Обратился вслух. Рецензии и отзывы на книгу "обращение в слух" антон понизовский

Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Антон Понизовский

Обращение в слух


© Понизовский А., 2013

© Оформление. Издательская группа «Лениздат», 2013

© ООО «Команда А», 2013

Издательство ЛЕНИЗДАТ®


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

Первый день

I. Рассказ незаконнорожденной

Жила семья – муж с женой. У них было трое дочерей.

Дочери постепенно замуж вышли, у них стали свои дети нарождаться. А это послевоенные годы. Тогда ведь мало сидели с детьми: немножко посидят – и сразу работать надо идти. И их мать стала ездить, и каждой дочери помогала сидеть с внучатами. И так она детям своим помогала.

А в это время отец был один, и жил со своей матерью. А хозяйство все держат же, огороды. Мать старая, и она, конечно, не управлялась со всеми этими делами домашними, с хозяйством: огороды и так далее… И вот так получилось, что моя мама и согрешила с этим мужчиной-то. И я родилась незаконная, так сказать.


Она помогала по хозяйству?


Да, этому мужчине она помогала, и в итоге я родилась.

И получилось так, что умерла вот эта его мать, и он сам после этого тяжело заболел. И приезжает его законная жена. Немного пожили – и он умирает. Отец-то мой. А я-то ещё не родилась – я родилась, когда он уже умер.

И когда жена законная распродавала там дом, хозяйство – он уже умер, а мама пока беременная была – и мама мне говорила: «Она мне не дала даже рваных сапог». Но ей же тоже, жене-то законной, было морально и больно, и обидно…

И вот мама меня в роддоме родила третьего января тысяча девятьсот пятидесятого года, а она сама с девятьсот восьмого, значит, ей было сорок два года, видите, уже возраст. А дома своего нет. Куда ей идти? И осталась она при этой районной больнице Пичаевской, село Пичаево, райцентр. Она там санитарочкой стала работать, и так немножко она там жила при больнице.

А потом ей пришлось оттуда уйти, и она стала ходить по сёлам побираться. Туда в село пойдёт, в другое село пойдёт, и я за ней в хвосте, в хвосте постоянно – хожу побираюсь вместе с ней. Вот это я помню уже. Что я всегда с ней в хвосте ходила. В тот дом пошли, в другой дом пошли…

И вот помню: сентябрь, убирают уже картошку… Стоит лошадь, на этой лошади мешки с картошкой привезли – почему-то вот этот момент мне запомнился. И там соседская женщина говорит: приезжали из детдома и сказали, чтобы тебя подготовить к детдому.


Вы помните этот момент?


Да-да, я помню: осень, и вот меня оформляют в Канищевский детский дом, Пичаевский район Тамбовской области. И я там четыре года училась. Там было очень хорошее место: плодовые деревья, сады, своя земля была у детдома, высаживали овощи, фрукты – и всем этим потом нас кормили. Вишня, яблоки, – всё своё у нас было. Капусту рубили: кочерыжку вырезали и бросали в такие корыта – и прямо штыковыми лопатами рубили эти кочаны наши там… Ну, на хранение, чтоб кормить нас в детдоме. Свои ульи были, мёд качали, медку нам немножко давали… Мы обирали смородину, вишню, потом отдавали на кухню, там всё это готовили, и варенье давали нам из наших фруктов.

Мама ко мне приезжала в детдом. Приедет, гостиничек привезёт, побудет со мной, платьице какое-нибудь мне купит… И летом – три месяца каникулы, она возьмёт меня, может, на недельку, – у кого она жила, я около неё побуду, – и опять она меня в детдом…

А потом на базе этого детского дома решили организовать туберкулёзный санаторий – а нас, детдомовцев, разбросали по всем детдомам Тамбовской области. И я в свою очередь попала в станцию Умёт, Умётский район тоже Тамбовской области.

И вот когда из Канищевского детского дома нас отвезли в станцию Умёт, мы когда туда приехали, – а там новое здание построено, всё на взгляд так добротно, всё хорошо… но что-то у нас случилось в психике – вот когда мы уехали от директора, от завуча, от своих воспитателей… какой-то перелом у нас произошёл, когда вот так резко нас взяли и из одного гнезда пересадили в другое гнездо… ну, как-то мы не почувствовали доброту нового коллектива. И мы озлились, мы стали убегать. Воровали хлеб, жгли этот хлеб на костре… Там посадки были недалеко от детдома, и вот в этих посадках костёр разводили, на костре хлеб коптили и ели его…

А учебный процесс-то уже начался, уже сентябрь – а нас никто не соберёт, мы в разбежку: станция рядом – сели, поехали на Тамалу, Тамалу проехали – дальше поехали… Нас никак не соберут, мы, в общем, разболтались окончательно.

Тогда приехал наш директор, Яков Гаврилович, который был у нас в первом детдоме, в Канищевском. Всех нас, воспитанников своих, собрал…

Как сейчас помню, был хороший солнечный тёплый день осенний, и мы пешком пошли к водоёму: там река протекала, и вот мы пешком идём, ему всё рассказываем, на всех жалуемся – как нас обидели, как нас не выслушали, как нам чего-то не помогли, – мы ему как отцу всё рассказываем. А путь длинный до речки, до водоёма – наверное, километров пять. Идём, рассказываем – и пришли на этот водоём. Помыли пшено, картошки начистили, наварили на костре каши, она дымком попахивает, мы сидим, разговариваем…

И вот он нас как-то объединил. Наверное, он сам был воспитанник детского дома и в свою очередь обладал этим вот педагогическим талантом. Как-то отогрел он нам душу. И мы вернулись когда после этого в новый детдом, мы как-то уже стали мягче, стремились уже учиться, какие-то у нас другие проблемы стали появляться… А то мы ведь вообще неуправляемые были…

II. Тунерзейский квартет

– Не слышно ничего, – сказала девушка с татуировкой на шее.

– Сейчас исправим! – с готовностью откликнулся мужчина постарше. – Фёдор? Лёлечке плохо слышно.

Ухоженная темноволосая женщина, жена мужчины постарше, посмотрела на мужа, перевела взгляд на девушку, приподняла бровь, но смолчала.

Фёдор, молодой человек с мягкой русой бородкой, что-то подкручивал в портативном компьютере.


Просторная комната была наполнена предзакатным светом. Очень большое, чисто вымытое окно открывало вид на котловину, на озеро и на горные цепи за озером. Над горами стояли розовые облака. Дымок поднимался от крыши соседнего дома в тёмно-голубое сказочное небо.

Федя регулировал звук в своём старом лэптопе и от волнения путал клавиши. Удивительные события завязались вокруг него в последние дни.

* * *

Будучи студентом, затем аспирантом, а в последнее время и помощником профессора в Université de Fribourg , Федя уже седьмой год почти безвыездно жил в Швейцарии: жил очень скромно, даже, пожалуй, скудно – и одиноко.

Сложилось так, что в конце декабря он оказался здесь, в «Альпотелe Юнгфрау». Гостиница не была роскошной – в сущности, пансиончик на шесть номеров, – но всё же гостиница, и курорт, и поразительные – даже по меркам Швейцарии – виды… И никогда раньше Феде не приходилось живать в гостинице одному, без отца.

«Альпотелем» приятные неожиданности не исчерпались. Два старых, ещё московских приятеля, с которыми Фёдор пытался поддерживать угасавшую переписку, вдруг, впервые за шесть лет, воспользовались его приглашением. Очевидно, Фёдору следовало благодарить снежную тучу, которая в целости миновала Австрию и Италию, но обильно просыпалась над Швейцарией – и сразу после Нового года в Беатенберг нагрянула компания московских «доскеров». Фёдор был несказанно рад и растроган: так хорошо ему было в шумной компании, болтавшей по-русски… Но через несколько дней пришла необычная оттепель, маршрут снежных туч поменялся – и компания так же внезапно разъехалась по соседним альпийским державам. На день-полтора задержалась в Беатенберге одна суровая девушка Лёля: ей нужно было скорее вернуться в Москву. С Лёлей Фёдор раньше не был знаком, да и в эти дни они не сказали друг другу двух слов – но, выполняя долг гостеприимства, Фёдор проводил её на автобусную станцию; проследил за покупкой билета в аэропорт… и вдруг выяснилось, что из-за вулкана рейсы по всей Европе отменены.

При всей своей независимости и суровости Лёля всё-таки оставалась девятнадцатилетней девушкой, на неизвестный срок застрявшей в чужой стране… словом, Фёдор счёл своим долгом взять над нею опеку. В «Альпотеле» как раз оказалась свободная комната. Федя даже выговорил у хозяина небольшую скидку.


На шее у Лёли, пониже правого уха, был вытатуирован штрих-код. Фёдору любопытно было, что бы это могло означать, но при знакомстве он, разумеется, не спросил, а дальше стало ещё неудобнее: такой «персональный» вопрос (по-французски размышлял Фёдор) мог быть истолкован как флирт, – а у него не было намерения флиртовать с Лёлей.

Правда, время от времени Феде казалось, будто от неё исходит некий – не физический, а какой-то общий, нравственный, что ли – запах чистоты, напоминающий запах свежего снега, и ощущение это ему нравилось, и удивляло его, но внешне Лёля его совсем не привлекала: всегда была одета в один и тот же бесформенный балахон и угги, ходила немного вразвалку… и главное, он никак не мог попасть с нею в тон. Лёля вообще отличалась немногословностью, но даже когда что-нибудь говорила (обычно кратко), он её не понимал: не понимал, зачем она говорит сейчас именно это; что имеет в виду; что чувствует, – и даже простой, «первый» смысл сказанного часто не понимал.


Вчера Фёдор повёл её ужинать в дешёвый – может быть, самый дешёвый в Беатенберге – кабачок «Bode-Beizli», с грубыми лавками вместо стульев и длинными дощатыми столами. В виде декора здесь были развешаны допотопные лыжи, а под тарелки подкладывались листочки со схемами горных трасс и подъёмников. В кабачке было шумно, по соседству братались итальянцы и, кажется, англичане… Вообще, Фёдору показалось, что вулкан привнёс в курортный быт некоторое оживление.

Когда в очередной раз молчание затянулось, Федя стал создавать видимость светской беседы, пересказывая своё позапрошлогоднее сочинение о Достоевском. Лёля слушала – или не слушала, Федя не понимал.

Итальянцы с шотландцами, пошатнув пару раз тяжёлые лавки, кое-как выбрались, и Фёдор с Лёлей остались за длинным столом одни. Тут-то и состоялось важное и неожиданное знакомство.

В кабачок вошла пара – семейная пара, муж и жена, как иногда бывает видно с первого взгляда: он – среднего роста, плотный; она – маленькая, очень собранная и ухоженная; оба одетые дорого и хорошо: вошли – и на пороге как-то замялись… Может быть, не ожидали встретить настолько простецкую обстановку: за открытой стойкой на кухне громко жарилось мясо; низкая комната была набита битком – кроме ближайшего стола, за которым сидели только Фёдор и Лёля. Помявшись, вошедшие всё-таки втиснулись по соседству, обменявшись с Фёдором осторожными полуулыбками.

Фёдор плохо определял чужой возраст: на первый взгляд ему показалось, что эти люди – ровесники его родителей, но немного моложе, то есть им лет по сорок или чуть меньше.

Меню, состоявшее из одной ламинированной страницы, вошедшие начали обсуждать по-русски. Брюнетка заказала воду без газа и Sprossensalat , её муж – мясо, пиво и кирш.

Фёдор по обычной своей застенчивости не решился вступить с соотечественниками в разговор. Поколебавшись, продолжил излагать Лёле тезисы о Достоевском – и сразу почувствовал, что соседи прислушались.

Через короткое время Фёдор услышал, что слева к нему адресуются, причём каким-то ужасно знакомым образом: «А позволите ли… – начал сосед и сразу одёрнул себя, – нет, не так! А осмелюсь ли, милостивый государь , обратиться к вам с разговором приличным ?..» Фёдор повернулся – сосед весело улыбался ему:

«Откуда цитата? помните?»

«Ах, он экзаменует всегда, невозможно!..» – воскликнула его жена, и Федя подумал, что люди они симпатичные.

Мужа звали Дмитрий Всеволодович Белявский, жену – Анна. Рукопожатие у Белявского было крепкое, тёплое.

Выяснилось, что давным-давно, «при совке», Дмитрий Всеволодович и сам писал курсовую о Достоевском. Порадовались совпадению.

«Впрочем, – дипломатично оговорился Федя, – где, кроме Швейцарии, могут сойтись любители Достоевского?..»

«Какой у вас русский язык… необычный», – заметила Анна.

Федя пояснил, что, хотя в последние шесть с половиной лет он много читал по-русски, особенно классику, но современную разговорную речь подзабыл.

«Оно, может, и к лучшему?» – тут же вернула реплику Анна. Она вся была тонкая, острая, как струна: в её присутствии Феде и самому захотелось выпрямить спину и произнести что-то сдержанно-остроумное.

Вероятно, знакомство и ограничилось бы маленьким разговором – тем более, Лёля уже как-то заёрзала; Фёдор стал выбирать момент, чтоб откланяться, – но в кабачке произошло анекдотическое явление. Всем присутствовавшим оно показалось смешным и нелепым, но, как вспоминали по меньшей мере двое из очевидцев, без этого незначительного происшествия всё дальнейшее – очень важное, самое важное для них двоих – не случилось бы.

Анна спросила Фёдора, что именно тот изучает в Швейцарии, какой предмет.

«Чтобы честно… Я несколько раз поменял факультеты, переходил…» – начал Федя, и в этот момент на пороге (вход был низкий: приходилось даже чуть-чуть пригибаться под балкой) появилось семейство: отец, мать и долговязый подросток лет тринадцати или четырнадцати. Уставший, потный хозяин кабачка – краснолицый, с висячими, похожими на украинские, седыми усами, – пробегая мимо новоприбывших с подносом, ткнул в стол, ближайший ко входу – тот, за которым сидели Фёдор, Лёля и двое их новых знакомцев. Семейство начало было опускаться на лавки, когда Фёдор продолжил: «Была славистика, компаративная культурология, теперь этнология по большей части…»

Лица новоприбывших выразили мгновенный ужас. Мать, сын и отец быстро переглянулись, и ужас сменился другим выражением, у каждого из троих собственным. Подросток изобразил нечто вроде сильной усталости, изнеможения; он даже слегка закатил глаза, как бы безмолвно стеная: «Ну во-от, опя-ять, сколько мо-ожно!..» Мать подростка взглянула на мужа с негодованием, как бы обвиняя его, мол: «Куда ты привёл?!» Лицо мужа тоже выразило гнев, но с оттенком недоумения и досады: «Откуда я знал?» Как ошпаренное, семейство вскочило с лавок, отпрянуло обратно к двери, мужчина решительно крикнул: «Лец гоу!» – и они вышли вон.

Федя вытаращил глаза. Лёля фыркнула. Дмитрий Всеволодович громко и заразительно, с треском, захохотал. В этот момент Федина симпатия укрепилась. Его восхищала чужая способность испытывать и выражать эмоции бурно и непосредственно.

«Что это было, – ровно проговорила Анна. – Их напугала… компаративная культурология?»

«Нет, их русская… русская речь… напугала! – крикнул Дмитрий Всеволодович, хохоча. – Вы видали? Нет, ну видали?!»

Сквозь хохот он рассказал, что уже примечал эту семейку – в поезде, который возил лыжников, и на подъёмнике, – и был убеждён, что они тоже русские: точно, в поезде между собой эти трое общались по-русски!

«Ну понятно, – сказала Анна с упрёком. – Ты их как-нибудь приложил, ты умеешь…»

«Нет! Нет! Нет! – возмутился Белявский. – И близко не подходил! Они просто услышали русскую речь, им в падлу сидеть рядом с русскими; если русские – значит, плохой ресторан!..»

Белявский махнул хозяину, заказывая всем по пиву.

«Ну что за народ?! – булькая, ещё сбиваясь на смех, продолжал Дмитрий Всеволодович. – В чём загадка? Почему любые какие-нибудь американцы, датчане, да кто угодно – радуются, когда встретят своих? чуть не обнимаются – да и обнимаются тоже – а русские друг от друга шарахаются, почему?!..»

Игрушечная обида – и всё же обида, – которая была им, всем вместе, нанесена, и то оживление, в которое Дмитрий Всеволодович сразу же превратил эту обиду, – все эти быстрые общие переживания превратили сидящих за длинным столом из случайных соседей почти в приятелей. Фёдору расхотелось прощаться. Выпили пива.

За пивом заговорили о «русской душе», о «загадке русской души» – и тут Фёдор произвёл впечатление на новых знакомых. Уже много месяцев каждый день – и сегодня и не далее как часа два назад – он занимался не чем иным, как – буквально! – загадкой русской души. И, можно сказать, имел открытый доступ к этой загадке.

Научным руководителем Фёдора был Николя Хаас, профессор культурной антропологии… то есть антропологии национальной культуры… Фёдор немного запутался в терминах: название дисциплины, в которой блистал доктор Хаас, не имело точного русского перевода.

Если коротко пересказать Федину речь, теория доктора Хааса заключалась в следующем.

Чтобы понять национальный характер – неважно, русский, турецкий или швейцарский, – т. е. именно чтобы понять «народную душу», «загадку народной души», – нужно было (по Хаасу) выслушать les récits libres («свободные повествования») подлинных «обладателей» или «носителей» этой самой «души», т. е. простых швейцарцев, или простых португальцев, или простых косоваров… Главное – с точки зрения д-ра Хааса – следовало организовать интервью таким образом, чтобы повествование (le récit ) от начала и до конца оставалось «свободным» (libre ). Ни в коем случае интервьюеру не дозволялось влиять на ход разговора: разрешено было лишь поощрять говорящего («дальше, дальше», «ах как интересно»), а также – при соблюдении ряда строгих ограничений (с французской дотошностью перечисленных Хаасом) – задавать «уточняющие» или «проясняющие» вопросы. Le narrateur (повествователь) должен был рассказывать исключительно то, что хотел сам; как хотел; и сколько хотел.

Другим «пунктиком» доктора Хааса была нелюбовь к рассказчикам-горожанам, и особенно к горожанам с высшим образованием. Профессор решительно предпочитал людей «простых», выросших на земле – желательно, в глухой деревне.

Когда доктор Хаас наконец получил правительственный грант на сбор полутысячи образцов «свободного нарратива» в Сербии, в Боснии, в Косово, в Турции и в России, Фёдор обрадовался, что его вот-вот отправят в командировку на родину – но выяснилось, что гораздо дешевле нанять интервьюеров на месте.

Вокруг новой – ещё не написанной – книги Николя Хааса завязалась дискуссия; особенно живо обсуждались темы, связанные с иммиграцией, «интеграцией» и т. п. Многочисленные помощники и аспиранты профессора «расшифровывали» интервью – то есть записывали слово в слово десятки часов непрерывного говорения; переводили многие сотни страниц с турецкого, сербского и т. д. на французский; пытались прокомментировать множество иностранных «реалий».

Фёдору досталась большая часть русского урожая. Четвёртый месяц он расшифровывал, переводил, комментировал ежедневно, по многу часов, до головной боли и чёрных мух перед глазами.

Помимо растущей усталости, Фёдор столкнулся и с более важной помехой. Некоторые отечественные «реалии» он, естественно, помнил с детских и школьных лет. О чём-то способен был догадаться интуитивно. Очень многое находил в интернете. Но всё-таки Федя вырос в московской «интеллигентной» семье, а с восемнадцати лет вовсе жил за границей: «реалии», фигурировавшие в «свободном повествовании» пожилых русских людей из деревни, были ему самому ничуть не понятнее, чем его швейцарским профессорам.

А выполнить эту работу Федя стремился как можно лучше: не только из-за своей обычной дотошности, и уж точно не из-за денег (деньги платились мизерные) – а потому, что лучших помощников профессор пообещал внести в список младших соавторов книги. Федино воображение рисовало его собственную фамилию рядом с громкой фамилией доктора Хааса – и раскрывало веер научных возможностей…

Дмитрий Всеволодович, осушивший к этому времени полграфинчика кирша и пару больших кружек Rugenbräu , бурно заверил Федю, что они с Анной снабдят Федю такими исчерпывающими комментариями, что уже не Федя станет соавтором Хауса, а сам Хаус будет проситься, чтобы его втиснули после Фёдора мелким шрифтом! Чем ещё заниматься в этой глуши? Давным-давно пора было вылететь из Женевы в Москву, а теперь застряли тут неизвестно на сколько, кататься на лыжах поднадоело, тем более начинается оттепель… – как нельзя кстати придутся «свободные рециталы»!

Федя пригласил Анну и Дмитрия в «Alphotel» и, стесняясь того, что он, студент, позволяет себе жить в курортной гостинице, принялся путано объяснять, что, благодаря некоторым обстоятельствам, его поселили почти бесплатно… Гостиница только что открыла свой первый сезон, она никому не известна и не заполнена… хотя, в сущности, очень хорошая, недорогая…

«Насколько недорогая?» – быстро уточнил Дмитрий Всеволодович, и показался Феде трезвее, чем буквально минуту тому назад. Федя припомнил цены.

«Вы говорите, хорошая? И свободные комнаты есть?..»


Погода наутро выдалась солнечная, не январская, тёплая. Эри́к, хозяин и управляющий, провёл Белявских в «двухсветную», с пятиметровыми потолками гостиную (Эрик называл эту комнату salon à cheminée в честь прокопчённого доисторического камина). За широкими окнами перед Дмитрием Всеволодовичем и Анной раскрылся вид на три самые знаменитые швейцарские горы, Эйгер, Мюнх и Юнгфрау; на озеро Тунерзее; развернулась вся панорама горных цепей за озером… Эрик упомянул, что Шильтхорн («видите? посередине») – снимался в «Джеймс-Бонде», и обратил внимание посетителей на идеальную пирамидальную форму горы Низен («вон, справа, справа…»).

«La plus belle vue de toute la Suisse…» («Лучший вид… лучшие виды в Швейцарии…» – перевёл Федя.) «…À mon humble avis», – скромно добавил Эрик. («…Полагаю».)

По лестнице с толстыми буковыми ступеньками, не скрипевшими, а как будто позванивавшими при ходьбе, поднялись на второй этаж, осмотрели комнаты.

Молча спустились.

Переспросили названную накануне Фёдором цену.

«С завтраком?» – уточнил Белявский.

«Да, но, – Эрик посерьёзнел, – есть некоторая проблема…»

Белявские, как показалось Феде, почувствовали облегчение: «Alphotel» оказался не столь пугающе безупречен.

«Камин нельзя разжигать! – голос Эрика дрогнул. – Ремонтируя крышу, рабочие сдвинули кирпичи и нарушили прилегание…» (Фёдор с трудом перевёл «прилегание».) «…Но есть надежда, что буквально на днях появится мастер – хороший мастер! – камину двести пятьдесят лет, эту работу нельзя доверить первому встречному – и можно будет разжечь… Пока что – нельзя».

Дмитрий Всеволодович разделил скорбь хозяина: «Да, это существенный недостаток… мы должны хорошенько подумать…» – и подмигнул Фёдору.


Таким образом Alphotel Jungfrau оказался полностью «русским». Дмитрий Всеволодович и Анна заняли самый большой сдвоенный номер на втором этаже; Лёля тоже жила наверху, через комнату от Белявских; Фёдор внизу; два номера в эти дни пустовали.

* * *

На исходе дня, после того, как Белявские накатались на лыжах, Лёля – на сноуборде, а у Фёдора голова привычно распухла от многочасовой работы в наушниках, – все постояльцы «Юнгфрау» расселись вокруг каминного столика.

Дмитрий Всеволодович пожинал плоды своего артистизма. Разыграв перед Эриком мучительные сомнения, он всё же – «была не была!» – сделал выбор в пользу «Альпотеля», хотя и с – «увы!» – неработающим камином. Теперь на старинном чёрном буфете, отгораживавшем собственно «каминный угол» от большой гостиной, была в качестве так называемого «комплимента» выставлена внушительная стеклянная колба с griottes au kirsch . Тяжёлая на вид жидкость сверкала тёмно-красными искрами.

– Ну попробуй, попробуй компотик! – подносил Дмитрий Всеволодович жене ложку с мочёными вишнями…

– Тьфу! Ди-ма! Это же водка!

– А как же? – веселился Белявский. – Специальный компотик! Выпивка и закуска в одном флаконе…


Дым, поднимавшийся в небо, сделался золотым на просвет; белёные стены комнаты приобрели тёплый зефирный оттенок.


Фёдор долго выбирал, с какой записи начать, и остановился на самой своей любимой.

Бывало, что «расшифровки» давались мучительно, но речь этой женщины родом из-под Тамбова отличалась такой особенной внятностью, мерностью, рассудительностью, что Фёдор к ней прибегал как к лекарству: он расшифровывал записи этой Нины Васильевны, когда ни на что другое не оставалось сил. И всё-таки даже настолько внятную речь приходилось прослушивать шесть, семь, восемь раз – так что Фёдор почти наизусть помнил все повороты сюжета. Теперь он следил за реакцией слушателей – так, как будто рассказывал сам.

Предлагаем вашему вниманию рецензию Анны Голубевой на книгу Антона Понизовского “Обращение в слух”.

Взять и написать роман о тайне русской души. Вот натурально, без шуток – русская душа, русский народ, Бог, Достоевский. То есть сразу, в первой книге, подставиться. Для дебюта это, может, и ничего. Но одно дело так подставляться, когда тебе 20, другое – когда 40.

Начать книгу словами «Жила семья – муж с женой. У них было трое дочерей». Трое дочерей, понимаете. Запереть в маленькой альпийской гостинице двух мужчин и двух женщин, не считая эпизодического хозяина, который подать-прибрать – перевернуть страницу – и не то что никого не убить, а шагу не сделать в сторону детектива.

Небо над Европой закрыто — из-за исландского вулкана. В швейцарских Альпах застряли после каникул четверо русских – Дмитрий и Анна Белявские, средних лет семейная пара, приехавшая кататься на лыжах, юная сноубордистка Леля и главный герой, двадцатисчемтолетний Федор, который ни на чем не катается, самолета не ждет и тут совершенно случайно.

Хотя он-то как раз почти местный – учился в швейцарском университете, потом в аспирантуре, теперь помощник профессора, от занятий Достоевским перешел к антропологии, и русскую душу изучает уже по воле наставника, Николя Хааса. Идея у швейцарского антрополога примерно такая: надо записать на диктофон как можно больше устных рассказов простых русских людей, расшифровать и вывести общий знаменатель.

Федор занят расшифровкой и переводом этих самых записей не первый месяц. Кое-что в них ему, давно оторванному от родной почвы, не очень понятно. Случайные знакомые соглашаются помочь, надо ж как-то коротать время после катания. И вот все четверо сходятся в общей гостиной с камином, пользуясь тем, что кроме них в гостинице постояльцев нет, и слушают записи в Федином ноутбуке.

Все это излагается так бесхитростно, что прощаешь автору нескромность замысла. Никаких экстравагантных прыжков фабулы, лексических аттракционов и фонетических спецэффектов. Свои отношения со словесностью автор напоказ не выставляет – долго надо приглядываться, чтобы заметить, что между ними что-то есть.

«Обращение в слух» можно, в принципе, воспринимать как притчу, например, про народ и интеллигенцию. А героев — как в детстве бумажные фигурки: компромисс, на который идешь, когда нет под рукой нормальных, трехмерных, а потом увлекаешься так, что уже не важно. Мы ничего не знаем ни о ком из них, кроме Федора, да и о нем не так уж много. Нам не описывают их бэкграунд, занятия, внешность – есть только отдельные штрихи: «мягкая русая бородка», «острые ноготки», загадочная татуировка на девичьей шее. Но их и без описаний узнаешь, считываешь, кто и откуда – достаточно им начать говорить.

Монологи и диалоги действующих лиц, которым автор то и дело передает слово, почти превращают роман в пьесу, сочетание привычной драматургии и вербатима. Опять же, единство места, единство действия, время же вполне условно – все происходит в течение пяти суток, но могло бы уместиться и в классические 24 часа.

Пора сказать о главной дерзости автора. Рассказы людей из России, которые слушают его герои, не просто включены в книгу, а занимают добрую ее половину. Истории эти не придуманы — их наговорили реальные люди.
То есть, автор комбинирует два разнородных, разноприродных потока – свое и чужое, письменное и устное, фикшн и нон-фикшн, вторую реальность – с первой. Не смешивая, а именно монтируя встык — этот внелитературный, киношный прием обнажает границу, где кончается искусство и дышат почва и судьба.

Сначала это возмущает – как всякая игра не по правилам. Это все-таки не театр, давайте уж что-нибудь одно, либо прозу, либо человеческий документ. Потом начинаешь сознавать, какой решимости это потребовало от автора. Что-то свое писать рядом с этой живой речью — как актеру войти в кадр с ребенком. Большой риск, что тебя просто не заметят – а разве этого добиваешься, публикуя свою первую книгу?

Кроме того, трудно не оценить масштаб предпринятых автором «Обращения» усилий. Надо было найти всех этих людей: пожилого электросварщика, спортсменку-армрестлера, бывшего ФСБшника, офисную служащую, стриптизера, торговку с рынка, военного летчика, медбрата из сельской больницы, девушку из Чебоксар, дядьку-снабженца, абхазку, горюющую о погибшем сыне. Надо было каждого разговорить — а говорят они подробно, откровенно, о сокровенном.

Автор тут, похоже, действует по заветам своего персонажа, швейцарского профессора: лучше, чтоб рассказчики были людьми не городскими, желательно без высшего образования – наверное, предполагается, что почва и судьба в них дышат чаще и глубже, чем в людях, испорченных цивилизацией. Повествование же должно быть свободным (narrations libres) – человеку, почти не прерывая его вопросами, предоставляют рассказывать что угодно: о себе или о других, о снах или яви, всю свою жизнь или только эпизод.

И вот они перед нами, все эти свободные нарративы – подробные автобиографии, душераздирающие исповеди, живые свидетельства, слезные жалобы, случаи и байки, десятки историй от первого лица, сотни страниц. Они не просто увеличивают объем книги, раздвигая ее границы куда-то за пределы видимости, а меняют все пропорции, смещают фокус.

« — Эта комната…Горы…Как будто неплотное: то ли просвечивает, то ли…. то ли плывет. Вроде бы и реальное – но не совсем… — А реальность – наоборот, на пленке? – подхватил Федор. – Я тоже это чувствовал! несколько раз!»

Эту реальность герои обсуждают, от нее отталкиваются, к ней возвращаются. Весь их сюжет разыгрывается вокруг, как комментарий, сами они – рисунки на полях книги, которую читают. Точнее, слушают — как музыку. То и дело кто-то произносит: «Федя, поставьте уже про любовь!» или «Сядь сюда. И поставь какую-нибудь не очень длинную» или «Включайте дальше свою шарманку». Четверо, потерявшиеся в этом шуме русской жизни и русской речи. Какой там исландский вулкан, какая Швейцария.

«Обращение» вливается в разговор, который протекает по основной территории русской литературы со времен, кажется, ее появления: почему эта русская жизнь такая трудная и какой в этой трудности смысл?

Разговор этот, как водится, быстро превращает беседу милых и приятных друг другу людей в спор, почти противостояние. Описывать характер и ход этого поединка – значит пересказывать книгу, в которой, конечно, не только говорят, герои все-таки не бумажные, они едят, пьют, мучаются похмельем, шутят, испытывают чувства и делают шаги. Но то, что между ними происходит — симпатии и антипатии, коварство и любовь — судьба их личного сюжета зависит от исхода этого спора о русской судьбе. Если, конечно, у него может быть исход.

Понятно, что Федор Михалыча спорщики поминают через слово.

Как и сам автор – и Швейцария тут, ясно, не просто так, и воодушевление Федора от встречи с компатриотами и возможности вести умный разговор по-русски, и совсем откровенные ремарки вроде «страдая, воскликнул Федор», «дрожал Федя», «прянул Федя».

Ваз в гостиной бедный рыцарь не бьет (хотя во флешбеке прошибает лбом стекло – благодаря чему, собственно, и оказывается в Альпах); помнит о приличиях, старается не делать жестов, но произносит такие речи про народ-богоносец, живой источник и небесное отечество, что битье ваз конфузило бы слушателей гораздо меньше.

Его оппонента, Дмитрия Всеволодовича, соблазнительно нарядить Свидригайловым или Ставрогиным. На обеих дам вполне бы могло подойти что-нибудь из гардероба Епанчиных.

Не факт, что надо так уж всерьез принимать расставленные тут повсюду бюстики великого писателя. Аккурат в середине книги предпринимается основательный, страниц на 30, разнос Достоевского в режиме «анти-Ахматова»: тут вам и гроздья цитат с убийственными комментариями, и психоаналитические экскурсы в детство, и вивисекция самых трепетных мотивов зрелого творчества– слезинка ребенка, говорите? Религиозность? Чувство к русскому народу?

В общем, Достоевскому достается – от персонажа, да, но не сказать, что совсем без ведома автора.

Рикошетом попадает и Фединым светлым идеалам. «Нет, Федор, таких русских, как у Достоевского и у вас — нет в природе» — заключает Белявский, и с ним трудно спорить. В конце концов, он-то в России живет, в отличие от Федора. А чем кончают швейцарские мечтатели, пылко любящие русский народ издалека, когда им доведется с этим народом столкнуться, известно.

Выпад в сторону Достоевского – не единственное, что заставляет вспомнить о другом любимце русской музы и любителе швейцарских гостиниц. Его герои «Обращения» не цитируют – но его присутствие тут и без этого ощущается. И не потому, что созерцаемые Федором облака на горных отрогах напоминают о Годунове-Чердынцеве, а мелодия дуэта супругов Белявских повторяет интонацию супругов Черносвитовых.

Дело, скорее, в настройках авторской оптики. В этих его визуально выверенных мизансценах. В манере внезапно брать крупным планом ухо собеседника, хризопразовый глаз возлюбленной, потолочную балку, пуговку на байковой рубашке. Собственно, в тех вещах, за которые Набоков хвалил создателя «Братьев Карамазовых», называя его «зорким писателем».

Зоркий читатель наверняка заметит в романе «Обращение в слух» и другие источники авторского вдохновения. У любой книжки всегда много соавторов. Это только кажется, что ты располагаешь буквами, запятыми и цитатами по своему усмотрению – они тобой не меньше. Не говоря уже о почве и судьбе, которые дышат где хотят, так же, как и Дух.

АНТОН понизовский

ОБРАЩЕНИЕ В СЛУХ

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ 2013

Специально для читателей books4iphone.ru

Первый день

1 Рассказ незаконнорожденной

2 Тунерзейский квартет

3 Рассказ о матери

5 Рассказ о разбитой бутылке

6 Заточка и кувыркучесть

7 Рассказ о двутавровой балке, или Dies irae

9 Рассказ об экстравагантном прыжке

10 Жечки и мучики

11 Рассказ о любви

12 Чуточку

Рассказ незаконнорожденной

Жила семья - муж с женой. У них было трое дочерей.

Дочери постепенно замуж вышли, у них стали свои дети нарождаться. А это послевоенные годы. Тогда ведь мало сидели с детьми: немножко посидят - и сразу работать надо идти. И их мать стала ездить, и каждой дочери помогала сидеть с внучатами. И так она детям своим помогала.

А в это время отец был один, и жил со своей матерью. А хозяйство все держат же, огороды. Мать старая, и она, конечно, не управлялась со всеми этими делами домашними, с хозяйством: огороды и так далее... И вот так получилось, что моя мама и согрешила с этим мужчиной-то. И я родилась незаконная, так сказать.

Она помогала по хозяйству?

Да, этому мужчине она помогала, и в итоге я родилась.

И получилось так, что умерла вот эта его мать, и он сам после этого тяжело заболел. И приезжает его законная жена. Немного пожили - и он умирает. Отец-то мой. А я-то ещё не родилась - я родилась, когда он уже умер.

И когда жена законная распродавала там дом, хозяйство - он уже умер, а мама пока беременная была - и мама мне говорила: «Она мне не дала даже рваных сапог». Но ей же тоже, жене-то законной, было морально и больно, и обидно...

И вот мама меня в роддоме родила третьего января тысяча девятьсот пятидесятого года, а она сама с девятьсот восьмого, значит, ей было сорок два года, видите, уже возраст. А дома своего нет. Куда ей идти? И осталась она при этой районной больнице Пичаевской, село Пичаево, райцентр. Она там санитарочкой стала работать, и так немножко она там жила при больнице.

А потом ей пришлось оттуда уйти, и она стала ходить по сёлам побираться. Туда в село пойдёт, в другое село пойдёт, и я за ней в хвосте, в хвосте постоянно - хожу побираюсь вместе с ней. Вот это я помню уже. Что я всегда с ней в хвосте ходила. В тот дом пошли, в другой дом пошли...

И вот помню: сентябрь, убирают уже картошку... Стоит лошадь, на этой лошади мешки с картошкой привезли - почему-то вот этот момент мне запомнился. И там соседская женщина говорит: приезжали из детдома и сказали, чтобы тебя подготовить к детдому.

Вы помните этот момент?

Да-да, я помню: осень, и вот меня оформляют в Кани-щевский детский дом, Пичаевский район Тамбовской области. И я там четыре года училась. Там было очень хорошее место: плодовые деревья, сады, своя земля была у детдома, высаживали овощи, фрукты - и всем этим потом нас кормили. Вишня, яблоки, - всё своё у нас было. Капусту рубили: кочерыжку вырезали и бросали в такие корыта - и прямо штыковыми лопатами рубили эти кочаны наши там... Ну, на хранение, чтоб кормить нас в детдоме. Свои ульи были, мёд качали, медку нам немножко давали... Мы обирали смородину, вишню, потом отдавали на кухню, там всё это готовили, и варенье давали нам из наших фруктов.

Мама ко мне приезжала в детдом. Приедет, гостиничек привезёт, побудет со мной, платьице какое-нибудь мне купит... И летом - три месяца каникулы, она возьмёт меня, может, на недельку, - у кого она жила, я около неё побуду, - и опять она меня в детдом...

А потом на базе этого детского дома решили организовать туберкулёзный санаторий - а нас, детдомовцев, разбросали по всем детдомам Тамбовской области. И я в свою очередь попала в станцию Умёт, Умётский район тоже Тамбовской области.

И вот когда из Канищевского детского дома нас отвезли в станцию Умёт, мы когда туда приехали, - а там новое здание построено, всё на взгляд так добротно, всё хорошо... но что-то у нас случилось в психике - вот когда мы уехали от директора, от завуча, от своих воспитателей... какой-то перелом у нас произошёл, когда вот так резко нас взяли и из одного гнезда пересадили в другое гнездо... ну, как-то мы не почувствовали доброту нового коллектива. И мы озлились, мы стали убегать. Воровали хлеб, жгли этот хлеб на костре... Там посадки были недалеко от детдома, и вот в этих посадках костёр разводили, на костре хлеб коптили и ели его...

А учебный процесс-то уже начался, уже сентябрь - а нас никто не соберёт, мы в разбежку: станция рядом - сели, поехали на Тамалу, Тамалу проехали - дальше поехали... Нас никак не соберут, мы, в общем, разболтались окончательно.

Тогда приехал наш директор, Яков Гаврилович, который был у нас в первом детдоме, в Канищевском. Всех нас, воспитанников своих, собрал...

Как сейчас помню, был хороший солнечный тёплый день осенний, и мы пешком пошли к водоёму: там река протекала, и вот мы пешком идём, ему всё рассказываем, на всех жалуемся - как нас обидели, как нас не выслушали, как нам чего-то не помогли, - мы ему как отцу всё рассказываем. А путь длинный до речки, до водоёма - наверное, километров пять. Идём, рассказываем - и пришли на этот водоём. Помыли пшено, картошки начистили, наварили на костре каши, она дымком попахивает, мы сидим, разговариваем...

И вот он нас как-то объединил. Наверное, он сам был воспитанник детского дома и в свою очередь обладал этим вот педагогическим талантом. Как-то отогрел он нам душу. И мы вернулись когда после этого в новый детдом, мы как-то уже стали мягче, стремились уже учиться, какие-то у нас другие проблемы стали появляться... А то мы ведь вообще неуправляемые были...

Тунерзейский квартет

Не слышно ничего, - сказала девушка с татуировкой на шее.

Сейчас исправим! - с готовностью откликнулся мужчина постарше. - Фёдор? Лёлечке плохо слышно.

Ухоженная темноволосая женщина, жена мужчины постарше, посмотрела на мужа, перевела взгляд на девушку, приподняла бровь, но смолчала.

Фёдор, молодой человек с мягкой русой бородкой, что-то подкручивал в портативном компьютере.

Просторная комната была наполнена предзакатным светом. Очень большое, чисто вымытое окно открывало вид на котловину, на озеро и на горные цепи за озером. Над горами стояли розовые облака. Дымок поднимался от крыши соседнего дома в тёмно-голубое сказочное небо.

Федя регулировал звук в своём старом лэптопе и от волнения путал клавиши. Удивительные события завязались вокруг него в последние дни.

Будучи студентом, затем аспирантом, а в последнее время и помощником профессора в Universite de Fribourg 1, Федя уже седьмой год почти безвыездно жил в Швейцарии: жил очень скромно, даже, пожалуй, скудно - и одиноко.

Сложилось так, что в конце декабря он оказался здесь, в «Альпотеле Юнгфрау». Гостиница не была роскошной - в сущности, пансиончик на шесть номеров, - но всё же гостиница, и курорт, и поразительные - даже по меркам Швейцарии - виды... И никогда раньше Феде не приходилось живать в гостинице одному, без отца.

«Альпотелем» приятные неожиданности не исчерпались. Два старых, ещё московских приятеля, с которыми Фёдор пытался поддерживать угасавшую переписку, вдруг, впервые за шесть лет, воспользовались его приглашением. Очевидно, Фёдору следовало благодарить снежную тучу, которая в целости миновала Австрию и Италию, но обильно просыпалась над Швейцарией - и сразу после Нового года в Беатенберг нагрянула компания московских «доске-ров». Фёдор был несказанно рад и растроган: так хорошо ему было в шумной компании, болтавшей по-русски... Но через несколько дней пришла необычная оттепель, маршрут снежных туч поменялся - и компания так же внезапно разъехалась по соседним альпийским державам. На день-полтора задержалась в Беатенберге одна суровая девушка Лёля: ей нужно было скорее вернуться в Москву. С Лёлей Фёдор раньше не был знаком, да и в эти дни они не сказали друг другу двух слов - но, выполняя долг гостеприимства, Фёдор проводил её на автобусную станцию; проследил за покупкой билета в аэропорт... и вдруг выяснилось, что из-за вулкана рейсы по всей Европе отменены.

При всей своей независимости и суровости Лёля всё-таки оставалась девятнадцатилетней девушкой, на неизвестный срок застрявшей в чужой стране... словом, Фёдор счёл своим долгом взять над нею опеку. В «Альпотеле» как раз оказалась свободная комната. Федя даже выговорил у хозяина небольшую скидку.

На шее у Лёли, пониже правого уха, был вытатуирован штрих-код. Фёдору любопытно было, что бы это могло означать, но при знакомстве он, разумеется, не спросил, а дальше стало ещё неудобнее: такой «персональный» вопрос (по-французски размышлял Фёдор) мог быть истолкован как флирт, - а у него не было намерения флиртовать с Лёлей.

Финалист премии "Большая книга-2013"

Уметь или учиться слушать и слышать. Это важное и редкое качество. Чаще нам хочется рассказать свое, хочется высказаться, хочется, чтобы нас услышали. И мы говорим, кричим. Не слыша других. А только и надо-то – обратиться в слух.
В книге слушают. Случайная компания из 4-х человек, засевшая в швейцарском отеле из-за снегопадов, нашла себе затею, точнее, ее предложил студент, который помогает своему профессору изучать «русскую душу» по записанным на диктофон устным рассказам простых русских людей. Слушатели пытаются интерпретировать, объяснить эти истории, вывести «код» русского народа. Естественно, складывается два лагеря.
Один – Дмитрий, успешный, опытный, зрелый мужчина. Другой – студент Федор, верующий, несколько лет не живущий в России, такой немножко не от мира сего, инфантильный даже, я бы сказала. Дмитрий – в позиции осуждающего, для него русские - быдло, пьян, чернь. И ведь многие рассказы ложатся в эту позицию, вполне обосновывая ее. Очень, очень тяжелая картинка русской жизни складывается из этих рассказов, каждый практически – это чья-то боль, страдания, потери, смерти, чернуха какая-то, а если есть что-то светлое, то все равно на фоне или вопреки окружающей серой или даже серо-буро-малиновой обыденности…
Федор же пытается подойти не с осуждением, а с пониманием. Он стоит на позиции (может не совсем точно передаю суть, но в общих чертах) народа-богоносца. Много здесь религиозных моментов. Много и подробно – достоевщины, в прямом смысле – преподносится весьма своеобразная версия писательской судьбы и творческого подхода Достоевского – по Фрейду.
Есть и линия отношений мужчина-женщина – это уже среди самих слушающих.
В общем, написано много, историй – множество, местами тяжело от безысходности рассказов, местами в какой-то степени даже злят мнения и одного, и другого главных героев. Читалась эта книга у меня нелегко и долго. Но добралась-таки до конца. Не скажу, что книга мне очень и очень понравилась. Но не потому, что она плоха, а скорее потому, что я не готова для ее полноценного восприятия и погружения в нее. Дальше написала такое, что самой смешно стало: читая ее, надо думать! Вроде как я не готова думать. Наверное, в какой-то степени так и есть – эта книга не для чтения на отдыхе, как у меня было. Но она тем и ценна, на мой взгляд, что заставляет думать.
И вполне возможно, что «Обращение в слух » может претендовать на премию.
Другое дело, что ответа на вопросы «Что есть русский народ» и «Каков код русской души», мне кажется, мы так и не получаем. Или его и нет – однозначного?
Цитировать из книги можно много. Я приведу лишь одно, очень мне созвучное: «Так называемые объективные обстоятельства - ни при чем. Все зависит только от человека. Один человек, как завод, все хорошее перерабатывает в плохое - а другой человек, наоборот, самый ужас кромешный каким-то образом перерабатывает в хорошее».
У одного стакан наполовину пуст, у другого – наполовину полон. Свое отношение к жизни мы выбираем сами.

[Николай]

Ночью кто--то стучится в окошко.

Мать просыпается: «Это кто?»

«Мам! - говорит. - Да это же я, твой сын Николай».

Она говорит: «Да ты что, он у меня три года уж как погиб!» И дверь не открывает - вот как сейчас помню…

А дед какой--то был нищий, ночевал. Говорит: «Да не бойся - давай, открывай, я с топором за дверью тама…»

Открыли - а это брат! Представляете, три года ни письма, ничего: мать три года его за упокой поминала…

А он, оказывается, в Польше был, попал в плен… как--то там всё это было сложно… (шёпотом) Он во власовских войсках был, по--моему…

Он никогда о себе не рассказывал.

А знаете, за что его посадили--то?

Война кончилася, и пригнали к нам дизеля̀ … ну эти самые… трактора, трактора! А он в присутствии своего родственника сказал: «А на дизелях--то - с американских танков гусеницы содранные…» Вот за эти слова его взяли.

Я помню, пошли мы в Рязань со снохой. Мать дала нам бутылку молока, буханку черного хлеба и сколько--то яиц. Я босяком, все ноги потерла… что мне там? десять лет.

Приходим, а нам отвечают в окошко: «Врагам народа передачу не передают».

И когда следствие шло, его спрашивают: «А почему ты сдался, а пулю себе не пустил?»

А он говорит: «А мне жить хотелось, мне было пятнадцать лет».

Ему говорят: «Ты врешь. Как ты мог в пятнадцать лет воевать?» И дали ему пятнадцать лет, трибунал.

У него жена молодая - красавица, мальчик сын. Ну, жена его не дождалась: пятнадцать лет она его не собиралась там дожидаться, она вышла замуж. Все продали после него…

И вот он три года уже отсидел, пишет маме письмо: «Мам, ты не переживай, я больше армии здесь не пробуду».

И что вы думаете?

С ним сидел какой-то там генерал. Ну, все сидят - кто за что. И генерал его спрашивает: «А тебя--то за что?»

Брат сказал ему.

«А в деревне ты кем работал--то?»

«Пастухом».

«А ну, - генерал этот ему говорит, - садись, давай, пиши письмо на имя Жукова!»

И он пишет на имя Жукова письмо…

А отец говорит: «Мать, чего--то нашим Колькой интересуются?»

Из района запрос пришёл, а отцу шепнули: он был бригадиром.

Начали проверять.

Моя мама считалась мать--героиня: она имела значок с младенцем на груди.

Ей говорят: «Как же это у тебя могли два ребенка через четыре месяца родиться?..»

И подтвердилось!

Он говорит: «Я себе года-то приписал. Мне было только пятнадцать - а Родину защищать - написал восемнадцать».

Ой, это такая история - что-то невероятное!..

Жуков рассматривает его заявление - и в двадцать четыре часа на волю ему!

И, говорит: вот ночь, поле - выходи и все. Куда хочешь, туда и иди…

И вот так он вернулся. Потом сняли ему судимость, все…

И я вам скажу, вообще, то, что выпало на долю России… Вот я... наша Рязанская область... вы представляете, пережить!..

[Павел]

После войны, я помню - отец лежал с мамой на печке, а мы, дети - на ку̀днике. Это пристройка такая из досок, и сено там - ни одеяла, ничего не было, называлося кудник. И отец с матерью начали перечислять, сколько у нас не вернулись с фронта. В каждом доме почти - по три--четыре человека.

Помню, брата в армию провожали. Он был мне двоюродный брат.

Я когда в сорок восьмом--то году приезжала в Москву, дядька мой - он в Кремле работал - он жил в гостинице «Москва», окна выходили на музей Владимира Ильича Ленина.

Я ему говорю: «Дядя Жора, а я ведь помню, как вашего Павлика в армию провожали».

Он на меня смотрит: «А сколько же тебе лет? Как ты помнишь?»

Я говорю: «Я ничего не помню, я только помню, мамка сказала: пойдем крестна Павлика в армию… Я его лицо не запомнила, - говорю, - но была кудрявая копна волос рыжих…»

И дядька заплакал.

(плачет)

Говорит: «Да, он был рыжий, кудрявый, это мой сын был...»


[Мария]

А еще вот вам расскажу про сестру свою старшую.

Когда война началася, она уже была замужем. Муж у нее был танкистом, на фронте погиб. Она жила от нас восемь километров - там деревня была побогаче, мельница была, и там части стояли у них.

А немцы шли на Сталиногорск, чтобы шахты угольные захватить, город Михайлов и Тулу, и отрезать Рязанскую область от топлива - от угля, и от хлеба.

А моя сестра - ну, ей лет двадцать, наверное, было - она собирала раненых.

Я помню, она отцу рассказывает: «Папань, он раненный в нужное место - перевязку делать не дает, стесняется, молодой...»

И, она говорила, их завозили в школу, раненых этих, складывали штабелями, никакой помощи не оказывалось им, и они и умирали там штабелями…

И были, вы знаете, люди - боялися на фронт идти.

Она рассказывала отцу моему: нужно было идти в разведку - а мальчик один испугался и напился пьяный - а пьяного в разведку не посылали.

И, она сказала, вывели его в двадцать четыре часа к яблоньке, и расстреляли.

И она потихоньку его отнесла в братскую могилу. Братская могила есть тама. Я приезжала в отпуск, была постарше - мы всегда цветы носили туда.

[Александра]

А другая сестра во время войны заболела. Она вымыла голову и пошла на поле работать. Ей было шестнадцать лет.

Я ее лицо не помню, но говорят, она была очень красивой: с длинной косой, с родинкой. И мама всегда говорила: она несчастливая, потому что родинка у нее на левой щеке.

У нас было положено собираться на Вознесение и на Троицу. Девочки ходили в лес. Это был как такой летний отдых: цветы рвали, веночки плели…

И сестра старшая, Маша, ей из соседней деревни принесла платьице сшила какое--то. И говорит: «Шура, вот тебе платье». Она говорит: «Нет, мне уже ничего не надо».

Она болела уже. «Воспаление мозговой оболочки» - это значит, менингит у нее был.

Врачи маме сказали: «Бабушка, девочку нужно везти в Рязань операцию делать. Ей надо череп вскрывать: или она у вас умрет, или выздоровеет». А мама верующая была: «Ой, как “череп снимать”»?» Не дала.

Привезли ее домой. Жара страшная. А у неё, видимо, температура высокая, она метается.

И вот мама меня… Сколько же лет мне было? Может, пять, может, шесть… Мать посадит меня, говорит: «Чеши спину ей». Я чешу - она молчит. Только я отошла-, убежала - она с кровати падала, разбивалася, плакала, грызла свои серьги, бусы, помощь мамочки просила… А матери нет, я одна. Уже и отца забрали на фронт, и два брата на фронте, и эта сестра заболела, и кур надо кормить…

И вот эта сестра моя умирает - это я хорошо запомнила: одна кровать только была, мать поставила под икону - ну, как кладут в деревне--то под иконами, под образами - и все- женщины собрались около нее: у всех мужья на фронте, а кто уже вдовы - и эта девочка, она предсказывала. Она говорит: «Вот мой крестный лежит весь в крови, раненный в живот». И ещё кого--то она назвала. Она мертвых увидела.

Когда война кончилася, мужчина откуда-то из соседней деревни пришел к моей тетке и говорит: «Ваш муж умер у меня на глазах - он был ранен в живот, я его перевязывал».

То, что умирающая эта девочка предсказала - все это сбылося.

И, вы представляете, вот она умирает, и говорит: «Мама, ведь смерть ко мне идет! Спаси меня!» И вот так закрывается в одеяло!

Потом, когда она умерла, мать с сестрой не могли никак руки разжать, чтобы обмыть ее…

Умерла, ну а гроб--то делать кому? Только мальчики по пятнадцать лет, кто еще в армию не пошли. Оторвали эту фанеру, которая как--то в прихожей была отгорожена, сбили гроб. А везти на подводе надо было четыре километра. И вот кляча какая--то - ехали--ехали, нас все шатало--шатало - и гроб этот по дороге у нас развалился…

Мать не помнила, как хоронили.

Ох, сколько лет она по ней плакала! - я домой не хотела идти. Она самая была любимая эта Шурочка - ее Шурочкой звали - мать моя не могла пережить…

Она нищих кормила все: мама была очень сильно верующая...

[Розовое одеяло]

Когда мои девочки… праздник какой--нибудь, веселятся - я им начинаю рассказывать, у меня дочка так говорит: «Начало-ося!» Они не хотят это слышать.

А я расскажу. Никогда не забуду.

Я помню, в войну одно лето картошка была урожайная, крупная. Мы, дети, накапывали и таскали все это на себе ведрами.

И моя мама наварит этой картошки--то целые чугуны - и солдаты идут: шли, шли, шли… А мама была возмущена, почему офицеры наши им не давали брать ничего.

И мама вот так ведрами… ведрами она на снег кидала эту картошку горячую - они хватали ее по карманам…

Пришла одна женщина, она маме моей говорит: «Бабушка, я портниха из Ленинграда. Вы за ведро картошки купѝте у меня детское одеяло - розовое, посмотрите, красивое какое, атласное».

А мама говорит: «Ой, у меня столько детей… Нет, ведро картошки - это жалко: вдруг самим есть нечего будет…»

Она ее покормила - мы всех кормили.

И тогда эта женщина ей говорит: «Бабушка, я вижу, вы верующий человек…

(плачет)

Молитесь за меня: я съела своего ребенка!»

(громко плачет)

Поверьте мне: я это запомнила на всю--всю жизнь свою - «…ребенка!..»


Быдло

Так! Хватит! - взревел Дмитрий Всеволодович. - Все! Скажите мне: как можно жить в этом? Кто может жить в этом?! Как это все можно терпеть?! Невероятно!

Дмитрий, простите, но где же альтернатива: не жить?..

Все, я понял, в чем «миссия»! Все! Вы спрашивали, в чем миссия? - отвечаю вам: пугало! Ясно вам? Это пугало для всего мира, страна--пугало и народ--пугало: будете себя -

Но это же и… -

Будете себя плохо вести - будете вот такие! Понятно?

Но это же и ваш народ тоже! Вы тоже… -

Мо-ой?! - захохотал Дмитрий Всеволодович, - э не--е--эт!

- …Как же это так, «не ваш»?

Чем он мой? Где он мой? И не мой, и не ваш этот народ, не надейтесь! Смотрите: все разное! лица разные, кожа разная, глаза разные: у вас осмысленные глаза, у Лели вон осмысленные глаза, а не свиные - ровно ничего общего между нами!

А как же язык? Если мы говорим на одном языке...

Ай, конечно, мы не говорим на одном языке! «ЛТП» выясняли: в вашем языке нет ЛТП, в их языке нет - что там было? - компаративной этимологии. И Достоевского никакого нету в их языке! И церковных этих... Три матерных слова в их языке, все! Мы раз-ны-е!

Типа низшая раса, - с кривой усмешкой переспросила Леля, - и высшая раса?

Именно! Именно. Раса, да, каста, да! Каста, раса, конечно!

Ага. Вы еще и фашист?

От как я обожаю эти названия: «фашист», «фрейдист» - ярлык прилепили, и радуемся, и довольны! Идите скажите Америке: пусть не будут фашистами, пусть откроют границу, пустят к себе Сомали, миллиона четыре, Судан, и посмотрим, что будет с Америкой - вон она уже вся трещит! Вон идите скажите Швейцарии, пусть откроет границу, пусть сюда приедут Тува и Коми, посмо̀трите, что останется от Швейцарии, покатаетесь на скейтборде, да-да! Рим - и варвары. Пока держали границу - был Рим, а прорвали границу - все, нету Рима! Элементарно, как разные уровни, шлюзы: никогда нижний уровень не подымается к верхнему, всегда падает верхний! Нет, не-т, только шлюз, только стену бетонную, и колючую проволоку под током, и автоматчиков - и тогда еще кое--как, кое--как можно надеяться…

И комфортно вам за бетонной стеной? - Похоже было, что Леля решила на этот раз прояснить позиции до конца.

Да, мне - очень комфортно!

А на той стороне пусть загнутся, не жалко…

Во-т это поразительно! - Белявский развел руками и даже стал озираться, как будто ища поддержки у многочисленной аудитории, - вы же юные люди, откуда в вас эта зараза?! Вы не видите, что они на этом и насосались, все это совковое быдло…

Да, быдло! - крикнул Белявский. - Почему не назвать быдло быдлом, если оно суть есть - быдло! И вы его сами кормите этим своим безумием интеллигентским - оно и сосет вас уже почти что сто лет, и радо, над вами же издевается! А если собственную историю знать не хотите - где наибольшая смертность от преступлений? В какой стране? В мирное время - где больше всего изнасилований, убийств, разбойных, увечий, на единицу, на сто человек населения? знаете?

Тоже в России? - проговорил Федор угрюмо.

Нет, представьте себе, подкачали, второе место всего у России, увы: нас юаровцы обогнали, ЮАР - попробуйте угадать, с какого года? С тысяча девятьсот девяносто четвертого года. Что произошло в девяносто четвертом году? Не догадываетесь? Отмена апартеида! Тоже такие же белые юноши с врожденным чувством вины и со взором горящим: долой фашизм! Долой апартеид! - а задумался кто--нибудь, что такое апартеид? «А - парт», «а - партэ», разделение, шлюз: если белые люди живут в двадцать первом веке, а эти бьют в бубен, обмазанный свиной кровью - что им вместе--то делать? У одних компаративная этимология, у других ЛТП - на каком языке говорить? Если тут вон в Швейцарии демократия с тысяча сто девяностого года, а у нас при живом поколении на коровах пахали - где мы, где они? Куда лезем? Надо минимум триста лет сидеть тихо, не рыпаться, минимум! Но нет, как же! У нас благородное негодование: ах, все люди равны! Ах, фашизм! Ну, добились, сломали, сломали апартеид: результат? Результат, что в ЮАР насилуют восьмимесячных, не восьмилетних, подчеркиваю - а восьмимесячных девочек, шестимесячных - и это не что--то из ряда вон выходящее, это распространенное преступление: из коляски крадут белых младенцев - зачем, знаете? Знаете? Если ты изнасиловал белую девственницу, то ты выздоровеешь от СПИДа! А СПИДом больна, есесно - треть черного населения! Поэтому там что изнасилование, что убийство - по оконцовке одно и то же! Машины не останавливаются на красный свет, потому что если ты остановишься, тебя легче убить… И больше всех, разумеется, убивают не белых, а режут негры друг друга: то есть себе--то они вредят хуже. А кто виноват? Юноши интеллигентные! Равенства захотели? Прогнулись? Нате! Поймите: нельзя им давать ни-че-го! Это рыла тупые, это животные: им не строить, им только ломать, размножаться, и гадить, и гадить!..

По поводу «размножаться», - сказал Федя тихо, - вы сами цитировали статистику, что русский народ, наоборот, вымирает…

И хорошо! И прекрасно! Чем меньше русских, тем меньше проблем! Федор, вы здесь - и сидите вы здесь, и вцепитесь здесь изо всех сил, держитесь, найдите себе работу нормальную, Достоевского выкиньте в мусорное ведро: в России больше нет ничего, все сгнило, все умерло! Русскую душу?.. Пусть ваши профессора ищут русскую душу в русской литературе, в России нет русской души! И никакой души нет! Душа - здесь, где нормальные люди - вы обернитесь вокруг, посмотрите вы на нормальных людей, как живут нормальные люди!..

Это внешнее, - сказал Федя. - Это земное царство.

Нет, точно психоз! - изумился Белявский. - Надо же так извратить все! Кто сказал вам, что в земном царстве нельзя по--человечески жить? Кто сказал, что надо жить в земном царстве по--скотски? Что же: чистые, вежливые, и порядочные, и ответственные - это, значит, «земное царство», а пьянь и срань - «небесное», что ли, так?! Тогда не надо небесного никакого! Я вам говорю, можете сообщить по инстанции: царства небесного мне - не надо! И никакого - не надо!

А что кому «жалко» - «не жалко», - ткнул Белявский в Лелю, - запомните: когда «жалко», то очень много бывает крови! А чтобы не было крови - надо не «жалко», а стену бетонную, колючую проволоку и ток! и овчарок! и ждать триста лет! Для меня закончен этот разговор, всё!




Top