Сочинение на тему Дом - пристанище души в рассказе Матрёнин двор, Солженицын читать бесплатно. Александр Солженицын - Матрёнин двор

Слово учителя

О писателе судят по его лучшим произведениям. Среди рассказов Солженицына, вышедших в 60-е годы, на первое место всегда ставили «Матренин двор». Его называли «блистательным», «подлинно гениальным произведением». «Рассказ правдив», «рассказ талантлив», отмечалось в критике. «Он и среди рассказов Солженицына выделяется строгой художественностью, цельностью поэтического воплощения, выдержанностью художественного вкуса».

Вопрос

Где происходит действие рассказа?

Ответ

На «сто восемьдесят четвертом километре от Москвы». Точное указание места имеет важный смысл. С одной стороны, оно тяготеет к центру европейской России, к самой Москве, с другой – подчеркнута удаленность, глушь описанных в рассказе краев. Это то место, что наиболее характерно для тогдашней России.

Вопрос

Как называется станция, где разворачиваются события рассказа? В чем нелепость этого названия?

Ответ

Производственно-прозаическое наименование станции «Торфопродукт» режет слух: «Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!»

В совершенно иной тональности написаны строки, идущие за этой ироничной фразой: «Ветром успокоения потянуло на меня от названий других деревень: Высокое Поле, Тальново, Часлицы, Шевертни, Овинцы, Спудни, Шестимирово».

В этой противоречивости топонимики – ключ к последующему пониманию контрастов быта и бытия.

Вопрос

От чьего лица ведется повествование? Какова роль рассказчика?

Ответ

Рассказчик, ведущий повествование, будучи учителем-интеллигентом, постоянно пишущий за тускло освещенным столом «что-то свое», поставлен в положение стороннего наблюдателя-летописца, силящегося понять Матрену и все, «что с нами происходит».

Комментарий учителя

«Матренин двор» – произведение автобиографическое. Это рассказ Солженицына и о самом себе, о той ситуации, в которой он оказался, вернувшись летом 1956 года «из пыльной горячей пустыни». Ему «хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России», найти «тихий уголок России подальше от железных дорог».

Игнатич (под таким именем предстает перед нами автор) чувствует щекотливость своего положения: бывший лагерник (Солженицын был реабилитирован в 1957 году) мог наняться только на тяжелые работы – таскать носилки. У него же были другие желания: «А меня тянуло – учительствовать». И в строении этой фразы с ее выразительным тире, и в выборе слов передается настроение героя, выражается самое заветное.

Вопрос

Какова тема рассказа?

Ответ

Главная тема рассказа «Матренин двор» – «чем люди живы». Это и хочет понять и об этом хочет рассказать Александр Исаевич Солженицын. Все движение сюжета его рассказа направлено на постижение тайны характера главной героини.

Задание

Расскажите о героине рассказа.

Ответ

Героиня рассказа – простая деревенская женщина Матрена. На ее долю выпали многочисленные беды – пленение жениха, гибель мужа, смерть шестерых детей, тяжелая болезнь и обиды – обманы при расчете за адский труд, нищета, исключение из колхоза, лишение пенсии, бездушие бюрократов.

Бедность Матрены смотрит из всех углов. Да откуда придет достаток в крестьянской дом?

«Я только потом узнал, – рассказывает Игнатич, – что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрена Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги – за палочки. За палочки трудодней в замусоленной книжке учетчика».

Эти слова будут дополнены рассказом самой Матрены о том, сколько обид она перенесла, хлопоча о пенсии, о том, как добывала торф для печки, сено для козы.

Комментарий учителя

Героиня рассказа – не выдуманный писателем персонаж. Автор пишет о реальном человеке – Матрене Васильевне Захаровой, у которой он жил в 50-е годы. В книге Натальи Решетовской «Александр Солженицын и читающая Россия» помещены сделанные Солженицыным фотографии Матрены Васильевны, ее дома, комнаты, которую снимал писатель. Его рассказ-воспоминание перекликается со словами А.Т. Твардовского, который вспоминает о своей соседке тетке Дарье,

С ее терпеньем безнадежным,
С ее избою без сеней,
И с трудоднем пустопорожним,
И с трудоночыо – не полней…
Со всей бедой –
Войной вчерашней
И тяжкой нынешней бедой.

Примечательно, что эти строки и рассказ Солженицына писались примерно в одно и то же время. И в том и в другом произведении рассказ о судьбе крестьянки перерастает в раздумья о жестоком разорении русской деревни в военную и послевоенную пору. «Да разве об этом расскажешь, в какие ты годы жила…» Эта строка из стихотворения М. Исаковского созвучна и прозе Ф. Абрамова, который рассказывает о судьбе Анны и Лизы Пряслиных, Марфе Репиной… Вот в какой литературный контекст попадает рассказ «Матренин двор»!

Но рассказ Солженицына написан не ради того только, чтобы еще раз сказать о страданиях и бедах, которые перенесла русская женщина. Обратимся к словам А. Т. Твардовского, взятым из его выступления на сессии Руководящего Совета Европейской ассоциации писателей: «Почему судьба старой крестьянки, рассказанная на немногих страницах, представляет для нас такой большой интерес? Эта женщина неначитанная, малограмотная, простая труженица. И, однако, ее душевный мир наделен таким качеством, что мы с ней беседуем, как с Анной Карениной».

Прочтя эту речь в «Литературной газете», Солженицын сразу же написал Твардовскому: «Нечего и говорить, что абзац Вашей речи, относящийся к Матрене, много для меня значит. Вы указали на самую суть – на женщину любящую и страдающую, тогда как вся критика рыскала все время поверху, сравнивая тальновский колхоз и соседние».

Вопрос

Как мы можем охарактеризовать Матрену? Как отразились беды на ее характере?

Ответ

Несмотря на перенесенные несчастья, Матрена сумела сохранить в себе исключительную доброту, милосердие, человечность, бескорыстие, готовность всегда прийти на помощь другим, огромное трудолюбие, незлобивость, терпеливость, независимость, деликатность.

Потому она и замуж за Ефима пошла, что в его оме рук не хватало. Оттого она Киру на воспитание взяла, что нужно было участь Фаддея облегчить и как-то связать себя с его семьей. Любой соседке помогала, в соху во время пахоты шестой впрягалась, на общие работы, не будучи колхозницей, всегда выходила. Чтобы помочь Кире участком земли обзавестись, горницу свою отдала. Даже кошку хромую из сострадания подобрала.

В силу деликатности своей не желала помешать другому, не могла обременять кого-то. В силу доброты своей бросилась помогать мужикам, увозящим часть ее избы.

Эта благостная душа жила радостями других, и оттого лучезарная, добрая улыбка часто освещала ее простое круглое лицо.

Пережить то, что пережила Матрена Васильевна Захарова, и остаться человеком бескорыстным, открытым, деликатным, отзывчивым, не озлобиться на судьбу и людей, сохранить до старости свою «лучезарную улыбку»… Какие же душевные силы нужны для этого?!

Вопрос

Как раскрывается характер героини в рассказе?

Ответ

Матрена раскрывается не столько в своем обыденном настоящем, сколько в своем прошлом. Она и сама, вспоминая о молодости своей, призналась Игнатичу: «Это ты меня прежде не видал, Игнатич. Все мешки мои были, по пять пудов ти́желью не считала. Свекор кричал: “Матрена! Спину сломаешь!” Ко мне дивирь не подходил, чтоб мой конец бревна на передок подсадить».

Молодая, сильная, красивая, Матрена была из той породы русских крестьянок, что «коня на скаку остановит». И такое было: «Раз конь с испугу сани понес в озеро, мужики отскакали, а я, правда, за узду схватила, остановила…» – рассказывает Матрена. И в последний миг своей жизни она кинулась «пособлять мужикам» на переезде – и погибла.

Полнее всего раскроется Матрена в исполненных драматизма эпизодах второй части рассказа. Связаны они с приходом «высокого черного старика», Фаддея, родного брата Матрениного мужа, не вернувшегося с войны. Пришел Фаддей не к Матрене, а к учителю просить за своего сына-восьмиклассника. Оставшись наедине с Матреной, Игнатич и думать забыл о старике, да и о ней самой. И вдруг из ее темного угла послышалось:

«– Я, Игнатич, когда-то за него чуть замуж не вышла.
Она поднялась с убогой тряпичной кровати и медленно выходила ко мне, как бы идя за своими словами. Я откинулся – и в первый раз совсем по-новому увидел Матрену…
– Он за меня первый сватался… раньше Ефима… Он был брат старший… Мне было девятнадцать, Фаддею – двадцать три… Вот в этом самом доме они тогда жили. Ихний был дом. Ихним отцом строенный.
Я невольно оглянулся. Этот старый серый изгнивающий дом вдруг сквозь блекло-зеленую шкуру обоев, под которыми бегали мыши, проступил мне молодыми, еще не потемневшими тогда, стругаными бревнами и веселым смолистым запахом.
– И вы его?.. И что же?..
– В то лето… ходили мы с ним в рощу сидеть, – прошептала она. – Тут роща была… Без малого не вышла, Игнатич. Война германская началась. Взяли Фаддея на войну.
Она уронила это – и вспыхнул передо мной голубой, белый и желтый июль четырнадцатого года: еще мирное небо, плывущие облака и народ, кипящий со спелым жнивом. Я представил их рядом: смоляного богатыря с косой через спину; ее, румяную, обнявшую сноп. И – песню, песню под небом…
– Пошел он на войну – пропал… Три года затаилась я, ждала. И ни весточки, и ни косточки…
Обвязанное старческим слинявшим платочком, смотрело на меня в непрямых мягких отсветах лампы круглое лицо Матрены – как будто освобожденное от морщин, от будничного небрежного наряда – испуганное, девичье, перед страшным выбором».

Ответ

Бывший возлюбленный и жених является как некий «черный человек», предвещая несчастье, а потом становится непосредственным виновником гибели героини.

Солженицын щедро, семь раз использует эпитет «черный» в пределах одного абзаца в начале второй главы. Топор в руках Фаддея (его отчетливо представляет себе Игнатий в руках этого человека) рождает ассоциации с топором Раскольникова, убивающего невинную жертву, и одновремено с топором Лопахина.

Рассказ вызывает и другие литературные ассоциации. «Черный человек» напоминает и пушкинского мрачного пришельца в «Моцарте и Сальери».

Вопрос

Есть ли в рассказе «Матренин двор» другие символы?

Ответ

Многие символы Солженицына связаны с христианской символикой: образы-символы крестного пути, праведника, мученика.

Вопрос

Каков символический смысл рассказа?

Ответ

Двор, дом Матрены – то «пристанище», которое обретает, наконец в поисках «нутряной России» рассказчик после должгих лет лагерей и бездомья: «Милей этого места мне не приглянулось во всей деревне». Солженицын не случайно назвал свое произведение «Матренин двор». Это один из ключевых образов рассказа. Описание двора, подробное, с массой деталей, лишено ярких красок: Матрена живет «в запущи». Автору важно подчеркнуть неразрывность дома и человека: разрушат дом – погибнет и его хозяйка.

«И шли года, как плыла вода…» Словно из народной песни пришло в рассказ это удивительное присловье. Оно вместит в себя всю жизнь Матрены, все сорок лет, что прошли здесь. В этом доме она переживет две войны – германскую и Отечественную, смерть шестерых детей, которые погибали в младенчестве, потерю мужа, который на войне пропал без вести. Здесь она постареет, останется одинокой, будет терпеть нужду. Все ее богатство – колченогая кошка, коза и толпа фикусов.

Символическое уподобление дома России традиционно, ведь структура дома уподоблена структуре мира.

Слово учителя

Праведница Матрена – нравственный идеал писателя, на котором, по его мнению, должна основываться жизнь общества. По Солженицыну, «смысл земного существования – не в благоденствии, а в развити души». С этой идеей связано понимание писателя роли литературы, ее связи с христианской традицией.

Солженицын продолжает одну из главных традиций русской литературы, согласно которой писатель видит свое назначение в проповедовании истины, духовности, убежден в необходимости ставить «вечные» вопросы и искать на них ответ. Об этом он говорил в своей Нобелевской лекции: «В русской литературе издавна вроднились нам представления, что писатель может многое в своем народе – и должен… Однажды взявшись за слово, уже потом никогда не уклониться: писатель – не посторонний судья своим соотечественникам и современникам, он – совиновник во всем зле, совершенном у него на родине или его народом».

Литература

Н.В. Егорова, И.В. Золотарева. Литература «оттепели». Творчество А.И. Солженицына. // Поурочные разработки по русской литературе. XX век. 11 класс. II полугодие. М., 2004

В. Лакшин. Иван Денисович, его друзья и недруги // Новый мир. – 1964. – № 1

П. Паламарчук. Александр Солженицын: Путеводитель. – М., 1991

Жорж Нива. Солженицын. – М., 1993

В. Чалмаев. Александр Солженицын: жизнь и творчество. – М., 1994

Е.С. Роговер. Александр Исаевич Солженицын // Русская литература XX века. СПб., 2002

­Дом - пристанище души

Дом - это слово близкое каждому человеку. Оно многозначно, поскольку домом можно считать место, где ты родился и вырос, родную деревню, город и всю страну. Дом - это ведь необязательно постройка с четырьмя стенами, фундаментом и крышей, это целая вселенная, которая может заполнить душу. Неслучайно Александр Солженицын назвал один из своих самых известных рассказов «Матрёнин двор». Он хотел дать развернутое описание не только дома главной героини, но и всего, что с ним было связано.

Действие рассказа происходит в 1950-х годах во время хрущевской оттепели. Народ жил бедно и занимался в основном ведением хозяйства. В деревнях питались тем, что сами выращивали, пенсии для пожилых людей были скудные, прочие выплаты тоже. Матрёна Васильевна жила в Тальново. Она много лет тому назад потеряла мужа, который по ее словам был очень хорошим и добропорядочным семьянином. Но выплату по утере кормильца не получала, так как не могла ничего доказать. Он пропал без вести на войне.

Пенсию сначала тоже не выдавали, так как не было официальных документов о ее стаже работы в колхозе. Затем все-таки выделили восемьдесят рублей, а после того как у нее поселился учитель математики, собственно рассказчик, школа стала ей доплачивать за комнату еще сто рублей. И появились у Матрёны внезапные родственники, новые подруги, советчики. Сама она мало интересовалась материальными благами. Её больше интересовало то, что на душе. Да, и в войну она научилась радоваться простым вещам.

Дом, в котором она жила, был старенький и запущенный. Она была уже стара, чтобы одна за ним ухаживать. Как описывает Игнатич , он был уставлен кадками и горшками фикусов, которые, по мнению хозяйки, имели положительную энергетику. Обои давно отошли от стен, образовав некрасивые прорези, в которых водились и тараканы, и мыши. Особый уют дому придавала русская печь. На ней можно было не только хранить еду теплой, но и спать. Сама Матрёне была настолько деликатной и добродушной, что никогда не смела мешать постояльцу излишними вопросами или длительным присутствием.

Даже историю своей жизни рассказывала с осторожностью, боясь надоесть. Детей у нее не было, поэтому всю свою нерастраченную любовь она подарила племяннице Кире. Та была дочерью старшего брата ее мужа, за которого в молодости Матрёна чуть было не вышла замуж. Когда Фаддей женился, жена ему подарила шестерых детей, а у Ефима с Матрёной так и не выжил ни один ребенок. В селе даже говорили, что ее сглазили. В результате она взяла на воспитание Киру, которая стала ей как родная. Когда Кира вышла замуж и уехала в другой поселок, она обещала ей свой дом в наследство.

Однако отец девушки не стал даже дожидаться Матрениной смерти и настоял на том, чтоб она отдала молодым свой сруб, так как тем выдали земельный участок. Бедная женщина не стала возражать. Она была настолько бесхитростна и проста, что собственноручно отдала свою единственную нажитую за всю жизнь ценность. Если не брать в расчет материальную сторону, то следует отметить, что женщина в этом доме прожила не одно десятилетие. Это была ее отдушина, иными словами, пристанище души.

В конце рассказа мы узнаем о трагичной, в то же время нелепой смерти героини. Она умерла на железнодорожном переезде, помогая Фаддею и его сыновьям отбирать у нее дом. В глазах рассказчика Матрена - праведница. На таких как она держатся села, города и страны. Не зря в народе издревле используют выражение: «Не стоит село без праведника». В связи с тем, что рассказ автобиографичный, мы понимаем, что благодаря этой доброй и отзывчивой женщине рассказчику, а значит и автору удалось отдохнуть немного в русской глубинке после долгих лет лагерей и заодно восстановить силы.

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Матрёнин двор

На сто восемьдесят четвёртом километре от Москвы по ветке, что идёт к Мурому и Казани, ещё с добрых полгода после того все поезда замедляли свой ход почти как бы до ощупи. Пассажиры льнули к стёклам, выходили в тамбур: чинят пути, что ли? из графика вышел?

Нет. Пройдя переезд, поезд опять набирал скорость, пассажиры усаживались.

Только машинисты знали и помнили, отчего это всё.

1

Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад – просто в Россию. Ни в одной точке её никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять. Мне просто хотелось в среднюю полосу – без жары, с лиственным рокотом леса. Мне хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России – если такая где-то была, жила.

За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло – учительствовать. Говорили мне знающие люди, что нечего и на билет тратиться, впустую проезжу.

Но что-то начинало уже страгиваться. Когда я поднялся по лестнице Владимирского облоно и спросил, где отдел кадров, то с удивлением увидел, что кадры уже не сидели здесь за чёрной кожаной дверью, а за остеклённой перегородкой, как в аптеке. Всё же я подошёл к окошечку робко, поклонился и попросил:

– Скажите, не нужны ли вам математики? Где-нибудь подальше от железной дороги? Я хочу поселиться там навсегда.

Каждую букву в моих документах перещупали, походили из комнаты в комнату и куда-то звонили. Тоже и для них редкость была – все ведь просятся в город, да покрупней. И вдруг-таки дали мне местечко – Высокое Поле. От одного названия веселела душа.

Название не лгало. На взгорке между ложков, а потом других взгорков, цельно-обомкнутое лесом, с прудом и плотинкой, Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно бы и жить и умереть. Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше – когда ниоткуда не слышно радио и всё в мире молчит.

Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города.

Я вернулся в отдел кадров и взмолился перед окошечком. Сперва и разговаривать со мной не хотели. Потом всё ж походили из комнаты в комнату, позвонили, поскрипели и отпечатали мне в приказе: «Торфопродукт».

Торфопродукт? Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!

На станции Торфопродукт, состарившемся временном серо-деревянном бараке, висела строгая надпись: «На поезд садиться только со стороны вокзала!» Гвоздём по доскам было доцарапано: «И без билетов». А у кассы с тем же меланхолическим остроумием было навсегда вырезано ножом: «Билетов нет». Точный смысл этих добавлений я оценил позже. В Торфопродукт легко было приехать. Но не уехать.

А и на этом месте стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса. Потом их вырубили – торфоразработчики и соседний колхоз. Председатель его, Горшков, свёл под корень изрядно гектаров леса и выгодно сбыл в Одесскую область, на том свой колхоз возвысив, а себе получив Героя Социалистического Труда.

Меж торфяными низинами беспорядочно разбросался посёлок – однообразные, худо штукатуренные бараки тридцатых годов и, с резьбой по фасаду, с остеклёнными верандами, домики пятидесятых. Но внутри этих домиков нельзя было увидеть перегородки, доходящей до потолка, так что не снять мне было комнаты с четырьмя настоящими стенами.

Над посёлком дымила фабричная труба. Туда и сюда сквозь посёлок проложена была узкоколейка, и паровозики, тоже густо дымящие, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами. Без ошибки я мог предположить, что вечером над дверьми клуба будет надрываться радиола, а по улице пображивать пьяные да подпыривать друг друга ножами.

Вот куда завела меня мечта о тихом уголке России. А ведь там, откуда я приехал, мог я жить в глинобитной хатке, глядящей в пустыню. Там дул такой свежий ветер ночами и только звёздный свод распахивался над головой.

Мне не спалось на станционной скамье, и я чуть свет опять побрёл по посёлку. Теперь я увидел крохотный базарец. По рани единственная женщина стояла там, торгуя молоком. Я взял бутылку, стал пить тут же.

Меня поразила её речь. Она не говорила, а напевала умильно, и слова её были те самые, за которыми потянула меня тоска из Азии:

– Пей, пей с душою желадной. Ты, потай, приезжий?

– А вы откуда? – просветлел я.

И узнал, что не всё вокруг торфоразработки, что есть за полотном железной дороги – бугор, а за бугром – деревня, и деревня эта – Тальново, испокон она здесь, ещё когда была барыня-«цыганка» и кругом лес лихой стоял. А дальше целый край идёт деревень: Часлицы, Овинцы, Спудни, Шевертни, Шестимирово – всё поглуше, от железной дороги подале, к озёрам.

Ветром успокоения потянуло на меня от этих названий. Они обещали мне кондовую Россию.

И я попросил мою новую знакомую отвести меня после базара в Тальново и подыскать избу, где бы стать мне квартирантом.

Я оказался квартирантом выгодным: сверх платы сулила школа за меня ещё машину торфа на зиму. По лицу женщины прошли заботы уже не умильные. У самой у неё места не было (они с мужем воспитывали её престарелую мать), оттого она повела меня к одним своим родным и ещё к другим. Но и здесь не нашлось комнаты отдельной, везде было тесно и лопотно.

Так мы дошли до высыхающей подпруженной речушки с мостиком. Милей этого места мне не приглянулось во всей деревне; две-три ивы, избушка перекособоченная, а по пруду плавали утки, и выходили на берег гуси, отряхиваясь.

– Ну, разве что к Матрёне зайдём, – сказала моя проводница, уже уставая от меня. – Только у неё не так уборно, в запущи она живёт, болеет.

Дом Матрёны стоял тут же, неподалеку, с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, на два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий – восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости брёвна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка.

Калитка была на запоре, но проводница моя не стала стучать, а просунула руку под низом и отвернула завёртку – нехитрую затею против скота и чужого человека. Дворик не был крыт, но в доме многое было под одной связью. За входной дверью внутренние ступеньки поднимались на просторные мосты , высоко осенённые крышей. Налево ещё ступеньки вели вверх в горницу – отдельный сруб без печи, и ступеньки вниз, в подклеть. А направо шла сама изба, с чердаком и подпольем.

Строено было давно и добротно, на большую семью, а жила теперь одинокая женщина лет шестидесяти.

Когда я вошёл в избу, она лежала на русской печи, тут же, у входа, накрытая неопределённым тёмным тряпьём, таким бесценным в жизни рабочего человека.

Просторная изба, и особенно лучшая приоконная её часть, была уставлена по табуреткам и лавкам – горшками и кадками с фикусами. Они заполнили одиночество хозяйки безмолвной, но живой толпой. Они разрослись привольно, забирая небогатый свет северной стороны. В остатке света, и к тому же за трубой, кругловатое лицо хозяйки показалось мне жёлтым, больным. И по глазам её замутнённым можно было видеть, что болезнь измотала её.

Разговаривая со мной, она так и лежала на печи ничком, без подушки, головой к двери, а я стоял внизу. Она не проявила радости заполучить квартиранта, жаловалась на чёрный недуг, из приступа которого выходила сейчас: недуг налетал на неё не каждый месяц, но, налетев, -

– …держит два-дни и три-дни, так что ни встать, ни подать я вам не приспею. А избу бы не жалко, живите.

И она перечисляла мне других хозяек, у кого будет мне покойней и угожей, и слала обойти их. Но я уже видел, что жребий мой был – поселиться в этой темноватой избе с тусклым зеркалом, в которое совсем нельзя было смотреться, с двумя яркими рублёвыми плакатами о книжной торговле и об урожае, повешенными на стене для красоты. Здесь было мне тем хорошо, что по бедности Матрёна не держала радио, а по одиночеству не с кем было ей разговаривать.

И хотя Матрёна Васильевна вынудила меня походить ещё по деревне, и хотя в мой второй приход долго отнекивалась:

– Не умемши, не варёмши – как утрафишь? – но уж встретила меня на ногах, и даже будто удовольствие пробудилось в её глазах оттого, что я вернулся.

Поладили о цене и о торфе, что школа привезёт.

Я только потом узнал, что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрёна Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги – за палочки. За палочки трудодней в замусленной книжке учётчика.

Так и поселился я у Матрёны Васильевны. Комнаты мы не делили. Её кровать была в дверном углу у печки, а я свою раскладушку развернул у окна и, оттесня от света любимые матрёнины фикусы, ещё у одного окна поставил стол. Электричество же в деревне было – его ещё в двадцатые годы подтянули от Шатуры. В газетах писали тогда – «лампочки Ильича», а мужики, глаза тараща, говорили: «Царь Огонь!»

Может, кому из деревни, кто побогаче, изба Матрёны и не казалась доброжилой, нам же с ней в ту осень и зиму вполне была хороша: от дождей она ещё не протекала и ветрами студёными выдувало из неё печное грево не сразу, лишь под утро, особенно тогда, когда дул ветер с прохудившейся стороны.

Кроме Матрёны и меня, жили в избе ещё: кошка, мыши и тараканы.

Кошка была немолода, а главное – колченога. Она из жалости была Матрёной подобрана и прижилась. Хотя она и ходила на четырёх ногах, но сильно прихрамывала: одну ногу она берегла, больная была нога. Когда кошка прыгала с печи на пол, звук касания её о пол не был кошаче-мягок, как у всех, а – сильный одновременный удар трёх ног: туп! – такой сильный удар, что я не сразу привык, вздрагивал. Это она три ноги подставляла разом, чтоб уберечь четвёртую.

Но не потому были мыши в избе, что колченогая кошка с ними не справлялась; она как молния за ними прыгала в угол и выносила в зубах. А недоступны были мыши для кошки из-за того, что кто-то когда-то, ещё по хорошей жизни, оклеил матрёнину избу рифлёными зеленоватыми обоями, да не просто в слой, а в пять слоёв. Друг с другом обои склеились хорошо, от стены же во многих местах отстали – и получилась как бы внутренняя шкура на избе. Между брёвнами избы и обойной шкурой мыши и проделали себе ходы и нагло шуршали, бегая по ним даже и под потолком. Кошка сердито смотрела вслед их шуршанью, а достать не могла.

Иногда ела кошка и тараканов, но от них ей становилось нехорошо. Единственное, что тараканы уважали, это черту перегородки, отделявшей устье русской печи и кухоньку от чистой избы. В чистую избу они не переползали. Зато в кухоньке по ночам кишели, и если поздно вечером, зайдя испить воды, я зажигал там лампочку – пол весь, и скамья большая, и даже стена были чуть не сплошь бурыми и шевелились. Приносил я из химического кабинета буры, и, смешивая с тестом, мы их травили. Тараканов менело, но Матрёна боялась отравить вместе с ними и кошку. Мы прекращали подсыпку яда, и тараканы плодились вновь.

По ночам, когда Матрёна уже спала, а я занимался за столом, – редкое быстрое шуршание мышей под обоями покрывалось слитным, единым, непрерывным, как далёкий шум океана, шорохом тараканов за перегородкой. Но я свыкся с ним, ибо в нём не было ничего злого, в нём не было лжи. Шуршанье их – была их жизнь.

И с грубой плакатной красавицей я свыкся, которая со стены постоянно протягивала мне Белинского, Панфёрова и ещё стопу каких-то книг, но – молчала. Я со всем свыкся, что было в избе Матрёны.

Матрёна вставала в четыре-пять утра. Ходикам матрёниным было двадцать семь лет как куплены в сельпо. Всегда они шли вперёд, и Матрёна не беспокоилась – лишь бы не отставали, чтоб утром не запоздниться. Она включала лампочку за кухонной перегородкой и тихо, вежливо, стараясь не шуметь, топила русскую печь, ходила доить козу (все животы её были – одна эта грязно-белая криворогая коза), по воду ходила и варила в трёх чугунках; один чугунок – мне, один – себе, один – козе. Козе она выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе – мелкую, а мне – с куриное яйцо. Крупной же картошки огород её песчаный, с довоенных лет не удобренный и всегда засаживаемый картошкой, картошкой и картошкой, – крупной не давал.

Мне почти не слышались её утренние хлопоты. Я спал долго, просыпался на позднем зимнем свету и потягивался, высовывая голову из-под одеяла и тулупа. Они да ещё лагерная телогрейка на ногах, а снизу мешок, набитый соломой, хранили мне тепло даже в те ночи, когда стужа толкалась с севера в наши хилые оконца. Услышав за перегородкой сдержанный шумок, я всякий раз размеренно говорил:

Доброе утро, Матрёна Васильевна!

И всегда одни и те же доброжелательные слова раздавались мне из-за перегородки. Они начинались каким-то низким тёплым мурчанием, как у бабушек в сказках:

– М-м-мм… также и вам!

И немного погодя:

– А завтрак вам приспе-ел.

Что на завтрак, она не объявляла, да это и догадаться было легко: картовь необлупленная, или суп картонный (так выговаривали все в деревне), или каша ячневая (другой крупы в тот год нельзя было купить в Торфопродукте, да и ячневую-то с бою – как самой дешёвой ею откармливали свиней и мешками брали). Не всегда это было посолено, как надо, часто пригорало, а после еды оставляло налёт на нёбе, дёснах и вызывало изжогу.

Но не Матрёны в том была вина: не было в Торфопродукте и масла, маргарин нарасхват, а свободно только жир комбинированный. Да и русская печь, как я пригляделся, неудобна для стряпни: варка идёт скрыто от стряпухи, жар к чугунку подступает с разных сторон неравномерно. Но потому, должно быть, пришла она к нашим предкам из самого каменного века, что, протопленная раз на досветьи, весь день хранит в себе тёплыми корм и пойло для скота, пищу и воду для человека. И спать тепло.

Я покорно съедал всё наваренное мне, терпеливо откладывал в сторону, если попадалось что неурядное: волос ли, торфа кусочек, тараканья ножка. У меня не хватало духу упрекнуть Матрёну. В конце концов, она сама же меня предупреждала: «Не умемши, не варёмши – как утрафишь?»

– Спасибо, – вполне искренне говорил я.

– На чём? На своём на добром? – обезоруживала она меня лучезарной улыбкой. И, простодушно глядя блекло-голубыми глазами, спрашивала: – Ну, а к ужоткому что вам приготовить?

К ужоткому значило – к вечеру. Ел я дважды в сутки, как на фронте. Что мог я заказать к ужоткому? Всё из того же, картовь или суп картонный.

Я мирился с этим, потому что жизнь научила меня не в еде находить смысл повседневного существования. Мне дороже была эта улыбка её кругловатого лица, которую, заработав наконец на фотоаппарат, я тщетно пытался уловить. Увидев на себе холодный глаз объектива, Матрёна принимала выражение или натянутое, или повышенно-суровое.

Раз только запечатлел я, как она улыбалась чему-то, глядя в окошко на улицу.

В ту осень много было у Матрёны обид. Вышел перед тем новый пенсионный закон, и надоумили её соседки добиваться пенсии. Была она одинокая кругом, а с тех пор, как стала сильно болеть, – и из колхоза её отпустили. Наворочено было много несправедливостей с Матрёной: она была больна, но не считалась инвалидом; она четверть века проработала в колхозе, но потому что не на заводе – не полагалось ей пенсии за себя , а добиваться можно было только за мужа , то есть за утерю кормильца. Но мужа не было уже пятнадцать лет, с начала войны, и нелегко было теперь добыть те справки с разных мест о его сташе и сколько он там получал. Хлопоты были – добытъ эти справки; и чтоб написали всё же, что получал он в месяц хоть рублей триста; и справку заверить, что живёт она одна и никто ей не помогает; и с года она какого; и потом всё это носить в собес; и перенашивать, исправляя, что сделано не так; и ещё носить. И узнавать – дадут ли пенсию.

Хлопоты эти были тем затруднены, что собес от Тальнова был в двадцати километрах к востоку, сельский совет – в десяти километрах к западу, а поселковый – к северу, час ходьбы. Из канцелярии в канцелярию и гоняли её два месяца – то за точкой, то за запятой. Каждая проходка – день. Сходит в сельсовет, а секретаря сегодня нет, просто так вот нет, как это бывает в сёлах. Завтра, значит, опять иди. Теперь секретарь есть, да печати у него нет. Третий день опять иди. А четвёртый день иди потому, что сослепу они не на той бумажке расписались, бумажки-то все у Матрёны одной пачкой сколоты.

– Притесняют меня, Игнатич, – жаловалась она мне после таких бесплодных проходок. – Иззаботилась я.

Но лоб её недолго оставался омрачённым. Я заметил: у неё было верное средство вернуть себе доброе расположение духа – работа. Тотчас же она или хваталась за лопату и копала картовь. Или с мешком под мышкой шла за торфом. А то с плетёным кузовом – по ягоды в дальний лес. И не столам конторским кланяясь, а лесным кустам, да наломавши спину ношей, в избу возвращалась Матрёна уже просветлённая, всем довольная, со своей доброй улыбкой.

– Теперича я зуб наложила, Игнатич, знаю, где брать, – говорила она о торфе. – Ну и местечко, любота одна!

– Да Матрёна Васильевна, разве моего торфа не хватит? Машина целая.

– Фу-у! твоего торфу! Ещё столько, да ещё столько – тогда, бывает, хватит. Тут как зима закрутит, да дуель в окна, так не только топишь, сколько выдувает. Летось мы торфу натаскивали сколища! Я ли бы и теперь три машины не натаскала? Так вот ловят. Уж одну бабу нашу по судам тягают.

Да, это было так. Уже закруживалось пугающее дыхание зимы – и щемило сердца. Стояли вокруг леса, а топки взять было негде. Рычали кругом экскаваторы на болотах, но не продавалось торфу жителям, а только везли – начальству, да кто при начальстве, да по машине – учителям, врачам, рабочим завода. Топлива не было положено – и спрашивать о нём не полагалось. Председатель колхоза ходил по деревне, смотрел в глаза требовательно, или мутно, или простодушно и о чём угодно говорил, кроме топлива. Потому что сам он запасся. А зимы не ожидалось.

Что ж, воровали раньше лес у барина, теперь тянули торф у треста. Бабы собирались по пять, по десять, чтобы смелей. Ходили днём. За лето накопано было торфу повсюду и сложено штабелями для просушки. Этим и хорош торф, что, добыв, его не могут увезти сразу. Он сохнет до осени, а то и до снега, если дорога не станет или трест затомошился. Это-то время бабы его и брали. Зараз уносили в мешке торфин шесть, если были сыроваты, торфин десять, если сухие. Одного мешка такого, принесенного иногда километра за три (и весил он пуда два), хватало на одну протопку. А дней в зиме двести. А топить надо: утром русскую, вечером «голландку».

– Да чего говорить обапол! – сердилась Матрёна на кого-то невидимого. – Как лошадей не стало, так чего на себе не припрёшь, того и в дому нет. Спина у меня никогда не заживает. Зимой салазки на себе, летом вязанки на себе, ей-богу правда!

Ходили бабы в день – не по разу. В хорошие дни Матрёна приносила по шесть мешков. Мой торф она сложила открыто, свой прятала под мостами, и каждый вечер забивала лаз доской.

– Разве уж догадаются, враги, – улыбалась она, вытирая пот со лба, – а то ни в жисть не найдут.

Что было делать тресту? Ему не отпускалось штатов, чтобы расставлять караульщиков по всем болотам. Приходилось, наверно, показав обильную добычу в сводках, затем списывать – на крошку, на дожди. Иногда, порывами, собирали патруль и ловили баб у входа в деревню. Бабы бросали мешки и разбегались. Иногда, по доносу, ходили по домам с обыском, составляли протокол на незаконный торф и грозились передать в суд. Бабы на время бросали носить, но зима надвигалась и снова гнала их – с санками по ночам.

Вообще, приглядываясь к Матрёне, я замечал, что, помимо стряпни и хозяйства, на каждый день у неё приходилось и какое-нибудь другое немалое дело; закономерный порядок этих дел она держала в голове и, проснувшись поутру, всегда знала, чем сегодня день её будет занят. Кроме торфа, кроме сбора старых пеньков, вывороченных трактором на болоте, кроме брусники, намачиваемой на зиму в четвертях («Поточи зубки, Игнатич», – угощала меня), кроме копки картошки, кроме беготни по пенсионному делу, она должна была ещё где-то раздобывать сенца для единственной своей грязно-белой козы.

– А почему вы коровы не держите, Матрёна Васильевна?

– Э-эх, Игнатич, – разъясняла Матрёна, стоя в нечистом фартуке в кухонном дверном вырезе и оборотясь к моему столу. – Мне молока и от козы хватит. А корову заведи, так она меня самою с ногами съест. У полотна не скоси – там свои хозяева, и в лесу косить нету – лесничество хозяин, и в колхозе мне не велят – не колхозница, мол, теперь. Да они и колхозницы до самых белых мух всё в колхоз, всё в колхоз, а себе уж из-под снегу – что за трава?.. По-бывалошному кипели с сеном в межень, с Петрова до Ильина. Считалось, трава – медовая…

Так, одной утельной козе собрать было сена – для Матрёны труд великий. Брала она с утра мешок и серп и уходила в места, которые помнила, где трава росла по обмежкам, по задороге, по островкам среди болота. Набив мешок свежей тяжёлой травой, она тащила её домой и во дворике у себя раскладывала пластом. С мешка травы получалось подсохшего сена – навильник.

Председатель новый, недавний, присланный из города, первым делом обрезал всем инвалидам огороды. Пятнадцать соток песочка оставил Матрёне, а десять соток так и пустовало за забором. Впрочем, и за пятнадцать соток потягивал колхоз Матрёну. Когда рук не хватало, когда отнекивались бабы уж очень упорно, жена председателя приходила к Матрёне. Она была тоже женщина городская, решительная, коротким серым полупальто и грозным взглядом как бы военная.

Она входила в избу и, не здороваясь, строго смотрела на Матрёну. Матрёна мешалась.

– Та-ак, – раздельно говорила жена председателя. – Товарищ Григорьева! Надо будет помочь колхозу! Надо будет завтра ехать навоз вывозить!

Лицо Матрёны складывалось в извиняющую полуулыбку – как будто ей было совестно за жену председателя, что та не могла ей заплатить за работу.

– Ну что ж, – тянула она. – Я больна, конечно. И к делу вашему теперь не присоединёна. – И тут же спешно исправлялась: – Кому часу приходить-то?

– И вилы свои бери! – наставляла председательша и уходила, шурша твёрдой юбкой.

– Во как! – пеняла Матрёна вслед. – И вилы свои бери! Ни лопат, ни вил в колхозе нету. А я без мужика живу, кто мне насадит?..

И размышляла потом весь вечер:

– Да что говорить, Игнатич! Ни к столбу, ни к перилу эта работа. Станешь, об лопату опершись, и ждёшь, скоро ли с фабрики гудок на двенадцать. Да ещё заведутся бабы, счёты сводят, кто вышел, кто не вышел. Когда, бывалоча, по ceбe работали, так никакого звуку не было, только ой-ой-ойиньки, вот обед подкатил, вот вечер подступил.

Всё же поутру она уходила со своими вилами.

Но не колхоз только, а любая родственница дальняя или просто соседка приходила тоже к Матрёне с вечера и говорила:

– Завтра, Матрёна, придёшь мне пособить. Картошку будем докапывать.

И Матрёна не могла отказать. Она покидала свой черёд дел, шла помогать соседке и, воротясь, ещё говорила без тени зависти:

– Ах, Игнатич, и крупная ж картошка у неё! В охотку копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу правда!

Тем более не обходилась без Матрёны ни одна пахота огорода. Тальновские бабы установили доточно, что одной вскопать свой огород лопатою тяжеле и дольше, чем, взяв соху и вшестером впрягшись, вспахать на себе шесть огородов. На то и звали Матрёну в помощь.

– Что ж, платили вы ей? – приходилось мне потом спрашивать.

– Не берёт она денег. Уж поневоле ей вопрятаешь.

Ещё суета большая выпадала Матрёне, когда подходила её очередь кормить козьих пастухов: одного – здоровенного, немоглухого , и второго – мальчишку с постоянной слюнявой цыгаркой в зубах. Очередь эта была в полтора месяца раз, но вгоняла Матрёну в большой расход. Она шла в сельпо, покупала рыбные консервы, расстарывалась и сахару и масла, чего не ела сама. Оказывается, хозяйки выкладывались друг перед другом, стараясь накормить пастухов получше.

– Бойся портного да пастуха, – объясняла она мне. – По всей деревне тебя ославят, если что им не так.

И в эту жизнь, густую заботами, ещё врывалась временами тяжёлая немочь, Матрёна валилась и сутки-двое лежала пластом. Она не жаловалась, не стонала, но и не шевелилась почти. В такие дни Маша, близкая подруга Матрёны, с самых молодых годков, приходила обихаживать козу да топить печь. Сама Матрёна не пила, не ела и не просила ничего. Вызвать на дом врача из поселкового медпункта было в Тальнове вдиво, как-то неприлично перед соседями – мол, барыня. Вызывали однажды, та приехала злая очень, велела Матрёне, как отлежится, приходить на медпункт самой. Матрёна ходила против воли, брали анализы, посылали в районную больницу – да так и заглохло.

Дела звали к жизни. Скоро Матрёна начинала вставать, сперва двигалась медленно, а потом опять живо.

– Это ты меня прежде не видал, Игнатич, – оправдывалась она. – Все мешки мои были, по пять пудов тижелью не считала. Свёкор кричал: «Матрёна! Спину сломаешь!» Ко мне дивирь не подходил, чтоб мой конец бревна на передок подсадить. Конь был военный у нас, Волчок, здоровый…

– А почему военный?

– А нашего на войну забрали, этого подраненного – взамен. А он стиховой какой-то попался. Раз с испугу сани понёс в озеро, мужики отскакивали, а я, правда, за узду схватила, остановила. Овсяной был конь. У нас мужики любили лошадей кормить. Которые кони овсяные, те и тижели не признают.

Но отнюдь не была Матрёна бесстрашной. Боялась она пожара, боялась молоньи , а больше всего почему-то – поезда.

– Как мне в Черусти ехать, с Нечаевки поезд вылезет, глаза здоровенные свои вылупит, рельсы гудят – аж в жар меня бросает, коленки трясутся. Ей-богу правда! – сама удивлялась и пожимала плечами Матрёна.

– Так может потому, что билетов не дают, Матрёна Васильевна?

Всё же к той зиме жизнь Матрёны наладилась как никогда. Стали-таки платить ей рублей восемьдесят пенсии. Ещё сто с лишком получала она от школы и от меня.

– Фу-у! Теперь Матрёне и умирать не надо! – уже начинали завидовать некоторые из соседок. – Больше денег ей, старой, и девать некуда.

– А что – пенсия? – возражали другие. – Государство – оно минутное. Сегодня, вишь, дало, а завтра отымет.

Заказала себе Матрёна скатать новые валенки. Купила новую телогрейку. И справила пальто из ношеной железнодорожной шинели, которую подарил ей машинист из Черустей, муж её бывшей воспитанницы Киры. Деревенский портной-горбун подложил под сукно ваты, и такое славное пальто получилось, какого за шесть десятков лет Матрёна не нашивала.

И в середине зимы зашила Матрёна в подкладку этого пальто двести рублей – себе на похороны. Повеселела:

– Маненько и я спокой увидала, Игнатич.

Прошёл декабрь, прошёл январь – за два месяца не посетила её болезнь. Чаще Матрёна по вечерам стала ходить к Маше посидеть, семячки пощёлкать. К себе она гостей по вечерам не звала, уважая мои занятия. Только на Крещенье, воротясь из школы, я застал в избе пляску и познакомлен был с тремя матрёниными родными сёстрами, звавшими Матрёну как старшую – лёлька или нянька. До этого дня мало было в нашей избе слышно о сёстрах – то ли опасались они, что Матрёна будет просить у них помощи?

Одно только событие или предзнаменование омрачило Матрёне этот праздник: ходила она за пять вёрст в церковь на водосвятие, поставила свой котелок меж других, а когда водосвятие кончилось и бросились бабы, толкаясь, разбирать – Матрёна не поспела средь первых, а в конце – не оказалось её котелка. И взамен котелка никакой другой посуды тоже оставлено не было. Исчез котелок, как дух нечистый его унёс.

– Бабоньки! – ходила Матрёна среди молящихся. – Не прихватил ли кто неуладкой чужую воду освячённую? в котелке?

Не признался никто. Бывает, мальчишки созоровали, были там и мальчишки. Вернулась Матрёна печальная. Всегда у неё бывала святая вода, а на этот год не стало.

Не сказать, однако, чтобы Матрёна верила как-то истово. Даже скорей была она язычница, брали в ней верх суеверия: что на Ивана Постного в огород зайти нельзя – на будущий год урожая не будет; что если мятель крутит – значит, кто-то где-то удавился, а дверью ногу прищемишь – быть гостю. Сколько жил я у неё – никогда не видал её молящейся, ни чтоб она хоть раз перекрестилась. А дело всякое начинала «с Богом!» и мне всякий раз «с Богом!» говорила, когда я шёл в школу. Может быть, она и молилась, но не показно, стесняясь меня или боясь меня притеснить. Был святой угол в чистой избе, и иконка Николая Угодника в кухоньке. Забудни стояли они тёмные, а во время всенощной и с утра по праздникам зажигала Матрёна лампадку.

Только грехов у неё было меньше, чем у её колченогой кошки. Та – мышей душила…

Немного выдравшись из колотной своей житёнки, стала Матрёна повнимательней слушать и моё радио (я не преминул поставить себе разведку – так Матрёна называла розетку. Мой приёмничек уже не был для меня бич, потому что я своей рукой мог его выключить в любую минуту; но, действительно, выходил он для меня из глухой избы – разведкой). В тот год повелось по две, по три иностранных делегации в неделю принимать, провожать и возить по многим городам, собирая митинги. И что ни день, известия полны были важными сообщениями о банкетах, обедах и завтраках.

Матрёна хмурилась, неодобрительно вздыхала:

– Ездят-ездят, чего-нибудь наездят.

Услышав, что машины изобретены новые, ворчала Матрёна из кухни:

– Всё новые, новые, на старых работать не хотят, куды старые складывать будем?

Ещё в тот год обещали искусственные спутники Земли. Матрёна качала головой с печи:

– Ой-ой-ойиньки, чего-нибудь изменят, зиму или лето.

Исполнял Шаляпин русские песни. Матрёна стояла-стояла, слушала и приговорила решительно:

– Чудно поют, не по-нашему.

– Да что вы, Матрёна Васильевна, да прислушайтесь!

Ещё послушала. Сжала губы:

Александр Солженицын

Матренин двор

Эта редакция является истинной и окончательной.

Никакие прижизненные издания её не отменяют.

Александр Солженицын

Апрель 1968 г.


На сто восемьдесят четвертом километре от Москвы, по ветке, что ведет к Мурому и Казани, еще с добрых полгода после того все поезда замедляли свой ход почти как бы до ощупи. Пассажиры льнули к стеклам, выходили в тамбур: чинят пути, что ли? Из графика вышел?

Нет. Пройдя переезд, поезд опять набирал скорость, пассажиры усаживались.

Только машинисты знали и помнили, отчего это все.

Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад - просто в Россию. Ни в одной точке ее никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять. Мне просто хотелось в среднюю полосу - без жары, с лиственным рокотом леса. Мне хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России - если такая где-то была, жила.

За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло - учительствовать. Говорили мне знающие люди, что нечего и на билет тратиться, впустую проезжу.

Но что-то начинало уже страгиваться. Когда я поднялся по лестнице …ского облоно и спросил, где отдел кадров, то с удивлением увидел, что кадры уже не сидели здесь за черной кожаной дверью, а за остекленной перегородкой, как в аптеке. Все же я подошел к окошечку робко, поклонился и попросил:

Скажите, не нужны ли вам математики где-нибудь подальше от железной дороги? Я хочу поселиться там навсегда.

Каждую букву в моих документах перещупали, походили из комнаты в комнату и куда-то звонили. Тоже и для них редкость была - все день просятся в город, да покрупней. И вдруг-таки дали мне местечко - Высокое Поле. От одного названия веселела душа.

Название не лгало. На взгорке между ложков, а потом других взгорков, цельно-обомкнутое лесом, с прудом и плотинкой, Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно бы и жить и умереть. Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше - когда ниоткуда не слышно радио и все в мире молчит.

Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города.

Я вернулся в отдел кадров и взмолился перед окошечком. Сперва и разговаривать со мной не хотели. Потом все ж походили из комнаты в комнату, позвонили, поскрипели и отпечатали мне в приказе: «Торфопродукт».

Торфопродукт? Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!

На станции Торфопродукт, состарившемся временном серо-деревянном бараке, висела строгая надпись: «На поезд садиться только со стороны вокзала!» Гвоздем по доскам было доцарапано: «И без билетов». А у кассы с тем же меланхолическим остроумием было навсегда вырезано ножом: «Билетов нет». Точный смысл этих добавлений я оценил позже. В Торфопродукт легко было приехать. Но не уехать.

А и на этом месте стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса. Потом их вырубили - торфоразработчики и соседний колхоз. Председатель его, Горшков, свел под корень изрядно гектаров леса и выгодно сбыл в Одесскую область, на том свой колхоз и возвысив.

Меж торфяными низинами беспорядочно разбросался поселок - однообразные худо штукатуренные бараки тридцатых годов и, с резьбой по фасаду, с остекленными верандами, домики пятидесятых. Но внутри этих домиков нельзя было увидеть перегородки, доходящей до потолка, так что не снять мне было комнаты с четырьмя настоящими стенами.

Над поселком дымила фабричная труба. Туда и сюда сквозь поселок проложена была узкоколейка, и паровозики, тоже густо-дымящие, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами. Без ошибки я мог предположить, что вечером над дверьми клуба будет надрываться радиола, а по улице пображивать пьяные - не без того, да подпыривать друг друга ножами.

Вот куда завела меня мечта о тихом уголке России. А ведь там, откуда я приехал, мог я жить в глинобитной хатке, глядящей в пустыню. Там дул такой свежий ветер ночами и только звездный свод распахивался над головой.

Мне не спалось на станционной скамье, и я чуть свет опять побрел по поселку. Теперь я увидел крохотный базарец. По рани единственная женщина стояла там, торгуя молоком. Я взял бутылку, стал пить тут же.

Меня поразила ее речь. Она не говорила, а напевала умильно, и слова ее были те самые, за которыми потянула меня тоска из Азии:

Пей, пей с душою желадной. Ты, потай, приезжий?

А вы откуда? - просветлел я.

И я узнал, что не всё вокруг торфоразработки, что есть за полотном железной дороги - бугор, а за бугром - деревня, и деревня эта - Тальново, испокон она здесь, еще когда была барыня-«цыганка» и кругом лес лихой стоял. А дальше целый край идет деревень: Часлицы, Овинцы, Спудни, Шевертни, Шестимирово - все поглуше, от железной дороги подале, к озерам.

Ветром успокоения потянуло на меня от этих названий. Они обещали мне кондовую Россию.

И я попросил мою новую знакомую отвести меня после базара в Тальново и подыскать избу, где бы стать мне квартирантом.

Я казался квартирантом выгодным: сверх платы сулила школа за меня еще машину торфа на зиму. По лицу женщины прошли заботы уже не умильные. У самой у нее места не было (они с мужем воспитывали ее престарелую мать), оттого она повела меня к одним своим родным и еще к другим. Но и здесь не нашлось комнаты отдельной, было тесно и лопотно.

Так мы дошли до высыхающей подпруженной речушки с мостиком. Милей этого места мне не приглянулось во всей деревне; две-три ивы, избушка перекособоченная, а по пруду плавали утки, и выходили на берег гуси, отряхаясь.

Ну, разве что к Матрене зайдем, - сказала моя проводница, уже уставая от меня. - Только у нее не так уборно, в запущи она живет, болеет.

Дом Матрены стоял тут же, неподалеку, с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, на два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий - восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости бревна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка.

Калитка была на запоре, но проводница моя не стала стучать, а просунула руку под низом и отвернула завертку - нехитрую затею против скота и чужого человека. Дворик не был крыт, но в доме многое было под одной связью. За входной дверью внутренние ступеньки поднимались на просторные мосты, высоко осененные крышей. Налево еще ступеньки вели вверх в горницу - отдельный сруб без печи, и ступеньки вниз, в подклеть. А направо шла сама изба, с чердаком и подпольем.

Строено было давно и добротно, на большую семью, а жила теперь одинокая женщина лет шестидесяти.

Когда я вошел в избу, она лежала на русской печи, тут же, у входа, накрытая неопределенным темным тряпьем, таким бесценным в жизни рабочего человека.

Просторная изба и особенно лучшая приоконная ее часть была уставлена по табуреткам и лавкам - горшками и кадками с фикусами. Они заполнили одиночество хозяйки безмолвной, но живой толпой. Они разрослись привольно, забирая небогатый свет северной стороны. В остатке света и к тому же за трубой кругловатое лицо хозяйки показалось мне желтым, больным. И по глазам ее замутненным можно было видеть, что болезнь измотала ее.

Разговаривая со мной, она так и лежала на печи ничком, без подушки, головой к двери, а я стоял внизу. Она не проявила радости заполучить квартиранта, жаловалась на черный недуг, из приступа которого выходила сейчас: недуг налетал на нее не каждый месяц, но, налетев,

- …держит два-дни и три-дни, так что ни встать, ни подать я вам не приспею. А избу бы не жалко, живите.

И она перечисляла мне других хозяек, у кого будет мне покойней и угожей, и слала обойти их. Но я уже видел, что жребий мой был - поселиться в этой темноватой избе с тусклым зеркалом, в которое совсем нельзя было смотреться, с двумя яркими рублевыми плакатами о книжной торговле и об урожае, повешенными на стене для красоты. Здесь было мне тем хорошо, что по бедности Матрена не держала радио, а по одиночеству не с кем было ей разговаривать.

И хотя Матрена Васильевна вынудила меня походить еще по деревне, и хотя в мой второй приход долго отнекивалась:

Не умемши, не варёмши - как утрафишь? - но уж встретила меня на ногах, и даже будто удовольствие пробудилось в ее глазах оттого, что я вернулся.

Поладили о цене и о торфе, что школа привезет.

Я только потом узнал, что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрена Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги - за палочки. За палочки трудодней в замусленной книжке учетчика.

Корреспондент «МК» спустя 50 лет побывала на «родине» знаменитого рассказа Солженицына

50 лет назад в журнале «Новый мир» был напечатан рассказ Александра Солженицына «Матренин двор».

Жители мещерских сел Мильцево и Мезиново, где учительствовал Александр Солженицын, досконально знают, с кого были списаны герои знаменитого рассказа, что осталось за рамками повествования, зачем писатель собирал березовый гриб - чагу и за что его прозвали «шпионом».

Встретившись со старожилами деревень, спецкор «МК» узнала также о подробностях его возвращения из США на Владимирскую землю спустя 37 лет.

Матрена у ворот своего дома.

В Мещере Александр Солженицын появился в конце лета 1956 года. После восьми лет в сталинских лагерях: «шарашки» в Рыбинске, Загорске, Марфине и особом Степлаге в Экибастузе. После прихваченных еще трех ссыльных годков в горячей пустыне Кок — Терекского района Казахстана. Хотел было поселиться в родном Ростове-на-Дону, где жил с матерью в детстве и где закончил университет, но ему отказали. «Врагам народа» путь в большие города был заказан.

Стремясь «затеряться в самой нутряной России», классик обратился в Облоно Владимира и Рязани: «Не нуждается ли область в физиках и математиках?» Волей судьбы попал в поселок Мезиновский тогда еще Курловского района Владимирской области. Железнодорожная станция именовалась Торфопродукт, на местном жаргоне Тыр-пыр. Именно так чаще всего и называли поселок торфяников.

— В рассказе Солженицын упоминает, что, переночевав на станционной скамье, на крохотном базарце, он познакомился с женщиной — продавщицей молока, которая согласилась подыскать ему квартирную хозяйку. Но в жизни все было прозаичней, — вспоминает краевед Николай Лалакин. — На постой к полуграмотной крестьянке Матрене Захаровой учителя математики Солженицына определил школьный завхоз Семен Бурунов. У Матрены Васильевны до этого жил преподаватель истории Сергей Курягин с семьей. В рассказе фигурирует деревня Тальново, на самом деле она называлась Мильцево.

По воспоминаниям местных жителей, в школе бывший ссыльный учитель приживался с трудом. Большинство преподавателей были его ровесниками, фронтовиками, пробовали было называть его «Саша», «Исаич», но он дал понять, что это не по нему. Так и именовали официально — Александр Исаевич.

Молодые, незамужние женщины-педагоги приглашали его на холостяцкие посиделки, но всякий раз получали уклончивые ответы, равнозначные отказам.

Иван Макаров, преподававший в то время физику, вспоминал, как они с учителями возвращались на грузовике с конференции в Курлово. На обратном пути остановились перекусить и, как водится, выпить. Позвали и новенького: «Давай с нами!», но тот отказался даже посидеть за компанию с коллегами, лег на траву в стороне, укрыл лицо шляпой, так и пролежал до отъезда.

Солженицын держался замкнуто, никого к себе не подпускал.

— Причиной могла быть тяжелая болезнь, которую Александр всячески скрывал. Местные вспоминали, как он собирал в лесу березовый гриб — чагу, на любопытные вопросы отвечал коротко: «Лечебные напитки делаю», — делится с нами почитатель и исследователь творчества писателя Николай Кабицын.

Добиваясь реабилитации, Солженицын еще из ссылки в Джамбульской области писал Никите Хрущеву: «В настоящее время смертельно болен, у меня рак».

Первый раз бывшего капитана Красной Армии оперировали по поводу злокачественной опухоли в паху еще в тюремной больнице. Казалось, болезнь отступила, но в ссылке в Казахстане Александру Солженицыну вновь поставили страшный диагноз: опухоль половых желез, семинома. Окружающим казалось, что в больницу в Ташкент он едет умирать… В 13-м раковом корпусе он прослыл «профессиональным больным». Александр Исаевич штудировал учебник по анатомии, расспрашивал о нетрадиционных методах лечения, обливался холодной водой. И — выпутался, «освободился» сначала из клиники, а потом и от песков Казахстана.

Но и в средней полосе, в Мильцево, чувствовал, что за ним следят. На фронте Александр Солженицын воевал в 794-м Отдельном разведывательном артиллерийском дивизионе. Проницательности ему было не занимать.

— По поводу Солженицына моего отца посещал сотрудник КГБ из Гусь-Хрустального и просил охарактеризовать учителя математики, — вспоминает Николай Кабицын. — Ясно было, что особист навещал не только директора школы, но и учителей, и соседей Александра Исаевича.

Уроки Солженицын вел по-новаторски, методически не всегда строго, разговаривал с детьми, как равный с равными. Ученики в большинстве своем уважали Александра Исаевича за хорошее знание предмета. Правда, деревенские ребятишки его не жаловали. Один из них, Алексей Казаков, вспоминал: «Мы Солженицына не любили, потому что он был слишком строг и бездушен к нам. В деревнях средних школ не было, местные педагоги давали нам время привыкнуть к новым требованиям, но только не Александр Исаевич. Из нас семерых шестеро так и бросили школу из-за Солженицына — он «забил» нас «двойками», мы вынуждены были пойти работать в колхоз».

Директор школы Михаил Парамонов рассказывал, как однажды заболела коллега Солженицына — учительница математики. Директор послал гонца в Мильцево к Александру Исаевичу с просьбой провести урок. Тот пришел, отработал, затем твердо заявил директору: «Прошу впредь этого не делать. Я очень дорожу своим личным временем и не могу им разбрасываться».

Солженицын уже тогда работал над первым вариантом романа «В круге первом», известного под названием «Шарашка». В доме у Матрены учителю был отведен лучший угол у окна. На столе у математика стоял фотоувеличитель, красный самодельный фонарь, приемник с розеткой — «разведкой», как называла ее Матрена, и неизменная стопка книг.

Михаил Парамонов рассказывал, что фотографировал математик много и с удовольствием. Но снимал в основном природу, дома, фермы-развалюхи, покосившиеся заборы. За это к нему приклеилась кличка Шпион.

— Наличие фотоаппарата в ту пору было целым состоянием, в Мезиновке считалось одним из показателей достатка. Помню, «Зоркий», купленный моим дядей в 1957 году, стоил 1500 рублей, то есть примерно одну-две зарплаты рабочего, — рассказывает Николай Кабицын. — Чаще всего снимали родных и знакомых, многие нередко «калымили», а тут… фермы, природа! «И на это он изводил дорогостоящие пленку, бумагу и фотореактивы?» — с недоумением роптали в народе. Кто-то донес куда надо. К Солженицыну приехали из органов с обыском, в качестве понятого пригласили директора школы. Пересмотрели все бумаги, документы, фотографии, но ничего подозрительного так и не нашли.

Предвестник беды — декабрист

Из местных только с Матреной у пришлого учителя математики и сложились по-настоящему теплые отношения. В основе их согласия были уважение и молчание. Напрасно соседи допытывались, что за женщина, одетая по-городскому, наведывается в Мильцево к Исаичу.

Матрена не раз варила гостям вместо «картонного» супа куриный. Но нарядная женщина, бывшая жена Солженицына Наталья Решетовская, ела плохо. В минуты откровения она поведала Матрене свою историю. Десять лет она ждала мужа — сначала фронтовика, потом заключенного. Не выдержала самого последнего его особого политического лагеря в Экибастузе, когда были запрещены любые свидания, а переписка ограничивалась двумя письмами в год. Как раз предложили престижную работу в Московском университете, нужна была безупречная биография, тогда-то и подала на развод…

Местные вспоминали, как Александр Исаевич встречал свою гостью на станции Торфопродукт, они шли в деревню Мильцево полем, и у каждого стожка целовались… Любовь вспыхнула с новой силой. В феврале 1957 года они заключили повторно брак.

На глазах Натальи Решетовской рождался знаменитый ныне рассказ, и именно она посоветовала мужу назвать рассказчика в «Матренином дворе» Игнатьичем.

— Александр Солженицын прописал про многие беды Матрены: что и шестерых детей похоронила, что осталась без мужа и пенсии, что боялась пожара, поездов и грозы, — говорит историк и актер Николай Ледовских, которому впоследствии суждено было стать хранителем архива Натальи Решетовской. — Но неведомо было писателю, что Матрену дважды поражало молнией. Сидели они раз в грозу с приемной дочерью Шурой (по рассказу — Кирой), пили чай, как неожиданно ударил гром, и разряд молнии через гирю часов-ходиков поразил Матрену в спину. По совету знающих людей закопали ее по шею на несколько часов в землю. Считалось, земля оттягивает небесное электричество. А как увидели, что Матрена чернеть стала, вытащили, обложили бутылками с теплой водой, отогрели и повезли за 18 километров в Курловскую райбольницу.

Не сказала квартиранту Матрена и о нехорошей примете.

— Кроме традиционных фикусов и юкки у хозяйки на подоконнике рос редкий для деревни цветок декабрист. За окном — белые сугробы, а он радовал глаз своими ярко-красными цветками. И вдруг в декабре 1956-го декабрист неожиданно зацвел белым цветом. «К несчастью», — запричитали соседи. «Хуже, чем было, уже не будет», — отмахнулась Матрена. А 21 февраля она погибла под колесами маневрового паровоза.

— Тогда на мильцевском самопальном переезде небольшой железнодорожный состав с двумя локомотивами наехал на трактор, везший двое саней с поклажей, — вспоминает Николай Кабицын. — На санях перевозилась в Черусти горница Матрениного дома. Были жертвы, в их числе и наш сосед, племянник Матрены Захаровой. Мы с мальчишками побежали на лыжах к месту катастрофы. Паровозы лежали на боку и от этого казались просто огромными, рядом — рассыпанные бревна, искореженные рельсы.

У Солженицына в рассказе все было как в жизни. «На рассвете женщины привезли с переезда на санках под накинутым грязным мешком все, что осталось от Матрены. Все было месиво — ни ног, ни половины туловища, ни левой руки. Одна женщина сказала: «Ручку-то правую ей оставил Господь. Там будет Богу молиться».

— В первую же ночь после похорон явилась Матрена во сне своей младшей сестре Марии. Явилась и говорит: «Не всю меня похоронили. Сердце мое клюют вороны… Сходи под те кусты», — рассказывает Николай Ледовских. — Чуть забрезжил рассвет, Мария бегом на переезд. Эта картина до конца жизни стояла у нее перед глазами: как перезревшее крупное яблоко, на кусте висело сморщенное от мороза сердце Матрены… В это же утро похоронила Мария в могилку Матрены ее сердце. Больше сестра ей ни разу не приснилась.

Избу Матрены до весны забили, учитель Солженицын переселился к одной из ее золовок, сестре мужа — Евдокии Алексеевне Федотовой. А в начале июня, после окончания учебного года, и вовсе съехал из Торфопродукта к жене в Рязань.

— Исчез тихо, незаметно. Разобрал стол, упаковал нехитрый скарб, книги, бумаги, распрощался буднично, без посиделок, — рассказывает Николай Кабицын. — Перед отъездом побывал в Ильинской церкви, где отпевали Матрену Васильевну, и поклонился ее праху на кладбище в Палищах.

«Впервые о могиле Матрены вспомнили… японцы»

Никто тогда не предполагал, что вскоре скромный учитель математики станет известным писателем, нобелевским лауреатом и на весь мир прославит и Матрену, и село, где она жила.

Рассказ «Матренин двор» появился в «Новом мире» в 1963 году. Авторское название «Не стоит село без праведника» по требованию редакции было изменено. У общественности района откровения Солженицына вызвали весьма негативную реакцию.

— Чиновники и парторги твердили, что рассказ не отражает действительность, — продолжает вспоминать Николай Кабицын. — Например, лауреат Госпремии СССР Виктор Полторацкий выступал: «Жаль, что писатель выбрал такую точку зрения, которая ограничила его кругозор старым забором Матренина двора. Выгляни он за забор — и в каких-нибудь 20 километрах от села увидел бы колхоз «Большевик» и мог бы показать нам сегодняшних настоящих праведников… Например, председателя колхоза, коммуниста Акима Горшкова».

В сентябре 1965 года КГБ конфисковал архив Солженицына с его наиболее антисоветскими произведениями. С выходом на западе «Архипелага ГУЛАГа» диссидент Солженицын, «литературный власовец», был арестован, обвинен в измене родине, лишен советского гражданства и выслан из СССР.

— Дом Матрены следующим летом после отъезда Александра Исаевича сломали, перевезли бревна в соседнюю Мезиновку и собрали уже на новом месте. В нем поселилась младшая сестра Матрены — Мария, а потом и ее дочь — Любовь Чугунова.

До самой перестройки о Матрене, как и бывшем ссыльном учителе математики, в здешних местах мало кто вспоминал.

Только на том злополучном переезде, на 184-м километре Казанского направления Московской железной дороги, где погибла праведница, образовавшееся у насыпи болотце всегда было усыпано и клюквой, и брусникой. Местные ее не собирали. «Спелые ягоды напоминали капли крови Матрениной», — объясняла ее соседка Дуся Цветкова.

А впервые о могиле Матрены вспомнили… японцы.

— Одна из туристических групп, посетив Владимир, попросила свозить их в Гусь-Хрустальненский район на могилу Матрены, которая была им хорошо известна по знаменитому рассказу Александра Солженицына, — рассказывает Николай Ледовских.

Запущенную могилу привели в порядок. Деревянный крест заменили на железный. Косоугольную металлическую пирамидку с неровно написанными фамилией, именем и годами жизни установили уже к приезду Солженицына в 1994 году.

После перестройки отношение к писателю и его творчеству изменилось. По личному распоряжению президента Ельцина в Троице-Лыкове Солженицыну была подарена государственная дача. Вернувшись в Россию, Александр Исаевич пожелал заехать в Мезиновку и Мильцево, где провел первый год после лагерей и ссылки.

Его встречали через 37 лет те же бывшие партийные чиновники. Теперь писателю хлопали в ладоши. За тот же «Архипелаг ГУЛАГ» он получил Государственную премию РСФСР.

«Кто хулил — тот в свите!»

— К приезду писателя на Матренино место в Мильцево перенесли похожий дом из деревни Курлово. Работу оплатил председатель соседнего колхоза Москалев, — рассказывает Николай Ледовских. — Только у Матрены изба была щепой покрыта, а у нынешнего дома — толем. Разучились местные мастера щепу делать, утратили навык.

Приехал Александр Солженицын на Владимирщину в сентябре 1994-го, как раз к началу учебного года, на торжественную линейку.

— Встал в общую с учителями шеренгу, внимательно слушал речи директора и завуча, напутствия родителей. Выступил сам, — рассказывает Николай Ледовских. — Вспомнил пословицы: «Неправедно нажитое ребром выходит», «Чего не доплатишь, того и не доносишь». Недаром все лагерные годы он не расставался с томом словаря Даля. Еще, помню, сказал: «Трудитесь и постарайтесь хоть раз в неделю жить без телевизора, чтобы читать и думать».

Потом провел урок для старшеклассников, предварительно попросив удалиться из класса многочисленных чиновников и репортеров: «Оставьте меня наедине с ребятами, этот урок для них». Говорил о трудном времени, в которое приходится им жить, о праве выбора и подытожил: «Если будете иметь жизненный вектор, не пропадете».

У дома Матрены писателя встречал деревенский хор в старинных русских костюмах. Выйдя из белой «Волги», низко поклонился и поцеловал каравай, когда выступающие в волнении забыли приготовленные слова, заметил: «Не надо никаких торжественных приветствий».

— Писатель больше смотрел вдаль, за 37 лет на селе многое изменилось. Пересохла речка Караслица. И прежнюю улицу было не узнать. Когда-то дом Матрены Васильевны чуть ли не в центре стоял, а потом стал только третьим от края. Солженицына встречала пустая степь до самого переезда.

В восстановленном доме Матрены писатель Александр Исаевич «поселил» героиню своего романа, приемную дочь Матрены — Шуру, которую в рассказе окрестил Кирой. Муж ее, Сергей Романов, в той катастрофе на переезде уцелел. Но позже судьба догнала его, в 1991 году он не уберегся, лишился под поездом обеих ног. Три года Шура носила его на руках. Жить им было негде, обветшала та самая Матренина горенка, что была отторгнута от основного дома в подарок молодым. «На ремонт — нет ни сил, ни денег», — рассказывала Шура писателю. Тот сделал пометки в блокноте.

— На вопрос корреспондентов: «Как бы жила сейчас Матрена?» — писатель ответил: «Ходила бы с клюшечкой… Не думаю, что она жила бы лучше, чем в прежние годы».

К Солженицыну было сунулся грибник с характерной фамилией Соленов, который попытался всучить писателю два больших плетеных из бересты кузова с отборными грибами, но Александр Исаевич отказался: «У меня столько места в машине нет. Вы лучше пожарьте и съешьте их за мое здоровье!»

Захватил писатель с собой лишь наполненный брусникой хрустальный самовар и самиздатовский вариант «Архипелага ГУЛАГа».

— Родственники под руки подвели к Солженицыну бывшего завуча, старого и больного Бориса Процерова. Именно он, получив на адрес школы в феврале 1957 года казенное письмо о реабилитации учителя математики, расписался самолично у почтальона и в тот же вечер принес его в дом Матрены Исаичу.

Бывший завуч, увидев «круговорот» чиновников вокруг писателя, досадовал вслух: «Кто хулил — тот в свите! Как же они с ним? Чего к нему лезут?»

Между тем не все жители окрестных сел поспешили в клуб на встречу с Александром Солженицыным. Было немало тех, как, например, бывшая учительница немецкого языка и географии Таисия Серова, которая писателя давно записала в шпионы и видеть его не желала.

«Пожар случился при загадочных обстоятельствах»

Местные жители уверены, что Матрена и при жизни, и после своей внезапной смерти мистическим образом была связана со своим квартирантом Александром Солженицыным.

— Приезжая в Мезиновку, я неоднократно останавливался на ночлег в истинных стенах Матрениного двора, — рассказывает Николай Ледовских. — Однажды это совпало с отключением в деревне электричества. Вечеряли при свечах. Одну свечу поставили в сервант, зеркальное нутро которого хорошо отражало свет. Полки серванта были стеклянные. От догорающей свечи одна из них лопнула. Вся стоящая на ней посуда обрушилась на нижнюю, на пол полетели хрустальные осколки. Вернувшись в Москву, я узнал, что той ночью в ЦКБ перенес серьезную операцию Александр Исаевич.

Умер писатель 3 августа в високосный 2008 год, не дожив всего полгода до своего 90-летия. Загодя попросил разрешение у патриарха быть похороненным на кладбище Донского монастыря. Теперь лежит рядом с историком Ключевским.

— Будет о чем поговорить вечерами, — говорит Николай Ледовских. — Примечательно, что и у писателя, и у Матрены на могилах высажены одинаковые полевые цветы.

А мистика вокруг Матрениного двора вспыхнула с новой силой. В последний день осени 2012 года из Мезиновки сообщили: «Дом на Дачной-2 сгорел дотла».

— Пожар случился при загадочных обстоятельствах: печь была протоплена с утра, дома находился сын племянницы Матрены, Любови Чугуновой, Сергей, — рассказывает Николай Ледовских. — При включенном электричестве он смотрел телевизор, вдруг искра в проводке… Пожар потушить не удалось. Из трех Матрениных страхов на первом месте был пожар…

Ныне в планах властей Гусь-Хрустального — создать туристический маршрут по памятным местам жизни и деятельности Александра Солженицына.




Top