Портрет брюсова написанный врубелем. Портрет брюсова

Н.П.Рябушинский задумал собрать для «Золотого Руна», которое он издавал, серию портретов современных русских писателей и художников. Портрет К. Д. Бальмонта написал В. А. Серов; Андрея Белого - Л. С. Бакст; Вячеслава Иванова - К. А. Сомов.

Сделать мой портрет Н[иколай] П[авлович] решил предложить Врубелю. Это было в 1905 году. Врубель жил тогда в психиатрической лечебнице доктора Ф. А. Усольцева, в Петровском парке. Заехав за мной утром, Н.П. повез меня знакомиться с Врубелем. Раньше с Врубелем встречаться мне не приходилось. Но у нас было много общих знакомых. Я многое слышал о Врубеле сначала от М. А. Дурнова, которому пришлось быть печальным свидетелем начинавшегося у Врубеля недуга, потом от членов Московского товарищества художников, со многими из которых я был близок и которые гордились тем, что Врубель выставлял свои полотна на их выставках. Кроме того, уже давно, после «Пана», после «Тридцати трех богатырей», после «Фауста», я был страстным поклонником его творчества («Демона» мне на выставке не довелось видеть).

Лечебница доктора Усольцева состояла из двух скромных деревенских домиков, расположенных в небольшом парке, в пустынном переулке, около Зыкова. Была еще зима, везде лежал снег, кругом было безлюдно. Внутри дома оказались простенькие комнаты, со стенами без обоев, с рыночной мебелью, не впечатления «больницы», но все же было неуютно и не живо. Д-р Усольцев, знакомый всей Москве завсегдатай всех «премьер», человек поразительно живой, интересный, но со странно сумасшедшими глазами, пригласил подождать минутку. Вот отворилась дверь, и вошел Врубель. Вошел неверной, тяжелой походкой, как бы волоча ноги. Правду сказать, я ужаснулся, увидя Врубеля. Это был хилый, больной человек, в грязной измятой рубашке. У него было красноватое лицо; глаза - как у хищной птицы; торчащие волосы вместо бороды. Первое впечатление: сумасшедший!

После обычных приветствий он спросил меня:

Это вас я должен писать? И стал рассматривать меня по-особенному, по-художнически, пристально, почти проникновенно. Сразу выражение его лица изменилось. Сквозь безумие проглянул гений. Так как у Врубеля не оказалось ни красок, ни угля, ни полотна, то первый сеанс пришлось отложить. Н. П. Рябушинский обещал прислать ему все нужное для рисования.

Следующий раз я привез Врубелю от Н. П. Рябушинского ящик с цветными карандашами. Полотно уже было заготовлено, и Врубель тотчас же приступил к работе. Скажу, к слову, что первое время Врубель должен был привязывать полотно к спинке кресла, так как мольберта у него не было. Позже, по моей просьбе, Н[иколай] П[авлович] прислал и мольберт. Врубель сразу начал набрасывать углем портрет, безо всяких подготовительных этюдов. В жизни во всех движениях Врубеля было заметно явное расстройство. Но едва рука Врубеля брала уголь или карандаш, она приобретала необыкновенную уверенность и твердость. Линии, проводимые им, были безошибочны. Творческая сила пережила в нем все. Человек умирал, разрушался, мастер - продолжал жить. В течение первого сеанса начальный набросок был закончен. Я очень жалею, что никто не догадался тогда же снять фотографию с этого черного рисунка. Он был едва ли не замечательнее по силе исполнения, по экспрессии лица, по сходству, чем позднейший портрет, раскрашенный цветными карандашами.

Во второй сеанс Врубель стер половину нарисованного лица и начал рисовать почти сначала. Я был у Врубеля раза четыре в неделю, и каждый раз сеанс продолжался три-четыре часа с небольшими перерывами. Позировал я стоя в довольно неудобной позе, со скрещенными руками, и крайне утомлялся. Врубель же словно не чувствовал никакой усталости: он способен был работать несколько часов подряд, и только по моей усердной просьбе соглашался сделать перерыв и выкурить папиросу. Во время сеанса Врубель говорил мало; во время отдыха, напротив, разговаривал очень охотно. В речи он по-прежнему часто путался, переходил от одного предмета к другому по чисто случайным, словесным ассоциациям; но когда разговор касался вопросов искусства, как бы преображался. С особой любовью Врубель говорил о Италии. Он изумлял необыкновенной ясностью памяти, когда рассказывал о любимых картинах и статуях. В этой ясности памяти было даже что-то болезненное. Врубель мог описывать какие-нибудь завитки на капители колонны, в какой-нибудь Венецианской церкви, с такой точностью, словно лишь вчера тщательно изучал их. С исключительным восторгом отзывался он о картинах Чимы да Канельяно.

У него необыкновенное благородство в фигурах, - не раз повторял он.

Первые дни я не замечал резких проявлений душевного расстройства в Врубеле. Между прочим, он интересовался моими стихами, просил принести ему мои книги и на другой день говорил о стихотворениях, которые ему прочли накануне (слабость глаз не позволяла ему читать самому), - говорил умно, делая тонкие критические замечания. Он показывал мне свои новые начатые картины: «Путники, идущие в Эммаус» и «Видение пророка Иезекииля».


Михаил Врубель. Видение пророка Иезекииля. 1906

Сказать, между прочим, они тогда были уже в том виде, в каком остались и теперь, так что мой портрет был самой последней работой, над которой трудился Врубель. По поводу «Видения пророка Иезекииля» Врубель долго объяснял мне, что до сих пор все неверно понимали то место Библии, где это видение описано. Врубелю нередко читали на ночь Библию, и он был изумлен, заметив, что обычное понимание видения - неправильно, не соответствует прямым словам Библии. Тогда я не удосужился проверить это замечание, а теперь мне уже не хочется делать это: я предпочитаю верить Врубелю на слово.

<…>

Работая над портретом, обдуманно «иллюминируя» лицо портрета цветными карандашами, Врубель неожиданно начинал говорить о тех голосах, которые преследуют его. Впрочем, ему случалось добавлять:

Да, может быть, это все галлюцинация.

Очень мучила Врубеля мысль о том, что он дурно, грешно прожил свою жизнь, и что, в наказание за то, против его воли, в его картинах оказываются непристойные сцены. Особенно беспокоился он за недавно им законченную «Жемчужину».

Вы ее видели? - спрашивал он меня. - Не заметили в ней ничего?

Прекрасная картина, Михаил Александрович, - ответил я. - Одна из лучших ваших вещей.

Нет, - беспокоился Врубель, - там, знаете, одна фигура так прислонена к другой... я ничего такого не думал... Это получилось само собой... Непременно надо будет переделать... И потом, несколько понизив голос, он добавил, но так, что нельзя было различить, говорит ли в нем безумие или истинная вера:

Это - он (Врубель разумел Дьявола), он делает с моими картинами. Ему дана власть за то, что я, не будучи достоин, писал богоматерь и Христа. Он все мои картины исказил...

Все это мешало Врубелю работать над моим портретом, работать медленно, упорно, но с уверенностью и с какой-то методичностью. С каждым днем портрет оживал под его карандашами. Передо мной стоял я сам со скрещенными руками, и минутами мне казалось, что я смотрю в зеркало. В той атмосфере безумия, которая была разлита вокруг, право, мне не трудно было по временам терять различие, где я подлинный: тот, который позирует и сейчас уедет, вернется в жизнь, или другой, на полотне, который останется вместе с безумным и гениальным художником. Несомненно, была пора, когда неоконченный портрет был гораздо замечательнее того, что мы видим теперь. Он был и более похож и более выразителен. Продолжая работать, Врубель много испортил в своем последнем произведении.
<…>
Весной мне пришлось на две недели уехать в Петербург. Вернувшись в Москву, я тотчас вновь явился к Врубелю. Его я нашел сильно переменившимся к худшему. Лицо его как-то одичало. Глаза потеряли способность всматриваться пристально, - они смотрели, словно не видя; он должен был подходить близко к предмету, чтобы рассмотреть его. Движения стали еще более затрудненными: когда Врубелю пришлось, при мне, пройти из одной дачи в другую, он уже не мог идти сам,- его пришлось вести. Врубель возобновил работу над портретом.

Приехав, кажется, на третий сеанс, после возвращения из Петербурга, я готов был всплеснуть руками, взглянув на портрет. Первоначально портрет был написан на темном фоне. Этим объясняются, между прочим, и темные краски, положенные на лицо. За головой было что-то вроде куста сирени, и из его темной зелени и темно-лиловых цветов лицо выступало отчетливо и казалось живым. И вот утром, в день моего приезда, Вру-бель взял тряпку и, по каким-то своим соображениям, смыл весь фон, весь этот гениально набросанный, но еще не сделанный куст сирени. Попутно, при нечаянном движении руки, тряпка отмыла и часть головы. На грязно-сиреневом фоне, получившемся от воды и смытых красок, выступало каким-то черным пятном обезображенное лицо. Те краски щек, глаз, волос, которые были совершенно уместны при темном фоне, оказались немыслимыми при фоне светлом. Мне казалось, что я превращен в арапа.

Зачем вы это сделали? - с отчаянием спросил я. Врубель объяснил мне, что он напишет новый фон, что сирень не идет ко мне, что он сделает что-нибудь символическое, что будет отвечать моему характеру. Но я ясно видел, что новая работа уже не под силу художнику.

<…>

Особенно грустно было то, что смыта была и часть рисунка: затылок. Благодаря этому на портрете осталось как бы одно лицо, без головы. Впоследствии знатоки находили в этом глубокий смысл, восхищались этим, утверждая, что таким приемом Врубель верно передал мою психологию: поэта будто бы «показного». Но увы! Эта «гениальная черта» обязана своим происхождением просто лишнему взмаху тряпки. Врубель понял, что я очень огорчен и, желая меня утешить, немедленно принялся за работу. Он достал откуда-то фотографию с какой-то фрески эпохи Возрождения, изображающей свадьбу Психеи и Амура. Эту композицию он задумал перенести в фон портрета:

Мы напишем сзади свадьбу Псиши и Амура, - говорил он, с удовольствием повторяя слово «Псиша».

Действительно, он начал делать контуры, перерисовывая на полотно фотографию. Когда фон заполнился несколькими чертами, неприятное впечатление от темных красок, которыми было нарисовано лицо, несколько смягчилось, но не вполне. Во всяком случае, портрет не достигал и половины той художественной силы, какая была в нем раньше.

Скоро, однако, стало ясно, что работать Врубель уже не может. Рука начала изменять ему, дрожала. Но что было хуже всего: ему начало изменять и зрение. Он стал путать краски. Желая что-то поправить в глазах портрета, он брался за карандаши не того цвета, как следовало. Таким образом, в глазах портрета оказалось несколько зеленых штрихов. Мне тоже приходилось потом слышать похвалы этим зеленым пятнам. Но я убежден, что они были сделаны только под влиянием расстроенного зрения. Сестра М. А. Врубеля, присутствовавшая здесь, настояла на том, чтобы он прервал работу. После этого я приезжал к Врубелю еще два раза. Он пытался продолжать портрет, но каждый раз оказывалось, что это сверх его сил. Портрет остался неоконченным, с отрезанной частью головы, без надлежащего фона, с бессвязными штрихами вместо задней картины: свадьбы Псиши и Амура. Когда выяснилось, что Врубель не может работать, Н. П. Рябушинский портрет увез к себе. Еще у Врубеля видел портрет С. П. Дягилев и советовал не трогать его более.

Это и так совершенно, - говорил он.

Но я знал, чем портрет был и чем он мог бы быть. У нас остался только намек на гениальное произведение. Портрет был выставлен в Москве, в Петербурге и в Париже; теперь находится в собрании Н. П. Рябушинского. После этого портрета мне других не нужно. И я часто говорю, полушутя, что стараюсь остаться похожим на свой портрет, сделанный Врубелем.

Послесловие.

Впервые очерк "Последняя работа Врубеля" был опубликован в журнале "Искусство", Киев, номера 11, 12 за 1912 год.

Включен в книгу В.Я.Брюсова "За моим окном", Москва, "Скорпион", 1913, с. 13-22.


Брюсов, Валерий Яковлевич (1873- 1924) — поэт, прозаик, драматург, переводчик, литературовед, литературный критик и историк. Один из основоположников русского символизма.


Рябушинский Николай Павлович - собиратель русской и западноевропейской живописи, антиквар. Происходил из известной семьи Рябушинских. После смерти отца вышел из состава "Товарищества мануфактур П.М. Рябушинского с сыновьями" и, получив свою наследственную долю родительского богатства, с головой погрузился в мир московской богемы.

Вдохновленый примером "Мира искусства" С.П.Дягилева, Рябушинский организовал выпуск художественного иллюстрированного журнала "Золотое руно".

Участвовать в этом проекте Рябушинский пригласил: К.А.Сомова, Е.Е.Лансере, Остроумову, Л.С.Бакста, А.Н. Бенуа. Дебютом группы стала выставка "Алая роза", состоявшаяся в 1904 в Саратове. Журнал издавался большим форматом, с золотым шрифтом в две колонки - на русском и французском языках, и блистал качеством иллюстраций.

1 февраля 1906 года первый номер журнала "Золотое руно" открылся стихотворением Брюсова "М. А. Врубелю".

От жизни лживой и известной
Твоя мечта тебя влечет
В простор лазурности небесной
Иль в глубину сапфирных вод.

Нам недоступны, нам незримы,
Меж сонмов вопиющих сил,
К тебе нисходят серафимы
В сияньи многоцветных крыл.

Из теремов страны хрустальной,
Покорны сказочной судьбе,
Глядят лукаво и печально
Наяды, верные тебе.

И в час на огненном закате
Меж гор предвечных видел ты,
Как дух величий и проклятий
Упал в провалы с высоты.

И там, в торжественной пустыне,
Лишь ты постигнул до конца
Простертых крыльев блеск павлиний
И скорбь эдемского лица!

Возможно это было последнее печатное издание которое видел Врубель. 12 февраля в письме к жене он пожаловался, что не может ни читать, ни рисовать. Через несколько дней он полностью ослеп.


Иллюстрации к статье посвященой М.А.Врубелю в журнале "Золотое Руно"

Это было дорогое издание, годовая подписка стоила 15 руб. Однако расходы на выпуск журнала не окупались, и Рябушинскому приходилось большую часть возмещать из собственных средств. В 1906 году доход от продажи "Золотого руна" составил 12 тыс.руб., а расходы превысили - 80 тыс. В 1907 оформление журнала изменилось: меньше стал формат, исчез перевод на французский язык, сократилось число иллюстраций.

Последовавшая в 1907 году в Москве выставка "Голубая роза " во многом была личной инициативой подражающего Дягилеву Рябушинского, она стала а сенсацией в московском мире искусства. После "Голубой розы" была организована еще серия выставок, устраивавшихся при финансовой помощи Рябушинского и под маркой его журнала.


К концу 1909 года издатель "Золотого руна" разорился, не окупающиеся расходы связанные с журналом и с выставками и приверженость к игре в карты подорвали его состояние. В 1911 он был вынужден распродать часть своей коллекции с аукциона. Портрет В.Я. Брюсова работы Михаила Врубеля остался с Рябушинским, и даже пережил пожар в его особняке "Чёрный лебедь" в Петровском парке уничтожившем многие из собранных там картин .


Интрерьеры особняка Н.П.Рябушинского.

После революции остатки его коллекции и достояния были национализированы. В 1922 году Николай Петрович эмигрировал во Францию, где и скончался. Похоронен в Ницце.
Портрет Брюсова, как и другие работы Михаила Врубеля, украшает сегодня Третьяковскую галерею.

Если применить эффект камеры обскуры, удалив все отвлекающие внимание детали кроме собственно портрета, гений Врубеля еще более очевиден.

Врубель довел до совершенства свою систему рисунка. Он в равной мере блестяще владел всеми графическими материалами. Подтверждением того служат иллюстрации к «Демону» М.Ю.Лермонтова. С поэтом художника сближало то, что оба лелеяли в своей душе идеал гордого, непокорного творческого характера. Сущность этого образа двойственна. С одной стороны, величие человеческого духа, с другой - безмерная гордыня, переоценка сил личности, которая оборачивается одиночеством. Врубель, взявший на свои хрупкие плечи бремя «демонической» темы, был сыном негероического времени. У «Демона» Врубеля больше тоски и тревоги, чем гордости и величия... »

Живописец божьей милости

В истории мировой живописи немного художников, наделенных божественным колористическим даром. Врубель занимает достойное место в этом уникальном списке. Его живописный дар выделяли со времен учебы в Академии художеств. Врубель всю жизнь углублял и усложнял свою цветовую палитру и нашел на ней новые, прежде неведомые сочетания. Сильное влияние оказали на него итальянцы: Беллини и Карпаччо, ранние византийские мозаики и древние русские фрески... »

Педагогическая деятельность Врубеля

О педагогической деятельности Врубеля почти ничего не известно, но, к счастью, до нас чудом дошел рассказ художника М.С.Мухина, который учился у М.А.Врубеля в Строгановском училище. Он раскрывает новую, неизвестную грань дарования мастера. В Строгановское училище художника пригласил его директор Н.В.Глоба, много сделавший для подъема художественно-промышленного образования в России. Итак, на переломе веков М.А.Врубель оказывается в стенах «Строгановки». Приводим рассказ М.С.Мухина...

В конце января «Портрет поэта В. Я. Брюсова» увезли фотографировать для журнала. 1 февраля в лечебницу доставили телеграмму: редакция поздравляла Врубеля с выходом первого номера «Золотого руна». Номер открывался стихотворением Брюсова «М. А. Врубелю». Журнал дал целую коллекцию крупно, на отдельных полосах воспроизведенных врубелевских работ. На разворотах лики врубелевских пророков и вестников разместили рядом с автопортретами художника. Вождь «аргонавтов» славил гения:

От жизни лживой и известной

Твоя мечта тебя влечет

В простор лазурности небесной

Иль в глубину сапфирных вод.

Нам недоступны, нам незримы,

Меж сонмов вопиющих сил,

К тебе нисходят серафимы

В сияньи многоцветных крыл…

6 февраля Врубель сетует: «Мне скучно безделие, а сам я не могу ни читать, ни рисовать», с нетерпением ждет приезда сестры из Петербурга. 12 февраля датировано собственноручное письмо жене: «Милая Надя, Анюта третий день со мной; мы с ней ездили в Москву и купили у Мюра новые щиблеты и помочи и несколько красок, чтобы окончить видение пророка Иезекииля…» Несколько дней спустя зрачки Врубеля уже почти не реагировали на свет. Его читающими глазами, поводырем, верной и терпеливой сиделкой стала сестра Нюта.

Ну вот, обо всех что-то сказано, только о ней, Анне Александровне Врубель, которая теперь постоянно будет возле брата, почти ничего. Трудно восстановить ее образ. Какой она была? Неприметной, невеселой, волевой, на редкость образованной, чрезвычайно начитанной. Открыла, например, поэту Владимиру Пясту, а через него - Александру Блоку ошеломившую их книгу Августа Стриндберга «Одинокий». Михаил Врубель иногда досадовал на возню Нюты со всякими «нищими», на эту филантропию в духе близких ей и чуждых ему идей нравственного подвижничества, но глубоко уважал и просто с детства любил свою «мамашечку». Она же едва ли не осью жизни сделала преданность «Мишуреньке». Посвященная брату монография Яремича лежала на комоде в ее комнате в Доме искусств, как Библия на алтаре. Навещавший Анну Александровну в 1920-е годы Александр Иванов пишет: «Кто шел к ней сперва лишь для того, чтобы познакомиться с сестрой знаменитого Врубеля, скоро находил в ней высокую человеческую личность, драгоценную саму по себе, не нуждающуюся ни в каком заимствованном свете. Скромная той скромностью, что коренится во внутреннем достоинстве и подлинной гордости, обладавшая редким искусством, воздавая должное другим, промолчать о самой себе, она поистине принадлежала к той категории людей „долга, чести и труда“, о которой с таким преклонением высказался однажды ее брат». Ученице, которой Анна Александровна давала уроки немецкого языка, она запомнилась строгой и суховатой «фрау». В памяти Ольги Форш-Срезневской она осталась «прелестной старинной женщиной».

После совещания Анны Александровны с Усольцевым и другими специалистами решено было перевезти Врубеля в Петербург. Лечения как такового больше не требовалось, нужны были лишь постоянный медицинский уход и попечение близких. В Петербурге жена и сестра художника квартировали теперь вместе. Врубеля поместили сначала в роскошной клинике А. Г. Конасевича на Песочной улице, где по прибытии душевнобольной встретил свое пятидесятилетие. Но добираться туда от Театральной площади было долго, неудобно и режим содержания там был строгий, поэтому окончательным пристанищем Михаилу Врубелю стала имевшая более свободный распорядок клиника Адольфа Эдмонтовича Бари на 5-й линии Васильевского острова, недалеко от Академии художеств. Родные надеялись, что это будет способствовать общению Врубеля с коллегами, однако посещения художников ослепший Врубель не любил и отклонял. Хотя вообще настроен был миролюбиво, эксцессы поведения проявлялись гораздо реже, чем прежде. Анна Александровна отметила, что «с потерей зрения, как это ни кажется невероятным, психика брата стала успокаиваться».

Больше всего, конечно, радовало Врубеля появление жены, которая пела ему, иной раз даже привозила аккомпаниатора, чтобы муж насладился небольшим концертом. Сестра приходила ежедневно, гуляла с больным, читала ему вслух. Было что выбрать заядлым книжникам, много было любимых островов в море литературы. Особенно же часто, по словам Анны Александровны, перечитывались тургеневские «Стихотворения в прозе» и чеховская «Степь».

К теме главных удовольствий слепого Врубеля выразительное дополнение в мемуарах Екатерины Ге: «…чтением Михаил Александрович очень интересовался и не переносил только грустного конца и всегда на место такого сочинял другой, более счастливый… иногда же он так был занят своим, что не мог слушать ни чтения, ни пения и рассказывал что-то вроде сказок, что у него будут глаза из изумруда, что он в древнем мире и во времена Возрождения и сделал все знаменитые произведения».

Сны наяву - последний творческий жанр Михаила Врубеля.

Однажды еще в лечебнице Усольцева пришедший вечером к еще зрячему художнику Сергей Мамонтов услышал из темной комнаты обращенную к кому-то горячую речь Врубеля о свободе творчества и, войдя, поздоровавшись, спросил приятеля, с кем это он беседовал.

«Врубель посмотрел на меня долгим и сознательным взглядом и со слабой улыбкой ответил:

Видишь ли, у меня теперь часто бывают галлюцинации и доставляют мне большое развлечение. Вот и сейчас мне чудилось, что у меня сидит ученик художественной школы, которому бездарные наставники стараются внушить свои рутинерские правила, ведущие будто бы к истинному искусству. Я и старался убедить юношу в противном…

Я удивился, что галлюцинации могут быть приятны, но Врубель с жаром возразил.

Как-то ночью, - сказал он, - я проснулся в этой самой маленькой комнате и ясно, здраво помнил, что нахожусь здесь, в лечебнице. Но вместо комнаты лежал я на беломраморной террасе. Черные кипарисы склонялись ко мне своей бархатистой хвоей, вдали синело море, а у подножия террасы гудела толпа, одетая в белые классические тоги, и посылала мне горячие приветствия. Это была галлюцинация, но такая красивая, что прогонять ее и возвращаться к печальной действительности у меня не было ни малейшего желания…»

В печальной действительности Валентин Серов ввиду «материальной необеспеченности больного художника М. А. Врубеля» хлопотал перед академическим советом о том, чтобы в Академии художеств изыскали возможность выдавать слепому Врубелю «пособие, которое, будучи приложено к 49 руб., ежемесячно им получаемым из императорского Общества поощрения художников, составило бы необходимую сумму, вносимую за него в лечебницу, а именно 75 руб. теперь и 100 руб. летом». Прошение Серова было уважено.

От реальности ослепший Врубель все больше отключался. Сестра его потом ругала себя, что не записывала бесед с братом, его удивительных историй. Кое-что из грезившихся Врубелю картин записал со слов его близких Александр Павлович Иванов.

«Ему привиделось однажды, что он глядит в окно на улицу большого города, мрачную и унылую под серым дождливым небом; средневековые монахи в глухих остроконечных капюшонах, закрывающих лицо, лишь с узкими прорезами для глаз несут гроб; улица полна людей, двигающихся в полном безмолвии.

Другой раз он видел, будто стоит на морском берегу, вокруг темная ночь, тускло белеется колоннада какого-то храма, а у ног его черные воды слабо колышут отражения звезд…

Порой же речи его были похожи на странные сказки о самом себе, полные какой-то вещей и потаенной значительности: он утверждал, что жил во все века, видел, как закладывали в древнем Киеве Десятинную церковь, что помнит, как он строил готический храм и вместе с Рафаэлем и Микеланджело расписывал стены Ватикана».

Время от времени, рассказывает Иванов, видения совершенно рассеивались, и тогда Михаил Врубель ощущал всю глубину постигшего его несчастья. Тогда он «жестоко страдал, горько жаловался жене и сестре на судьбу и плакал, что не может их видеть». В мучительном желании вернуть зрение он «придумывал разные аскетические искусы, отказывался от пищи, по ночам целые часы простаивал перед кроватью… говорил, что в награду прозреет и глаза его будут из изумрудов». А потом «снова забывал о слепоте, бредил о великих замыслах и уверял, что перед новыми картинами все созданное им раньше покажется ничтожным».

Иногда, когда Врубеля навещали старые друзья, он приходил из своих снов, иногда же предпочитал остаться где-то там, со строителями древних храмов, с Рафаэлем и Микеланджело.

Поленова Врубель, уже три года как ослепший, по голосу сначала не опознал. «Но по мере моего рассказа стал припоминать, - пишет жене Василий Дмитриевич, - и вспомнил, что я живу в каком-то имении, где есть мраморы. Я спросил, помнит ли Серова и Коровина, он сказал: „Я и брата его помню“…»

Всеволод Мамонтов рассказывает о визите своего отца в петербургскую клинику: «Врубель оказался на прогулке, и отец пошел к нему в парк, где он гулял… Бедняга Михаил Александрович никак не мог узнать посетителя. Тогда отец запел арию тореадора из „Кармен“. Врубель моментально оживился, признал отца, но беседы никакой не последовало - настолько был поврежден рассудок…»

Савва Иванович пишет о более удачной встрече в лечебнице доктора Бари: «Вчера я видел Врубеля… На мое счастье, у него было просветление, и все время сквозь безумный бред прорывался большой человек… Мы пробеседовали часа три. Я вернулся домой освеженный… Прочь все мелочи. Вперед!»

Относительно личной смелости и вдохновения это понятно. Касательно искусства - с этим сложнее.

В преддверии своего оперно-балетного похода на Европу Сергей Павлович Дягилев развернул большой исторический показ русской живописи при парижском Осеннем салоне 1906 года. «Захотелось получить род аттестаций от Парижа, явилась потребность как-то экспортировать то, чем была духовно богата Россия», - пояснял идею выставки принимавший участие в ее формировании Александр Бенуа. Занявшая 12 залов русская экспозиция включала более семисот вещей, от икон до холстов авангардной молодежи. Молодые Судейкин и Ларионов предварительно подновили врубелевского «Микулу Селяниновича» - это исполинское панно открывало показ. Врубелю был отведен отдельный огромный зал, где разместилось несколько десятков его произведений. На живопись Врубеля Дягилев, как говорится, делал ставку. И, что не часто с ним случалось, прогадал. Как свидетельствуют соотечественники, французы Врубеля не оценили, восприняли в лучшем случае младшим собратом их Гюстава Моро, мастера фантастически пышных аллегорий на темы мифологии. Зато! Здесь при чтении мемуаров Судейкина патриотичные сердца должны затрепетать. «В зале Врубеля, где никого не было, - пишет Сергей Судейкин, - я и Ларионов неизменно встречали коренастого человека, похожего на молодого Серова, который часами простаивал перед вещами Врубеля. Это был Пикассо».

Ух ты! Не задохнуться бы от умиления.

Грустно и неловко за эту триумфаторскую легенду и ее восторженные тиражи. Да не потряс, конечно, Врубель ни Пикассо, ни других парижских новаторов. Для них и Гоген, чья ретроспектива демонстрировалась на том же салоне, был позавчерашним днем, не то что безнадежно устаревший русский живописец, с его наивной романтикой и фанатичным обожанием природных форм. Авангард неистово рвался вперед, а Врубель тормозил, дорожа строгой дисциплиной пластики. Врубель хотел созерцанием красоты и тайны «будить душу», а лидеры авангарда усомнились в ее наличии у толстокожих зрителей и действовали сильными средствами в обстановке, когда, как писал Дали, «всё, что тише взрыва, не доходит до слуха». И уж конечно не явился Врубель зачинателем «всех основ кубизма, конструктивизма и сюрреализма». Без него справились. Можно, разумеется, отыскать среди множества его оригинальных рабочих приемов и кубизм, и лучизм, и что угодно, но Врубелю в голову бы не пришло, что тут истоки целых творческих направлений. Привели они, между прочим, к ситуации, которую не кто-нибудь, а сам Пабло Пикассо определил так: «Живопись кончилась, а художники остались».

Порой, страдая за непонятого европейцами Врубеля, оптимисты заверяют, что Западу еще предстоит открыть для себя его искусство. Это вряд ли. Что-то очень русское, ненужное, не читаемое на Западе, выразил Михаил Врубель, какое-то специфически русское «томление духа». С чем с чем, а с Врубелем россиянам точно повезло.

Угасал Врубель медленно, долго, четыре года.

О финале его сестра пишет:

«Иногда он говорил, что „устал жить“. Сидя в саду в последнее лето своей жизни, он как-то сказал: „Воробьи чирикают мне - чуть жив, чуть жив!“ Общий облик больного становился как бы все утонченнее, одухотвореннее. За несколько дней до его последнего уже смертельного физического заболевания пришлось мне невольно любоваться его тонким, глубоко сосредоточенным обликом, в придуманном им самим для себя костюме (черная камлотовая блуза с белым воротничком и такими же обшлагами) и пледе».

Анна Александровна не захотела говорить о менее красивых деталях немощи, заставлявшей ее брата мучиться и ворчать «хоть бы яду дали!». Сестра знала: Врубелю это было бы больнее всего. Унизительной фазы превращения в бессмысленное подобие человека он не допустил, февральской ночью простудил себя, как пишет его сестра, «умышленным стоянием под форточкой» и получил воспаление легких, которое перешло в скоротечную чахотку. Даже лекарства полумертвый Врубель ощущал эстетически. Екатерина Ге вспоминает, что «хину он принимал почти с удовольствием, а когда ему дали салициловый натр, он сказал: „Это так некрасиво“. Он лежал совсем низко и говорил вполголоса: „нужно изящно страдать“». У психиатра Усольцева относительно Врубеля вывод: «С ним не было так, как с другими, что самые тонкие, так сказать, последние по возникновению представления - эстетические - погибают первыми; они у него погибли последними, так как были первыми».

«В последний сознательный день, перед агонией, - пишет Анна Александровна, - он особенно тщательно привел себя в порядок (сам причесался, вымылся с одеколоном), горячо поцеловал с благодарностью руки жены и сестры, и больше уже мы с ним не беседовали: он мог только коротко отвечать на вопросы, и раз только ночью, придя в себя, сказал, обращаясь к человеку, который ухаживал за ним: „Николай, довольно уже мне лежать здесь - поедем в Академию“». Перед рассветом на вопрос, что у него болит, Врубель ответил: «Ничего»… Умер он тихо. На следующий день гроб с телом Врубеля был установлен в церкви Академии художеств.

Заботы о похоронах взяла на себя свояченица Михаила Врубеля. Катя догадалась похлопотать, чтобы с покойного художника сняли маску (это сделал Петр Бромирский), ездила в траурный магазин, заказывала место на кладбище, оттуда поспешила на панихиду в академической церкви. «По дороге, - пишет она, - я купила синих цветов с длинным стеблем, мне хотелось, чтобы были цветы, как на врубелевской картине…» У гроба было столько букетов: розы, лилии, охапки сирени и такая масса венков, что «гробовщик стал уже беспокоиться, как их повезут; ими была занята вся погребальная колесница». Яркое апрельское солнце сквозь церковные окна, толпа коллег, лица юных академистов, дамы в черном, горы цветов - Кате показалось, «что эта картина понравилась бы покойному. Были слезы, конечно. Надя зарыдала, прощаясь с ним, но Анна Александровна сказала: „Брат не любил резких проявлений горя“. Когда закрывали гроб, Анна Александровна стала на колени, как всегда покорная».

Всю длинную дорогу от Васильевского острова до кладбища у Московской заставы гроб на руках несли ученики академии и других художественных школ. «Похороны были хорошие, не пышные, но с хорошим теплым чувством. Народу было довольно много, и кто был - был искренне», - написал жене Серов.

На кладбище священник Новодевичьего монастыря коротко сказал:

Художник Михаил Александрович Врубель, я верю, что Бог простит тебе все грехи, так как ты был работником.

Единственную речь у открытой могилы произнес Александр Блок.

Поэт говорил о том, что «в художнике открывается сердце пророка», что гением Врубеля «для мира остались дивные краски и причудливые чертежи, похищенные у Вечности», что «тех миров, которые видел он, мы еще не видели», что «в мастерской великого художника раздаются слова: Ищи Обетованную землю» и что «иных средств, кроме искусства, мы пока не имеем»…

«Вообще похороны были очень симпатичны… - рассказывала в письме Остроухову Александра Павловна Боткина. - А на кладбище, на краю, среди поля гора венков. Блок говорил, а над головами жаворонки заливаются».




Top