Под ним сидел и кот ученый. Пушкин Александр Сергеевич - (Поэмы)

М аксимилиан Волошин, поэт, художник, литературный критик и искусствовед. Его отец, юрист и коллежский советник Александр Кириенко-Волошин, происходил из рода запорожских казаков, мать – Елена Глазер – из обрусевших немецких дворян.

Детство Волошина прошло в Таганроге. Отец умер, когда мальчику было четыре года, и мать с сыном перебрались в Москву.

«Конец отрочества отравлен гимназией», – писал поэт, которому учеба была не в радость. Зато он с упоением отдавался чтению. Сначала Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Гоголь и Достоевский, позднее – Байрон и Эдгар По.

В 1893 году мать Волошина приобрела небольшой участок земли в татарско-болгарской деревушке Коктебель и перевела 16-летнего сына в гимназию в Феодосии. Волошин влюбился в Крым и пронес это чувство через всю жизнь.

В 1897 году по настоянию матери Макс поступил в Московский университет на юридический факультет, но проучился недолго. Примкнув к Всероссийской студенческой забастовке, был отстранен от занятий в 1899 году за «отрицательное мировоззрение и агитационную деятельность» и выслан в Феодосию.

«Мое родовое имя Кириенко-Волошин, и идет оно из Запорожья. Я знаю из Костомарова, что в XVI веке был на Украине слепой бандурист Матвей Волошин, с которого с живого была содрана кожа поляками за политические песни, а из воспоминаний Францевой – что фамилия того молодого человека, который возил Пушкина в цыганский табор, была Кириенко-Волошин. Я бы ничего не имел против того, чтобы они были моими предками».

Автобиография Максимилиана Волошина. 1925 г.

В последующие два года Волошин совершил несколько путешествий в Европу. Он посетил Вену, Италию, Швейцарию, Париж, Грецию и Константинополь. А заодно передумал восстанавливаться в университете и решил заняться самообразованием. Странствия и ненасытная жажда познания окружающего мира стали тем двигателем, благодаря которому и раскрылись все грани дарования Волошина.

Все видеть, все понять, все знать, все пережить
Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,
Пройти по всей земле горящими ступнями,
Все воспринять и снова воплотить.

Он изучал литературу в лучших европейских библиотеках, слушал лекции в Сорбонне, посещал уроки рисования в парижской мастерской художницы Елизаветы Кругликовой. Кстати, заняться живописью он решил, чтобы профессионально судить о чужом творчестве. В общей сложности он пробыл за границей с 1901 по 1916 год, живя попеременно то в Европе, то в Крыму.

Более всего он любил Париж, куда и наведывался часто. В этой Мекке искусства начала ХХ века Волошин общался с поэтом Гийомом Аполлинером, писателями Анатолем Франсом, Морисом Метерлинком и Роменом Ролланом, художниками Анри Матиссом, Франсуа Леже, Пабло Пикассо, Амедео Модильяни, Диего Риверой, скульпторами Эмилем Антуаном Бурделем и Аристидом Майолем. Интеллектуал-самоучка удивлял современников своей разносторонностью. На родине легко вошел в круг поэтов-символистов и художников-авангардистов. В 1903 году Волошин начинает отстраивать в Коктебеле дом по собственному проекту.

«…Коктебель не сразу вошел в мою душу: я постепенно осознал его как истинную родину моего духа. И мне понадобилось много лет блужданий по берегам Средиземного моря, чтобы понять его красоту и единственность…».

Максимилиан Волошин

В 1910 году вышел первый сборник его стихов. В 1915-м – второй – об ужасах войны. Он не принял Первую мировую, как позже не принял и революцию – «космическую драму бытия». В Советской России выходят его «Иверия» (1918) и «Демоны глухонемые» (1919). В 1923 году начинается официальная травля поэта, его перестают издавать.

С 1928 по 1961 год в СССР не было издано ни одной его строчки. А ведь кроме поэтических сборников, творческий багаж Волошина-критика содержит 36 статей о русской литературе, 28 – о французской, 35 – о русском и французском театре, 49 – о событиях французской культурной жизни, 34 статьи о русском изобразительном искусстве и 37 – об искусстве Франции.

После революции Волошин постоянно живет в Крыму. В 1924 году он создал «Дом поэта», напоминающий своим обликом одновременно средневековый замок и средиземноморскую виллу. Здесь бывали сестры Цветаевы, Николай Гумилев, Сергей Соловьев, Корней Чуковский, Осип Мандельштам, Андрей Белый, Валерий Брюсов, Александр Грин, Алексей Толстой, Илья Эренбург, Владислав Ходасевич, художники Василий Поленов, Анна Остроумова-Лебедева, Кузьма Петров-Водкин, Борис Кустодиев, Петр Кончаловский, Аристарх Лентулов, Александр Бенуа...

Максимилиан Волошин. Крым. В окрестностях Коктебеля. 1910-е

В Крыму по-настоящему раскрылся и дар Волошина-художника. Живописец-самоучка оказался талантливым акварелистом. Свою Киммерию, однако, писал не с натуры, а по собственному методу законченного изображения, благодаря которому из-под его кисти выходили безукоризненные по форме и свету виды Крыма. «Пейзаж должен изображать землю, по которой можно ходить, – говорил Волошин, – и небо, по которому можно летать, то есть в пейзажах… должен ощущаться тот воздух, который хочется вдохнуть полной грудью…»

Максимилиан Волошин. Коктебель. Закат. 1928

«Почти все его акварели посвящены Крыму. Но это не тот Крым, который может снять любой фотографический аппарат, а это какой-то идеализированный, синтетический Крым, элементы которого он находил вокруг себя, сочетая их по своему произволу, подчеркивая то самое, что в окрестностях Феодосии наводит на сравнение с Элладой, с Фиваидой, с некоторыми местами в Испании и вообще со всем тем, в чем особенно обнаруживается красота каменного остова нашей планеты».

Искусствовед и художник Александр Бенуа

Макс Волошин был поклонником японской гравюры. По примеру японских классиков Хокусая и Утамаро свои акварели он подписывал строками своих же стихов. Каждый цвет для него имел особое символическое значение: красный – это земля, глина, плоть, кровь и страсть; синий – воздух и дух, мысль, бесконечность и неизвестность; желтый – солнце, свет, воля, самоосознанность; лиловый – цвет молитвы и тайны; зеленый – растительного царства, надежды и радости бытия.

И над живыми зеркалами
Возникнет темная гора,
Как разметавшееся пламя
Окаменелого костра.
М. Волошин

А посередине, почти у самой кромки воды, белый дом с башней, похожий на Корабль, всеми окнами открытый морю и небу, — дом Волошина. Знаменитый Дом Поэта. Где хозяин принимал почти всю русскую культуру начала XX века. Максимилиан Волошин еще при жизни сделал свой дом бесплатным пристанищем многочисленных друзей, знакомых и незнакомых, а в 1931 году завещал его Союзу писателей. С этого дома и началась слава Коктебеля.

Слава Коктебеля

Пожалуй, нет другого такого места на земле, кроме Москвы , Петербурга и Парижа , где бы сходилось столько русских поэтов, писателей, художников. Дом Волошина принимал несколько сотен человек каждый год, через него прошли Николай Гумилев и Осип Мандельштам , Андрей Белый и Марина Цветаева , Валерий Брюсов и Александр Грин , Константин Богаевский и Александр Бенуа , Михаил Булгаков и Алексей Толстой , — множество других носителей знаменитых и менее знаменитых имен русской культуры.

В доме Волошина в Коктебеле Гумилев написал своих «Капитанов»:

На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей...

Здесь же Цветаева впервые увидела своего будущего мужа:

«Они встретились — 17-летний и 18-летняя — 5 мая 1911 года на пустынном, усеянном мелкой галькой коктебельском, волошинском берегу. Она собирала камешки, он стал помогать ей — красивый грустной, кроткой красотой юноша с поразительными, огромными, в пол-лица, глазами. Заглянув в них и все прочтя наперёд, Марина загадала: «Если он подойдёт и подарит мне сердолик, я выйду за него замуж!».

Конечно, сердолик этот он нашёл тотчас же, наощупь, ибо не отрывал своих серых глаз от её зелёных, — и вложил ей его в ладонь, изнутри освещённый крупный камень, который она хранила всю жизнь...», — написала их дочь, Ариадна Эфрон.

Год за годом к дому Волошина тянулись все новые поколения русских литераторов. Миф о выдуманной Волошиным стране Киммерия , память о великом веке поэзии всегда привлекала в Коктебель людей творческих.

В Доме Поэта сейчас музей, основанный в 1974 году. Тут хранятся библиотека и лучшая коллекция картин и акварелей самого поэта.

«Киммерии печальная область»

Влюбленный в суровую красоту залива Волошин выпытал у окрестных холмов, у гор и у моря, у старых пастухов, рыбаков, в книгах и легендах скрытую от глаз историю этого места. И ему открывался генуэзский порт, венецианский порт, порт древнегреческий. На плато Тепсень поэт обнаружил остатки древнего города:

Отроковица эллинской земли
В венецианских бусах Каллиера!

Вслед за поэтом пришли археологи. Первая экспедиция работала на плато в 1929-1930 годах.

Море вынесло в руки поэту обшитый медью кусок дерева — обломок древнегреческого судна — быть может, корабля Одиссея . По легенде, в стране Киммерии царь Итаки спускался в подземное царство Аида. В черных скалах, в ревущих гротах, где открывается чрево мертвого вулкана, и находился будто бы вход в тот мир, откуда живым нет возврата. Разве что многомудрому Одиссею — и певцу Орфею.

Вулкан юрского периода

После Великой Отечественной войны сам поселок переименовали из Коктебеля в Планерское.

С конца семидесятых годов на гору Узун-Сырт, названную в память погибшего планериста горой Клементьева , со всех концов Советского Союза съезжались дельтапланеристы со своими самодельными летательными аппаратами.

И сегодня над опаленнными солнцем низкими горами парят яркие дельтапланы, парапланы, планеры. На набережной мне предложили прокатиться на каком-либо летательном аппарате.

Сверху видно все — крохотный Коктебель, кряж Карадага, рыжую цепь уходящих вдаль холмов, полынную степь и Коктебельскую бухту. С высоты в несколько сот метров гора Клементьева сливается с долиной и исчезает, но я увидела и город Айвазовского Феодосию, и Старый Крым, где умер мечтатель Александр Грин.

Коктебель — страна натуральных вин

Этот лозунг встречает вас в Крыму повсюду, а не только в Коктебеле. Завод марочных вин и коньяков «Коктебель» ведет свою историю с военного 1944 года. Производство коньяков началось в 1961 году. Сейчас это знаменитая марка.

Коктебль давно уже не пустынен, каким был во времена Волошина, и туристам на катерах уже не читают стихи, как когда-то. Это модный и перегруженный курорт. Шумная набережная заполнена барами, торговые палатки с сувенирами, выстроившиеся в два ряда, закрывают вид и на море, и на Дом Поэта. Не всякому приезжему известно само имя Волошина.

Но почти вековая культурная традиция этого места не исчезла. После реконструкции вновь открыт Дом Поэта . Один за другим проводятся поэтический, джазовый, кинофестиваль. Бродят в бухтах и по горам любители дикой природы.

Главное, чтобы природа выдержала. И долгая история этого места, где на плато Тепсень выкопаны амфоры и пифосы с античным вином, продолжится.

Новости партнёров

Пятого мая 1911 года, после чудесного месяца одиночества на развалинах генуэзской крепости в Гурзуфе, в веском обществе пятитомного Калиостро и шеститомной Консуэлы, после целого дня певучей арбы по дебрям восточного Крыма, я впервые вступила на коктебельскую землю, перед самым Максиным домом, из которого уже огромными прыжками, по белой внешней лестнице, несся мне навстречу – совершенно новый, неузнаваемый Макс. Макс легенды, а чаще сплетни (злостной!), Макс, в кавычках, «хитона», то есть попросту длинной полотняной рубашки, Макс сандалий, почему-то признаваемых обывателем только в виде иносказания «не достоин развязать ремни его сандалий» и неизвестно почему страстно отвергаемых в быту – хотя земля та же, да и быт приблизительно тот же, быт, диктуемый прежде всего природой, – Макс полынного веночка и цветной подпояски, Макс широченной улыбки гостеприимства, Макс – Коктебеля.

– А теперь я вас познакомлю с мамой. Елена Оттобальдовна Волошина – Марина Ивановна Цветаева.

Мама: седые отброшенные назад волосы, орлиный профиль с голубым глазом, белый, серебром шитый, длинный кафтан, синие, по щиколотку, шаровары, казанские сапоги. Переложив из правой в левую дымящуюся папиросу: «Здравствуйте!»

Е. О. Волошина, рожденная – явно немецкая фамилия, которую сейчас забылаНотабене! Вспомнила! Тиц. (5 апреля 1938 года, при окончательной правке пять лет спустя!) ( примеч. М. Цветаевой ). . Внешность явно германского – говорю германского, а не немецкого – происхождения: Зигфрида, если бы прожил до старости, та внешность, о которой я в каких-то стихах:

– Длинноволосым я и прямоносым

Германцем славила богов.

(Что для женщины короткие волосы – то для германца длинные.) Или же, то же, но ближе, лицо старого Гёте, явно германское и явно божественное. Первое впечатление – осанка. Царственность осанки. Двинется – рублем подарит. Чувство возвеличенности от одного ее милостивого взгляда. Второе, естественно вытекающее из первого: опаска. Такая не спустит. Чего? Да ничего. Величественность при маленьком росте, величие – изнизу, наше поклонение – сверху. Впрочем, был уже такой случай – Наполеон.

Глубочайшая простота, костюм как прирос, в другом немыслима и, должно быть, неузнаваема: сама не своя, как и оказалось, два года спустя на крестинах моей дочери: Е. О., из уважения к куму – моему отцу – и снисхождения к людским навыкам, была в юбке, а юбка не спасла. Никогда не забуду, как косился старый замоскворецкий батюшка на эту крестную мать, подушку с младенцем державшую, как ларец с регалиями, и вокруг купели выступавшую как бы церемониальным маршем. Но вернемся назад, в начало. Все: самокрутка в серебряном мундштуке, спичечница из цельного сердолика, серебряный обшлаг кафтана, нога в сказочном казанском сапожке, серебряная прядь отброшенных ветром волос – единство. Это было тело именно ее души.

Не знаю, почему – и знаю, почему – сухость земли, стая не то диких, не то домашних собак, лиловое море прямо перед домом, сильный запах жареного барана, – этот Макс, эта мать – чувство, что входишь в Одиссею.

Елена Оттобальдовна Волошина. В детстве любимица Шамиля, доживавшего в Калуге последние дни. «Ты бы у нас первая красавица была, на Кавказе, если бы у тебя были черные глаза». (Уже сказала – голубые.) Напоминает ему его младшего любимого сына, насильную чужую Калугу превращает в родной Кавказ. Младенчество на коленях побежденного Шамиля – как тут не сделаться Кавалером Надеждой Дуровой или, по крайней мере, не породить поэта! Итак, Шамиль. Но следующий жизненный шаг – институт. Красавица, все обожают. «Поцелуй меня!» – «Дашь третье за обедом – поцелую». (Целоваться не любила никогда.) К концу обеда перед корыстной бесстрастной красавицей десять порций пирожного, то есть десять любящих сердец. Съев пять, остальными, царственным жестом, одаривала: не тех, кто дали, а тех, кто не дали.

Каникулы дома, где уже ходит в мужском, в мальчишеском – пижам в те времена (шестьдесят лет назад!) не было, а для пиджака, кроме его куцего уродства, была молода.

О ее тогдашней красоте. Возглас матроса, видевшего ее с одесского мола, купающейся: «И где же это вы, такие красивые, рудитесь?!» – самая совершенная за всю мою жизнь словесная дань красоте, древний возглас рыбака при виде Афродиты, возглас – почти что отчаяния! – перекликающийся во мне с недавними строками пролетарского поэта Петра Орешина, идущего полем:

Да разве можно, чтоб фуражки

Пред красотой такой не снять?

Странно, о родителях Е. О. не помню ни слова, точно их и не было, не знаю даже, слышала ли что-нибудь. И отец, и мать для меня покрыты орлиным крылом Шамиля. Его сын, не их дочь.

После института сразу, шестнадцати лет, замужество. Почему так сразу и именно за этого, то есть больше чем вдвое старшего и совсем не подходящего? Может быть, здесь впервые обнаруживается наличность родителей. Так или иначе, выходит замуж и в замужестве продолжает ходить – тонкая, как тростинка – в мальчишеском, удивляя и забавляя соседей по саду. Дело в Киеве, и сады безмерные.

Вот ее изустный рассказ:

– Стою на лесенке в зале и белю потолок – я очень любила белить сама – чтобы не замазаться, в похуже – штанах, конечно, и в похуже – рубашке. Звонок. Кого-то вводят. Не оборачивая головы, белю себе дальше. К Максиному отцу много ходили, не на всех же смотреть.

«Молодой человек!» – не оборачиваюсь. – «А молодой человек?» Оборачиваюсь. Какой-то господин, уже в летах. Гляжу на него с лестницы и жду, что дальше. «Соблаговолите передать папаше... то-то и то-то...» – «С удовольствием». Это он меня не за жену, а за сына принял. Потом рассказываю Максиному отцу – оказался его добрым знакомым. «Какой у вас сынок шустрый, и все мое к вам дело передал толково, и белит так славно». Максин отец – ничего. «Да, – говорит, – ничего себе паренек». (Кстати, никогда не говорила муж, всегда – Максин отец, точно этим указывая точное его значение в своей жизни – и назначение.) Сколько-то там времени прошло – у нас парадный обед, первый за мою бытность замужем, все Максиного отца сослуживцы. Я, понятно: уже не в штанах, а настоящей хозяйкой дома: и рюши, и буфы, и турнюр на заду – все честь честью. Один за другим подходят к ручке. Максин отец подводит какого-то господина: «Узнаешь?» Я-то, конечно, узнаю – тот самый, которого я чуть было заодно не побелила, а тот: «Разрешите представиться». А Максин отец ему: «Да что ты, что ты! Давно знакомы». – «Никогда не имел чести». – «А сынишку моего на лестнице помнишь, потолок белил? Она – самый ». Тот только рот раскрыл, не дышит, вот-вот задохнется. «Да я, да оне, да простите вы меня, сударыня, ради Бога, где у меня глаза были?» – «Ничего, – говорю, – там где следует». Целый вечер отдышаться не мог!

Из этой истории заключаю, что рожденная страсть к мистификации у Макса была от обоих родителей. Языковой же дар – явно от матери. Помню, в первое коктебельское лето, на веранде, ее возмущенный голос:

– Как ужасно нынче стали говорить! Вот Лиля и Вера, – ведь не больше, как на двести слов словарь, да еще как они эти слова употребляют! Рассказывает недавно Лиля о каком-то своем знакомом, ссыльном каком-то: «И такой большой, печальный, интеллигентный глаз...» Ну, как глаз может быть интеллигентным? И все у них интеллигентное, и грудной ребенок с интеллигентным выражением, и собака с интеллигентной мордой, и жандармский полковник, с интеллигентными усами... Одно слово на всё, да и то не русское, не только не русское, а никаковское, ведь по-французски intelligent – умный. Ну, вы, Марина, знаете, что это такое?

– Футляр для очков.

– И вовсе не футляр! Зачем вам немецкое искаженное Futteral, когда есть прекрасное настоящее русское слово – очешник. А еще пишете стихи! На каком языке?

Но вернемся к молодой Е. О. Потеряв первого ребенка – обожаемую, свою , тоже девочку-мальчика, четырехлетнюю дочку Надю, по которой тосковала до седых и белых волос, Е. О., забрав двухлетнего Макса, уходит от мужа и селится с сыном – кажется, в Кишиневе. Служит на телеграфе. Макс дома, с бабушкой – ее матерью. Помню карточку в коктебельской комнате Е. О., на видном месте: старинный мальчик или очень молодая женщина являют миру стоящего на столе маленького Геракла или Зевеса – как хотите, во всяком случае нечто совсем голое и очень кудрявое.

Два случая из детского Макса. (Каждая мать сына, даже если он не пишет стихов, немного мать Гёте, то есть вся ее жизнь о нем, том, рассказы; и каждая молодая девушка, даже если в этого Гёте не влюблена, при ней – Беттина на скамеечке.)

Жили бедно, игрушек не было, разные рыночные. Жили – нищенски. Вокруг, то есть в городском саду, где гулял с бабушкой, – богатые, счастливые, с ружьями, лошадками, повозками, мячиками, кнутиками, вечными игрушками всех времен. И неизменный вопрос дома:

– Мама, почему у других мальчиков есть лошадки, а у меня нет, есть вожжи с бубенчиками, а у меня нет?

На который неизменный ответ:

– Потому что у них есть папа, а у тебя нет.

И вот после одного такого папы, которого нет, – длительная пауза и совершенно отчетливо:

– Женитесь.

Другой случай. Зеленый двор, во дворе трехлетний Макс с матерью.

– Мама, станьте, пожалуйста, носом в угол и не оборачивайтесь.

– Это будет сюрприз. Когда я скажу можно, вы обернетесь!

Покорная мама орлиным носом в каменную стену.

Ждет, ждет:

– Макс, ты скоро? А то мне надоело!

– Сейчас, мама! Еще минутка, еще две. – Наконец: – Можно!

Оборачивается. Плывущая улыбкой и толщиной трехлетняя упоительная морда.

– А где же сюрприз?

– А я (задохновение восторга, так у него и оставшееся) к колодцу подходил – до-олго глядел – ничего не увидел.

– Ты просто гадкий непослушный мальчик! А где же сюрприз?

– А что я туда не упал.

Колодец, как часто на юге, просто четырехугольное отверстие в земле, без всякой загородки, квадрат провала. В такой колодец, как и в тот наш совместный водоем, действительно можно забрести . Еще случай. Мать при пятилетнем Максе читает длинное стихотворение, кажется, Майкова, от лица девушки, перечисляющей все, чего не скажет любимому: «Я не скажу тебе, как я тебя люблю, я не скажу тебе, как тогда светили звезды, освещая мои слезы, я не скажу тебе, как обмирало мое сердце, при звуке шагов – каждый раз не твоих, я не скажу тебе, как потом взошла заря», и т. д. и т.д. Наконец – конец. И пятилетний, глубоким вздохом:

– Ах, какая! Обещала ничего не сказать, а сама все взяла да и рассказала!

Последний случай дам с конца. Утро. Мать, удивленная долгим неприходом сына, входит в детскую и обнаруживает его спящим на подоконнике.

– Макс, что это значит?

Макс, рыдая и зевая:

– Я, я не спал! Я – ждал! Она не прилетала!

– Жар-птица! Вы забыли, вы мне обещали, если я буду хорошо вести себя...

– Ладно, Макс, завтра она непременно прилетит, а теперь – идем чай пить.

На следующее утро – до-утро, ранний или очень поздний прохожий мог бы видеть в окне одного из белых домов Кишинева, стойком, как на цоколе – лбом в зарю – младенческого Зевеса в одеяле, с прильнувшей у изножья, другой головой, тоже кудрявой. И мог бы услышать – прохожий – но в такие времена, по слову писателя, не проходит никто:

«Si quelqu"un était venu а passer... Mais il ne passe jamais personne...»Если бы кто-нибудь прошел мимо... Но никто никогда не проходит здесь ( фр .).

И мог бы услышать прохожий:

– Ма-а-ма! Что это?

– Твоя Жар-птица, Макс, – солнце!

Читатель, наверное, уже отметил прелестное старинное Максино «Вы» матери – перенятое им у нее, из ее обращения к ее матери. Сын и мать уже при мне выпили на брудершафт: тридцатишестилетний с пятидесятишестилетней – чокнулись, как сейчас вижу, коктебельским напитком ситро, то есть попросту лимонадом. Е. О. при этом пела свою единственную песню – венгерский марш, сплошь из согласных.

Думаю, что те из читателей, знавшие Макса и Е. О. лично, ждут от меня еще одного ее имени, которое сейчас произнесу:

Пра – от прабабушки, а прабабушка не от возраста – ей тогда было пятьдесят шесть лет, – а из-за одной грандиозной мистификации, в которой она исполняла роль нашей общей прабабки, Кавалерственной Дамы Кириенко (первая часть их с Максом фамилии) – о которой, мистификации, как вообще о целом мире коктебельского первого лета, когда-нибудь отдельно, обстоятельно и увлекательно расскажу.

Но было у слова Пра другое происхождение, вовсе не шутливое – Праматерь, Матерь здешних мест, ее орлиным оком открытых и ее трудовыми боками обжитых. Верховод всей нашей молодости. Прародительница Рода – так и не осуществившегося, Праматерь – Матриарх – Пра.

Никогда не забуду, как она на моей свадьбе, в большой приходской книге, в графе свидетели, неожиданно и неудержимо через весь лист – подмахнула:

«Неутешная вдова Кириенко-Волошина».

В ней неизбывно играло то, что немцы называют Einfall («в голову пришло»), и этим она походила, на этот раз, уже на мать Гёте, с которым вместе Макс любовно мог сказать:

Von Mütterchen – die Frohnatur

Und Lust zum Fabulieren От матушки – веселый нрав и страсть к сочинительству ( нем .). .

А сколького я еще не рассказала! О ней бы целую книгу, ибо она этой целой книгой – была, целым настоящим Bilderbuch"омКнигой с иллюстрациями ( нем .). для детей и поэтов. Но помимо ее человеческой и всяческой исключительности, самоценности, неповторимости – каждая женщина, вырастившая сына одна, заслуживает, чтобы о ней рассказали, независимо даже от удачности или неудачности этого ращения. Важна сумма усилий, то есть одинокий подвиг одной – без всех, стало быть – против всех. Когда же эта одинокая мать оказывается матерью поэта, то есть высшего, что есть после монаха – почти пустынника и всегда мученика, всякой хвалы – мало, даже моей.

На какие-то деньги, уж не знаю, какие, во всяком случае, нищенские, именно на гроши, Е. О. покупает в Коктебеле кусок земли, и даже не земли, а взморья. Макс на велосипеде ездит в феодосийскую гимназию, восемнадцать верст туда, восемнадцать обратно. Коктебель – пустыня. На берегу только один дом – волошинский. Сам Коктебель, то есть болгарско-татарская деревня этого наименования, за две версты, на шоссе. Е. О. ставит редким проезжающим самовары и по вечерам, от неизбывного одиночества, выходит на пустынный берег и воет. Макс уже печатается в феодосийском листке, за ним уже слава поэта и хвост феодосийских гимназисток:

– Поэт, скажите экспромт!

Е. О. В. никогда больше не вышла замуж. Это не значит, что она никого не любила, это значит, что она очень любила Макса, больше любимого и больше себя тоже. Отняв у сына отца – дать ему вотчима, сына обратить в пасынка, собственного сына в чужого пасынка, да еще такого сына, без когтей и со стихами... Были наезды какого-то стройного высокого всадника, были совместные и, нужно думать, очень высокие верховые прогулки в горы. Был, очевидно, последний раз: «Да?» – «Нет!» – после которого высокий верховой навсегда исчез за поворотом. Это мне рассказывали феодосийские старожилы и даже называли имя какого-то иностранца. Увез бы в свою страну, была бы – кто знает – счастливой... но – Максимилиан Александрович того приезжего терпеть не мог, – это говорит старожил, от которого все это слышала, – всех любил, ко всем был приветлив, а с этим господином сразу не пошло. И господин этот его тоже не любил, даже презирал за то, что мужского в нем мало: и вина не пьет, и верхом не ездит, разве что на велосипеде... А к стихам этот господин был совсем равнодушен, он и по-русски неважно говорил, не то немец, не то чех. Красавец зато! Так и остались М. А. с мамашей, одни без немца, а зато в полном согласии и без всяких неприятностей.

Это была неразрывная пара, и вовсе не дружная пара. Вся мужественность, данная на двоих, пошла на мать, вся женственность – на сына, ибо элементарной мужественности в Максе не было никогда, как в Е. О. элементарной женственности. Если Макс позже являл чудеса бесстрашия и самоотверженности, то являл их человек и поэт, отнюдь не муж (воин). Являл в делах мира (перемирия), а не в делах войны. Единственное исключение – его дуэль с Гумилевым из-за Черубины де Габриак, чистая дуэль защиты. Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом – Е. О.

– Погляди, Макс, на Сережу, вот – настоящий мужчина! Муж. Война – дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь?

– Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.

– Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая – делать.

– Такие времена, мама, всегда у зверей – это называется животные инстинкты.

Настолько не воин, что ни разу не рассорился ни с одним человеком из-за другого. Про него можно сказать, «qu"il n"épousait pas les querelles de ses amis»Что он не ввязывался в ссоры своих друзей ( фр. ). .

В начале дружбы я часто на этом с ним сшибалась, расшибалась – о его неуязвимую мягкость. Уже без улыбки и как всегда, когда был взволнован, подымая указательный палец, даже им грозя:

– Ты не понимаешь, Марина. Это совсем другой человек, чем ты, у него и для него иная мера. И по-своему он совершенно прав – так же, как ты – по-своему.

Вот это «прав по-своему» было первоосновой его жизни с людьми. Это не было ни мало -, ни равно-душие, утверждаю. Не малодушие, потому что всего, что в нем было, было много – или совсем не было, и не равнодушие, потому что у него в миг такого средостояния душа раздваивалась на целых и цельных две, он был одновременно тобою и твоим противником и еще собою, и все это страстно, это было не двоедушие, а вседушие, и не равнодушие, а некое равноденствие всего существа, то солнце полдня, которому всё иначе и верно видно.

О расчете говорить нечего. Не став ни на чью сторону, или, что то же, став на обе, человек чаще осужден обеими. Ведь из довода: «он так же прав, как ты» – мы, кто бы мы ни были, слышим только: он прав и даже: он прав, настолько, когда дело идет о нас, равенства в правоте нету. Не становясь на сторону мою или моего обидчика, или, что то же, становясь на сторону и его, и мою, он просто оставался на своей, которая была вне (поля действия и нашего зрения) – внутри него и au-dessus de la mêléeНад схваткой ( фр .). .

Ни один человек еще не судил солнце за то, что оно светит и другому, и даже Иисус Навин, остановивший солнце, остановил его и для врага. Человек и его враг для Макса составляли целое: мой враг для него был часть меня. Вражду он ощущал союзом. Так он видел и германскую войну, и гражданскую войну, и меня с моим неизбывным врагом – всеми. Так можно видеть только сверху, никогда сбоку, никогда из гущи. А так он видел не только чужую вражду, но и себя с тем, кто его мнил своим врагом, себя – его врагом. Вражда, как дружба, требует согласия (взаимности). Макс на вражду своего согласия не давал и этим человека разоружал. Он мог только противо-стоять человеку, только предстоянием своим он и мог противостоять человеку: злу, шедшему на него.

Думаю, что Макс просто не верил в зло, не доверял его якобы простоте и убедительности: «Не всё так просто, друг Горацио...» Зло для него было тьмой, бедой, напастью, гигантским недоразумением – du bien mal entenduПлохо понятым добром ( фр .). – чьим-то извечным и нашим ежечасным недосмотром, часто – просто глупостью (в которую он верил ) – прежде всего и после всего – слепостью, но никогда – злом. В этом смысле он был настоящим просветителем, гениальным окулистом. Зло – бельмо, под ним – добро.

Всякую занесенную для удара руку он, изумлением своим, превращал в опущенную, а бывало, и в протянутую. Так он в одно мгновение ока разоружил злопыхавшего на него старика Репина, отошедшего от него со словами: «Такой образованный и приятный господин – удивительно, что он не любит моего Иоанна Грозного!» И будь то данный несостоявшийся наскок на него Репина, или мой стакан – через всю террасу – в дерзкую актрису, осмелившуюся обозвать Сару Бернар старой кривлякой, или, позже, распря русских с немцами, или, еще позже, белых с красными, Макс неизменно стоял вне: за каждого и ни против кого. Он умел дружить с человеком и с его врагом, причем никто никогда не почувствовал его предателем, себя – преданным, причем каждый (вместе, как порознь) неизменно чувствовал всю исключительную его, М. В., преданность ему, ибо это – было. Его дело в жизни было – сводить, а не разводить, и знаю, от очевидцев, что он не одного красного с белым человечески свел, хотя бы на том, что каждого, в свой час, от другого спас. Но об этом позже и громче.

Миротворчество М. В. входило в его мифотворчество: мифа о великом, мудром и добром человеке.

Если каждого человека можно дать пластически, Макс – шар, совершенное видение шара: шар универсума, шар вечности, шар полдня, шар планеты, шар мяча, которым он отпрыгивал от земли (походка) и от собеседника, чтобы снова даться ему в руки, шар шара живота, и молния, в минуты гнева, вылетавшая из его белых глаз, была, сама видела, шаровая.

Разбейся о шар. Поссорься с Максом.

Да, земной шар, на котором, как известно, горы, и высокие, бездны, и глубокие, и который все-таки шар. И крутился он, бесспорно, вокруг какого-то солнца, от которого и брал свой свет, и давал свой свет. Спутничество: этим продолжительным, протяжным словом дан весь Макс с людьми – и весь без людей. Спутник каждого встречного и, отрываясь от самого близкого, – спутник неизвестного нам светила. Отдаленность и неуклонность спутника. То что-то , вечно стоявшее между его ближайшим другом и им и ощущаемое нами почти как физическая преграда, было только – пространство между светилом и спутником, то уменьшавшееся, то увеличивавшееся, но неуклонно уменьшавшееся и увеличивавшееся, ни на пядь ближе, ни на пядь дальше, а в общем все то же. То равенство притяжения и отдаления, которое, обрекая друг на друга два небесных тела, их неизменно и прекрасно рознит.


Помню, относительно его планетарности, в начале встречи – разминовение. В ответ на мое извещение о моей свадьбе с Сережей Эфроном Макс прислал мне из Парижа, вместо одобрения или, по крайней мере, ободрения – самые настоящие соболезнования, полагая нас обоих слишком настоящими для такой лживой формы общей жизни, как брак. Я, новообращенная жена, вскипела: либо признавай меня всю, со всем, что я делаю и сделаю (и не то еще сделаю!) – либо... И его ответ: спокойный, любящий, бесконечно-отрешенный, непоколебимо-уверенный, кончавшийся словами: «Итак, до свидания – до следующего перекрестка!» – то есть когда снова попаду в сферу его влияния, из которой мне только кажется – вышла, то есть совершенно как светило – спутнику. Причем – умилительная наивность! – в полной чистоте сердца неизменно воображал, что спутник в человеческих жизнях – он. Сказанного, думаю, достаточно, чтобы не объяснять, почему он никогда не смог стать попутчиком – ни тамошним, ни здешним.

Макс принадлежал другому закону, чем человеческому, и мы, попадая в его орбиту, неизменно попадали в его закон. Макс сам был планета. И мы, крутившиеся вокруг него, в каком-то другом, большем круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали.

Макс был знающий. У него была тайна, которой он не говорил. Это знали все, этой тайны не узнал никто. Она была в его белых, без улыбки, глазах, всегда без улыбки – при неизменной улыбке губ. Она была в нем, жила в нем, как постороннее для нас, однородное ему – тело. Не знаю, сумел ли бы он сам ее назвать. Его поднятый указательный палец: это не так! – с такой силой являл это так , что никто, так и не узнав этого так , в существовании его не сомневался. Объяснять эту тайну принадлежностью к антропософии или занятиями магией – не глубоко. Я много штейнерианцев и несколько магов знала, и всегда впечатление: человек – и то, что он знает; здесь же было единство. Макс сам был эта тайна, как сам Рудольф Штейнер – своя собственная тайна (тайна собственной силы), не оставшаяся у Штейнера ни в писаниях, ни в учениках, у М.В. – ни в стихах, ни в друзьях, – самотайна, унесенная каждым в землю.

– Есть духи огня, Марина, духи воды, Марина, духи воздуха, Марина, и есть, Марина, духи земли.

Идем по пустынному уступу, в самый полдень, и у меня точное чувство, что я иду – вот с таким духом земли. Ибо каким ( дух , но земли ), кроме как вот таким, кем, кроме как вот этим, дух земли еще мог быть!

Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко Бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови («А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море...»), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли.

Макс был именно земнородным, и все притяжение его к небу было именно притяжением к небу – небесного тела . В Максе жила четвертая, всеми забываемая стихия – земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нем, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным. Есть аэролиты небесные. Макс был – земной монолит, Макс был именно обратным мозаике, то есть монолитом. Не составленным, а сорожденным. Это одно было создано из всего. По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог. Даже черепная коробка его, с этой неистовой, неистощимой растительностью, которую даже волосами трудно назвать, физически ощущалась как поверхность земного шара, отчего-то и именно здесь разразившаяся таким обилием. Никогда волосы так явно не являли принадлежности к растительному царству. Так, как эти волосы росли, растет из трав только мята, полынь, ромашка, всё густое, сплошное, пружинное, и никогда не растут волосы. Растут, но не у обитателей нашей средней полосы, растут у целых народов, а не у индивидуумов, растут, но черные, никогда – светлые. (Росли светлые, но только у богов.) И тот полынный жгут на волосах, о котором уже сказано, был только естественным продолжением этой шевелюры, ее природным завершением и пределом.

– Три вещи, Марина, вьются: волосы, вода, листва. Четыре, Марина, – пламя.

О пламени. Рассказ. Кто-то из страстных поклонников Макса, в первый год моего с Максом знакомства, рассказал мне почти шепотом, что:

В иные минуты его сильной сосредоточенности от него, из него – концов пальцев и концов волос – было пламя, настоящее, жгущее. Так, однажды за его спиной, когда он сидел и писал, загорелся занавес.

Возможно. Стоял же над Екатериной Второй целый столб искр, когда ей чесали голову. А у Макса была шевелюра – куда екатерининской! Но я этого огня не видала никогда, потому не настаиваю, кроме того, такой огонь, от которого загорается занавес, для меня не в цене, хотя бы потому, что вместо и вместе с занавесом может неожиданно спалить тетрадь с тем огнем, который для меня только один и в цене. На огне не настаиваю, на огнеиспускаемости Макса не настаиваю, но легенды этой не упускаю, ибо каждая – даже басня о нас – есть басня именно о нас, а не о соседе. (Низкая же ложь – автопортрет самого лжеца.)

Выскакивал или не выскакивал из него огонь, этот огонь в нем был – так же достоверно, как огонь внутри земли. Это был огромный очаг тепла, физического тепла, такой же достоверный тепловой очаг, как печь, костер, солнце. От него всегда было жарко – как от костра, и волосы его, казалось, так же тихонько, в концах, трещали, как трещит хвоя на огне. Потому, казалось, так и вились, что горели (crépitementТреск ( фр .). ). Не могу достаточно передать очарования этой физики, являвшейся целой половиной его психики, и, чту важнее очарования, а в жизни – очарованию прямо обратно – доверия, внушаемого этой физикой.

О него всегда хотелось потереться, его погладить, как огромного кота, или даже медведя, и с той же опаской, так хотелось, что, несмотря на всю мою семнадцатилетнюю робость и дикость, я однажды все-таки не вытерпела: «М. А., мне очень хочется сделать одну вещь...» – «Какую вещь?» – «Погладить вас по голове...» – Но я и договорить не успела, как уже огромная голова была добросовестно подставлена моей ладони. Провожу раз, провожу два, сначала одной рукой, потом обеими – и изнизу сияющее лицо: «Ну что, понравилось?» – «Очень!» И, очень вежливо и сердечно: «Вы, пожалуйста, не спрашивайте. Когда вам захочется – всегда. Я знаю, что многим нравится», – объективно, как о чужой голове. У меня же было точное чувство, что я погладила вот этой ладонью – гору. Взлобье горы.

Взлобье горы. Пишу и вижу: справа, ограничивая огромный коктебельский залив, скорее разлив, чем залив, – каменный профиль, уходящий в море. Максин профиль. Так его и звали. Чужие дачники, впрочем, попробовали было приписать этот профиль Пушкину, но ничего не вышло, из-за явного наличия широченной бороды, которой профиль и уходил в море. Кроме того, у Пушкина головка была маленькая, эта же голова явно принадлежала огромному телу, скрытому под всем Черным морем. Голова спящего великана или божества. Вечного купальщика, как залезшего, так и не вылезшего, а вылезшего бы – пустившего бы волну, омывшую бы все побережье. Пусть лучше такой лежит. Так профиль за Максом и остался.

Побывать в Коктебеле и не зайти в Дом поэта - непростительно. Необычный дом-корабль вот уже больше 100 лет стоит на набережной, обращенный вытянутыми окнами к морю, и чем-то напоминает своего хозяина, поэта и художника Максимилиана Волошина.

Человек он был неординарный. Даже друзья признавались, что невозможно понять, шутит Волошин или говорит серьезно. "Скажите, неужели все, что рассказывают о порядках в вашем доме, правда?", спрашивали у Макса вновь прибывшие гости. "А что рассказывают?" - "Говорят, что каждый, кто приезжает к вам в дом, должен поклясться: мол, считаю Волошина выше Пушкина! Что у вас право первой ночи с любой гостьей. И что, живя у вас, женщины одеваются в "полпижамы": одна разгуливает по Коктебелю в нижней части на голом теле, другая - в верхней. Еще, что вы молитесь Зевсу. Лечите наложением рук. Угадываете будущее по звездам. Ходите по воде, аки посуху. Приручили дельфина и ежедневно доите его, как корову. Правда это?" "Конечно, правда!" - гордо отвечал Волошин. И были те, кто верил! Его многогранность притягивала многих, и возможно, во многом благодаря Максимилиану Александровичу Коктебель из захолустья превратился в модный дачный оселок, который в первую очередь облюбовали поэты, писатели и артисты. Но обо всем по порядку.

Сейчас вокруг дома густо разрослись деревья. Поэтому не сразу замечаешь, что разноуровневое каменное здание опоясано светло-голубыми террасами и балкончиками, а в мастерскую можно подняться по длинной, будто корабельные сходни, лестнице.

На первом этаже располагаются небольшие комнаты-каюты, из которых 3 открыты для осмотра. В первом зале стены увешены фотографиями из домашнего архива, под стеклом - личные вещи, книги и рукописи. Здесь речь пойдет о биографии Максимилиана Волошина.

Максимилиан Александрович Волошин родился 28 мая 1877 года в Киеве. Его отец Александр Максимович Кириенко-Волошин был членом Киевской палаты уголовного и гражданского суда, служил коллежским советником. Мать Елена Оттобальдовна, урождённая Глазер, происходила из семьи обрусевших немцев. Вскоре после рождения Максимилиана родители мальчика расстались, и своего отца Волошин не помнил. Александр Максимович Кириенко-Волошин умер в 1881 году, когда Максу не исполнилось и 5 лет.

Воспитанием сына занялась мать. Спустя несколько лет после смерти мужа, она вместе с сыном переезжает в Москву, где Елена Оттобальдовна устраивается на службу в контору при строящейся Московско-Брестской железной дороге. Макс остается дома с няней. Уже в 5 лет он научился читать, а став немного старше стал заучивать наизусть стихи Лермонтова и Пушкина.

В Москве мать отдает Макса в гимназию. Волошин считал годы, проведенные в гимназии, потраченными впустую. Сам он мечтает только о двух вещах - писать стихи и жить налегке. Стихи он начинает писать в 12 лет, а чуть позже в 1893 году сбывается и вторая его мечта - его мать купила землю в Коктебеле и они переехали на юг. На этот переезд Елена Оттобальдовна решается из-за дороговизны в Москве и из-за астмы Максимилиана. 17 марта 1893 года Волошин записал в дневнике: "Сегодня великий день. Сегодня решилось, что мы едем в Крым, в Феодосию, и будем там жить. Едем навсегда!.. Прощай, Москва! Теперь на юг, на юг! На этот светлый, вечно юный, вечно цветущий, прекрасный, чудесный юг!"

Волошин продолжил обучение в Феодосийской гимназии, где ему нравится больше, чем в Москве. Он продолжает писать стихи, и в 1895 году его стихотворение "Над могилой В. К. Виноградова" (директора феодосийской гимназии) было напечатано. Но сам поэт считал своим подлинным литературным дебютом публикацию стихотворений в журнале "Новый путь" в 1903 году.

В Феодосии Макса уже и девушки узнают на улице, причем не только как поэта, но и как актера гимназического театра. По воспоминаниям современников, он настолько вжился в роль городничего в пьесе Гоголя "Ревизор", что не только сорвал овации зала, но и получил личную благодарность от присутствующего на спектакле полицмейстера.

По окончании гимназии Макс мечтает об историко-филологическом факультете Московского университета, но поступает на юридический. Через год его отчисляют за участие в подготовке студенческих забастовок и высылают в Феодосию под негласный надзор полиции.

В это время Максимилиан совершает свою первую поездку по Европе вместе с матерью. Вернувшись в Москву, он узнает, что к занятиям все еще не допущен. Он отправляет прошение на имя ректора Московского университета, его восстанавливают, и, сдав экстерном экзамены, Макс переходит на третий курс юридического факультета.

После экзаменов Волошин вместе с друзьями Василием Ишеевым и Леонидом Кандауровым отправляется в свое второе путешествие по Европе. Выехав 26 мая 1900 года из Москвы, молодые люди по очереди вели дневник "Журнал путешествия, или Сколько стран можно увидать на полтораста рублей". У каждого было по 150 рублей и оказалось, что за эти деньги можно посетить 4 страны - Австро-Венгрию, Германию, Италию и Грецию (Швейцария и Турция не в счет).

На центральном фото Волошин с друзьями Л. В. Кандауровым и В. П. Ищеевым, Рим. 1900 год

Юные путешественники увидели европейские достопримечательности, попутно попадая в нештатные ситуации, и по счастью из которых благополучно выбирались. Из Константинополя, где по каким-то причинам друзья были сначала задержаны, а затем отпущены турецкой полицией, они прибывают в Севастополь. И самое важное, в этом путешествии родились стихи для книги Волошина "Годы странствий" - первый цикл первого сборника стихотворений, вышедшего в 1910 году. Этим же словосочетанием поэт определил соответствующий этап своего жизненного пути.

В 20-х числах августа 1900 года по приезде в Феодосию Макс был арестован и отправлен в московскую тюрьму, но уже 1 сентября его отпустили "до особого распоряжения". Предвидя скорую ссылку, он решает принять предложение знакомого и уехать в Среднюю Азию на разведку трассы железной дороги Оренбург - Ташкент.

1900-й год стал в жизни Волошина переломным. Как он сам об этом позже напишет: "1900-й год, стык двух столетий, был годом моего духовного рождения". Осознавая, что на юридический факультет он возвращаться уже не хочет, и единственное, что истинно увлекает его и чему он готов посвятить себя - это искусствоведение. В 1901 году Максимилиан Александрович уезжает в Париж, связав на долгие годы свою жизнь с удивительным городом.

Об этом периоде Волошин напишет в своей автобиографии: "В эти годы - я только впитывающая губка. Я весь - глаза, весь - уши". Он посещает школу при Лувре, лекции при Сорбонне, начинает писать статьи о французских художниках, скульпторах и печататься для русских изданий.

В 1903 году Максимилиан Александрович ненадолго приезжает в Москву, где знакомиться с Маргаритой Васильевной Сабашниковой - Аморей, как называли её близкие. По словам Волошина в ней он увидел "удивительное сочетание ума и красоты".

Маргарита Васильевна Сабашникова была наследницей двух крепких купеческих родов - Сабашниковых и Андреевых. К моменту знакомства с Волошином она художница и поэтесса, стихи которой уже печатают. Спустя некоторое время Маргарита приезжает в Париж, чтоб совершенствоваться в живописи. Макс становится для неё гидом, а она для него - поэтической музой. Стихи 1903-1907 годов, посвященные ей, вошли в поэтический цикл "Ainori Amara Sacrum" ("Святая горечь любви").

Годы жизни, проведенные в Париже, Волошин называет "периодом блуждания духа". В это время он проходи через множество религий: изучал буддизм, католицизм, оккультизм, магию, входит в масонскую ложу. Вместе с Маргаритой они посещают лекции Рудольфа Штайнера - основателя духовной науки антропософии. "Именно Штайнеру больше всего из людей обязан познанием самого себя", - писал Волошин. Правда, впоследствии от антропософии, как и от других религий, он отошел. В отличие от Маргариты, которая осталась верна учению Штайнера до конца своей жизни.

Отношение молодых людей были непростые, но, тем не менее, 12 апреля 1906 года они обвенчались в церкви Святого Власия в Москве. После венчания молодожены вернулись в Париж, а затем отправились в свадебное путешествие по Дунаю.

Маргарита Сабашникова и Максимилиан Волошин, Париж, 1906 год

В июле 1906 года они приезжают в Коктебель, чтобы повидаться с Еленой Оттобальдовной, но уже в ноябре отправляются в Петербург, где селятся в знаменитом "доме с башнями" или просто "Башне" на Таврической улице. В это же время там жил философ и поэт-символист Вячеслав Иванов, у которого на "Ивановские среды" собирались поэты серебряного века. И случилось так, что здесь на "Башне" между Аморей, Ивановым и его женой Лидией Зиновьевой-Аннибал возникают сложные отношения, которые привели к тому, что в 1907 году Макс и Маргарита расстались.

Официально развод был оформлен только в спустя 20 лет, и все эти годы бывшие супруги поддерживали дружеские отношения. Так, в 1914 году по просьбе Маргариты Волошин приезжал в местечко Дорнах в Швейцарии, где строился антропософский центр - Иоанново здание или храм Гётеанума Штайнера. Маргарита работает на строительстве храма как художник, а Волошину доверили эскиз 400-иетрового занавеса для Гётеанума. Он работает резчиком по дереву, но уже в январе 1915 года уехал в Париж.

В это время выходит его второй сборник стихов, посвященный Первой мировой войне "Год пылающего мира". Он много работает как переводчик: переводит как французских поэтов, так и бельгийского поэта Эмиля Верхарна. До сих пор переводы Волошина стихов Верхарна считаются одними из лучших.

В 1916 году по просьбе Елены Оттобальдовны Макс возвращается в Россию. Тогда же выходит третий сборник его стихов "Иверни", что означает "осколки", поскольку в сборник вошли его лучшие произведения.

В роковом 1917 году Волошин приезжает в этот дом в Коктебеле, и больше не покидает его до самой своей смерти. Здесь же встречает революцию и последовавшую гражданскую войну. В сложный в истории России период он занимает позицию над схваткой, не примыкая ни к одной из сторон, не разделяя взглядов ни белых, ни красных. Однако у себя на чердаке он устраивает тайник, где прячет приговоренных к расстрелу. Когда генерал Сулькевич выбил красных из Крыма, у Волошина скрывался делегат подпольного большевистского съезда. "Имейте в виду, что когда вы будете у власти, точно так же я буду поступать и с вашими врагами!", - пообещал Макс.

В 1919 году у Волошина вышел последний сборник стихов "Демоны глухонемые". После публикации в 1923 году в журнале "На посту" статьи Б. Таля "Поэтическая контрреволюция в стихах М. Волошина" Максимилиана Александровича перестают печатать. За поэтом закрепляется ярлык ярого выдержанного контрреволюционера и монархиста, творчество которого молодой строящейся советской стране чуждо.

Но несмотря ни на что, после гражданской войны в коктебельский дом к Волошину продолжают приезжать представители русской творческой интеллигенции. Дом поэта становится бесплатным домом отдыха для писателей. Но этому не верят местные власти, и требуют от Волошина уплаты налогов за содержание гостиницы. Поэтому гости были вынуждены писать расписки о том, что жильё им сдается абсолютно бесплатно. Одна из таких "подписок" лежит под стеклом музейной витрины;

В 1922 году в Крыму начался голод. Елена Оттобальдовна серьезно заболела, и из Феодосии пригласили медсестру Марию Степановну Заболотскую. Перед смертью Елена Оттобальдовна советует Максу "женись на Марусе, она спасет и тебя, и этот дом". После смерти матери в 1923 году верная Маруся входит в дом на правах хозяйки и жены Волошина, и берет на себя все заботы о гостях.

Максимилиан Александрович продолжал писать стихи и картины. Когда его спрашивали, кем он себя считает - поэтом или художником, он, не задумываясь, отвечал - поэтом. Но потом непременно добавлял: "И художником". Картины Волошина собраны в одной из комнат первого этажа, и рядом с каждой из них хочется задержаться подольше. Несмотря на фееричность их творца, сами полотна можно назвать сдержанными, а где-то и степенно величественными.

Работы Волошина - "Автопортрет", "Астма" и "Лиловый залив"

Работать как художник он начал еще в Париже, пройдя через множество техник. Пробовал писать углем, карандашом, гуашью, работал в смешанной технике, но в итоге останавливается на акварели. Основной сюжет картин - пейзажи древней Киммерии. Волошин придерживался теории, что Киммерия занимала территории от Керченского пролива до Судака.

Акварель М.А. Волошина "Киммерия"

Одними из своих учителей в живописи Волошин считал "классических японцев (Хокусай, Утамаро)", и на манер японцев некоторые из своих картин он подписывал стихотворными строчками. Свои полотна он охотно раздаривал друзьям, говоря: "Вы отдали: и этим вы богаты, Но вы рабы всего, что жаль отдать".

Себя Волошин называл последним эллином и одевался соответствующе. За стеклом выставлен коктебельский хитон Волошина, который шили для него Елена Оттобальдовна и Маруся. На ногах он носил сандалии, на голове - венок из полыни, а в руке обязательно был посох. Здесь же на полочке лежит фотоаппарат Кодак, которым Макс фотографировал гостей.

Рядом на фото засняты археологические раскопки на холме Тепсень ("деревянная мечеть"), расположенном на западной окраине Коктебеля. Наблюдая за археологами, Волошин написал ставшие знаменитыми строчки:

"Каких последов в этой почве нет

Для археолога и нумизмата -

От римских блях и эллинских монет

До пуговицы русского солдата".

Последний зал на первом этаже посвящен истории Коктебеле и гостям Волошина. Известно, что на месте поселка Коктебель когда-то было пустынное побережье. Обжитой была только маленькая деревушку под Карадагом. В конце XIX века сюда приехал Эдуард Андреевич Юнге - врач-офтальмолог из Петербурга. Осматривая побережье во время конной прогулки, он был очарован местными пейзажами настолько, что решил купить всё побережье, благо, что местная земля никого не интересовала и продавалась дешево - по 1 рублю за десятину.

Купив земли, Юнге решил переехать сюда, разбить виноградники, и, самое главное, провести в долину воду. Но вскоре понял, что пенсии офтальмолога не хватит на работы по орошению. Хотя разбить виноградники и заложить винзавод ему удалось, о чем я рассказывала в посте про .

Обращение в министерство сельского хозяйства за содействием в деле мелиорации земель успеха не принесло, и Юнге решает распродать побережье на дачные участки. Так, в газете "Московские ведомости" появилась заметка, что на крымском побережье очень недорого продаются дачные участки, и одними из первых на это объявление откликнулись Елена Оттобальдовна и Павел Павлович фон Теша. В то время они состояли в гражданском браке, но впоследствии мать Волошина завела собственное хозяйство.

В сентябре 1903 года Елена Оттобальдовна и представитель семьи Юнге по доверенности совершили у нотариуса в Феодосии "акт купчей крепости" на участок земли в Коктебеле в тысячу триста две квадратных сажени для М.А. Волошина. В тот же год Максимилиан Александрович начал строительство дома по собственным эскизам, затянувшееся на десятилетие и завершившееся в 1913 году постройкой мастерской, ставшей сакральным центром его дома.

Прибрежные участки в Коктебеле в основном покупали писатели, поэты и актеры - их называли нормальными дачниками. А вот гостей, приезжавших в усадьбу Волошиных, называли обормотами, и предводителем обормотов считалась сама Елена Оттобальдовна. В доме её называли Пра - прародительница, праматерь здешних мест. Она была постоянной участницей розыгрышей, мистификаций и спектаклей, которые устраивал для гостей Макс.

Для гостей был придуман устав "Ордена обормотов", определяющий пункт которого звучал так: "Требование к проживающим - любовь к людям и внесение доли в интеллектуальную жизнь дома". В разные годы устав неукоснительно соблюдали Николай Гумилев, Александр Грин, Алексей Толстой, Максим Горький, Осип Мандельштам, Валерий Брюсов, Андрей Белый, Михаил Зощенко.

Максимилиан Волошин с матерью Еленой Оттобальдовной в Коктебеле

В общей сложности Волошин сдавал гостям 21 комнату, и за сезон здесь могли отдохнуть около 600 человек. Все необходимое отдыхающие привозили с собой. Ни удобств, ни прислуги не было. Лишь в помощь Марусе нанимали женщин из соседней болгарской деревни, помогавших ей готовить. Остальные заботы ложились на плечи хозяйки.

В мае 1911 года у Макса останавливались сестры Цветаевы. Здесь Марина познакомилась со своим будущим мужем, а через несколько она вернулась сюда с дочерью и Сергеем Эфроном. В одном из писем к Волошину Марина Ивановна написала: "Чем я тебе отплачу? Это лето было лучшим из всех моих взрослых лет и им я обязана тебе". Позже в книге воспоминаний "Живое о живом", она попыталась показать характер и самобытность "коктебельского Пана": "Максу я обязана крепостью и открытостью моего рукопожатия и с ними пришедшему доверию к людям. Жила бы как прежде - не доверяла бы, как прежде; может быть, лучше было бы - но хуже".

У Волошина есть картина "Прощание с Коктебелем". На ней изображена молодая девушка, целующая на прощание берег моря. Есть предположение, что это не кто иная, как Марина Цветаева.

Картина Волошина "Прощание с Коктебелем"

А однажды сюда приезжал летчик Константин Константинович Арцеулов, и, прогуливаясь с Максом по одному из холмов, Арцеулов подбросил вверх шляпу, но шляпа не упала на землю, а продолжала планировать в воздухе. Так были открыты восходящие потоки воздуха, которые до сих пор способствуют планеризму на расположенной поблизости горе Клементьева.

Однако с местными властями отношения у Волошина не сложились. В 1928 году чабаны предъявили Максу обвинение в том, что его собаки режут овец. Волошину пришлось выплатить большой штраф. Из-за этой истории у него случился инсульт, восстановиться после которого он не смог, о чем писал: "Я стремительно старею. И физически, и духовно". В 1932 году Волошин заразился гриппом, давшем осложнение и на без того слабые легкие. 11 августа того же года поэта не стало. Ему было всего лишь 55 лет.

Волошин завещал похоронить себя на самом высоком холме Коктебеля - Кучук-Енишары. Через этот холм он ходил пешком из Коктебеля в Феодосию, здесь останавливался, чтобы передохнуть и полюбоваться пейзажем. Он просил не сажать вокруг могилы цветов и деревьев, чтобы не нарушать красоту здешних мест. Вместо этого завещал приносить на могилу камни. С тех пор появилась традиция, поднимаясь на холм к могиле Волошина, нести с собою камешек и загадывать желание.

Рядом с Максимилианом Александровичем покоится прах Марии Степановны, пережившей мужа на 44 года. Во многом именно благодаря ей спасся этот дом. Чтобы сохранить будущие экспонаты музея во время немецкой оккупации Крыма, она прятала в подвале и даже закапывала в землю мемориальные вещи. Организация музея было делом непростым и очень долгим. До официального открытия музея в доме поэта, состоявшегося 1 августа 1984 года, Мария Степановна не дожила.

Обойдя комнаты первого этажа, по лестнице поднимаемся в мастерскую, о которой сам Волошин писал так:

"Всей грудью к морю, прямо на восток,

Обращена, как церковь, мастерская,

И снова человеческий поток

Сквозь дверь её течёт, не иссякая".

Огромные окна со ставнями в мастерской Волошина.

Здесь Максимилиан Александрович писал свои акварели, потому что не любил рисовать с натуры. Он говорил, что акварель любит стол. Читаем стихотворение "Дом поэта" дальше:

"Войди, мой гость, стряхни житейский прах

И плесень дум у моего порога…

Со дна веков тебя приветит строго

Огромный лик царицы Таиах".

Эти строки касаются копии скульптуры древнеегипетской царицы Таиах, установленной на высоком постаменте в центре "каюты" - небольшого уголка мастерской, названного так, потому что дом задумывался как корабль, несущийся по волнам. Ведь во времена Волошина набережной перед окнами дома еще не было, и от дверей до моря - всего каких-то 30 метров.

С этой скульптурой связана романтическая история любви Максимилиана Волошина и Маргариты Сабашниковой. Когда-то они вместе посетили музей восточных искусств в Париже, и, увидя там статую Таиах, Волошин был поражен сходством Маргариты с египетской царицей. Впоследствии он заказал гипсовый слепок со скульптуры, и никогда больше с ним не расставался. Она была во всех его парижских мастерских, потом он привез её в коктебельский дом.

По словам Волошина скульптура была настолько необыкновенной, что он подмечал за ней разные странности. К примеру, во время августовского полнолуния свет, проникая через готические окна его мастерской, падал на лицо Таиах, и скульптура начинала загадочно улыбаться. Говорят, что после того, как во время войны её прятали в подвале, улыбка на её лице больше не появляется.

В каюте - два низких самодельных диванчика, на которых рассаживались гости. Над диванчиками - японские ксилографии из собранной Волошиным коллекции. На полочках - сухие растения и габриаки.

Когда-то, Макс. прогуливаясь у моря со своей подругой Лилей (Елизаветой Ивановной Дмитриевой), подобрал причудливую корягу из виноградного корня, принесенную на берег волной. Коряга напоминала чертенка, и они придумали ему имя – Габриах, со временем превратившееся с «Гаврюшу». Само слово «габриах» Волошин отыскал в книге по демонологии, согласно которой Габриах – бес, защищающий от злых духов. Позже мистификатор Волошин вместе с Лилей использовали имя беса для розыгрыша издателя журнала, не пожелавшего печатать стихи Дмитриевой, пока она не стала выдавать себя за испанку Черубиина де Габриак (буква Х нарочно была заменена на К). Но, это уже совсем другая история, приведшая Волошина к дуэли с Николаем Гумилевым.

Жильцы дома Волошина подбирали виноградные корни на берегу, и каждая их этих фигурок пробуждала фантазии гостей, дававшим габриакам имена. К прмеру, здесь хранится габриак, который гостивший у Волошина Александр Грин назвал "Бегущей по волнам".

В углу на диванной полке сидит деревянный человечек с отвалившейся ногой. По преданию, эта кукла и еще потайная дверь за холстом на чердаке Волошина, подсказали Алексею Толстому обратиться к итальянской сказке "Пиноккио", благодаря чему мы знаем сказку про Буратино.

Здесь же хранится окаменевший от времени обломок корабля, давным-давно потерпевшего кораблекрушение у берегов Коктебеля. Волошин всех уверял, что это обломок корабля Одиссея, спускавшийся у подножия Карадага в ревущий грот, через который проходил царство Аида.

Почти все вещи в мастерской - полки для книг, стеллажи, рамки для картин, ставни для окон, лестницы и прочее-прочее сделаны руками самого Максимилиана Волошина. Фабричные вещи он не любил и называл их чужими: "В моей мастерской из чужих вещей всего три - бюро, кресло и зеркало".

В мастерской сохранилось высокая конторка, которую Волошин смастерил специально для Алексея Толстого, который любил работать стоя.

В мемориальной библиотеке 9.5 тысяч книг. Большая их часть написана на французском языке, но есть на русском, немецком и итальянском языках. Многие экземпляры с автографами. Кроме художественной литературы, здесь собраны книги по биологии, физике, астрономии. К книгам Волошин относился очень трепетно, и гостям сильно попадало, если взятый из библиотеки экземпляр был оставлен на пляже или на улице.

Над лестницей - портреты Волошина. Один из них, написанный мексиканским художником Диего Ривере, с которым Макс дружил, когда жил в Париже, поэт считал лучшим из своих изображений. Чем дольше смотришь на портрет, тем больше замечаешь изображенных на нем предметов - ваза с фруктами, парусник, лестница, луна, сжатая в кулак рука. Все эти детали в той или иной степени описывали самого хозяина дома.

Портрет Волошина, выполненный мексиканским художником Диего Ривере

Рядом стоит портрет Волошина работы Петрова-Водкина, дальше - незаконченный портрет ирландской художницы, портрет Татьяна Давыдовна Цемах (поэтессы Татиды, с которой у Волошина были близкие отношения, но недолго, потому что она не нравилась Елене Оттобальдовне). Здесь же выставлена картина, на которой изображен дом поэта, так органично вписавшийся в коктебельский ландшафт.

Всем гостям дома было известно, что Волошин работал только до обеда - в мастерской или в летнем кабинете, и никто в эти часы не смел его тревожить. Но после обеда сюда мог зайти любой желающий, даже просто прохожий с улицы, чтобы показать свои стихи или просто поговорить с Максимилианом Александровичем. "Дом Волошина в Коктебеле был одним из культурнейших центров не только России, но и Европы", - так отзывался о коктебельском доме поэт Андрей Белый.

Узнавать о Волошине можно по воспоминаниям современников, но обратиться к его стихам и картинам. Экскурсию по гостеприимному дому логично закончить строчками из "Дома поэта", и идти дальше.

"Пойми простой урок моей земли:

Как Греция и Генуя прошли,

Так минет всё - Европа и Россия,

Гражданских смут горючая стихия

Развеется… Расставит новый век

В житейских заводях иные мрежи…

Ветшают дни, проходит человек,

Но небо и земля - извечно те же.

Поэтому живи текущим днём.

Благослови свой синий окоём.

Будь прост, как ветр, неистощим, как море,

И памятью насыщен, как земля.

Люби далёкий парус корабля

И песню волн, шумящих на просторе.

Весь трепет жизни всех веков и рас

Живёт в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас".

25.12.1926 год

Вид на мыс Хамелеон (Лагерный) с холмов над городом

Тэги: Крым, Коктебель, Волошин

2017-05-27




Top