целый абзац. Обрывки бумаги, а также листы, исписанные частично или полностью, разбросаны повсюду: на конторке, на досках паркета, на ковре. Некоторые перечёркнуты, некоторые изрисованы. Но это не хаос, это начало порядка, построение, вернее, сотворение нового мира.

Иногда дверь в комнату открывается, но Гоголь не оборачивается, он слишком увлечён; в комнату юрко заглядывает мальчишка – слуга Семён: « Кофей готов и давно остывает. Изволите…» — но спина Гоголя неподвижна, голова опущена, и мальчишка – слуга, не договорив, исчезает.

И вдруг Гоголь смеётся: какой-то персонаж выкинул шутку – оговорился ли, нелепо поскользнулся на прямой дороге начатой повести, но сразу же дорога завиляла. И повесть принялась разрастаться и вихлять, и направилась туда, куда ей вздумалось. А всего-то: бричка Чичикова подскочила на повороте и, задремавший было в мечтаниях Чичиков, приоткрыв один глаз, выбранил Селифана. И снова дорога, пыль, летний, напоённый цветением, зной… Сцена закончена. Гоголь ставит последнюю точку и, глядя в открытое окно, на летний Никитский бульвар, — солнечный свет рассыпается сияющим дождём по зелени листьев; спрашивает, как человек очень любящий жизнь: « Кофеё, говоришь, остывает?»

Но дальше опять перед глазами поднималось ледяное февральское утро, восемь с небольшим часов, когда двери дома отворились и, показавшийся на пороге слуга, тихо, но внятно произнёс: « Всё… умер… отмучался…отошёл…» Никто не переспрашивает, ни стоящие в палисаднике, ни ожидающие на бульваре. Все, молча, поняли. Многие из толпы опустились на колени.)

(«День гнева…»)

И долго ещё определено мне чужой властью идти

об руку с моими странными героями, озирать всю

громадно несущуюся жизнь, озирать её сквозь

видимый миру смех и незримые, невидимые ему слёзы.

Н. Гоголь «Мёртвые души».

Вот он, согбенный, замерзающий, закутанный в тяжёлую шинель, сидит в самом центре Москвы за чугунными воротами, « у всех на виду и надёжно скрытый от взоров». Арбатскую площадь Москвы знает каждый, а маленький теневой палисад?

На кубическом постаменте из чёрного гранита высечено имя – Гоголь. Это скорее не имя даже, а участь камня – быть опоясанным с четырёх сторон хороводом-толпой-чередой лиц и гримас, рож и ухмылок, личин и ликов чудных тревожных и невероятных созданий, выпущенных в этот мир нажимом пера. Это тягостная участь гранита быть сверху придавленным изваянием человека, который только что, стоя на коленях перед разгорающимся в печи огнём, бросал туда одну за другой тетради « Мёртвых душ». Так же, как в самом начале, в ранней юности, полностью скупив все экземпляры поэмы «Ганс Кюхельгартен», Гоголь уничтожил её в огне. Таким образом вся его литературная жизнь как бы помещена в горящие скобки из двух поэм « Ганса Кюхельгартена» и второго тома «Мёртвых душ».

(Скульптор Андреев работал над памятником четыре года. Он отправился в деревню Шишаки и подробно рисовал местных жителей для образов хоровода на пьедестале. И вот уже готовы Остап и Андрий, почтительно идущие чуть поодаль батьки Тараса, а вот уже и Чуб показался вместе с Вакулой и Солохой. Говорят, что на Смоленском рынке Андреев отыскал худого, горбоносого и длинноволосого натурщика, с которого лепил фигуру Гоголя. То есть, все образы его памятника не были игрой ума. Они были слеплены с живых людей из плоти и крови.

Андрееву удалось проделать тоже, что и, спустя многие годы, Шостаковичу в музыке. При помощи своего проникновенного таланта, скульптор Андреев талантливо прочитал Гоголя, чтобы его прекрасный и трагический мир открылся и впустил его. Ведь что такое талантливое прочтение, как не ключи от мира писателя? И вот, когда реальность Гоголя открылась скульптору Андрееву и композитору Шостаковичу и впустила их, они, каждый своими выразительными средствами передали-описали её и вернулись назад, в наш мир. Андреев принёс собой памятник Гоголю, а Шостакович – две оперы «Нос» и «Игроки»).

(«Трубный глас…»)

Известны два типа меланхолии. Меланхолия врождённая и меланхолия, возникшая в течение жизни, приобретенная. Человек с врождённой меланхолией печален, повержен в скорбь без причины, во всём он отыскивает трагедию и надрыв. Таковы его свойства. С ними он явился в мир. Этот человек от рождения глубоко несчастен.

И как же страшно представить себе человека весёлого и смеющегося, пришедшего в наш мир, чтобы ликовать, а не огорчаться, а если и увидеть скорбь, то тотчас обратить её в радость или, хотя бы дать надежду на спасение, и который в итоге кончит свою жизнь страждущим меланхоликом, приближающим смерть.

Что нужно было сделать с Гоголем?

Какой ад нужно было ему показать?

Чем оскорбить его душу, чтобы радость, которую он несёт в себе, перевернулась бы и обратилась в горечь и скорбь? Чтобы жизнелюбивый от рождения, способный веселиться от простых, изначальных радостей жизни, он провёл последние свои дни, глухо повернувшись к стене и умоляя не прикасаться к нему и не причинять ему боли?

(В первый раз я увидела памятник Андреева лет в двенадцать. Он поразил меня, и я твёрдо решила, что буду часто возвращаться сюда, благо жили мы тогда на Вспольном переулке, на Патриарших прудах, и идти было совсем недалеко. Мне хотелось понять, что при разном свете в разное время суток будет происходить с этим чугунным изваянием, с этим чудесным склоненным лицом. Чтобы посмотреть в лицо Гоголю, встретиться с ним глазами, нужно было запрокинуть голову вверх, и тогда открывалась удивительная картина: разросшиеся ветки деревьев сплетались в паутину или решётку, особенно ясно это становилось поздней осенью, когда ветки оголялись, но между ними синим просветом – окном врывалось небо, и из этого просвета смотрело трагическое лицо Гоголя. Особенно в его лице мне запомнились зрачки глаз. Они были два узких полых тоннеля в каменных глазницах, вбирающих в себя свет. И я тут же подумала, что если по ним пройти, как по коридорам, то можно увидеть, как рождались его мысли.

Когда я приходила зимой посмотреть на «согбенного» Гоголя, помню, как под ногами скрипел снег, а жильцы близлежащих домов выгуливали собак на коротких поводках. Они тихо переговаривались, а собаки звонко лаяли, и мне казалось, что Гоголю тяжелее, чем обычно: на отвороте его чугунной шинели тяжёлым сугробом лежал снег, а из чёрных его глазниц текли слёзы.

К вечеру начинались заморозки, и слёзы становились белыми узкими полосками льда на чёрном лице. И всё также тихо переговариваясь и куря на ходу короткие сигаретки с красными пляшущими всполохами огня на конце, жильцы выгуливали собак, а те звонко, заливисто лаяли, радуясь надвигающимся сумеркам и колкому, лёгкому морозцу, поглубже заныривая на дно моей памяти, чтобы, тяжело дыша, всплыть на её поверхности февральской ночью, во сне. Во сне мне казалось, что это не сигаретные окурки дымятся, зажатые в пальцах прогуливающихся в сумерках людей, а туго скрученные листы второго тома «Мёртвых душ», зажжённые на конце. Они кружили по скверу, всё ближе подбираясь к чугунному Гоголю, вполголоса приказывая молчать своим собакам. Наконец, они остановились, сбившись в кучу у его гранитного пьедестала, и, запрокинув головы, стали вглядываться в его чёрное лицо с замёрзшими разводами слёз, пытаясь встретиться с ним глазами. Они потрясали разгорающимися тетрадными листами «Мёртвых душ» и каждый из них спрашивал: « А ты знаешь, каково гореть в огне заживо? А ты знаешь, как страшно – из жизни и сразу в пламя?…Зачем же ты впустил нас в этот мир и сразу же отправил на муку? Мы так хотели сюда, мы приходили к тебе по ночам, показывая себя, рассказывая всё самое сокровенное, лишь бы ты впустил нас на бумагу, но если бы мы только знали, что ты сделаешь потом…мы бы не пришли. Зачем ты сжёг нас, Николай Васильевич? Чем прогневили мы тебя? Зачем отправил нас на смерть? А знаешь, как гореть страшно? » И листы «Мёртвых душ» в их руках всё разгорались, мрачно и безжизненно освещая призрачные лица персонажей. И вот уже помещик Тентетников корчился в страдании и вопрошал: « Я – то чем не угодил тебе, Николай Васильевич? За что ты со мной так страшно, так жестоко обошёлся?» и удерживал на поводке тихо рычащего кривоногого бульдога, страшно щерившего зубы. « И я, я тоже хотел жить дальше, — подскакивал за ним плотноватый, невысокий человечек в лаковых блестящих сапожках. – Я в огонь не собирался. В огне страшно: страдание мне не под силу…Вы что же, не узнаёте меня? Это же я, родное дитя ваше, Павел Иванович Чичиков!». И угрюмо, насуплено молчал Селифан, протягивая руки к белотелым породистым девкам, закутанным в платки поверх тёплых полушубков. Но как только Селифану удавалось дотронуться до них, тотчас же белые, гладкие руки девок, с которыми он кружился в хороводе, с влажной от нежности тугой кожей, чернели и рассыпались в пепел и прах. А потом бешено, исступлённо начинали лаять собаки: листы «Мёртвых душ» догорали, и их бестелесные хозяева теряли силу и не могли больше их удерживать… От лая бешенных собак, приснившегося во сне, я просыпалась наяву. Однажды утром в маленьком сквере Гоголя я увидела целую стаю мёртвых бродячих собак на снегу. Кричали вороны, кружась над тёмным снегом. Тогда, в начале 90-ых «живодёры чистили центр»: отстреливали по ночам, ближе к весне, бездомных собак и даже не всегда увозили их измученные трупы, выдохшиеся и осипшие… Просто оставляли на чёрном осипшем снегу…

Хорошо и почти беспечально становилось в мае, когда нежными вечерами лицо Гоголя смягчалось и теплело, и казалось невыразимо прекрасным среди распустившейся зелени, запахов и гудения лета. Окна библиотеки были распахнуты в палисадник, на подоконниках лежали стопки тяжёлых томов. Просматривались книжные полки с абсолютно живыми переплётами, и быстрые руки библиотекарей перекладывали их с места на место. Вот только лиц я не помню: одни только гибкие поспешные руки с разумными пальцами. Всё это походило на странный театр пальцев и книг.

Иногда, проезжающие по Никитскому, (тогда Суворовскому бульвару) машины, случайно, на миг, освещали Гоголя светом фар. И тогда он, в ответ, вспыхивал золотом, и становилась видна длинная, чёрная тень памятника, лежащая на асфальте. Она казалась рельефной, почти живой. Ещё казалось, что в длинную тень Гоголя попадает всё вокруг: близлежащие дома, улицы и переулки, а также бульвары — Тверской, Никитский и Пречистенский (Гоголевский); и начинает жить по его фантастическим законам. Его и его тени.

Ещё я заметила, что после дождя с длинного, чуткого носа Гоголя свисает длинная прозрачная капля. Это показалось мне смешным. Чуть позже про эту каплю я прочла в «Романе с кокаином»).

Rex tremende majestatis.

(«Царь грозный и величественный…»)

Природа смеха многообразна. Так смех Гоголя – это спасительный смех, это щит между отчаянием, инфернальным страхом и человеческой душой. Страх приводит человека к безумию и гибели, но если над страхом вовремя посмеяться, то он покажется малым и незначительным и потеряет свою силу. Гоголь всю жизнь высмеивал чёрта, «эту извечную обезьяну Бога, — по словам Мережковского, — начатую и неоконченную, но выдающую себя за т о, что не имеет начала и конца».

« Я замыслил написать кое-что посмешнее чёрта, — скажет Гоголь о задуманном им «Ревизоре». – В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу всё дурное в Росси, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости; и за одним разом посмеяться над всем».

Гоголь обладает тем особым, обострённым зрением, дающим увидеть, что смех разлит повсюду в мире, и что смешны не только люди и их поступки, и их разговоры, но также слова, из которых их разговоры состоят, и звуки, из которых складываются слова, и буквы, которые эти звуки выражают. Достаточно вспомнить «фиту, уперевшуюся руками в боки», которую Ноздрёв почитал буквой крайне неприличною.

В мире Гоголя смех – это щит, это царь, это Спаситель.

В одном из житий святых говорится о двух братьях, решивших стать на путь покаяния. Они разлучились на год, и один из них рыдал и горько каялся, оплакивая свои грехи, а другой – веселился и ликовал, торжествуя, что раз и навсегда отказался от греховной жизни. И когда через год оба явились к своему духовнику, тот признал, что оба пути спасительны.

Гоголь, в отличие от своего последователя Достоевского, разложившего алгоритм страдания и скорби, знал, как спастись через смех.

5. Recordare, Jesu pie… «Помяни, Господи милостивый…»)

Есть писатели, которые читают свои произведения тускло и бесцветно, но это никак не умоляет качество их литературы или их художественный талант. Это говорит только о том, что, скорее всего, их письмо повествовательное, а не воспроизводящее.

Эйхенбаум совершенно справедливо выделял две манеры письма – повествовательную, то есть излагающую события, и воспроизводящую, то есть воссоздающую реальность. Он писал, что наша литература – это не литература авантюрных романов, в которых одно захватывающее действие сменяется следующим, ещё более необычайным, это прежде всего литература языка, литература незаметных деталей и мелочей, которые логично было бы перечислить через запятую, или не упоминать вовсе, но которые расписаны так, что оживают сами и наполняют, и одухотворяют подлинной жизнью, то значимое, ради чего автор принимался писать.

Как правило, такого рода писатели настолько восприимчивы к языку, что их языковое чутьё напоминает абсолютный слух музыканта. А интонации голоса настолько богаты и разнообразны, что их можно сравнить с голосами певцов с большим диапазоном и гибкостью. Такие писатели прекрасно читают свои произведения, но хочу подчеркнуть! не по- актёрски, а по- писательски.

Гоголь читал неподражаемо. Каждую свою читку на публику, он, не будучи актёром, превращал в театр. Он умело, комически подражал говору, звукам, словам. Он вставлял восклицания и междометия, так необходимо дополняющие любой характер…Иногда Гоголь внезапно замолкал, и в эти минуты за него говорила мимика его лица… А потом вдруг он отбрасывал в сторону комизм, как ненужное и переходил на высочайший пафос, достойный авторов античности. Эйхенбаум приводит свидетельство Анненкова, о том, как Гоголь диктовал переписчику описание сада Плюшкина, не диктовал даже, а просто создавал его словами, где вместо красок были метафоры, а гибкие, проникновенные интонации мазками кисти…

Можно попробовать дорисовать картину: вот Гоголь сидит в кресле, вот льются прекрасные слова его, вот на мгновение он замолчал, чтобы перевести дыхание…Выдох…И вместе с ним в воздухе, как невидимый Китеж-град, проступает сад Плюшкина, сумеречный, полузапущенный, дымящийся от влажного цветения, с нечёткими очертаниями ветвей, листья которых переходят в призрачную зеленоватую дымку…

Об одной знаменитой поездке из Киева в Москву можно рассказать так: их было трое – писатель Данилевский, молодой Гоголь, одетый со странным, диковатым щегольством, и Пащенко, приятель Гоголя по нежинскому лицею. Им нужно было срочно добраться до Москвы, и они были вынуждены взять напрокат коляску. (Безупречно чуткий к языку Гоголь будет описывать потом бричку Чичикова, стремительно несущуюся по русским дорогам. Нейтральную «коляску» он заменит на «бричку». Ведь что такое бричка, как не звукоподражание? Бьются её колёса о придорожные камни и валуны, подпрыгивают на рытвинах – брык! брич! — взбрыкивают, как норовистая лошадь.)

Гоголь уговаривает Пащенко выехать вперёд и предупредить всех станционных служителей, что к ним, преследуя свою скрытую цель, желая оставаться инкогнито, едет ревизор… Не стоит говорить, что товарищ по детству Пащенко, ни мало не колеблясь, соглашается…

И вот на станцию въезжает коляска с Данилевским и Гоголем. За ревизора сразу же безоговорочно принимают Гоголя. И тут можно представить себе его облик: лицо, смеющееся не улыбкой. А только мимикой, напряжением внутренних мышц, длинный острый нос, словно что-то вынюхивающий, вызнающий, длинные волосы, аккуратно разложенные по обе стороны пробора и тёмные, почти чёрные подглазья вокруг внимательных глаз. На нём мог быть безупречный сюртук и ядовито- яркий жилет, вызывающий удивление не своей безвкусностью, а, скорее, своим необычным цветом… Конечно, такого человека невозможно не заметить, и, конечно, он никто иной. Как путешествующий инкогнито ревизор.

(По свидетельствам современников Гоголь был щёголем, но его отношение к своему облику выглядело странным. Он мог безупречно, по последней моде, одеться, а мог нарядиться несуразно и даже нелепо, и при этом оставаться очень довольным собою. Щеголеватость Гоголя, скорее, писательская. Одежда для него – метафора. Ему нужно было передать своё представление о самом себе, выразить придуманный образ, а не как моднику одеться с иголочки. А если какие-то мелкие детали выбивались, — так из-под парика, который он, обрившись наголо, одно время носил, свисали внутренние потайные тесёмки, — то это его ничуть не занимало.)

На станциях новоявленный ревизор Гоголь держался, конечно, как частный человек, но под внешней мягкостью и доброжелательностью, невольно проскальзывала облачённость властью. Изображая любопытство ревизор Гоголь вдруг неожиданно спрашивал: « Пожалуйста, покажите, в каком состоянии ваши лошади?», и за ним, строго и молчаливо, следовал Данилевский.

Конечно, им тут же давали лучших лошадей. И вскоре, чрезвычайно быстро, они добрались до Москвы.

6.Confutatis maledictis

(« Ниспровергнув клевещущих…»)

Первый из мелких бесов литературы, пошляк, прикрывающий свою усреднённость беспомощными идеями гуманизма, Виссарион Белинский, произнёс свою невнятицу о маленьком человеке. Мелкий бес заприметил вдруг на страницах нашей литературы маленького человека и начал претендовать на великое, единственное прочтение. Мысль эту сладостно подхватили наши критики, люди, в большинстве своём не понимающие и не любящие искусство.

Идея Белинского о маленьком человеке также далека от литературы, как идея гуманизма от русского, христианского мироощущения. Она хороша для Смердякова идля его преемника, окончательно спятившего Передонова. Конечно, Передонов и Смердяков, литературные персонажи, но их отцом из плоти и крови, Смердякова и Передонова Ардальона Борисовича, был Виссарион Григорьевич Белинский.

Это он, мелкий бес Белинский писал свои поганенькие письма Гоголю, в которых выражал глубокое сомнение в понимании Гоголем природы русского человека и с золотушной обидой вступался за некого гипотетического мужика, которого Гоголь в «Мёртвых душах» назвал «неумытым рылом» и, захлёбываясь от ярости и сарказма, рассуждает о социальных причинах неумытости этого самого никогда не существовавшего мужика.

Всё это не имеет никакого отношения к литературе, и не несёт в себе ничего, кроме злобы и личной ущемлённости.

Об этих поганеньких письмах лучше было бы не говорить вовсе, но ничто так не язвит, как жало злобы и жало посредственности, причём от второго – больнее.

Вот горестный, поражающий своей искренностью отрывок из письма Гоголя, ответ человеку низкому, недостойному, всё творчество которого не стоило и одной гоголевской строки: « …Пишите критики самые жестокие, перебирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительнейших струн, может быть, нежнейшего сердца, — всё это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений. (…заметьте, что несмотря на всё отчаяние, Гоголь всё же говорит о критике своего творчества. По-видимому, брань Белинского он даже как критику не воспринимал…) Но мне тяжело, очень тяжело, говорю вам это истинно, когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!»

Удивительно то, что этот ничтожный образ «маленького человека», это болезненное оправление ума Белинского надолго «заштамповал» творчество Гоголя и отвратил от литературы несколько поколений русских детей. Была ли это трагическая прихоть истории или плата за гениальность, или месть пошлейшего из усредненных, обезьяны Бога, которого всю жизнь осмеивал Гоголь?

И ведь до сих пор в русских школах гоголевскую «Шинель» разбирают с чувственно-наивной и литературно беспомощной точки зрения, а не с позиции Эйхенбаума, например. «Душевный мир Акакия Акакиевича (если только позволительно такое выражение) - не ничтожный (это привнесли наши наивные и чувствительные историки литературы, загипнотизированные Белинским), а фантастически-замкнутый, свой: „Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный (!) и приятный мир… Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало“ (Эйхенбаум «Как сделана «Шинель» Гоголя».

Жизнь Акакия Акакиевича в мире букв, нанесение их на чистую бумагу, и то, как потом, совершенные по форме, они свободно разбегались по белоснежному листу и существовали уже по своим собственным законам, — всё это почему-то напоминало мне Булгакова, перед которым на чистом листе разворачивалось действие «Дней Турбиных », а он просто записывал то, что происходило у него на глазах: движение персонажей по необъятному полю листа, их поступки и разговоры. Их видели только двое – Булгаков и его кот, запрыгивавший на письменный стол и сосредоточенно пытавшийся смахнуть лапой маленький, тёмные фигурки.

То, что Булгаков проживал в замкнутом пространстве своей комнаты, Гоголь пытался прожить в открытом пространстве своей жизни. И я снова вспомнила комичную поездку-репетицию «Ревизора», и неожиданно, стало понятным одно из её скрытых значений… Вот Гоголь скажет искромётную шутку, и друзья его тут же засмеются, и он, вместе с ними выгнет губы в улыбку, изображая смех. Гоголь никогда не смеялся своим шуткам.

Скрипят колёса брички, и тихо, как невидимому зрению открываются тайные картины в паузы между смехом и разговорами, так невидимому слуху становятся различимы в скрипе колёс трагические слова: «Oro supplex el acclinis,

(« Молю, коленопреклоненный»),

cor contritum quasi cinis

(«с сердцем, разбивающимся в прах»)

gere curam mei finis

(«дай мне спасение после моей кончины»)». « Вот вам прах сердца моего, — казалось мне, думает Гоголь. – Смейтесь же, чтобы не бояться…»

(Мне нравится читальный зал Гоголевской библиотеки на втором этаже. Обычно я сажусь лицом к окну, чтобы видеть квадрат палисадника и стоящий в его центре памятник с длинной тенью.

Обычно я здесь одна. Иногда приходят два-три литературоведа из близлежащих домов, глухо обкладываются книгами и глубоко уходят в свой мир. И я снова одна. Я читаю Гофмана и пишу роман.

Но как-то утром все мы дружно подняли головы от своих письменных столов, потому что вошёл он, громко и тяжело, маленький квадратный человек в широком спортивном костюме. Он выглядел так, как будто бы только что выпал из переплёта книги, с грохотом рухнувшей с полки, и не знал, как вернуться назад. Он решительным шагом направился к библиотечной стойке: « Я – глава управы, — сказал он и выкинул на стойку красное квадратное удостоверение. – Всем ясно?» — « Управы чего?» — подумала я. « Вы хотите книги?» — спросила девушка-библиотекарь. « Нет, конечно» — « А что тогда?» — « Да ничего, — сказал он. – Просто ваш Гоголь здесь никогда не жил…Все – Гоголь, Гоголь…А его здесь не было никогда…» — « Давайте предоставим это историкам», — миролюбиво предложила девушка. И можно было бы согласиться и уйти или остаться и присесть за дальний стол со стопочкой газет и прочих периодических изданий, но этот нервный квадратный человек превратился в гоголевского упыря и зашипел, едва сдерживая ярость: «Да мы триста лет тут живём, — и сразу же стало понятно, что есть какие-то таинственные «мы, живущие триста лет на Арбате», и перед нами – глава их управы. Управы упырей. — Знаете, как мы давно здесь, а никакого Гоголя в глаза не видели. Говорю вам, его здесь нет и не было никогда. И статую эту надо бы перенести, унести отсюда…Её, вообще, переплавить хотели, вот только спрятали, а жаль…» Дальше воспитанная девушка – библиотекарь должна была бы сказать, что он мешает работать, но не успела. Квадратный человек в спортивном костюме перешёл на крик: « Вы хоть знаете, как Гоголь умер? Его… его заживо похоронили, и могилы у него нет!» — и страстно стал сбрасывать книги со столов и стойки.

В этот момент, стремительно поднявшись с первого этажа, вбежала женщина-охранник в строгой чёрной форме и пронзительно свистнула в пластмассовый свисток на цепочке…)

(« Слёзный день этот…»)

…стыдно тому, кто привлечётся каким-нибудь вниманием к

гниющей персти, которая уже не моя: он поклонится червям, её

грызущим…

Из «Завещания» Гоголя.

Слухи о том, что Гоголя похоронили живым, постыдны. Их распустили упыри, живущие на Арбате триста лет, внучатые племянники критика Белинского.

Существует множество свидетельств о том, что агония Гоголя, продолжавшаяся несколько дней, была мучительной, а лечение походило на истязание, и что известный московский врач Алексей Терентьевич Тарасенков избегал встречаться с доктором Овером, назначившим Гоголю пиявки на нос, ледяную воду на темя, обёртывание в мокрую простыню и другие мучительные процедуры, и называл его «доктором-палачом, убеждённым в том, что он спасает человека».

И всё же Гоголя пытались спасти ведущие врачи того времени, которые были в состоянии отличить смерть от летаргии. Неоспоримую смерть Гоголя засвидетельствовал так же и скульптор Рамазанов, снимавший посмертную маску с покойного…

Когда прах Гоголя переносили из Даниловского монастыря на Новодевичье кладбище, был кощунственно вскрыт его гроб. Кто-то из сгрудившихся над гробом отрезал полу сюртука покойного и потом переплёл в неё издание «Мёртвых душ», и продал, говорят, за большие деньги. И тут невольно приходит на ум строка псалма, звучащего каждую Страстную пятницу в каждом православном храме: «..разделиши ризы моя себе, и об одежде моей мятоша жребий…»

Мучили, истязали его при жизни, а после смерти, растащив доски гроба, запустили руки свои в груду копошащихся червей, тление и распад.

Именно эти люди, охотники до чужих страданий, с наслаждением и животным страхом бегущие посмотреть на чужую казнь, именно они распустили слух о том, что Гоголь не умер, а впал в летаргию, и в таком состоянии был предан земле.

8.Domine Jesu Christe, Rex gloriae

(Господи Иисусе Христе, Царь славы…)

(В то лето мы поняли, как прекрасно и невыносимо тяжело быть укрытыми полой его чугунной шинели…

Палисадник вокруг Гоголя разросся, зацвёл. На клумбе вокруг пьедестала бледно желтели ноготки, посаженные работниками библиотеки… Мы часто забирались на одно из деревьев, усаживались на широком изгибе его ствола как раз на уровне пьедестала и смотрели вниз. В ту пору во дворике дома №7 по Никитскому бульвару собирались хиппи, и это место называлось « малые гоголя`»…

Итак, мы сидели на дереве и, упоённо болтая ногами, смотрели вниз на двух хиппи в рваных штанах, со старательно немытыми волосами, стоявшими перед двумя раскрытыми этюдниками. Одного из них мы знали. Он жил в дворницкой, в маленьком отсеке усадьбы с отдельной дверью, запиравшейся на тяжёлый амбарный замок. Когда было особенно жарко, дверь в его дворницкую была открыта, и мы видели грубо сколоченные полки с рядами картин или просто загрунтованных холстов. Внизу, на полу, стояла кровать, снятая с ножек, а в углу красовалась метла и две широкие лопаты для уборки снега, к которым никогда не прикасались руки обитателя дворницкой. Нас веселил его длинный по-гоголевски нос и худая цыплячья шея. Ему и его приятелю было лет девятнадцать, и мы считали их глубокими стариками. Между этюдниками двух хиппи суетилась дама средних лет, направо и налево раздавая довольно дельные советы. На даме был изумрудно-зелёный костюм: зелёная юбка и такой же пиджак поверх блестяще-красной рубашки с многочисленно напечатанными на её ткани ремешками часов. « Ну, где, скажи мне, ты видел такую тень? – истошно спрашивала дама и в подтверждении своих слов трясла ладонью одной руки, а указательный палец второй упирала в холст на этюднике. Она была педагогом художественного училища, а два этих парня приходились ей учениками. И ей было совершенно всё равно, что у них дранные штаны, длинные волосы и вышитые бисером футболки. Мы безмятежно болтали ногами, и плотная дама крикнула нам, что очень скоро мы упадём, а потом обратилась к своим ученикам, пытавшимся изобразить чёрного андреевского Гоголя. « Разве ты не видишь, — проникновенно сказала она нашему знакомцу дворнику, — разве ты не видишь его лица? – её последующие слова я запомнила на всю жизнь: ведь он двуликий, вглядись. У него два профиля. Один смеётся, другой плачет, и оба они слепились в целое в его чугунном лице…» И тогда её студент тот час вытянул вперёд свою длинноволосую голову на цыплячьей шее, и ноздри его носа взволнованно затрепетали, как будто бы он пытался увидеть через запах… Казалось со стороны, что они с Гоголем тянутся друг к другу носами.

Потом я видела, как он, потрясая длинными, немытыми волосами, отчаянно выторговывал кучку тёмно-синих баклажанов на Палашевском рынке, и когда торговец уже готов был ему уступить, он вдруг не обнаружил у себя кошелька и совершенно безмятежно отошёл от прилавка, насвистывая что-то приятное и мелодичное…

Очень часто я прихожу сюда, в этот двор, когда-то называвшийся « малые гоголя`», и, вспоминая своё детство, думаю, что линейное время существует только в нашем человеческом сознании. В действительности есть только одно литургическое время, когда в одно мгновение происходят все времена насквозь. И тогда получается, что это не складки оконной портьеры сложились так, что проступил абрис человека, а что, возможно, это сам Гоголь, только что, дописав эпизод, подошёл к окну, и что прямо здесь и сейчас толпятся люди, ожидающие страшного и таинственного известия его смерти, и что именно сейчас вурдалаки и упыри от литературы столпились над разверстым гробом его, и тянут руки к его тлену, понимая, что никогда им не добраться до его сияющей души, и что прямо сейчас несется ввысь гранитный пьедестал его памятника, а сам он неподвижно смотрит вниз, как рыцарь в Карпатах в финале «Страшной мести», и что прямо сейчас мы сидим на дереве, и нам по двенадцать лет, и мы болтаем ногами…

К концу того лета, я отправилась на « малые гоголя`» проведать, по-прежнему ли они там, художники-хиппи, рисуют ли? Когда я уже бежала вдоль ограды сквера, то почему-то вспомнила свидетельство одного из друзей Гоголя, что когда он шёл проститься с умирающим, его обогнали два мужика, несущие крышку гроба, и он понял, что опоздал…Когда я вошла в ворота, то увидела, что никакого гроба нет, а что просто его, длинноносого художника-хиппи несут на руках несколько его друзей. Его голова беспомощно откинута назад, его расшитая футболка задралась, открывая впалый живот, настолько измождённый, что можно было прощупать позвонки. Так же было у Гоголя. Пока его несли, он кричал от боли и страха, и бешено сокращался пульс в районе солнечного сплетения. Дверь в дворницкую распахнули настежь, и его положили на кровать без ножек. Все его картины оказались повёрнутыми к стене, кроме одной, этюда андреевского Гоголя. Пол был усеян шприцами. Так он лежал под незаконченным этюдом, и больше я не видела его никогда).

« Жертва…»

…торжественность смерти в её неподвижности. Жизнь не обрывается, а как бы застывает на пороге вечности.

Празднично убранный для погребения Гоголь по нашему русскому обычаю лежал на столе. Один его глаз был приоткрыт, как будто бы он всё ещё хотел видеть своих любимых и близких, знать, что же происходит с ними, и наглядеться на прощанье на этот мир, который ему предстояло покинуть. Кто-то из пришедших проститься надел на него лавровый венок.

И даже когда с его лица сняли посмертную маску, даже тогда его глаз не закрылся. Он всё ещё смотрел на наш мир, всё ещё прощался…

Мне часто представлялось, как рядом с его телом, незримо для человеческих глаз, стоит его душа, как на ярких лубочных картинках, которые в моём детстве тайно хранились у нас дома и волновали мой ум…

(Как-то в школе я не знала, что писать в сочинении на вольную тему. « Мой друг Гоголь», — кропотливо вывела я в ученической тетради и поставила жирную точку, потому что больше не могла добавить ни слова. Урок только начался, но я сдала тетрадь и вышла в коридор. Следом вышла моя подруга. Может быть, она что-то написала? Сотрясаясь от смеха, мы спрятались в раздевалке и, сбросив на пол чужие пальто помягче, улеглись на них и принялись вслух читать друг другу «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Нам было по-прежнему двенадцать лет. О том, что будет дальше, мы не думали. Не хотели… Моя подруга очень волновалась из-за складчатых шаровар Ивана Никифоровича, которые, если раздуть, то можно было уместить в них весь двор с амбарами, домом и прочими строениями. А меня очень интересовала Агафия Федосеевна, откусившая ухо у заседателя, и, спустя некоторое время, выросшая в русской литературе до размеров Ставрогина. Я тщательно отыскивала следы её дальнейшего пребывания в повести…

Мы были абсолютно счастливы).

(«Святый Боже…)

…гроб с телом Гоголя был торжественно перенесён в университетскую церковь на Большой Никитской. Всю дорогу от дома Толстого до самой церкви, его гроб, передавая друг другу, студенты и университетские профессора несли на руках.

В церкви гроб поставили на катафалк.

Казалось, что весь город пришёл проститься с писателем. Гоголь лежал в лавровом венке, напоминая чеканные изображения Данте.

Два дня подряд из-за стечения народа, проезд по Большой Никитской был невозможен.

В воскресенье состоялось отпевание, и усопшего до самого Данилова монастыря несли на руках. Получалось, что он, переходя с рук на руки, плывёт над улицами Москвы…

(Когда я училась в Литературном институте, то как-то на семинаре безжалостно разгромили пьесу моего товарища, казавшуюся мне удачной. Он был холодноватым, невозмутимым человеком, и всегда, всю брань, направленную в его адрес, принимал равнодушно или смеялся…Когда я вышла в коридор, он стоял, отвернувшись к окну, у него вздрагивали плечи, и было непонятно, то ли он смеётся, то ли плачет. Я никак не ожидала слёз от этого человека. Но когда я подошла, его лицо блестело, а с кончика носа свисала прозрачная капля. И вместо того, чтобы сказать: « У тебя хорошая пьеса», я случайно сказала: « У тебя капля на носу» — «Как у Гоголя в твоём сквере?»- тут же отозвался он. «Ну, да…» — и я думала, что он засмеётся, но он медленно, через силу улыбнулся, и вдруг успокоился совершенно).

(« Благословен…»)

Розанов писал о невозможности разъяснить загадку Гоголя, о невозможности обычной логикой истолковать его жизнь и понять даже самые простые поступки. Несмотря на многочисленные свидетельства, на известные факты его биографии, Гоголь непроницаем. И довольно беспомощно и смешно выглядят все однозначные трактовки и неоспоримые свидетельства о нём.

Сколько бы ни было высказано предположений, мы никогда доподлинно не узнаем причину, по которой Гоголь отправил в огонь свои «Мёртвые души».

Известен рассказ Семёна, крепостного мальчика, служившего Гоголю, о том, как Гоголь разбудил его в третьем часу ночи и велел затопить печь. Семён отвечал, что прежде нужно отворить трубу на втором этаже, где все спят, и что он боится всех разбудить. Гоголь убедил его бесшумно подняться и отодвинуть заслонку. И Семёну это удалось. Никто не проснулся.

Когда огонь разгорелся, Гоголь бросил туда связанную стопку тетрадей, но она не горела, а только слегка тлела по краям. Тогда Гоголь достал её кочергой, развязал, и стал бросать в огонь по одной тетради, которые мгновенно занимались и сгорали довольно быстро. И вскоре вся стопка, весь второй том « Мёртвых душ» был сожжён.

На утро Гоголь плакал, разговаривая с графом Толстым. Он говорил, что лукавый из мести побудил его уничтожить рукопись, которая была венцом его творений, и что после её прочтения становилось понятным всё его творчество, его назначение в литературе… И что вот уже сейчас близка смерть, что она дышит в лицо ему, и времени совсем не осталось, и он ничего не успеет о себе объяснить…

Граф Толстой был великодушным человеком, и он глубоко сострадал Гоголю. Пытаясь изобразить равнодушие, он сказал: «Ведь вы же и раньше так поступали со своими рукописями. Сжигали их. Ведь это же для вас рабочий момент. А потом переписывали, и выходило гораздо лучше…И это перепишите. А значит, ни о какой смерти не может быть и речи. Значит, она ещё далеко!» При этих словах Гоголь оживился. « Ведь вы же можете вспомнить написанное?»- продолжал граф. «Конечно, могу», — и тут Гоголь успокоился. Перестал плакать, и даже до конца дня оставался весёлым…

Ничто так не ранит, как пошлость.

Поэт Берг рассказывал, как сразу же после смерти Гоголя, вышла в свет дешёвенькая литография: Гоголь в халате перед разгорающимся камином. Рядом Семён подбрасывает тетради в огонь. За ними притаилась карнавальная фигура Смерти с косой и прочими орудиями.

Берг говорил, что смотреть на эту литографию было жалко и постыдно, всё равно, что делать потеху из чужого страдания.

(«Агнец Божий…»)

Последние слова, записанные рукой Гоголя, были такими: «Аще не будете малы, яко дети, не внидите в Царствие Небесное».

И последнее, что он произнёс, спокойно, в полном сознании, после всей скорби и рыданий: « Как сладко умирать!»

И тут, в самом конце, мне хочется привести отрывок из его « Размышлений о Божественной литургии»: «Блаженны чистые сердцем, яко тии Бога узрят — как в чистом зеркале успокоенных вод, не возмущаемых ни песком, ни тиной, отражается чисто небесный свод, так и в зеркале чистого сердца, не возмущаемого страстями, уже нет ничего человеческого, и образ Божий в нем отражается один». И вот, ещё… Я долго пыталась понять, в чём такая невероятная притягательность андреевского Гоголя? Почему после всех памятников и портретов мы возвращаемся к нему, сюда, в маленький полутёмный сквер с чугунной оградой, где всегда тень и прохлада, и покой, как в полузабытом потаённом уголке сада Плюшкина, где под полукруглыми арками спрятана двустворчатая дверь, ведущая в дом, бывший последним пристанищем Гоголя, где ветви разросшихся деревьев сплелись в свод, и в широкий просвет свода, как в окно виден прозрачный прямоугольник неба, и прямо из неба, из этого синего прямоугольника смотрит вниз чёрное чугунное лицо, и сели сумерки и непогода, то нужно долго вглядываться, чтобы различить его дивные черты? И, наконец, разглядела… Вот отчаяние его измученного тела, вот бессильно опущенная голова, вот пляшущие тени и ослепительные вспышки света вокруг, вот грохот и чад проезжающих машин, вот вскрики ночной шатающейся речи, вот магнетическое горение фейерверков в предпраздничном небе, вот уродливый карлик страха прошлого, вот демон страха настоящего… Но его лицо… Если только вглядеться, а вглядеться всё никак не удавалось, всё отвлекалась по мелочам, отвечая мелочной бранью на вспышки брани и ехидства…

Его лицо не задавало загадок и хитроумных вопросов, изнуряющих ум и выжигающих душу, а просто плыло, обрамлённое синим прямоугольником неба… Чёрное на синем…

Его лицо само и было ответом на все вопросы о горе и скорби с самого начала, только мы почему-то не видели…

Его лицо навеки застывшее в камне выражало всегда покой и умиротворение… Учитель, укрой нас всех свой чугунной шинелью, дай нам успокоиться в блаженной и величественной неге русского слова…

Б. Эйхенбаум «Как сделана «Шинель» Гоголя»

В. Набоков «Николай Гоголь»

Д. Мережковский « Гоголь и чёрт»

И. Пилишек «Памятник Гоголю»

Составитель П. Фокин «Гоголь без глянца»

«Выбранные места из переписки с друзьями» были задуманы как единое, цельное произведение. Архимандрит Феодор, едва ли не единственный, кто пытался рассмотреть предмет книги, замечал, что мысли Гоголя, «как они по внешнему виду ни разбросаны и ни рассеяны в письмах, имеют строгую внутреннюю связь и последовательность, а потому представляют стройное целое». Отец Феодор различает в книге три идейно-тематических пласта или «отдела». «Первый составляют, - пишет он, - общие и основные мысли - о бытии и нравственности, о судьбах рода человеческого, о Церкви, о России, о современном состоянии мира…» Второй «отдел» состоит из мыслей, касающихся «искусства и в особенности поэзии». Третий составляют некоторые личные объяснения автора о себе, о сочинениях своих и об отношении его к публике.

Схема отца Феодора носит в достаточной степени условный характер: эти «отделы» можно перераспределить или выделить другие - например, письма об обязанностях различных сословий и о призвании каждого отдельного человека («Что такое губернаторша», «Русской помещик», «Занимающему важное место», «Чей удел на земле выше»). Но главное, в чем архимандрит Феодор, несомненно, прав, - это то, что мысли Гоголя имеют определенную внутреннюю связь и подчинены выражению основной идеи. Идея эта видна уже в названиях глав, которые поражают обилием национальных акцентов: «Чтения русских поэтов перед публикою», «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве», «О лиризме наших поэтов», «Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России», «Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту, при нынешнем порядке вещей в России», «Страхи и ужасы России», «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность». В десяти из тридцати двух глав книги национальная идея вынесена в заглавие. Однако и в тех главах, где имя ее отсутствует в названии, речь идет о России, а в предисловии Гоголь просит соотечественников прочитать его книгу «несколько раз» и «всех в России» помолиться о нем. Можно сказать, что главным содержанием «Выбранных мест…» является Россия и ее духовная будущность.

Из всех русских писателей никто, кажется, так сильно, как Гоголь, не обнажил язв русской души, указав и на источник их - роковую отделенность большей части общества от Церкви. Вся неправда суетного и мелочного существования, которая гнездилась в культурной среде и соседствовала с устремленностью к материальным благам и развлечениям, является следствием этой убивающей душу отделенности. Единственным условием духовного возрождения России Гоголь считал воцерковление русской жизни. «Есть примиритель всего внутри самой земли нашей, который покуда еще не всеми видим, - наша Церковь, - пишет он. - Уже готовится она вдруг вступить в полные права свои и засиять светом на всю землю. В ней заключено все, что нужно для жизни истинно русской, во всех ее отношениях, начиная от государственного до простого семейственного, всему настрой, всему направленье, всему законная и верная дорога» («Просвещение»); «Владеем сокровищем, которому цены нет, и не только не заботимся о том, чтобы это почувствовать, но не знаем даже, где положили его» («Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве»).

Гоголь указал на два условия, без которых никакие благие преобразования в России невозможны. Прежде всего, нужно любить Россию. А что значит - любить Россию? Писатель поясняет: «Тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, - нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином, во всем смысле этого слова».

Не должно также ничего делать без благословения Церкви: «По мне, безумна и мысль ввести какое-нибудь нововведение в Россию, минуя нашу Церковь, не испросив у нее на то благословенья. Нелепо даже и к мыслям нашим прививать какие бы то ни было европейские идеи, покуда не окрестит их она светом Христовым» («Просвещение»).

В своей книге Гоголь выступил в роли государственного человека, стремящегося к наилучшему устройству страны, установлению единственно правильной иерархии должностей, при которой каждый выполняет свой долг на своем месте и тем глубже сознает свою ответственность, чем это место выше («Занимающему важное место»). Отсюда разнообразие адресатов писем: от государственного деятеля до духовного пастыря, от человека искусства до светской женщины.

Но это - только внешняя сторона дела. Гоголевская апология России, утверждение ее мессианской роли в мире в конечном итоге опираются не на внешние благоустройства и международный авторитет страны, не на военную мощь (хотя и они важны), а главным образом на духовные устои национального характера. Взгляд Гоголя на Россию - это прежде всего взгляд православного христианина, сознающего, что все материальные богатства должны быть подчинены высшей цели и направлены к ней.

Здесь - основная гоголевская идея и постоянный момент соблазна для упреков писателю в великодержавном шовинизме: Гоголь будто бы утверждает, что Россия стоит впереди других народов именно в смысле более полного воплощения христианского идеала. Но, по Гоголю, залог будущего России - не только в особых духовных дарах, которыми щедро наделен русский человек по сравнению с прочими народами, а еще и в осознании им своего неустройства, своей духовной нищеты (в евангельском смысле), и в тех огромных возможностях, которые присущи России как сравнительно молодой христианской державе.

Эта идея ясно выражена в замечательной концовке «Светлого Воскресенья»: «Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. «Хуже мы всех прочих» - вот что мы должны всегда говорить о себе… Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней».

Все вопросы жизни - бытовые, общественные, государственные, литературные - имеют для Гоголя религиозно-нравственный смысл. Признавая и принимая существующий порядок вещей, он стремился к преобразованию общества через преобразование человека. «Общество образуется само собою, общество слагается из единиц, - писал он. - Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою… Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».

Книга Гоголя говорит о необходимости внутреннего переустройства каждого, которое в конечном счете должно послужить залогом переустройства и преображения всей страны. Эта мысль определяет всю художественную структуру «Выбранных мест…» и в первую очередь их построение.

Расположение писем имеет продуманную композицию, воплощая в себе отчетливую христианскую идею. В «Предисловии» автор объявляет о своем намерении отправиться Великим постом в Святую Землю и испрашивает у всех прощения, подобно тому, как в преддверии поста, в Прощеное воскресенье, все христиане просят прощения друг у друга. Открывается книга «Завещанием», чтобы напомнить каждому о важнейшей христианской добродетели - памяти смертной. Центральное место занимает семнадцатая глава, которая называется «Просвещение».

«Просветить, - пишет Гоголь, - не значит научить, или наставить, или образовать, или даже осветить, но всего насквозь высветлить человека во всех его силах, а не в одном уме, пронести всю природу его сквозь какой-то очистительный огонь». Без духовного просвещения («Свет Христов просвещает всех!»), по Гоголю, не может быть никакого света. Через всю книгу проходит мысль, как «просветить прежде грамотных, чем безграмотных», то есть тех, у кого в руках перья и бумага, чиновников, местные власти, которые могли бы просвещать народ, а не умножать зло.

Венцом книги является «Светлое Воскресенье», напоминающее каждому о вечной жизни. В «Выбранных местах…» таким образом читатель как бы проходит путь христианской души во время Великого поста (традиционно отождествляемого со странствием) - от смерти к Воскресению, через скорби (глава «Страхи и ужасы России») - к радости.

В своей книге Гоголь решительно повел речь о «самом важном». «Если мысли писателя не обращены на важные предметы, - говорил он, - то в нем будет одна пустота». Зерно книги зародилось еще в 1844 году - в «Правиле жития в мире», которое глубиной мысли и лаконизмом формы напоминает апостольские послания: «Начало, корень и утвержденье всему есть любовь к Богу. Но у нас это начало в конце, и мы все, что ни есть в мире, любим больше, нежели Бога». Гоголь вместе с некоторыми видными иерархами Церкви (такими, как святитель Игнатий, епископ Кавказский, и святитель Филарет, митрополит Московский) предчувствовал катастрофическое падение религиозности в обществе. Своей книгой он как бы ударил в набат, призывая сограждан к коренному пересмотру всех вопросов общественной и духовной жизни страны. Он обратился с проповедью и исповедью ко всей России.

Оба эти жанра имеют богатейшую мировую традицию. Как проповедь, книга Гоголя ориентирована прежде всего на апостольские послания, в первую очередь любимого им святого апостола Павла, который «всех наставляет и выводит на прямую дорогу» (из письма Гоголя к сестре Ольге Васильевне от 20 января (н. ст.) 1847 года). Далее эта традиция идет через послания святоотеческие (Афанасия Великого, Василия Великого, Григория Нисского), хорошо знакомые Гоголю. В «Выбранных местах…» он выступает как проповедник и духовный учитель, способный указать путь спасения всем - от первого до последнего человека в государстве. При этом он, подобно святителю Иоанну Златоусту, поучает и обличает соотечественников: «Христианин! Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане!»

В гоголевскую эпоху традиция церковного слова жила в проповеднической литературе, наиболее выдающимися представителями которой были святитель Филарет Московский и архиепископ Херсонский Иннокентий. Без сомнения, стиль Гоголя питался не только книжными, но и живыми истоками - постоянно слышимыми им проповедями церковных пастырей.

Не менее глубинную традицию имеет и жанр исповеди, в западной литературе представленный, в частности, классическими произведениями - «Исповедью» блаженного Августина и «Исповедью» Руссо. Он теснейшим образом связан с эпистолярным жанром, весьма характерным для России конца ХVIII - первой половины ХIХ века. Достаточно вспомнить «Письма русского путешественника» Николая Карамзина, «Хронику русского» Александра Тургенева, «Философические» письма Петра Чаадаева или письма Василия Жуковского, в том числе и к самому Гоголю. В духовной литературе этот жанр был представлен замечательным произведением иеросхимонаха Сергия - «Письмами Святогорца к друзьям своим о Святой Горе Афонской» .

Сергей Тимофеевич Аксаков отмечал естественность эпистолярного жанра для Гоголя. По его словам, «Гоголь выражается совершенно в своих письмах; в этом отношении они гораздо важнее его печатных сочинений». Нетрудно заметить, однако, что и для художественной прозы Гоголя характерна почти та же исповедальность, что и для его писем. Вспомним хотя бы лирические отступления в его повестях и «Мертвых душах».

Эта сторона «Выбранных мест…» для самого Гоголя была очень существенна. Свою книгу он называл «исповедью человека, который провел несколько лет внутри себя». Еще до выхода ее в свет он просит Шевырева (в письме из Неаполя от 8 декабря (н. ст.) 1846 года) отыскать в Москве своего духовника, священника из прихода церкви Преподобного Саввы Освященного отца Иоанна Никольского, и вручить ему экземпляр книги как продолжение своей исповеди.

Предельная искренность признаний, в которых многие видели гордость самоуничижения, отчасти явилась причиной того, что от книги отшатнулись те, кто, казалось бы, разделял убеждения Гоголя. Личность автора была еще более обнажена вмешательством цензуры. «Все должностные и чиновные лица, для которых были писаны лучшие статьи, - сетовал Гоголь, - исчезнули вместе с статьями из вида читателей; остался один я, точно как будто бы я издал мою книгу именно затем, чтоб выставить самого себя на всеобщее позорище» (из письма к графине Анне Михайловне Виельгорской от 6 февраля (н. ст.) 1847 года).

И все же Гоголь оставался Гоголем, и общество, по его мнению, обязано было принять его исповедь как исповедь писателя, автора «Мертвых душ», а не частного человека. «В ответ же тем, - говорил он в «Авторской исповеди», - которые попрекают мне, зачем я выставил свою внутреннюю клеть, могу сказать то, что все-таки я еще не монах, а писатель. Я поступил в этом случае так, как все те писатели, которые говорили, что было на душе».

Современники упрекали Гоголя в том, что он пренебрег своим творческим даром. «Главное справедливое обвинение против тебя следующее, - писал ему Шевырев 22 марта 1847 года, - зачем ты оставил искусство и отказался от всего прежнего? зачем ты пренебрег даром Божиим?» . Так же, как и Белинский, Шевырев призывал Гоголя вернуться к художнической деятельности.

«Я не могу понять, - отвечал Гоголь, - отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть… какие страдания я должен был выносить из любви к искусству… Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что же делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват Тот, без воли Которого не совершается ни одно событие».

В своей книге Гоголь сказал, чем должно быть, по его мнению, искусство. Назначение его - служить «незримой ступенью к христианству», ибо современный человек «не в силах встретиться прямо со Христом». По Гоголю, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных писателей, - просвещать душу, вести ее к совершенству. В этом для него - единственное оправдание искусства. И чем выше становился его взгляд на искусство, тем требовательнее он относился к себе как к писателю.

Осознание ответственности художника за слово и за все им написанное пришло к Гоголю очень рано. Еще в «Портрете» редакции 1835 года старый монах делится с сыном своим религиозным опытом: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника». В «Выбранных местах…» Гоголь со всей определенностью ставит вопрос о назначении художника-христианина и о той плате, которую он отдает за вверенный ему дар Божий - Слово.

Об ответственности человека за слово сказано в Святом Евангелии: «…за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ …» (Мф. 12, 36). Гоголь восстал против праздного литературного слова: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку… Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших! . Если это следует применить ко всем нам без изъятия, то во сколько крат более оно должно быть применено к тем, у которых поприще - слово…»

Константин Мочульский в книге «Духовный путь Гоголя» писал: «В нравственной области Гоголь был гениально одарен; ему было суждено круто повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Все черты, характеризующие «великую русскую литературу», ставшую мировой, были намечены Гоголем: ее религиозно-нравственный строй, ее гражданственность и общественность, ее боевой и практический характер, ее пророческий пафос и мессианство. С Гоголя начинается широкая дорога, мировые просторы. Сила Гоголя была так велика, что ему удалось сделать невероятное: превратить пушкинскую эпоху нашей словесности в эпизод, к которому возврата нет и быть не может».

В этих словах много правды, хотя, наверное, перелом в отечественной словесности был не столь резок. В том же Пушкине, особенно зрелом Пушкине 1830-х годов, нельзя не заметить начал будущей русской литературы, что, кстати сказать, хорошо сознавал и Гоголь, называя поэта «нашим первоапостолом».

Один из упреков, который был предъявлен Гоголю после выхода книги, - это упрек в падении художественного дарования. Так, Белинский в запальчивости утверждал: «Какая это великая истина, что когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз - произведение пера автора «Ревизора» и «Мертвых душ»?»

Как ни удивительно, но это в высшей степени пристрастное суждение за полтораста лет никто не попытался опровергнуть, хотя среди читателей и ценителей книги были люди, одаренные тонким художественным вкусом. Вообще надо сказать, что изучение стиля и языка «Выбранных мест…» - это дело будущего, когда у нас появятся исследователи, способные соотнести книгу Гоголя с традицией святоотеческой литературы и высоким стилем русской философской поэзии ХVIII-ХIХ веков (образцы которой отчасти указаны самим Гоголем в статьях «О лиризме наших поэтов», «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» и неоконченном трактате «Учебная книга словесности для русского юношества»). Но достаточно непредубежденно вслушаться в музыку гоголевского текста, чтобы понять полную несправедливость этих упреков. Перечитайте последние три страницы «Светлого Воскресенья»: в этом шедевре прозы сначала звучат редкие, глухие удары великопостного колокола, которые в конце постепенно сменяются ликующим пасхальным благовестом.

«Зачем этот утративший значение праздник? Зачем он вновь приходит глуше и глуше скликать в одну семью разошедшихся людей и, грустно окинувши всех, уходит как незнакомый и чужой всем?.. И непонятной тоской уже загорелася земля; черствей и черствей становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!

Отчего же одному русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: «Христос Воскрес!» - и поцелуй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее - и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!»

Талант Гоголя не померк в его публицистике, но проявился непредсказуемо для него самого и для читающей публики. Вокруг Гоголя сложилась атмосфера трагического непонимания. Он сделал вывод из резких критик (может быть, и неверный): «Не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье». Он возвращается к «Мертвым душам» с убеждением: «Здесь мое поприще» - и работает над ними вплоть до самой смерти. Но поиски нового литературного пути и тяга к иноческой жизни остаются.

Примечательно, что книга Святогорца по структуре своей - те же «выбранные места из переписки с друзьями».

Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. Т. 2. С. 351.

Хвостатый друг Гоголя

- В тот день мы праздновали мой день рождения! - Сверчок улыбнулся. - У Сверчков ведь тоже бывают дни рождения! О, это был знаменательный день! Почему? Вы сейчас поймете, мои дорогие. Вы знаете Николая Васильевича Гоголя? Да-да, нашего русского писателя! Вернее, вы не можете знать его лично в отличие от меня. Ибо он жил в 19 веке. Но… вы знаете его произведения! Вы, конечно, читали «Ночь перед Рождеством», «Тарас Бульба», «Ревизор», «Женитьба». А если еще не читали, то наверняка слышали. И у вас, мои дорогие, впереди много прекрасных минут встречи с этими великими книгами!

Сверчок спрыгнул с каминной полочки и пригласил жестом к столу.

- Сегодня я угощаю вас арбузом!

Он взмахнул своей лапкой и на столе действительно оказался арбуз! Большой, ярко зеленый с черными полосами по бокам. Он удара он разломился… Что это был за аромат!

- О! Именно такой же арбуз и был на столе в тот знаменательный день. День моего Рождения!

Арбуз был огромным. Он лежал на столе, покрытом белой вышитой скатертью, уже поделенный на ровные аккуратные куски. Сочная, сахарная мякоть не просто манила к себе. Она будто гипнотизировала и заставляла неотрывно смотреть на самый ароматный и яркий кусище, из которого аппетитно выглядывали черные блестящие косточки. Николенька ждал… Ждал терпеливо и мужественно. Вот первая тарелка, груженная алой мякотью, опустилась на белоснежную накрахмаленную салфеточку перед папенькой. Потом перед маменькой появилась такая же тарелка. Наконец, и к Николеньке плавно приземлился тот самый крайний кус с самыми черными и самыми блестящими косточками во всем арбузном мире!

Николенька шумно вдохнул арбузную свежесть. И только наклонился, чтобы откусить столь долгожданное лакомство, как услышал над ухом монотонное громкое жужжание. Оса! Николенька отпрянул назад и с ужасом стал наблюдать, как толстая, полосатая оса нахально пыталась приземлиться… нет, арбуз это не земля! При… арбузиться! Да, «при-ар-бу-зить-ся!» Николенька обожал новые слова. Только он никак не мог понять, откуда они берутся в его голове. Ему всегда хотелось поймать за хвостик хотя бы одно словечко! Ведь у каждого слова есть хвостик. У кого побольше, у кого поменьше, а у кого и совсем крошечный. Слово «чуб», например… И ухватить не за что! Но он обязательно ухватит! Потом все даже удивятся, какой он «сло-во-лов»! А папенька больше всех удивится, потому что он говорит, что из Николеньки толка не выйдет, что застенчив больно, да и задумывается, что-то по долгу. Что не к добру это…

Ай!!! Противная оса! Нос! Ай!!! Николенька и не заметил, как он, задумавшись, действительно, не к добру, пресильно наподдал той самой нахальной осе, наслаждавшейся арбузным нектаром на его, Николенькином кусочке…

Ай!!! Николенька пронзительно кричал, плотно закрыв лицо руками. Никто, ни маменька, ни папенька, ни нянюшка не могли уговорить его убрать руки от лица. Все только охали и ахали, предлагали примочки и припарки. Объясняли обязательность этих процедур при осиных укусах. Но все было напрасно. Николенька вцепился в свой нос железной хваткой. Только доктор Иван Федорович, стремительно доставленный проворным слугой Тришкой на резвом скакуне Голопуцеке, сумел уговорить мальчика и первым взглянул на новый Николенькин нос. Да… Оса была и впрямь великанша. И время было упущено. Стараниями доктора опухоль удалось устранить, но вот форма носа была безнадежно испорчена. Нос вытянулся неимоверно и остался таковым на незабываемом лице нашего любимого писателя Николая Васильевича Гоголя на всю его великую жизнь.

Вот такой вот печально-знаменательный день! Но мои дорогие, не стоит расстраиваться! Это ничуть не испортило великую жизнь нашего писателя! Уверяю вас. Даже наоборот, в какой-то степени пригодилось! Но мы продолжаем…

Читать Николенька выучился рано. Он и говорить то не умел, но уже смекнул, что книга - вещь великая. Папенька с книгой не расставался. Даже за обедом иногда почитывал, несмотря на недовольство маменьки, которая твердо была уверена, что пищеварение требует сосредоточенности, хотя сама любила почитать за чаем. В уютном доме помещика Василия Афанасьевича Гоголя беспредельное пространство занимали огромные шкафы, набитые книгами. По крайней мере, так казалось маленькому Николеньке. Среди книг были старинные, пропыленные, в кожаных переплетах, которые папенька даже на расстоянии смотреть не позволял. Были и современные стихи, повести, романы и даже пьесы разные, которые можно «разыгрывать на театре». Николенька еще смутно представлял, что такое театр, но знал, что папенька тоже пишет комедии, то есть уморительные истории, которые «разыгрываются» по ролям. Николенька мечтал сам читать, читать свободно и легко, выразительно, с воодушевлением сердечным, чтобы все заслушивались. Читать, как папенька…

Желание было настолько велико, что однажды Николенька решился на преступление. Ключ от книжного шкафа папенька прятал надежно. Ни за что не найти. Но Николенька давно приметил, что ключ от буфета в гостиной был точь-в-точь заветный ключик от книжного царства. И… о чудо!.. Он, этот буфетный ключик, подошел! Николенька, не веря своему счастью, доставал с полок книги одну за другой, рассматривал их бережно и благоговейно ставил на место. Наконец, ему попалась знакомая книга про «Недоросля» Митрофанушку, который никак не мог ничему научиться, а только ел, спал и мечтал жениться, чтобы опять есть, спать и ничего не делать. Когда к папеньке приходили гости, они частенько читали этого «Недоросля» по ролям, причем папенька частенько читал - и здорово читал! - за госпожу Простакову, мамашу злополучного Митрофана. Гости от души хохотали, не подозревая, что у них есть тайный поклонник, притаившийся за портьерами и тихонько хихикающий в ладошку. Николенька обладал прекрасной памятью. Так что ему ничего не стоило запомнить наизусть эту великую комедию великого Дениса Ивановича Фонвизина. Поэтому, когда ему в руки попалась эта книга, он с легкостью разобрался с буквами, звуками, слогами и предложениями!

Секрет заветного ключика Николеньке удалось сохранить надолго. Папенька уходил в одно и то же время, и у Николеньки было в распоряжении часа два-три самозабвенного чтения.

Когда Николеньку в девять лет отдали в полтавское уездное училище, расставание с книжным шкафом было настоящим горем. Он со слезами подошел к книжным полкам и нежно погладил их. Хорошо, что этого не видел папенька, а то бы совсем расстроился. Он давно уже махнул на сына рукой, считая его «не от мира сего». Но… в училище Николеньке несказанно повезло. Там была библиотека! И в нее не только не запрещалось ходить, а наоборот, поощрялось! Николенька был счастлив. Если бы можно было, он перетащил бы туда свою кровать и жил среди книг, наслаждаясь постоянно особым книжным запахом. Надо сказать, что и эти мечты наполовину сбылись. Николеньку, как самого фанатичного книголюба, назначили хранителем школьной библиотеки! Хранителем … Это уже не кот начихал!

Апчхи!!! Николенька не переставал чихать, когда ему приходилось лазать с влажной тряпкой по книжным полкам. Он же хранитель, значит, во вверенном ему книжном хозяйстве все должно быть в порядке! Каждая книга, книжулька и книжулечка должна стоять по алфавиту и по теме, строго на своем месте и в приличном виде. Николенька не жалел клея и сил, ремонтируя особо пострадавшие экземпляры. Апчхи!!! Он даже правила библиотечные составил и наклеил перед входом.

1. Книги не рвать и не пачкать.

2. В библиотеку приходить только с чистыми руками.

3. Возвращать книги вовремя.

4. Нарушители исключаются безжалостно.

Застенчивый от природы, уступчивый Николенька в вопросах о книгах был тверд, как скала. Бесполезно было у него просить прощения за порванную или потерянную книгу. Ни за что не простит! Просто вычеркнет из списков читателей и еще формуляр порвет. И бери книги, где хочешь…

Апчхи!!! Николенька застыл с тряпкой посреди библиотеки и прислушался… Это не он чихнул!.. Апчхи!!! Вновь раздался чей-то наглый громкий чих!.. Николенька серьезно испугался. В этот поздний час он закрылся один в библиотеке, чтобы расставить книги по местам и поработать. Он должен был закончить статью о любимом поэте Александре Пушкине и о его новом потрясающем романе в стихах «Евгений Онегин» для гимназического журнала «Метеор литературы». Да к тому же собственную трагедию задумал написать. Название уже придумано и даже аккуратно выведено на первом листочке чистой пока еще тетради - «Разбойники». Звучит?!. А!.. Апчхи!!! Николенька осторожно пошел на чих, вооружившись веником на всякий непредвиденный случай…

Апчхи!!! Раздалось где-то совсем близко. Николенька поднял голову и увидел… На верхней полке, аккуратненько сдвинув в сторону книги, расположился огромный черный Кот! Он растянулся во всю длину полки и поматывал пушистым хвостом. Апчхи!!! Теперь чихнут уже сам Николенька. «Будь здо-р-о-ов!», - мурлыкнул Кот и протяжно зевнул. Впечатлительный Николенька оперся на соседнюю полку, чтобы не упасть в обморок, задел ее локтем и на него с грохотом посыпались книжки. Но он даже не обратил на это внимание. «Ты откуда взялся?!!!», - только и смог выдавить из себя Николенька. «От Алекса-андра Сергее-еевича м-мы-ы… Пуш-шкина… И днем-м и ночью-ю ко-от ученый все хо-одит по це-епи кругом… читал? Так вот это м-мы-ы и е-есть…», - протянул Кот, мягко спрыгнул на стол и нагло уселся на Николенькиной тетрадке прямо на заглавии задуманной трагедии. Несмотря не невероятность произошедшего, Николенька не мог вынести такого неуважения к собственному творению. «Брысь отсюда!», - заорал он. Но Кот даже ухом не повел. С особой тщательностью вылизав себе левую лапу, он потянулся, размахнулся и довольно сильно наподдал Николеньке по щеке. «Предупреж-ждаю первый и пос-с-слединий ра-а-з, разговаривать со нам-ми-и м-можно то-олько без фами-и-лья-ярносте-ей, уваж-ж-аемый Никола-ай Васи-и-льевич, м-мы этого не лю-юбим-м…», - Кот примирительно потерся о кончик знаменитого Николенькиного носа. Апчхи!!! Николенька шумно высморкался. Кот улыбнулся. «Бу-удем зна-акомы-ы?», - Кот протянул лапу и Николенька, сам себе удивляясь, тоже подал Коту руку и ошарашено кивнул. «Ну вот и сла-авненько. Я тебе ещ-ще пригожу-усь, Никола-ай Ва-асильевич, вм-месте рабо-отать бу-удем… У тебя-я большое бу-удущее…» И бесшумно спрыгнув со стола, Кот важно удалился…

Дружба с Котом продолжалась даже, когда Николенька стал знаменитым писателем Николаем Васильевичем Гоголем, уже создавшим свои гениальные произведения: «Ревизор», «Женитьбу», «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Петербургские повести», «Мертвые души». Кот приходил по вечерам. Редко, правда. Говорил, что дел много. То этому помоги, то того поддержи. Забегался совсем… Потягиваясь, устраивался на письменном столе Николая Васильевича и мирно спал под скрипящие звуки пера. Приходил он и на званые обеды, на которых собирались лучшие представители великой эпохи девятнадцатого столетия. И какие представители! И Александр Сергеевич Пушкин, и Василий Андреевич Жуковский, и Михаил Семенович Щепкин, и Михаил Петрович Погодин, и Сергей Тимофеевич Аксаков… Хотя встречи эти обедами назвать было нельзя, уж очень мало для званых обедов было угощений, Коту нравилось потереться о брюки великих гостей, оставить на них клоки своей бесценной черной шерсти и послушать… А послушать здесь всегда было что… На обедах этих наряду с прекрасной музыкой и высокой поэзией звучали рассказы и повести прославленного писателя Николая Васильевича Гоголя, который умел превратить свои чтения в настоящее театральное представление! Кот, не стесняясь, заваливался на спину, хохотал от души вместе со всеми гениальными представителями. Да… Не ошибся он в Николеньке, не ошибся… Правда, встать самому на лапы Коту не всегда уже удавалось. Стар стал, немощен… Николай Васильевич быстро и ловко подхватывал хвостатого друга и помогал ему обрести равновесие. Кот благодарно терся о родной длинный нос… Апчхи!!! Даст Бог, вам здоровья, уважаемый Николай Васильевич!..

“Сказочник и потешник вдруг сбежал из дома и постригся в монахи”, - так характеризовал П. А. Вяземский отношение современников к Гоголю после выхода “Выбранных мест из переписки с друзьями”. В дальнейшем об этой книге писали многие критики, литературоведы, философы. Большинство современников, равно как и потомков, подвергло ее уничтожающей критике - чего стоит одно знаменитое письмо Белинского, ставшее манифестом революционной расправы с “мракобесами”. Но почти все они рассматривали эту книгу как публицистическое или дидактическое произведение, не беря во внимание ее литературных достоинств. Между тем понимание формальной структуры “Выбранных мест”, раскрытие их поэтики в связи с предшествующим творчеством писателя, выявление традиций, на которые опирался Гоголь,- все это представляется едва ли не самым важным для уяснения концепции книги.

В. В. Виноградов говорит об однобокой оценке творчества Гоголя, когда “гоголевское” сводится к сложным экспрессивным формам комической издевки и иронии, к “неистощимой поэзии комического слога” . Дейсвительно, при таком подходе остается считать “Выбранные места…” как совершенно не укладывающиеся в общую картину явлением второстепенным. Неудивительно, что мы до сих пор не имеем мало-мальски цельного описания поэтики гоголевского произведения, которое сам автор считал своей “единственной дельной книгой”.

Хаос или синтез?

Известно, какое большое значение придавал Гоголь композиции “Выбранных мест”: “В этой книге всё было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности…”. Между тем установилось мнение о хаотичности, непродуманности структуры книги. Вот что пишет, например, профессор И. М. Андреев: “Главный формальный недостаток «Переписки» (то есть «Выбранных мест» - В. Т .) - это ее недоработанность, нецельность, смешение в одно механическое целое разнородных и разновременно написанных писем, и помещение глубоко продуманных писем рядом с незрелыми. «Переписка» - это черновик собранных в одну кучу ясных и неясных самому автору тем, законченных трактатов и обрывков неправильных мыслей, важных жизненных проблем и мелких ничтожных мимолетных впечатлений” . Примерно то же самое говорит тонкий критик Андрей Синявский: “Впечатление кощунства <…> проистекало большей частию в результате смешения жанров, законных в разрозненном виде и стыкнувшихся тут в нечто противоестственное: Библии и поваренной книги, молитвы и газеты, земных и небесных забот” .

В этих высказываниях, несомненно, есть доля правды, но в целом с ними нельзя согласиться. Было бы странным и глубоко ошибочным полагать, что такой великий мастер слова как Гоголь вдруг отказался от своего таланта и начал писать кое-как, без всякой обработки и без размышлений. Ю. Барабаш подчеркивает, что “Переписка” - это “определенным образом организованное идейно-эстетическое единство, целостное произведение” . И далее, подробно проанализировав работу Гоголя над книгой, критик делает вывод, что “подход автора «Выбранных мест…» не назовешь иначе, как подходом системным” .

Все творчество Гоголя убеждает нас в том, что в его произведениях за видимым внешним содержанием всегда скрывается внутреннее, глубинное. Об этом пишет, например, протоиерей Василий Зеньковский: “…все исследования застревают во внешней стороне творчества Гоголя, как бы и не замечая, что за внешней оболочкой есть иные «слои» <…> У Гоголя за внешним сюжетом постоянно проступают иные темы, в которых скрыта художественная острота и сила данного произведения” . И “Нос”, и “Шинель”, и “Ревизор”, и, конечно, “Мертвые души” - отнюдь не просто юмористические или сатирические зарисовки, но произведения глубокой символической силы, открывающейся вдумчивому читателю.

По мысли С. С. Аверинцева, “смысл символа не существует в качестве некой рациональной формулы, которую можно «вложить» в образ и затем извлечь из образа” . Говоря языком Вяч. Иванова, символ подобен солнечному лучу, пронизывающему разные слои. В зависимости от того, какой слой мы изучаем, для нас по-разному открывается содержание образа. Так, например, П. Г. Паламарчук видел ключ к “Ревизору” в идее города, восходящей к блаженному Августину и переосмысленной Гоголем. Нечто подобное мы находим и в “Выбранных местах”.

Где же ключ?

Известный исследователь гоголевского творчества В. В. Воропаев высказал идею, что композиция “Выбранных мест” соответствует структуре Великого Поста. При внимательном изучении книги оказывается, что это сходство вовсе не поверхностное или случайное, а глубокое и принципиально важное для понимания замысла писателя.

В “Предисловии” Гоголь рассказывает о своем намерении “отпра­виться к наступающему Великому Посту во Святую Землю” и испрашивает у всех прощения, подобно тому как в последнее воскресенье перед этим постом все христиане просят прощения друг у друга. В Прощеное воскресенье в церкви читается отрывок из Евангелия, где говорится: Если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный (Мф 6:14).В записной книжке Гоголя мы находим подробный рассказ о том, как прощают перед Великим Постом .

Таким образом, путешествие, которое Гоголь “хотел бы совершить как добрый христианин”, и есть великопостное странствование. Конечно, это не зачеркивает и прямой смысл “Предисловия”, то есть намерение Гоголя отправиться в Иерусалим. Действительно, Гоголь давно мечтал посетить Святую Землю, получил на эту поездку благословение от епископа Харьковского Иннокентия еще в начале 1842 года, много готовился к ней, рассказывал об этом друзьям. Однако свое паломничество он совершил только в 1848 году.

В книге же “поездка в Иерусалим” имеет символический смысл. Дело в том, что долгое постное странствование (этот образ Гоголь мог часто встречать как в писаниях святых Отцов, так и в церковных песнопениях) служит образом скитания Израиля в пустыне, описанном в книге Исход. Этот сорокалетний (Великий Пост - сорокадневный) путь привел древних евреев к Иерусалиму. Теперь же, когда богоизбранным народом являются все, находящиеся внутри ограды церковной, они, подобно древним израильтянам, совершают во время Великого Поста свой путь в Горний Иерусалим, к Светлому Христовому Воскресению - Пасхе (главой “Светлое Воскресенье” заканчивается книга Гоголя).

П. Г. Паламарчук в книге “Ключ к Гоголю” говорит, что для писателя поездка в Иерусалим была “путешествием к первообразу Нового Града”. О нем говорится в Откровении святого Иоанна Богослова: И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего (Откр 21:2). От “города со всем вихрем сплетней - прообразования бездельности жизни всего человечества в массе”, по выражению Паламарчука, - ко Граду Божиему: вот путь Великого Поста. Паламарчук подробно разбирает эволюцию “города” у Гоголя и доказывает важность этого образа в его творчестве. Таким образом, “путешествие в Иерусалим” есть путь христианской души во время Великого Поста. Следует отметить, что в последнюю пятницу перед постом на богослужении читается отрывок из Книги пророка Захарии. Вот несколько выбранных мест из него, где говорится об Иерусалиме как о цели и о спасении:

Так говорит Господь Саваоф: вот, Я спасу народ Мой из страны востока и из страны захождения солнца; и приведу их, и будут они жить в Иерусалиме, и будут Моим народом, и Я буду их Богом, в истине и правде <…> И будут приходить многие племена и сильные народы, чтобы взыскать Господа Саваофа в Иерусалиме и помолиться лицу Господа (Зах 8:7–8,22).

В этом же отрывке звучит наставление: Вот дела, которые вы должны делать: говорите истину друг другу; по истине и миролюбно судите у ворот ваших (Зах 8:16). Несомненно, что слова говорите истину друг другу Гоголь воспринял как руководство к действию, как свой долг, как основу своей книги. Мочульский справедливо замечает, что “свой путь” для Гоголя - поучение и нравственное влияние. “Бог повелел, - утверждает Гоголь, - чтобы мы ежеминутно учили друг друга” .

Великий Пост - это время познания себя и своего места в мире, а цель - встреча со Христом в Его Воскресении. Именно об этом и рассказывают “Выбранные места”. Многие идеи книги Гоголя можно найти в его собственноручной выписке “О посте” из “Христианского чтения” . Великий Пост, по мысли святых Отцов, есть образ нашей жизни. Так и гоголевская книга охватывает почти все области человеческой деятельности: недаром ее сравнивали с “Домостроем” .

Итак, уже в первых строках своего сочинения Гоголь, говоря о “на­ступающем Великом Посте”, дает читателю ключ к пониманию второго, сокровенного уровня произведения. Это как бы сигнал, указание - “ищи здесь”. Гоголь говорит, что “сколь бы ни была моя книга незначительна и ничтожна, но я <…> прошу моих соотечественников прочитать ее несколько раз”, - настолько непросто докопаться до ее внутреннего смысла. “Предисловие” является как бы эпиграфом к “Выбранным местам”, призванным правильно ориентировать читателя.

Великий путь к Воскресению

“Выбранные места” последовательно и гармонично отражают каждый значительный момент великопостного пути. Эту скрытую и довольно сложную символическую связь не всегда легко увидеть, однако ее наличие несомненно. Остановимся лишь на одной, последней главе гоголевской книги. Она называется “Светлое Воскресенье” и написана, в отличие от большинства других, специально для “Выбранных мест…”.

Это венец книги - и венец великопостного пути. Глава сама по себе является законченным лирическим произведением, своего рода развернутым лирическим отступлением к третьему, ненаписанному тому “Мертвых душ”. (Известно, что этот том, по замыслу автора, должен был показать духовное воскресение главного героя. В соотнесении с “Божественной комедией” Данте он был в поэме Гоголя “Раем”.) И в этой главе ясно ощущается влияние пасхальной службы, праздничного настроения: от возгласа Христос воскресе до желания “взглянуть в этот день на человека как на лучшую свою драгоценность, - так обнять и прижать его к себе, как наироднейшего своего брата, так ему обрадоваться, как бы наилучшему своему другу…” . Сравним эти слова с пасхальными песнопениями: “Радостию друг друга обымем, рцем: братие, и ненавидящим нас простим вся воскресением…”.

Гоголь продолжает: “и породнились мы с ним по нашему прекрасному небесному Отцу”. Вспомним обращение “соотечественники” в начале “Выбранных мест…” и соотнесем с тем, что звучит в эти дни в церкви: “Светися, светися, новый Иерусалиме, слава бо Господня на тебе возсия”. Пост закончился, мы достигли цели и пришли в наше общее Отечество - Небесный Иерусалим. Как пишет Гоголь, “день этот мы - в своей истинной семье, у Него Самого в дому”, ведь, как поется на пасхальном богослужении, “сей день егоже сотвори Господь, возрадуемся и возвеселимся в онь!”. “День этот есть тот святой день, в который празднует святое, небесное свое братство все человечество до единого”, - восклицает автор.

Впрочем, размышления Гоголя проникнуты не столько радостью, сколько горечью от того, что люди “выгнали на улицу Христа”, что не хотят обнять человека как брата. В этом видится продолжение той темы, которая звучала еще в “Шинели”, когда в словах Акакия Акакиевича “Зачем вы меня обижаете?” “звенели другие слова: «Я брат твой»” .

Рассуждая о “людях века”, Гоголь подспудно проводит параллель с фарисеями, которых обличал Христос. “Все человечество готов он обнять, как брата, а брата не обнимет <…> Отделись от этого человечества один, страждущий видней других тяжелыми язвами своих душевных недостатков, больше всех других требующий состраданья к себе, - он оттолкнет его и не обнимет”. Сравним с Евангельским рассказом:

Но Он, зная помышления их, сказал человеку, имеющему сухую руку: встань и выступи на средину. И он встал и выступил. Тогда сказал им Иисус: спрошу Я вас: чт о должно делать в субботу? добро, или зло? спасти душу, или погубить? Они молчали. И, посмотрев на всех их, сказал тому человеку: протяни руку твою. Он так и сделал; и стала рука его здорова, как другая (Лк 6:8–10).

Исцеления, из-за которых фарисеи больше всего негодовали на Христа, совершались Им в субботу, в день, посвященный Господу . В новозаветное время днем Господним стало воскресенье - когда должно добро творити , - и неслучайно Гоголь говорит о милосердии именно в главе “Светлое Воскресенье”. Его слова о том, что “выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в домы” также связаны с Евангельскими:

Ибо алкал Я, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был странником, и не приняли Меня; был наг, и не одели Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня. Тогда и они скажут Ему в ответ: Господи! когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе? Тогда скажет им в ответ: истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне (Мф 25:42–45).

Обличения Гоголя очень близки к тому, что говорил Спаситель книжникам и фарисеям. Писатель утверждает: “Обрадовавшись тому, что стало во многом лучше своих предков, человечество нынешнего века влюбилось в чистоту и красоту свою. Никто не стыдился хвастаться публично душевной красотой своей и считать себя лучшим других” (курсив мой - В. Т .). Сравним это со словами Христа:

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды. Фарисей слепой! очисти прежде внутренность чаши и блюда, чтобы чиста была и внешность их. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты; так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония (Мф 23:25–28).

Гордость чистотой и красотой своей - такой диагноз ставит Гоголь “человеку века”. Само это наименование соотносится с Евангельским мудрецы века сего . “Но все позабыто человеком девятнадцатого века, и отталкивает он от себя брата, как богач отталкивает покрытого гноем нищего от великолепного крыльца своего. Ему нет дела до страданий его; ему бы только не видать гноя ран его. Он даже не хочет услышать исповеди его, боясь, чтобы не поразилось обонянье его смрадным дыханьем уст несчастного, гордый благоуханьем чистоты своей. Такому ли человеку воспраздновать праздник небесной Любви?”. Нетрудно в этих гоголевских словах увидеть аллюзию на евангельский рассказ о богаче и Лазаре и различной их участи после воскресения.

Еще более страшной болезнью называет Гоголь “гордость ума”. “Всё вынесет человек века: вынесет названье плута, подлеца; какое хочешь дай ему названье, он снесет его - и только не снесет названье дурака. Над всем он позволит посмеяться - и только не позволит посмеяться над умом своим. Ум его для него - святыня <…> Ничему и ни во что он не верит; только верит в один ум свой”.

Эти размышления Гоголя прямо соотносятся с его выпиской “О Воскресении” из “Христианского Чтения” (Т. 2, 1842), вошедшей впоследствии в рукописный сборник “Выбранные места из творений св. отцов и учителей Церкви” (! - В. Т. ). Там говорится: “Будущее Воскресение тел наших, любезные братия, есть предмет веры, а не знания, есть тайна, приемлемая сердцем, а не умом постигаемая <…> И меньшим ли умом судить о большем? И тогда даже безумен человек, если, будучи не велик сам, судит о великом человеке, далеко превышающем его умом своим. Но, Боже наш! можно ли исчислить все чудеса Твоего всемогущества, которые на каждом шагу останавливают и изумляют внимательного? И как же после сего осмеливаемся мы с умом, который в уме Твоем исчезает, как малейшая капля в безднах моря, как осмелимся колебаться сомнением, когда Ты, всемощный Владыка твари, сему тленному возвещаешь нетление?” . Самое замечательное, что выделенные здесь курсивом слова отсутствуют в самом источнике - “Слове в день Воскресения Христова” неизвестного автора из “Христианского Чтения”. Как считают авторы примечаний к собранию сочинений писателя, “вероятно, они принадлежат самому Гоголю”.

Это доказывает, с одной стороны, что проблема гордости ума, затронутая в главе “Светлое Воскресенье” (около 1846 г.), волновала Гоголя еще в 1843–44 годах. С другой стороны, органичное включение собственных мыслей в контекст проповеди “Слово в день Воскресения Христова” предвосхищало особенности “Выбранных мест из переписки с друзьями”, ориентированных на святоотеческую традицию. Недаром же свой рукописный сборник Гоголь назвал “Выбранные места из творений св. отцов и учителей Церкви” .

По мнению Гоголя, злоба проникает в мир именно этой дорогой - “дорогой ума, и на крыльях журнальных листов, как всепогубляющая саранча, нападает на сердце людей повсюду”. Эта метафора имеет своим истоком Откровение святого Иоанна Богослова, повествующее о конце мира.

И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы. И сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих. И дано ей не убивать их, а только мучить пять месяцев; и мучение от нее подобно мучению от скорпиона, когда ужалит человека <…> На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее - как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну (Откр 9:3–5,9).

В Библии о нападении саранчи говорится еще несколько раз (Исх 10:4–6; Пс 104:34–35), но лишь в Апокалипсисе она становится образом сердечного мучения.

Продолжая размышлять о том, что же мешает “воспраздновать Светлое Воскресенье”, Гоголь говорит о “глупейших законах” своего времени. “Что значит эта мода, ничтожная, незначащая, которую допустил человек как мелочь, как невинное дело, и которая теперь, как полная хозяйка, уже стала распоряжаться в домах наших, выгоняя всё, что есть главнейшего и лучшего в человеке? Никто не боится преступать несколько раз в день первейшие и священнейшие законы Христа и между тем боится не исполнить ее малейшего приказанья, дрожа перед нею, как робкий мальчишка”.

Этот пассаж заставляет вспомнить лирическое отступление из первого тома “Мертвых душ”, где говорится: “И не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка к чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги, заставляла его позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое”. Таким образом мы еще раз убеждаемся, что и на стилистическом, и на идейном уровне многие (и, пожалуй, лучшие) отрывки из “Выб­ранных мест” созвучны лирическим отступлениям из “Мертвых душ”.

Но Гоголь рисует смерть современного общества еще более мрачными красками: “И непонятной тоской уже загорелась земля; черствей и черствей становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Всё глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!”.

Но за смертью, по мысли писателя, непременно должно последовать воскресение. Обычаи “умирают в букве, но оживают в духе”, пишет Гоголь. “Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее - и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!”.

Необходимо заметить, что в символике “Выбранных мест” Иерусалимом является Россия - образ земли обетованной , Небесного Отечества. Именно на этой ноте заканчивает Гоголь свою книгу и главу “Светлое Воскресенье”: “…есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможное ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, всё позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев самих себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли дома свои и земные достатки, так рванется у нас всё сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды - все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия - один человек. Вот на чем основываясь, можно сказать, что праздник Воскресенья Христова воспразднуется прежде у нас, чем у других”.

Начало или конец?

Таким образом Гоголь в своей книге, говоря о жизни, о России, о русской поэзии, выстраивает рассказ по образу Великого Поста. Главы “Выбранных мест” соотносятся с основными этапами великопостного пути к Воскресению, который проходит Церковь. Тем самым Гоголь указывает, что лишь в Церкви возможна полнота жизни, полнота творчества, подлинное духовное возрождение: тогда и только тогда “у нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется Светлое Воскресенье Христово!”.

Теперь становится во многом понятным неприятие “Выбранных мест…” современниками писателя. Оно было вызвано непониманием и неприятием самой традиции, на которую опирался Гоголь, - церковной и святоотеческой. С другой стороны, Николай Васильевич, стараясь тщательно ей следовать, далеко не всегда безупречен, что было отмечено как светскими, так и духовными лицами (в частности, святителем Игнатием Брянчаниновым).

Наконец, сам образ проповедника и учителя жизни, позаимствованный из упомянутой традиции, совершенно не соответствовал реальному статусу Гоголя - писателя и светского человека. Гоголь, увлеченный риторическим пафосом своего произведения, не предусмотрел этого “эффекта обманутого ожидания” у читателей. Случилось то, о чем пишет А. А. Волков в книге “Основы русской риторики”, в которой он, кстати говоря, последовательно анализирует риторический аспект русской художественной литературы: “Образ ритора складывается постепенно <…> аудитория будет оценивать новые высказывания исходя из сложившегося в ее представлении образа ритора. Вся риторическая карьера определяется образом ритора, и если этот образ построен неправильно, может прерваться” . Видимо, нечто подобное и произошло с Гоголем.

К счастью, глава “Светлое Воскресенье”, написанная в едином вдохновенном порыве, свободна от учительского тона и чрезмерного морализаторства. По всей видимости, именно лучшие страницы гоголевской книги позволили другу Пушкина, известному литератору П. А. Плетневу назвать “Выбранные места из переписки с друзьями” “началом собственно русской литературы”. А может быть, это - продолжение литературы древнерусской?

Через столетие после смерти Гоголя школьники, до конца не прочитавшие мертвые души, рассказывают друг другу страшные истории о том, как Гоголь был похоронен живым. Нашли нечто не совсем понятное у Гоголя гомосексуалисты и волокут его в свой стан — прикрыть мистикой и гоголевской красотой в описании тлена примитивизм своей "непохожести и отверженности".
Пушкин, который наше все, — это море — ясное и прозрачное, видимое до горизонта, необъятное, временами — непостижимое, но светлое и глубокое.

Гоголь — иное. Гоголь — озеро русской равнины, в погожий день — светлое, в ненастье черное с желтыми листьями на поверхности, с омутами, в которые затягивает неосторожного.

Его произведения из школьной программы кажутся написанными уверенной кистью спокойного мастера, но если копнуть глубже, то в их спокойной повествовательности взметнется такой омут и откроются такие глубины, что до дна не достать. А на дне — сам Гоголь. Не художник, но личность, с мятущейся до последнего смутной, сложной душой, загадку которой мы стараемся понять и не можем... Мистический русский писатель.

У него была подоплека к тому, чтобы стать таким — все было не просто еще до рождения.

"Мать Гоголя, Мария Ивановна, урожденная дворянка Косяровская, вышла за Василия Афанасьевича четырнадцати лет, Василий Афанасьевич был старше ее почти вдвое. Про свою семейную жизнь Мария Ивановна сообщает:
"Жизнь моя была самая спокойная; характер у меня и у мужа был веселый. Мы были окружены добрыми соседями. Но иногда на меня находили мрачные мысли. Я предчувствовала несчастья, верила снам. Сначала меня беспокоила болезнь мужа. До женитьбы у него два года была лихорадка. Потом он был здоров, но мнителен..."

Мария Ивановна отличалась сильно повышенной впечатлительностью, религиозностью и суеверностью. Суеверен был и Василий Афанасьевич. Суеверием дышит его рассказ, как он женился на Марье Ивановне: будто бы во сне явилась ему божья матерь и показала на некое дитя. Позже в Марии Ивановне он и узнал это самое дитя.

Николай Васильевич Гоголь родился в марте 1809 года. Точно дата рождения его неизвестна. Сам Гоголь праздновал его 19 марта. До него Мария Ивановна имела двух детей, но они родились мертвыми. Появился на свет Гоголь в Сорочинцах, куда Мария Ивановна отправилась в ожидании родов. Николай рос хилым, болезненным, впечатлительным ребенком. Его мучили страхи; уже тогда он узнал угрызения совести.
А. О. Смирнова в своей "Автобиографии" рассказывает со слов Гоголя, как однажды он остался один среди полной тишины. "Стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность". Тишину эту нарушила кошка. Мяукая, она осторожно кралась к Гоголю. Ее когти постукивали о половицы, ее глаза искрились злым зеленым светом. Ребенок сначала прятался от кошки, потом схватил ее, бросил в пруд и шестом стал ее топить, а когда кошка утонула, ему показалось, что он утопил человека, он горько плакал, признался в проступке отцу. Василий Афанасьевич высек сына. Только тогда Гоголь успокоился.

Кошка, напугавшая в детстве Гоголя, встретится потом в "Майской ночи", в ее образе мачеха будет подкрадываться к падчерице с горящей шерстью, с железными когтями, стучащими по полу. Встретиться она и в "Старосветских помещиках", серая, худая, одичалая она насмерть напугает Пульхерию Ивановну. Это воспоминание прекрасно передает детские страхи Гоголя.

Другой рассказ Гоголя из его детства касается таинственных голосов.
"Вам, без сомнения, когда-нибудь случалось слышать голос, называющий вас по имени, когда простолюдины объясняют так: что душа стосковалась за человеком и призывает его; после которого следует неминуемо смерть. Признаюсь, мне всегда был страшен этот таинственный зов. Я помню, что в детстве я часто его слушал, иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, т и ш и н а б ы л а м е р т в а я, даже кузнечик в это время переставал, ни души в саду; но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихии, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины, среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из саду, и тогда только успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял эту страшную сердечную пустыню" ("Старосветские помещики").

Таинственные голоса — это легкие галлюцинации слуха; их слышат в детстве многие, испытывая при этом не жуткое ощущение, а скорее любопытство. Гоголь испытывает страх. Обращает внимание на то, что уже тогда, ребенком, он ощущает м е р т в у ю тишину и даже "страшную сердечную п у с т ы н ю".

Болезненная предрасположенность к страхам укреплялась рассказами старших о том, что "Боженька накажет", об аде и мучениях грешников, о дьяволе и нечистой силе.

Гоголь сообщает в одном из писем к матери:
"Я помню: я ничего в детстве сильно не чувствовал, я глядел на все, как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне. Никого особенно не любил, выключая только вас, и то только потому, что сама натура вдохнула это чувство. На все я глядел бесстрастными глазами; я ходил в церковь потому, что мне приказывали, или носили меня; но стоя в ней, я ничего не видел, кроме риз, попа и противного ревения дьячков. Я крестился потому, что видел, что все крестятся. Но один раз, — я живо, как теперь, помню этот случай, — я просил вас рассказать мне о страшном суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказывали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли".

Понятно, что такое начало не предвещало легкой судьбы и легкой литературы, раз уж ребенку даровано было стать писателем. Тем более, что на долю Гоголя выпала смутная эпоха, которую, по замечанию историка литературы Богдановича, он должен был провозвестить как Кассандра, осознавая, какую страшную весть он принесет. Он мучался то болью, то предчувствием боли, то осознанием непоправимости и фатальности своих предсказаний.

"Ни с одним именем в русской литературе, кроме имени Достоевскаго, не связано так тесно все трагическое в судьбе и жизни России, как с именем Гоголя. Но Достоевский жил позже; он только развил, раскрыл, освоил то, что раньше видел, предвидел, вернее, предчувствовал "в священном ужасе" Гоголь. С Гоголя "все началось", а потому и самого Достоевскаго, и его появление нельзя понять, не поняв и не оценив Гоголя. Но если о Достоевском справедливы слова Розанова, что его станут понимать, как следует, только "в дни великих потрясений", то тем более это справедливо относительно Гоголя. Понять Гоголя вполне, дать настоящую критическую оценку его творчества и, особенно, выяснить значение его влияния на русскую жизнь, по нашему мнению, можно только теперь, только в наши дни, когда "тяжелое грядущими дождями" облако уже нависло над "необ"ятным простором" России и залило ее потопом.

Гоголя читать любили всегда, все признавали его литературное значение еще при его жизни, — и русское общество, и русская критика. Весь последующий период русской литературы признан был единодушно периодом "после Гоголя". Но как наивны теперь в наши трагические дни кажутся некоторые критические отзывы о нем, представляющие т. называемое установившееся мнение. "Гоголь утвердил в русской литературе реалистическое направление, Гоголь изобразил русскую действительность" и т. д. — вот обычныя школьныя определения значения Гоголя. Но вчитайтесь, Господа, еще раз в вышеприведенную выдержку из "Мертвых душ". Фигура Гоголя предстанет пред Вами вовсе не в виде правдиваго повествователя, полнаго эпическаго спокойствия и безпристрастия, а скорее в образе пророка и юродиваго, полубезумными и страшно расширенными, "неестественною властью освещенными очами", глядящаго в "сверкающую даль, Русь" и всею силою чувствующаго что-то, — неизвестно доброе или злое, — но что-то, безумно страшное, безконечно широкое и вместе безгранично опасное, что должно совершиться с нею. Глядит он, однако, еще невидящими, хотя и "освещенными неестественною силою глазами". Ему, его одностороннему взору "не было дано" понять то, что скрывалось в этом, полном грядущими дождями, облаке, но почувствовать приближение чего-то трагическаго, ("и грозно об"емлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь в душе моей") дано было больше, чем кому либо. И, мало того, ему дано было почувствовать и то, что он сам причастен к вызову этой "полной грядущими дождями" тучи, что он сам резкими бичами своей сатиры неосторожно взбесил русскую тройку, понесшуюся в эту неизвестную сверкающую даль, что он... короче: русская революция началась с Гоголя. Вот откуда у Гоголя — этот его ужас пред собственными творениями, это сожжение "Мертвых душ", эта "Переписка с друзьями", за которую так неистово набросился на него Белинский и, наконец, эта трагическая кончина, кончина человека, невынесшаго разлада между своею личностью и своим творчеством.
Из русских критиков первый почувствовал эту трагедию Гоголя — России Розанов, и именно благодаря изучению Достоевскаго, когда писал свою известную работу об его "Великом инквизиторе". Но и Розанов со всей своей безграничной итуицией все же понял сам для себя свою догадку только тогда, когда близко соприкоснулся с грядущей революцией, т. е. после того, как в его собственной душе совершался подобный же переворот. Этот "гениальный циник", не скрывающий ни одной своей мысли, как бы она ни была мелка или постыдна, сам бывший "революционер", не таил и своего чисто животнаго страха пред революцией. "В 1904-5 г., — пишет он в своих "Опавших листьях", — я хотел написать что-то в роде "гимна свободы"..., а теперь... бежал бы, как зарезанная корова, схватившись за голову, за волосы, и... реветь, реветь, о себе реветь, а, конечно, не о том, что "правительство плохо" - вечная экстемпоралия ослов! Этот-то именно животный страх пред революцией и заставил Розанова, с присущим ему чутьем, почувствовать в Гоголе "личнаго врага" и обрушиться на него в "Опавших листьях".

Пушкина он не считает родоначальником новаго направления, а завершителем всего предыдущаго, Петровскаго периода русской литературы. Пушкин и Лермонтов "ничего особеннаго не хотели". Именно — все кончали. Именно — закат, вечер целой цивилизации. Море русское гладкое, как стекло... на всем — великолепный стиль Растрелли... Эрмитаж, Державин, Жуковский, Публичная библиотека, Карамзин... В стиле Растрелли даже оппозиция — это декабристы... Тихая глубокая ночь. Но "Дьявол вдруг помешал палочкой дно, и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков... Это прошел Гоголь. За Гоголем все. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы. "Лишние люди". Тоскующие люди. Дурные люди... "Фу, дьявол, сгинь".

Так "ревет" на Гоголя Розанов. Но, оставив в стороне эту "психологию недорезанной коровы", мы все же должны отметить в речах Розанова то, что составляет их внутреннюю правду, т. е. что "с Гоголя началось" то критическое отношение к рус. действительности, постепенно создавшее в России революционный дух. Не потому, чтобы его раньше вовсе не было. Оно было всегда, а особенно со времен Елизаветы и Екатерины. Но Гоголь первый внес в это отношение тот пафос безпощадности и непримиримости, который лег в основу дальнейшей рус. общественности.

До Гоголя сатира была приятною игрою, которой забавлялись даже и цари. После него она стала страшным приговором, осуждавшим Русь на муку готовящейся операции, и убедить ее лечь под операционный нож — стало ближайшей задачей русской интеллигенции. Отсюда и "Ганнибаловы клятвы" западников, и мессианистический пафос славянофилов, чувствовавших неизбежность для России "креста и искупления".

Но потому-то и глубоко неправ Розанов в отношении к Гоголю, когда шлет по его адресу такие упреки. Эти упреки не только никогда не отнимут у гоголя его великаго достоинства, составляющаго всю сущность его творчества, осознанную им самим, но даже тем более укрепят за ним ореол непримиримаго борца с человеческою пошлостью.

Внутреннюю сущность людей можно так-же хорошо распознать по их отрицательному идеалу, как и по положительному, т. е. не только по тому, как они понимают добро, но и как они понимают зло. Олицетворенное Гоголем зло в виде чорта, "похожаго на немца" с свиным рыльцем, копытами и длинным хвостом, свидетельствует о том, что для Гоголя, как потом и для Достоевскаго, понятие зла отождествлялось именно с понятием пошлости, а, следовательно, и противоположным ему понятием являлось понятие красоты. "Красота спасает (духовно) мир", — сказал Достоевский. Пошлость, наоборот, морально губит мир. Это всем своим существом чувствовал Гоголь, Гоголь — поэт — пророк.

Пошлость страшнее убийств, страшнее многих страстей и пороков. Каются, хотя и на кресте, разбойники, лобызают ноги Христовы грешныя Магдалины, раздают свое накопленное неправдами имущество сребролюбивые закхеи, грешившие много, но и возлюбившие много. Но неспособными к добру являются лишь самолюбивые "праведники" фарисеи, тщеславие и пустое самодовольство которых составляют сущность их натуры, а найденная доля внешняго благополучия — предел их желаний. Ему ли, Гоголю, до мозга костей романтику идеалисту, было стать в лучшие дни расцвета своего творчества на стороне этой пошлости и защищать ея идеалы? Конечно, — нет, и он безпощадно бичевал эту пошлость смехом своей сатиры. Только под конец своей жизни, в дни упадка душевных сил, он понял, что ведет этим Россию по пути испытаний, может быть, по пути крестному. Начал "бить отбой". Он умер от сознания ужаса того, что грозит его Руси, но остановить взбешенной его бичем тройки уже не мог. В этом сознании, что надвигается что-то неизбежное и непоправимое, Гоголь и умер."

Умерев, Гоголь не нашел покоя. "У самого Гоголя под конец его жизни были попытки придать символу отвлеченный, аллегорический, даже мистический характер, то есть, он уже превращал действительность в символ. Русские символисты эту отвлеченность и мистицизм Гоголя сделали своим знаменем. Здесь гибель для живых образов. С Гоголем это происходило оттого, что действительность уходила от него из-под ног."

Через столетие после смерти Гоголя школьники, до конца не прочитавшие мертвые души, рассказывают друг другу страшные истории о том, как Гоголь был похоронен живым. Нашли нечто не совсем понятное у Гоголя гомосексуалисты и волокут его в свой стан — прикрыть мистикой и гоголевской красотой в описании тлена примитивизм своей "непохожести и отверженности". Загадка Гоголя трансформируется современным, падким до сенсаций интеллектом в "страшилку", в штамп и ярлык, ибо это коллективное общее русское бессознательное не выносит такой тайны "своего" писателя, который давно должен был бы быть понят нами — а вот же — не получается...

"До сих пор в Гоголе больше нераскрытого, чем раскрытого. Какие душевные тайны имел в виду, Гоголь, говоря о своих сочинениях? К какому концу вел он своего Павла Ивановича Чичикова? Все ли понятно в "Вии", в "Страшной мести"? Что означает магический вызов колдуном души дочери Катерины? Почему Хома Брут не утерпел и взглянул? С какой стати "нос" Ковалева посещает Казанский собор?.. Почти в каждой вещи Гоголя, действительно скрыта какая-то тайна. Его произведения напоминают утопленницу-мачеху из "Майской ночи". Дело прозрачное, светится, а внутри что-то черное. Что-то темное есть в образах Гоголя.

И в личной жизни повсюду тайны. Об отношениях Гоголя к женщине приходится ограничиваться догадками. Загадочны и непонятны многие его отношения к друзьям и знакомым. Его письма в смысле достоверности часто очень сомнительны. Иногда кажется, будто он составлен из лоскутков, он поражает упорством, он человек одной цели, одного замысла. Люди, горячо любившие Гоголя, сплошь и рядом, терялись в определениях, каков же он. С. Т. Аксаков с горечью признавался: "Я вижу в Гоголе добычу сатанинской гордости"; но он же потом заявлял: "Признаю Гоголя святым".

Странный человек... тяжелый, мрачный человек! Много в нем темного, неприятного.

Много сравнений и сопоставлений невольно встает пред читателем, когда он склоняется над дивными страницами и думает об ужасной судьбе их творца. Все эти и другие образы покрываются одним, самым страшным образом. Есть у Гоголя отрывок неоконченного романа о пленнике и пленнице, брошенных в подземелье. От запаха гнили там перехватывало дыханье. Исполинского роста жаба пучила свои страшные глаза. Лоскутья паутины висели толстыми клоками. Торчали человеческие кости. "Сова или летучая мышь была бы здесь красавицей". Когда стали пытать пленницу, послышался ужасный, черный голос: "не говори, Ганулечка". Тогда выступил человек. "Это был человек... но без кожи. Кожа была с него содрана. Весь он был закипевший кровью. Одни только жилы синели и простирались по нем ветвями. Кровь капала с него. Бандура на кожаной ржавой перевязи висела на его плече. На кровавом лице страшно мелькали глаза..." Гоголь был этим кровавым бандуристом-поэтом, с очами, слишком много видевшими. Это он вопреки своей воле крикнул новой России черным голосом: "Не выдавай, Ганулечка!"




Top