Смотреть что такое "Хам" в других словарях. История в историях

А; м. 1. Разг. Бессовестный, наглый человек. 2. В России до 1917 г.: презрительное название крестьянина или простолюдина. ◁ Хамка, и; ж. Хамов, а, о. Бранно. Хамово отродье. Хамово племя. ● По имени Хама, сына Ноя, проклятого, согласно… … Энциклопедический словарь

ХАМ. ...в начале 40 х годов употребление слова хам еще не было вполне устойчивым. Грот, прочитав это слово в письме к нему П. А. Плетнева, спрашивает своего корреспондента: «Вы употребили слово хам; что оно значит?» (Переписка Я. К. Грота с П. А … История слов

См. простолюдин... Словарь русских синонимов и сходных по смыслу выражений. под. ред. Н. Абрамова, М.: Русские словари, 1999. хам варвар, простолюдин; хуй; нахалюга, охламон, нахал, хамло, тюха матюха, обормот, наглец, мужик, хлюст, бурбон,… … Словарь синонимов

Муж. хаму(ы)га, хамовщина, хамово колено, отродье, бранное прозвище лакеев, холопов или слуг; крепостной. Хамство ср. хамовщина жен. лакейщина. Из хама не будет пана. По бороде Авраам, а по делам Хам. Ходит Хам по лавке, в хамовой рубашке: открою … Толковый словарь Даля

ХАМ, смотри в статье Сим, Хам, Иафет … Современная энциклопедия

См. в ст. Сим, Хам, Иафет … Большой Энциклопедический словарь

ХАМ, хама, муж. 1. В языке дворян: человек, принадлежащий к низшим классам и лишенный потому всякого человеческого достоинства (презрит, дорев.). « Он там дворовых людей по французски учить выдумал! Это, дескать, ему полезно! Хаму то, слуге то!»… … Толковый словарь Ушакова

М. разг. сниж. Поведение, поступки хама [хам II]; хамство II. Толковый словарь Ефремовой. Т. Ф. Ефремова. 2000 … Современный толковый словарь русского языка Ефремовой

ХАМ, а, муж. (презр. и бран.). Грубый, наглый человек. | жен. хамка, и. Толковый словарь Ожегова. С.И. Ожегов, Н.Ю. Шведова. 1949 1992 … Толковый словарь Ожегова

хаміль - хамі/ль хамі/ль, присудк. сл., розм. Указує на непомітний швидкий відхід, зникнення кого небудь … Український тлумачний словник

Книги

  • Хам , Алексей Викторович Денисов. Плоские чёрные Пошлые шутки По весу граммы Правды жуткой Плоские чёрные Пошлости жутки Из очереди Мрачных шуток))))))))))))))))… электронная книга
  • Хам и хамелеоны. Роман. Том II , Вячеслав Борисович Репин. «Хам и хамелеоны» (2010) ― незаурядный полифонический текст, роман-фреска, охватывающий огромный пласт современной русской жизни. Россия последних лет, кавказские события, реальные боевые…

Так называлась во многом пророческая статья Дмитрия Мережковского, опубликованная до революции. Она, как нам кажется, во многом предсказала великую смуту 1917 года.

Многие из современных читателей увидят сходство этой работы с «Собачьим сердцем» Михаила Булгакова. Мол, речь идет о «безродном пролетарии», претендующем на власть в обществе и готовом ради этого пойти на любые подлости и преступления. Примерно так должен думать интеллектуал-«россиянин», пропитанный антисоветской пропагандой конца XX века.

Может показаться странным, что эта знаменательная и принципиальная статья не была включена в «Избранное» Д. Мережковского, составленное А. Горло и изданное в 1989 году в Кишиневе. Это произошло, скорее всего, не случайно, ибо составитель, извергавший проклятья в адрес советского государства, был знаком со статьей и понимал, что она разоблачает вовсе не пролетариат, а мещанскую буржуазию, озабоченную лишь личным комфортом и благополучием.

Можно отметить, кстати, и то, что пресловутый Шариков из «Собачьего сердца» является не столько отрицательным, сколько страдающим и одурманенным пропагандой персонажем, тогда как едва ли не единственный отрицательный герой повести – Швондер.

Мережковский писал о торжестве мещанского духа, пагубного для культуры, нормальных общественных отношений, человеческой личности. По пророчеству Мережковского, наступает царство Грядущего хама: «Одного бойтесь – рабства, и худшего из всех рабств – мещанства, и худшего из всех мещанств – хамства, ибо воцарившийся раб и есть хам… – грядущий Князь мира сего».

Это было сказано в начале ХX века в предреволюционной России и нашло свое полное воплощение в России второй половины XX века, завершившегося великой смутой. Мережковский не имел в виду традиционное толкование мещанства в смысле – горожане. Он уточнял: «Мещанство – самодержавная толпа сплоченной посредственности »; «мещанство – окончательная форма западной цивилизации ».

Мережковский одним из первых в России заговорил о демократии западного образца как власти толпы, осредненного мелочного и лишенного высоких идеалов человека, который сводит жизнь «на интересы торговой конторы или мещанского благосостояния». Упований марксистов на победу и власть пролетариата он не разделял, резонно полагая, что такая победа окажется временной, ибо городской пролетариат «весь пройдет мещанством».

Не произошло ли именно так в СССР? Только не забудем, что Грядущий хам – это не пролетарий и революционер, а именно «мурло мещанина», говоря словами Маяковского, пьесы которого «Клоп» и «Баня» подтвердили верность опасений Мережковского, вовсе не отвергавшего революцию. Он утверждал, что свободу нельзя получить по приказу начальства; ее можно только завоевать, доказав, что ты достоин свободы: «Нет, не свободен освобождаемый и не освободивший себя народ. Свобода – не милость, а право».

Вспоминается из «Фауста» Гете: «Лишь тот достоин счастья и свободы, Кто каждый день идет за них на бой!»

Тем, кто осознанно жил в России конца ХX века, покажутся актуальными слова Мережковского: «Какая самодовольная пошлость и плоскость в выражении лиц! Смотришь и «дивишься удивлением великим», как сказано в Апокалипсисе: откуда взялись эти коронованные лакеи Смердяковы, эти торжествующие хамы?»

Писатель приметил черты опошления прежде всего западной цивилизации, достигшей уже тогда, столетие назад, вожделенного сытого рая, «Срединного Царства» (по Мережковскому) самодовольного мещанства. Что еще желать в таком состоянии, кроме добавочной доли благ, кроме максимального удовлетворения своих постоянно растущих материальных потребностей? У русского неспокойного человека возникают злые мысли: «Социализм без революции, лев без когтей, социализм, переваренный в страусовом желудке буржуазии… в земном раю мещанства».

В то же время писатель задает резонный вопрос: «нет ли праведного, мудрого, доброго, святого мещанства?» И хочется ответить: конечно же – есть. Мещане бывают разные, и если они составляют определенную среднюю часть общества, то можно ли обойтись вовсе без такой середины, пусть бы даже и посредственной, не отличающейся ни талантами, ни бунтарским духом, столь необходимым для творчества.

Значит, все дело в торжествующем, агрессивном, претендующем на власть, насаждающем свои идеалы мещанстве – воинствующем, а не смиренном. Против такого активного и самодовольного, жаждущего власти мещанина, Грядущего хама и выступал Мережковский. Тогда это был Грядущий, а ныне стал Явленным и поистине торжествующим в России, прибравшим к рукам ее богатства и продавшим их за бесценок ради собственной выгоды.

Предреволюционная духовная смута, поразившая русское общество, определялась, как нам представляется, распространением идеологии низменного мещанства, Грядущего хама: не столько столкновением идей, сколько торжеством безыдейности, безверия (а не атеизма), отстранением от высоких общественных идеалов.

В нынешнее время, когда постоянно обеляется Белое движение и очерняется Красное, столкнувшиеся в Гражданской войне, может показаться странным, что победа оказалась на стороне «плебеев», а не «благородных». Но в том-то и дело, что идеалы, которые провозглашали (хотя и не всегда, конечно, реализовали) большевики, были ясны, актуальны и заманчивы: «Власть – рабочим, земля – крестьянам (вообще-то лозунг эсеров), хлеб – голодным, мир – народам». В то же время провозглашалась и дальняя, вполне утопическая идея о светлом и справедливом коммунистическом обществе.

Что противопоставляло этому белогвардейское движение? Даже не возврат к монархии, а общественный идеал западной демократии, сытого земного рая, ориентированного на материальные ценности.

Герои идут на жертвы и на смерть во имя идеалов высоких, превышающих ценность личной жизни. Нелепо отдавать жизнь за то, чтобы тебе жилось более сытно и комфортно.

Кстати сказать, В.И. Вернадский, который побывал в тылах деникинской армии, где не раз встречался и беседовал с П.И. Новгородцевым, отмечал в своем дневнике признаки моральной деградации белогвардейцев и предвидел их поражение. Это вынужден был признать и сражавшийся против красных В.В. Шульгин – сначала монархист, принявший отречение Николая II, затем идеолог Белого движения. Он писал в 1920 году: «Белое движение было начато почти что святыми, а кончили его почти что разбойники». Много позже, побывав в лагерях и освобожденный по амнистии 1953 года, он уточнил: «Красные, начав почти что разбойниками, с некоторого времени стремятся к святости». Но тотчас, перечислив некоторые преступления большевиков, все-таки вынужден был признать, что даже и будучи разбойниками, красные стремились к высоким идеалам. И привел слова А. Блока из поэмы «Двенадцать»:

Так идут державным шагом -

Позади – голодный пес.

Впереди – с кровавым флагом,

и за вьюгой невидим,

и от пули невредим,

нежной поступью надвьюжной,

снежной россыпью жемчужной,

в белом венчике из роз -

впереди – Иисус Христос.

Почему Блок осенил революционных полубандитов образом Иисуса Христа? Отчасти и потому, что поэт до глубины души ненавидел самодовольную пошлость сытых воинствующих буржуа, распространяющих вокруг идейную заразу. В своем дневнике он писал о таких буржуа как об исчадиях дьявола, алчных всеопошляющих бесах.

Российская революция была не только порождением смуты, но и восстанием против смуты в умах, против опошленных общественных идеалов, во имя высших ценностей… Впрочем, всякое бывало и всякими были революционеры.

Глава I

Ему было более сорока лет, - это видно было по нескольким морщинам; тонкими линиями они изрезывали его высокий лоб, казавшийся еще более высоким от поредевших темных, но уже седеющих около висков волос. Однако, несмотря на морщины и пробивавшуюся седину, он казался сильным и к тому же степенным человеком.

Он был рыбаком.

Целые дни, а иногда и часть ночи он проводил на воде. И потому солнце, ветер и влажное дыхание реки покрыли здоровым темным загаром его продолговатое худощавое лицо, озаренное ясно-голубыми, несколько неподвижными глазами, выражение которых было степенно.

Он был высок ростом, обладал красивой и сильной фигурой, и в его движениях также проглядывали степенность и задумчивость.

Когда ему было восемнадцать лет, отец женил его на девушке из соседней деревни, потому что в избе недоставало хозяйки.

С этой женой, доброй и трудолюбивой, но глуповатой и неказистой, он жил спокойно и согласно, да недолго, - она умерла через несколько лет, не оставив ему детей.

Вскоре после этого умер его старый отец.

А когда он выдал замуж единственную сестру, которая была двенадцатью годами моложе его, то остался совсем один в своей избе, стоявшей на краю небольшой деревни у соснового бора на высоком берегу Немана.

У него не было ни волов, ни лошадей, и ему не нужно было помощников по хозяйству, - земли у него почти не было. Отец его получил при избе от прежнего владельца деревни довольно большой кусок земли под огород и добывал средства к жизни большею частью тканьем; одно время оно процветало в этой деревне и приносило ее обитателям некоторый доход. Но сам он не мог свыкнуться с ткацким станом, низким потолком и темными стенами своей избы.

Что-то тянуло его к необозримому раздолью реки, к ее голубой тишине - в хорошую погоду, ее мелодичному шуму - во время бури, к восходу солнца, алеющему над ней каждое утро, и к отражающимся в ней каждый вечер великолепным краскам заката.

Он любил чистый, ничего что знойный или морозный, воздух, открытое, ничего если даже пасмурное и унылое, небо; еще в детстве он мастерил лодки и удочки, а как только вырос, стал рыбаком.

Прежде, возвращаясь с реки, он находил в избе отца, жену, сестру, иногда соседей и кумовьев. Иногда он заходил в корчму, хотя в водке не находил ничего приятного, а в танцах и разговорах не принимал большого участия.

Но вот прошло уже несколько лет с тех пор, как его изба совершенно опустела.

Возвращаясь домой, он сам доил корову, которую деревенский пастух пригонял ему с пастбища в хлев, сам готовил себе пищу, а затем ужинал в одиночестве и ложился спать, чтобы на следующий день снова плыть в челноке, глядя на восходящую зарю или на туман и ночные сумерки, сменяющие закат.

В корчму он больше не ходил и редко вступал в сношения с людьми, кроме своей сестры и шурина; зимой, когда река замерзала, он часто молчаливо сидел у стены в их избе.

Нельзя сказать, чтобы он не любил людей: он не только никому не делал зла и ни с кем не ссорился, но даже с удовольствием оказывал разные услуги то тому, то другому, помогая в работах по хозяйству, принося в кувшине мелких рыбок, охотно и дружелюбно отвечал каждому, кто с ним разговаривал. Он не только не искал людей, а, пожалуй, даже избегал их, привыкнув к молчанию во время своих долгих поездок по реке. А когда он говорил, то голос его был тих и слова медленно стекали с его редко улыбавшихся, но ласковых уст. Однако его нельзя было назвать грустным; напротив, он казался только спокойным и довольным. В то же время линии его рта, взгляд и движения выражали задумчивость, а также серьезность и ровность характера.

О чем он думал?

Этого он никому не рассказывал, но не переставал думать, передвигаясь с быстротой молнии по зеркальной, спокойной поверхности воды или медленно качаясь в челноке между двумя шестами, воткнутыми в дно реки, а не то глядя на зарю, радугу или на солнечный диск, уходящий за полосу леса.

Круг его мыслей был, вероятно, узок, но зато, быть может, очень глубок, ибо казалось, что этот человек совершенно погрузился в них и что ему там всего привольнее. В селе его считали не похожим на других, но честным и спокойным человеком. Когда он овдовел, он был еще молод: ему советовали жениться вторично и сватали за него то ту, то другую девушку, но, посмотрев на каждую из них раз-другой, он отрицательно качал головой, махал рукою и поскорее спускался с высокого берега к реке. И часто на вопрос кумы Авдотьи, которая очень его любила и которой нравилось сватать: почему он не хочет жениться? - он отвечал, пожимая плечами: «Ну, что там! Небо - моя изба, а река - жена. Всякий живет по-своему, и если не грешить, то всякая жизнь хороша».

И с шутливой улыбкой прибавлял: «А не принести ли вам, кума, нескольких пескарей на ужин?»

И опять уплывал в челноке.

Никакие искушения и уговоры не могли завлечь его в шумные компании или склонить к женитьбе. Он не поддавался никаким влияниям; похоже было, что у него сильная воля.

Ему исполнилось сорок два года как раз на Петра и Павла, месяца через два после этого он ранним утром плыл к тому месту реки, где накануне опустил веревку с приманкой для рыбы; вдруг с берега донесся пронзительный женский крик:

Иисусе, Мария! Спасите!

Было раннее утро; за челноком, быстро скользившим по реке, стояла над темным лесом яркая полоса утренней зари, уже окаймленная золотом восходящего солнца и бросавшая розовые полосы на поверхность воды, чуть тронутой утренним ветром. Услыхав крик, рыбак быстро обернулся к берегу. Прежде всего он увидел какую-то голубую вещь, которая плыла, увлекаемая водой, вровень с челноком, а потом женщину, - она стояла у высокого берега по щиколотку в воде и протягивала обе руки к этой плывущей вещи или, вернее, к нему. На фоне зеленой горы, на вершине которой в чаще деревьев стояла красивая белая вилла в розовых лучах зари, ее худощавая, стройная, почти обнаженная фигурка с жалобно протянутыми руками напоминала прекрасное изваяние. Она была почти голая: высоко подоткнутая юбка не закрывала ей даже колен, а темная кофта с засученными рукавами была расстегнута, обнажая плечи, шею и часть груди, которым восходящее яркое солнце придавало золотистый оттенок. Ее черные волосы, в беспорядке лежавшие на красивой голове, падали обильными короткими кудрявыми прядями на спину. Даже издали видно было, что из ее впалых черных глаз, ярко блестевших на смуглом лице, текли слезы. Заметив, что рыбак обернулся в ее сторону, она начала кричать:

Сжальтесь, добрый человек, поймайте эту тряпку и подайте ее мне! Ради бога, поймайте… сжальтесь надо мной… спасите, добрый человек!

Его редко улыбавшиеся губы сложились под темными усами в улыбку. Может быть, ему доставил удовольствие вид этой женщины, появившейся на фоне утреннего пейзажа в виде яркой, красиво очерченной фигурки, а может быть, его рассмешил весь этот шум, поднятый из-за такой незначительной вещи. Предмет, плывший по волнам, оказался маленьким детским платьицем, которое, подобно голубой птице, скользило по поверхности воды, причем ветер шевелил его короткими рукавами, будто крыльями.

Рыбаку пришлось только раза два сильнее ударить веслом по воде и протянуть руку, чтобы схватить этот легкий предмет. Однако при этом ему пришлось низко нагнуться из челнока к воде, и движение это было гибким и красивым. Его тело, окрепшее от чистого воздуха и от постоянной работы веслами, сохранило свежесть и упругость первой молодости. В серой короткой сермяге, высоких сапогах и в шляпе с широкими полями он издали казался совсем молодым.

Дмитрий Сергеевич Мережковский


ГРЯДУЩИЙ ХАМ

"Мещанство победит и должно победить", - пишет Герцен в 1864 году в статье "Концы и начала". "Да, любезный друг, пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство - окончательная форма западной цивилизации".

Трудно заподозрить Герцена в нелюбви к Европе. Ведь это именно один из тех русских людей, у которых, по выражению Достоевского, "две родины: наша Русь и Европа". Может быть, он сам не знал, кого любит больше - Россию или Европу. Подобно другу своему Бакунину, он был убежден, что последнее освобождение есть дело не какого-либо одного народа, а всех народов вместе, всего человечества, и что народ может освободиться окончательно, только отрекаясь от своей национальной обособленности и входя в круг всечеловеческой жизни. "Всечеловечество", которое у Пушкина было эстетическим созерцанием, у Герцена, первого из русских людей, становится жизненным действием, подвигом. Он пожертвовал не отвлеченно, а реально своей любви к Европе своей любовью к России. Для Европы сделался вечным изгнанником, жил для нее и готов был умереть за нее. В минуты уныния и разочарования жалел, что не взял ружья, которое предлагал ему один работник во время революции 1848 года в Париже, и не умер на баррикадах.

Ежели такой человек усомнился в Европе, то не потому, что мало, а потому, что слишком верил в нее. И когда он произносит свой приговор "Я вижу неминуемую гибель старой Европы и не жалею ничего из существующего", когда утверждает, что в дверях старого мира - "не Катилина, а смерть", и на лбу его цицероновское: "vixerunt", - то можно не принимать этого приговора, - я лично его не принимаю, - но нельзя не признать, что в устах Герцена он имеет страшный вес.

В подтверждение своих мыслей о неминуемой победе мещанства в Европе Герцен ссылается на одного из благороднейших представителей европейской культуры, на одного из ее "рыцарей без страха и упрека", на Дж.Ст.Милля.

"Мещанство, - говорит Герцен, - это та самодержавная толпа сплоченной посредственности (conglomerated mediocrity) Ст Милля, которая всем владеет, - толпа без невежества, но и без образования... Милль видит, что все около него пошлеет, мельчает; с отчаянием смотрит на подавляющие массы какой-то паюсной икры, сжатой из мириад мещанской мелкоты... Он вовсе не преувеличивал, говоря о суживании ума, энергии, о стертости личностей, о постоянном мельчании жизни, о постоянном исключении из нее общечеловеческих интересов, о сведении ее на интересы торговой конторы и мещанского благосостояния. Милль прямо говорит, что по этому пути Англия сделается Китаем, - мы к этому прибавим: и не одна Англия".

"Может, какой-нибудь кризис и спасет от китайского маразма. Но откуда он придет, как? Этого я не знаю, да и Милль не знает". "Где та могучая мысль, та страстная вера, то горячее упование, которое может закалить тело, довести душу до судорожного ожесточения, которое не чувствует ни боли, ни лишений и твердым шагом идет на плаху, на костер? Посмотрите кругом - что в состоянии поднять народы?

Христианство обмелело и успокоилось в покойной и каменистой гавани реформации; обмелела и революция в покойной и песчаной гавани либерализма... С такой снисходительной церковью, с такой ручной революцией - западный мир стал отстаиваться, уравновешиваться".

"Везде, где людские муравейники и ульи достигали относительного удовлетворения и уравновешивания, - достижение вперед делалось тише, и тише, пока наконец не наступала последняя тишина Китая".

По следам "азиатских народов, вышедших из истории", вся Европа "тихим, невозмущаемым шагом" идет к этой последней тишине благополучного муравейника, к "мещанской кристаллизации" - китаизации.

Герцен соглашается с Миллем: "Если в Европе не произойдет какой-нибудь неожиданный переворот, который возродит человеческую личность и даст ей силу победить мещанство, то, несмотря на свои благородные антецеденты и свое христианство, Европа сделается Китаем".

"Подумай, - заключает Герцен письмо неизвестному русскому, - кажется, всему русскому народу, - подумай, и у тебя волос станет дыбом".

Ни Милль, ни Герцен не видели последней причины этого духовного мещанства. "Мы вовсе не врачи! Мы - боль", - предупреждает Герцен. И действительно, во всех этих пророчествах, - не только для Милля, но отчасти и для Герцена, пророчествах на собственную голову, - нет никакого вывода, знания, а есть лишь крик неизвестной боли, неизвестного ужаса. Причины мещанства Герцен и Милль не могли видеть, как человек не может видеть лицо свое без зеркала. То, чем они страдают и чего боятся в других, находится не только в других, но и в них самих, в последних непереступаемых и даже невидимых для них пределах их собственного религиозного, вернее, антирелигиозного сознания.

Последний предел всей современной европейской культуры - позитивизм, или, по терминологии Герцена, "научный реализм", как метод не только частного научного, но и общего философского и даже религиозного мышления. Родившись в науке и философии, позитивизм вырос из научного и философского сознания в бессознательную религию, которая стремится упразднить и заменить собою все бывшие религии. Позитивизм, в этом широком смысле, есть утверждение мира, открытого чувственному опыту, как единственно реального, и отрицание мира сверхчувственного; отрицание конца и начала мира в Боге и утверждение бесконечного и безначального продолжения мира в явлениях, бесконечной и безначальной, непроницаемой для человека среды явлений, середины, посредственности, той абсолютной, совершенно плотной, как Китайская стена, "сплоченной посредственности", conglomerated mediocrity, того абсолютного мещанства, о котором говорят Милль и Герцен, сами не разумея последней метафизической глубины того, что говорят.

В Европе позитивизм только делается - в Китае он уже сделался религией. Духовная основа Китая, учение Лао Дзы и Конфуция, - совершенный позитивизм, религия без Бога, "религия земная, безнебесная", как выражается Герцен о европейском научном реализме. Никаких тайн, никаких углублений и порываний к "мирам иным". Все просто, все плоско. Несокрушимый здравый смысл, несокрушимая положительность. Есть то, что есть, и ничего больше нет, ничего больше не надо. Здешний мир - все, и нет иного мира, кроме здешнего. Земля - все, и нет ничего, кроме земли. Небо - не начало и конец, а безначальное и бесконечное продолжение земли. Земля и небо не будут едино, как утверждает христианство, а суть едино. Величайшая империя земли и есть Небесная империя, земное небо. Серединное царство - царство вечной середины, вечной посредственности, абсолютного мещанства - "царство не Божие, а человеческое", как определяет опять-таки Герцен общественный идеал позитивизма. Китайскому поклонению предкам, золотому веку в прошлом соответствует европейское поклонение потомкам золотого века в будущем. Ежели не мы, то потомки наши увидят рай земной, земное небо, - утверждает религия прогресса. И в поклонение предкам, и в поклонение потомкам одинаково приносится в жертву единственное человеческое лицо, личность безличному, бесчисленному роду, народу, человечеству - "паюсной икре, сжатой из мириад мещанской мелкоты", грядущему вселенскому полипняку и муравейнику. Отрекаясь от Бога, от абсолютной Божественной Личности, человек неминуемо отрекается от своей собственной человеческой личности. Отказываясь, ради чечевичной похлебки умеренной сытости, от своего божественного голода и божественного первородства, человек неминуемо впадает в абсолютное мещанство.

Китайцы - совершенные желтолицые позитивисты; европейцы - пока еще несовершенные белолицые китайцы. В этом смысле американцы совершеннее европейцев. Тут крайний Запад сходится с крайним Востоком.

Для Герцена и Милля то столкновение Китая с Европой, которое начинается, но, вероятно, не кончится на наших глазах, имело бы особенно вещий, грозный смысл. Китай довел до совершенства позитивное созерцание, но позитивного действия, всей прикладной технической стороны положительного знания недоставало Китаю. Япония, не только военный, но и культурный авангард Востока, взяла у европейцев эту техническую сторону цивилизации и сразу сделалась для них непобедимой. Пока Европа противопоставляла скверным китайским пушкам свои лучшие, она побеждала, и эта победа казалась торжеством культуры над варварством. Но когда сравнялись пушки, то и культуры сравнялись. Оказалось, что у Европы ничего и не было, кроме пушек, чем бы она могла показать свое культурное превосходство над варварами. Христианство? Но "христианство обмелело"; оно еще имеет некоторое довольно, впрочем, сомнительное значение для внутренней европейской политики; но когда современному христианству, переезжая за границу Европы, приходится обменивать свои кредитные билеты на чистое золото, то за них никто ничего не дает Да и в самой Европе бесстыднейшие стыдятся говорить о христианстве, по поводу таких серьезных вещей, как война. Некогда источник великой силы, христианство сделалось теперь источником великой немощи, самоубийственной непоследовательности, противоречивости всей западноевропейской культуры. Христианство - эти старые семитические дрожжи в арийской крови - и есть именно то, что не дает ей устояться окончательно, мешает последней "кристаллизации", китаизации Европы. Кажется, позитивизм белой расы навеки попорчен, "подмочен" "метафизическим и теологическим периодом". Позитивизм желтой расы вообще и японской в частности - это свеженькое яичко, только что снесенное желтою монгольскою курочкой от белого арийского петушка - ничем не попорчен: каким он был за два, за три тысячелетия, таким и остался, таким навсегда останется. Позитивизм европейский все еще слишком умственный, то есть поверхностный, так сказать, накожный; желтые люди - позитивисты до мозга костей. И культурное наследие веков - китайская метафизика, теология - не ослабляет, а усиливает этот естественный физиологический дар.




Top