Надеждин николай яковлевич биография. Значение надеждин николай иванович в краткой биографической энциклопедии

Прибыв к месту назначения, я благополучно добрался до стеклянного знака, и он снова превратил меня в меня . В квартире не было ни души. Я оглядел знакомый будуар. Все тот же благоуханный беспорядок. На старом месте лежали и часики, на циферблате которых чуть было не закончилось мое бытие. Отогнув рукав, я и сейчас мог видеть глубокий рубец от их секундной стрелки, разросшийся вместе со мною в длинную рваную рану, успевшую зарубцеваться. Я взял циферблат в руки; стрелки не двигались: забыли завести. Я повернул несколько раз золотую головку часов, и внутри опять зацокало время. Вспомнились жала его бацилл: пусть их живут – я не мстителен.

На золотом шитье моей любимой диванной подушки валялся грязноватый мужской воротничок. Я взглянул: 41. Я ношу: 39. Что ж, пусть. И, не глядя более по сторонам, я пошел к двери. Но дверь, будто предупреждая меня, раскрылась: за порогом стояла она, все такая же и вместе с тем уже никакая для меня, изумленно щуря овалы своих чуть близоруких глаз. Фоном для нее служила высокая широкоплечая фигура юноши, застенчиво топтавшегося позади нее, с лицом, выражавшим покорную радость: фон, по мановению портрета, скользнул в соседнюю комнату, женщина же сделала два-три робких шага навстречу:

– Вы? Но ведь дверь была закрыта: как вы вошли?

– Очень просто: меня еще вчера бросил к вам в ящик для писем почтальон.

– Как странно: вы так изменились.

– Как обыкновенно: вы так изменили.

Лицо ее стало чуть бледнее.

– Я ждала. Я бы ждала и дольше. Но…

– Ваше Но дожидается вас за стеной. Впрочем, и ему вы наступите когда-нибудь на сердце. Прощайте.

– Погодите. Прошу вас: ведь вы же должны понять… как человек… – слова ее не слушались.

– А вы уверены в том, что я человек? Может быть, я только так… странствующее Странно.

И мы расстались. Быстрыми шагами, даже не заходя к себе, я направился к дому учителя. Уличные шумы и грохоты охватили меня со всех сторон. Вероятно, был праздничный день: веселая и неторопливая толпа топталась на тротуаре и у газетных киосков. Но я шел, глядя себе под ноги. Только случайно, подняв глаза, я увидел кучу будто слипшихся желтых, синих и красных шаров, которые, круглясь, точно огромные капли, легко скользя сквозь воздух, плыли над толпой. Я ускорил шаг. И не прошло и получаса, как…

Рассказывавший вдруг круто замолчал.

– Учитель, я слушаю: «не прошло и получаса, вы говорите, как…»

Он рассмеялся:

– Не пройдет и получаса, как… ваш поезд отойдет. И, чего доброго, без вас. Взгляните на циферблат: пять минут десятого. Пора. Прощайте, мой сын!

И минутой позже наши глаза в последний раз взглянули друг в друга: через порог. Затем дверь затиснула створы и тайна красной тинктуры осталась позади, за звонко щелкнувшим ключом.

И опять, сорвавшись с аккорда, пальцы стремительным пассажем неслись к краю клавиатуры. Правая рука пианиста тянула назад, к медиуму, но расскакавшиеся пальцы не хотели: в бешеном разбеге они мчались вперед и вперед: промелькнула стеклистыми звонами четвертная октава, пискнули добавочные костяшки дисканта, глухо стукнуло по ногтям черным выступом клавиатурной рамы: отчаянно рванувшись, пальцы выдернулись вместе с кистью из-под манжеты пианиста и прыгнули, сверкнув бриллиантом на мизинце, вниз. Вощеное дерево паркета больно ударило по суставам, но пальцы, не выронив темпа, вмиг поднялись на распрямившихся фалангах и, семеня розовыми щитками ногтей, высоко подпрыгивая широким арпеджиообразным движением – мизинец от безымянного, безымянный от среднего, – бросились к выходу из зала.

Тупой огромный нос чьего-то ботинка загородил было путь. Чья-то грязная подошва притиснула на мгновение мизинец к ковру. И пальцы, поджав прищемленный мизинец, юркнули под свесившийся до пола занавес. Но занавес тотчас же дернулся кверху, обнажая две черных расширяющихся кверху колонны: пальцы поняли – это был подол платья одной из поклонниц Дорна. Круто повернувшись на безымянном, они отпрыгнули вбок.

Нельзя было медлить. Кругом уж возникал шепот. Шепот – в говор, говор – в гомон, гомон – в крик, крик – в рев и топ тысячи ног.

– Держи их, держи!

Часть аудитории бросилась к пианисту: он, в глубоком обмороке, свис со стула; левая его рука упала на колено, пустая манжета правой еще лежала на клавиатуре.

Но сбежавшим пальцам было не до Дорна: работая длинными фалангами, сгибая и разгибая суставы, они зачастили prestissimo

Холеные пальцы знаменитого пианиста Генриха Дорна, обычно гулявшие лишь по слоновой кости концертных роялей, не привыкли к хождению по мокрой и грязной панели.

Теперь, очутившись на липком и холодном асфальте площади, ступая по плевкам и жиже луж, пальцы сразу поняли все безумие и экстравагантность своей выходки.

Но поздно. По порогу оставленного дома уже стучали подошвами и палками: возвратиться вспять – значит быть раздавленными. Поджимая к безымянному пальцу ноющий мизинец, правая кисть Дорна прислонилась к шершавому камню тротуарной тумбы, наблюдая происходящее.

Дверь выбросила всех людей и сомкнула створы. Оторвавшиеся пальцы остались одни на опустевшей панели.

Моросил дождь. Надо было позаботиться о ночлеге. Пальцы, макая свою белую и тонкую кожу в лужи и канавы, медленно побрели, то спотыкаясь, то скользя, вдоль мостовой. Внезапно из тумана прогрохотал колесный обод: расшвыряв комья грязи, прокружил прочь.

Пальцы еле успели увернуться: брезгливо отряхая вонючие брызги, они взобрались на дрожащих и подгибающихся от волнения и устали фалангах по скосу тротуара и шли вдоль домов, вросших стенами в стены.

Был уже поздний час. С желтого циферблата простучало два. Створы дверей были сомкнуты, сморщенные железные веки окон опущены. Близился и снова ник чей-то запоздалый шаг. Где укрыться?

На расстоянии полуклавиатуры от тротуарных кирпичей алел, раскачиваемый ветром, огонь лампады. Под огнем ввинченная в стену прямоутлая железная кружка: «На храм».

Выбора не было: по выщербам стены на карниз кирхи, с карниза на покатую крышку кружки. Отверстие кружки было узко, но пальцы пианиста недаром славились гибкостью и тониной: протиснулись в прорезь и… прыг. Внутри было темно, лишь слабый красный блик, оброненный в кружечную прорезь лампадой, лежал у окна. Рядом с бликом – мятая доброхотная кредитка. Продрогшие пальцы забились в угол железного короба, укрылись кредиткой и, свернувшись под нею в кулак, лежали без движения. Суставы ревматически ныли; в обломанных и потрескавшихся ногтях зуд; мизинец распух, и тонкий обруч кольца глубоко врезался в кожу.

Сигизмунд КРЖИЖАНОВСКИЙ

СБЕЖАВШИЕ ПАЛЬЦЫ

Две тысячи ушных раковин повернулись к пианисту Тёнриху Дорну, спокойно подвинчивавшему длинными белыми пальцами плетёнку стула-вертушки... Фалды фрака свисли с вертушки, а пальцы прыгнули к чёрному ящику рояля - и мерным бегом по прямой мощённой костяным клавишем дороге. Сначала они направились, блестя полированными ногтями, от С большой октавы к крайним стеклисто-звенящим костяшкам дисканта. Там ждала чёрная доска - край клавиатурной коробки: пальцам хотелось дальше, - они чётко и дробно затопали по двум крайним костяшкам (глаза в зале здесь-там зажмурились: "какая трель"), - и вдруг, круто повернувшись на острых, обутых в тонкую эпидерму кончиках, опрометью, прыгая друг через друга, бросились назад. У средины пути пальцы замедлили бег, раздумчиво выбирая то чёрные, то белые клавиши для тихого, но глубоко вдавленного в струны шага.

Две тысячи ушей пододвинулись к эстраде.

Знакомая нервная дрожь вошла в пальцы: став на втиснувшихся в струны молоточках, они вдруг, резким прыжком, перешвырнулись через двенадцать клавиш и стали на c-es-g-b .

И опять, сорвавшись с аккорда, пальцы стремительным пассажем неслись к краю клавиатуры. Правая рука пианиста тянула назад, к медиуму, но расскакавшиеся пальцы не хотели: в бешеном разбеге они мчались вперёд и вперёд: промелькнула стеклистыми звонами четвертная октава, пискнули добавочные костяшки дисканта, глухо стукнуло по ногтям чёрным выступом клавиатурной рамы: отчаянно рванувшись, пальцы выдернулись вместе с кистью из-под манжеты пианиста и прыгнули, сверкнув бриллиантом на мизинце, вниз. Вощёное дерево паркета больно ударило по суставам, но пальцы, не выронив темпа, вмиг поднялись на распрямившихся фалангах и, семеня розовыми щитками ногтей, высоко подпрыгивая широким арпеджиообразным движением - мизинец от безымянного, безымянный от среднего - бросились к выходу из зала.

Тупой огромный нос чьего-то ботинка загородил было путь. Чья-то грязная подошва притиснула на мгновение мизинец к ковру. И пальцы, поджав прищемленный мизинец, юркнули под свесившийся до пола занавес. Но занавес тотчас же дёрнулся кверху, обнажая две чёрных расширяющихся кверху колонны: пальцы поняли - это был подол платья одной из поклонниц Дорна. Круто повернувшись на безымянном, они отпрыгнули вбок.

Нельзя было медлить. Кругом уж возникал шёпот. Шёпот - в говор, говор - в гомон, гомон - в крик, крик - в рёв и топ тысячи ног.

Держи их, держи.

Часть аудитории бросилась к пианисту: он, в глубоком обмороке, свис со стула; левая его рука упала на колено, пустая манжета правой ещё лежала на клавиатуре.

Но сбежавшим пальцам было не до Дорна: работая длинными фалангами, сгибая и разгибая суставы, они зачастили prestissimo по ковровой дорожке к уступам лестницы.

С воплем и визгами, тыча локтями в локти, люди очищали путь. Из залы ещё неслось: "Держи! Где? Что?" Но лестница осталась позади.

Одним мастерским прыжком пальцы перемахнули через порог и очутились на улице. Топы и гамы оборвались. Вокруг молчала, овитая в жёлтое ожерелье фонарных огней, ночная безлюдная площадь.

Холёные пальцы знаменитого пианиста Генриха Дорна, обычно гулявшие лишь по слоновой кости концертных роялей, не привыкли к хождению по мокрой и грязной панели.

Теперь, очутившись на липком и холодном асфальте площади, ступая по плевкам и жиже луж, пальцы сразу поняли всё безумие и экстравагантность своей выходки.

Но поздно. По порогу оставленного дома уже стучали подошвами и палками: возвратиться вспять - значит быть раздавленными. Поджимая к безымянному пальцу ноющий мизинец, правая кисть Дорна прислонилась к шершавому камню тротуарной тумбы, наблюдая происходящее.

Дверь выбросила всех людей и сомкнула створы. Оторвавшиеся пальцы остались одни на опустевшей панели.

Моросил дождь. Надо было позаботиться о ночлеге. Пальцы, макая свою белую и тонкую кожу в лужи и канавы, медленно побрели, то спотыкаясь, то скользя, вдоль мостовой. Внезапно из тумана прогрохотал колёсный обод: расшвыряв комья грязи, прокружил прочь.

Пальцы еле успели увернуться: брезгливо отряхая вонючие брызги, они взобрались, на дрожащих и подгибающихся от волнения и устали фалангах, по скосу тротуара и шли вдоль домов, вросших стенами в стены.

Был уже поздний час. С жёлтого циферблата простучало два. Створы дверей были сомкнуты, сморщенные железные веки окон опущены. Близился и снова ник чей-то запоздалый шаг. Где укрыться?

На расстоянии полуклавиатуры от тротуарных кирпичей алел, раскачиваемый ветром, огонь лампады. Под огнём ввинченная в стену прямоуглая железная кружка: "На храм".

Выбора не было: по выщербам стены на карниз кирхи, с карниза на покатую крышку кружки. Отверстие кружки было узко, но пальцы пианиста недаром славились гибкостью и тониной: протиснулись в прорезь и... прыг. Внутри было темно, лишь слабый красный блик, оброненный в кружечную прорезь лампадой, лежал у окна. Рядом с бликом - мятая доброхотная кредитка. Продрогшие пальцы забились в угол железного короба, укрылись кредиткой и, свернувшись под нею в кулак, лежали без движения. Суставы ревматически ныли; в обломанных и потрескавшихся ногтях зуд; мизинец распух и тонкий обруч кольца глубоко врезался в кожу.

Но усталь брала своё: алый блик качался из стороны в сторону, дождь выстукивал по крышке кружки упругими капельками знакомое moto perpetuo . В узкую прорезь ящика глянул, щуря свои изумрудные глазки, Сон.

Встряхнувшись, пальцы расправили затёкшие суставы и попробовали вытянуться во всю длину на жёстком ложе. Алый луч зари ввился в медленно блекнущий блик лампады.

Дождь замолчал. Подпрыгнув раз и другой кверху, ударившись о крышку короба, пальцы осторожно просунулись наружу и сели на влажном скосе церковной кружки.

Предутренний ветер качал безлистными ветвями тополей. Внизу - мерцание луж, вверху - полз туч.

Как ни необычна была ситуация, многолетняя выгранная в пальцы привычка к полуторачасовым утренним экзерсисам заставила их взобраться на карниз церкви и проделать методический гамообразный бег от края до края, справа налево и слева направо, пока тепло и гибкость не вошли в суставы.

Кончив упражнения, пальцы спрыгнули вниз на кружку, и, сев поперёк её отверстия, стали грезить о близком, но оторванном прочь прошлом:

Вот они лежат в тепле под атласом одеяла; утреннее купание в мыльной тёплой воде; а там приятная прогулка по мягко-поддающимся клавишам, затем... затем прислуживающие пальцы левой руки одевают их в замшевую перчатку, защёлкивают кнопки, Дорн бережно несёт их, положив в карман тёплого пальто. Вдруг... замша сдёрнута, чьи-то тонкие душистые ноготки, чуть дрогнув, коснулись их. Пальцы страстно притиснулись к розовым ноготкам и...

И вдруг чья-то корявая, с жёлтыми грязными ногтями рука столкнула размечтавшиеся пальцы со скоса кружки. Это была подслеповатая старуха, возвращающаяся с рынка. Поставив наземь корзину, полную кульков, она подошла к кружке и нащупала дрожащей рукой прорезь, готовясь бросить свою скудную лепту. Но внезапно что-то мягкое и движущееся схватило её за палец, отдёрнулось и перекувырнулось; тотчас же зашуршало в кульках - и вдруг пять человеческих пальцев _без человека_, отряхиваясь от муки, выпрыгнули из корзины - и по тротуару, наутёк.

Старуха выронила деньги и долго и опасливо крестилась, шамкая что-то беззубым, трясущимся ртом.

С кубика на кубик, ныряя в лужи и канавы, пальцы бежали дальше и дальше.

Двое мальчуганов, спускавших, сидя на корточках у канавы, кораблик с бумажным парусом, заметили их, когда, оттолкнувшись мизинцем от тротуарного края и присев на согнутых фалангах, пальцы готовились к прыжку через шумливую канавку. Разинули рты. Оставленный кораблик ткнулся килем о булыгу и - донцем кверху.

Ого-го-ги! - завопили мальцы, пускаясь в погоню.

Только необычайная пианистическая беглость спасала улепётывающие пальцы: разбрасывая брызги, срывая нежную эпидерму об острые выступы камня, они бежали с быстротой Бетховенской Appassionat"ы, и будь под ними не шершавые торцы, а клавиши, все величайшие мастера пассажа и глиссандо были бы превзойдены и посрамлены.

Вдруг позади что-то зарычало, и огромная когтистая лапа опрокинула убегавшую пятиножку: пальцы упали окровавленными ногтями кверху, стукнув алмазом, вкрапленным в кольцо на мизинце, о фант тротуара.

Клыкастая пасть дворового пса раскрылась над ними: в смертной истоме, судорожно скорчившись, пальцы щёлкнули в псиный нос и, выиграв миг, помчались дальше, гонимые лаем и гиком.

Ночевать пришлось сперва в раструбе водосточной трубы. Поздно ночью снова полил дождь, и измученных оторвышей, забравшихся было в жестяной раструб, выплеснуло наружу: приходилось блуждать по тёмной панели, ища сухого пристанища.

За мутью подвального окна мигал огонь. Медленно ступая с пальца на палец по мокрой раме окна, бедные оторвыши робко постучали мизинцем в окно. Никто не откликнулся.

В стекле - дыра, заклеенная бумагой: указательный палец прорвал бумагу, за ним пролезли и остальные. Вот и подоконник. В комнате - тишь. На кухонном столе, придвинутом к окну, - ни крохи. В железной печке, ставшей на раскоряченных гнутых ножках и ткнувшейся длинным железным хоботом в отдушник, дотлевали серо-алые угли. На деревянных нарах спали кучей, прижавшись друг к другу, - женщина и двое детей: лица худы, глаза - под сине-серыми сморщенными веками, тела - под прелой рванью.

Но на углышке белой чистой наволочки, разряженной в жёлтые блики и искры коптилки, сидел, хитро улыбаясь, Сон: он тёр изумрудные глазки перепончатыми прозрачно-стеклистыми лапками и рассказывал беднякам свои сказки. И от слов его пятна на стенах зацвели розовыми зарослями, а бельё, повисшее в воздухе, стало плыть по шпагату чередой белоснежных облаков.

Пальцы чинно сели у края стола и слушали: и под тихие разговоры Сна им вспоминался и неровный бег Phantasie-Stücke Шумана, и таинственные прыжки и зовы "Крейслерианы".

Малым оторвышам захотелось тоже подарить что-нибудь беднякам: на припухшем мизинце мерцало алмазное кольцо Дорна: корчась от боли, оторвыши упёрлись искалеченными ногтями в золотой ободок: кольцо, звякнув, легло у края стола.

За окном рождалось утро. Сон засуетился: сошёл с подушки, уложил видения и ищи его. За ним и пальцы: осторожно прошуршав прорванной бумагой у окна, - снова на панель.

Мокрый весенний снег белыми звёздами падал в жижу луж.

Замученные оторвыши не могли идти дальше: прижавшись к холодному камню панели, они собрались в щепоть и легли под тихие лёты белых звёзд. И в тот же миг им стало слышимо: окостенелая земля закачалась несчётными клавишами; грохоча о чёрное и белое, роняя солнце с фаланг, прямо на оторвышей идут, быстро близясь, беспощадно-гигантские персты.

Музыкальный критик вбежал с газетным листом в руках в кабинет Дорна.

Читайте.

На восьмой странице номера, обведённое красным карандашом, стояло:

Мертвы, - прошептал Дорн побелевшими губами и неумело потянулся пустым раструбом манжеты к неподвижно лежащим оторвышам; но те вдруг шевельнули мизинцем: еле-еле.

Дорн, истерически стуча зубами, придвинул беспалую руку к самой коробке: пальцы, шатаясь и путаясь в клочьях ваты, чуть приподнялись на дрожащих и подгибающихся фалангах и вдруг, затрепетав, прыгнули внутрь манжеты.

Дорн смеялся и плакал разом: на коленях его, высунувшись из-под белизны манжет, лежали рядом две руки: одна с белыми, холёными, пахнущими дорогими духами, точёными пальцами, другая - коричнево-серая, заскорузлая, обтянутая грубой истёртой кожей.

Через две недели после случившегося состоялся первый, по возобновлении, концерт знаменитого цикла Генриха Дорна.

Пианист играл как-то по-иному: не было прежних ослепительных пассажей, молниевых glissando и подчеркнутости мелизма. Пальцы пианиста будто нехотя шли по мощённому костяным клавишем короткому - в семь октав - пути. Но зато мгновеньями казалось, будто чьи-то гигантские персты, оторвавшись от иной - из мира в мир - протянутой клавиатуры, роняя солнца с фаланг, идут вдоль куцых пискливых и шатких костяшек рояля: и тогда тысячи ушных раковин придвигались - на обращённых к эстраде шеях.

Сигизмунд Кржижановский

Сбежавшие пальцы

Две тысячи ушных раковин повернулись к пианисту Генриху Дорну, спокойно подвинчивавшему длинными белыми пальцами плетенку стула-вертушки… Фалды фрака свисли с вертушки, а пальцы прыгнули к черному ящику рояля – и мерным бегом по прямой мощенной костяным клавишем дороге. Сначала они направились, блестя полированными ногтями, от С большой октавы к крайним стеклисто-звенящим костяшкам дисканта. Там ждала черная доска – край клавиатурной коробки: пальцам хотелось дальше, – они четко и дробно затопали по двум крайним костяшкам (глаза в зале здесь-там зажмурились: «какая трель»), – и вдруг, круто повернувшись на острых, обутых в тонкую эпидерму кончиках, опрометью, прыгая друг через друга, бросились назад. У средины пути пальцы замедлили бег, раздумчиво выбирая то черные, то белые клавиши для тихого, но глубоко вдавленного в струны шага.

Две тысячи ушей пододвинулись к эстраде.

Знакомая нервная дрожь вошла в пальцы: став на втиснувшихся в струны молоточках, они вдруг, резким прыжком, перешвырнулись через двенадцать клавиш и стали на c-es-g-b.

И опять, сорвавшись с аккорда, пальцы стремительным пассажем неслись к краю клавиатуры. Правая рука пианиста тянула назад, к медиуму, но расскакавшиеся пальцы не хотели: в бешеном разбеге они мчались вперед и вперед: промелькнула стеклистыми звонами четвертная октава, пискнули добавочные костяшки дисканта, глухо стукнуло по ногтям черным выступом клавиатурной рамы: отчаянно рванувшись, пальцы выдернулись вместе с кистью из-под манжеты пианиста и прыгнули, сверкнув бриллиантом на мизинце, вниз. Вощеное дерево паркета больно ударило по суставам, но пальцы, не выронив темпа, вмиг поднялись на распрямившихся фалангах и, семеня розовыми щитками ногтей, высоко подпрыгивая широким арпеджиообразным движением – мизинец от безымянного, безымянный от среднего, – бросились к выходу из зала.

Тупой огромный нос чьего-то ботинка загородил было путь. Чья-то грязная подошва притиснула на мгновение мизинец к ковру. И пальцы, поджав прищемленный мизинец, юркнули под свесившийся до пола занавес. Но занавес тотчас же дернулся кверху, обнажая две черных расширяющихся кверху колонны: пальцы поняли – это был подол платья одной из поклонниц Дорна. Круто повернувшись на безымянном, они отпрыгнули вбок.

Нельзя было медлить. Кругом уж возникал шепот. Шепот – в говор, говор – в гомон, гомон – в крик, крик – в рев и топ тысячи ног.

– Держи их, держи!

Часть аудитории бросилась к пианисту: он, в глубоком обмороке, свис со стула; левая его рука упала на колено, пустая манжета правой еще лежала на клавиатуре.

Но сбежавшим пальцам было не до Дорна: работая длинными фалангами, сгибая и разгибая суставы, они зачастили prestissimo по ковровой дорожке к уступам лестницы.

С воплем и визгами, тыча локтями в локти, люди очищали путь. Из залы еще неслось: «Держи! Где? Что?» Но лестница осталась позади.

Одним мастерским прыжком пальцы перемахнули через порог и очутились на улице. Топы и гамы оборвались. Вокруг молчала, овитая в желтое ожерелье фонарных огней, ночная безлюдная площадь.

Холеные пальцы знаменитого пианиста Генриха Дорна, обычно гулявшие лишь по слоновой кости концертных роялей, не привыкли к хождению по мокрой и грязной панели.

Теперь, очутившись на липком и холодном асфальте площади, ступая по плевкам и жиже луж, пальцы сразу поняли все безумие и экстравагантность своей выходки.

Но поздно. По порогу оставленного дома уже стучали подошвами и палками: возвратиться вспять – значит быть раздавленными. Поджимая к безымянному пальцу ноющий мизинец, правая кисть Дорна прислонилась к шершавому камню тротуарной тумбы, наблюдая происходящее.

Дверь выбросила всех людей и сомкнула створы. Оторвавшиеся пальцы остались одни на опустевшей панели.

Моросил дождь. Надо было позаботиться о ночлеге. Пальцы, макая свою белую и тонкую кожу в лужи и канавы, медленно побрели, то спотыкаясь, то скользя, вдоль мостовой. Внезапно из тумана прогрохотал колесный обод: расшвыряв комья грязи, прокружил прочь.

Пальцы еле успели увернуться: брезгливо отряхая вонючие брызги, они взобрались на дрожащих и подгибающихся от волнения и устали фалангах по скосу тротуара и шли вдоль домов, вросших стенами в стены.

Был уже поздний час. С желтого циферблата простучало два. Створы дверей были сомкнуты, сморщенные железные веки окон опущены. Близился и снова ник чей-то запоздалый шаг. Где укрыться?

На расстоянии полуклавиатуры от тротуарных кирпичей алел, раскачиваемый ветром, огонь лампады. Под огнем ввинченная в стену прямоутлая железная кружка: «На храм».

Выбора не было: по выщербам стены на карниз кирхи, с карниза на покатую крышку кружки. Отверстие кружки было узко, но пальцы пианиста недаром славились гибкостью и тониной: протиснулись в прорезь и… прыг. Внутри было темно, лишь слабый красный блик, оброненный в кружечную прорезь лампадой, лежал у окна. Рядом с бликом – мятая доброхотная кредитка. Продрогшие пальцы забились в угол железного короба, укрылись кредиткой и, свернувшись под нею в кулак, лежали без движения. Суставы ревматически ныли; в обломанных и потрескавшихся ногтях зуд; мизинец распух, и тонкий обруч кольца глубоко врезался в кожу.

Но усталь брала свое: алый блик качался из стороны в сторону, дождь выстукивал по крышке кружки упругими капельками знакомое moto perpetuo. В узкую прорезь ящика глянул, щуря свои изумрудные глазки, Сон.

Встряхнувшись, пальцы расправили затекшие суставы и попробовали вытянуться во всю длину на жестком ложе. Алый луч зари ввился в медленно блекнущий блик лампады.

Дождь замолчал. Подпрыгнув раз и другой кверху, ударившись о крышку короба, пальцы осторожно просунулись наружу и сели на влажном скосе церковной кружки.

Предутренний ветер качал безлистными ветвями тополей. Внизу – мерцание луж, вверху – полз туч.

Как ни необычна была ситуация, многолетняя выгранная в пальцы привычка к полуторачасовым утренним экзерсисам заставила их взобраться на карниз церкви и проделать методический гамообразный бег от края до края, справа налево и слева направо, пока тепло и гибкость не вошли в суставы.

Кончив упражнения, пальцы спрыгнули вниз на кружку и, сев поперек ее отверстия, стали грезить о близком, но оторванном прочь прошлом:

…вот они лежат в тепле под атласом одеяла; утреннее купание в мыльной теплой воде; а там приятная прогулка по мягко поддающимся клавишам, затем… затем прислуживающие пальцы левой руки одевают их в замшевую перчатку, защелкивают кнопки, Дорн бережно несет их, положив в карман теплого пальто. Вдруг… замша сдернута, чьи-то тонкие душистые ноготки, чуть дрогнув, коснулись их. Пальцы страстно притиснулись к розовым ноготкам и…

И вдруг чья-то корявая, с желтыми грязными ногтями рука столкнула размечтавшиеся пальцы со скоса кружки. Это была подслеповатая старуха, возвращающаяся с рынка. Поставив наземь корзину, полную кульков, она подошла к кружке и нащупала дрожащей рукой прорезь, готовясь бросить свою скудную лепту. Но внезапно что-то мягкое и движущееся схватило ее за палец, отдернулось и перекувырнулось; тотчас же зашуршало в кульках – и вдруг пять человеческих пальцев без человека , отряхиваясь от муки, выпрыгнули из корзины – и по тротуару, наутек.

Старуха выронила деньги и долго и опасливо крестилась, шамкая что-то беззубым трясущимся ртом.

С кубика на кубик, ныряя в лужи и канавы, пальцы бежали дальше и дальше.

Двое мальчуганов, спускавших, сидя на корточках у канавы, кораблик с бумажным парусом, заметили их, когда, оттолкнувшись мизинцем от тротуарного края и присев на согнутых фалангах, пальцы готовились к прыжку через шумливую канавку. Разинули рты. Оставленный кораблик ткнулся килем о булыгу и – донцем кверху.

– Ого-го-ги! – завопили мальцы, пускаясь в погоню.

Только необычайная пианистическая беглость спасала улепетывающие пальцы: разбрасывая брызги, срывая нежную эпидерму об острые выступы камня, они бежали с быстротой бетховенской Appassionat’ы, и, будь под ними не шершавые торцы, а клавиши, все величайшие мастера пассажа и глиссандо были бы превзойдены и посрамлены.

Вдруг позади что-то зарычало, и огромная когтистая лапа опрокинула убегавшую пятиножку: пальцы упали окровавленными ногтями кверху, стукнув алмазом, вкрапленным в кольцо на мизинце, о фант тротуара.

Клыкастая пасть дворового пса раскрылась над ними: в смертной истоме, судорожно скорчившись, пальцы щелкнули в псиный нос и, выиграв миг, помчались дальше, гонимые лаем и гиком.

Ночевать пришлось сперва в раструбе водосточной трубы. Поздно ночью снова полил дождь, и измученных оторвышей, забравшихся было в жестяной раструб, выплеснуло наружу: приходилось блуждать по темной панели, ища сухого пристанища.

За мутью подвального окна мигал огонь. Медленно ступая с пальца на палец по мокрой раме окна, бедные оторвыши робко постучали мизинцем в окно. Никто не откликнулся.

В стекле – дыра, заклеенная бумагой: указательный палец прорвал бумагу, за ним пролезли и остальные. Вот и подоконник. В комнате – тишь. На кухонном столе, придвинутом к окну, – ни крохи. В железной печке, ставшей на раскоряченных гнутых ножках и ткнувшейся длинным железным хоботом в отдушник, дотлевали серо-алые угли. На деревянных нарах спали кучей, прижавшись друг к другу, – женщина и двое детей: лица худы, глаза – под сине-серыми сморщенными веками, тела – под прелой рванью.

Но на углышке белой чистой наволочки, разряженной в желтые блики и искры коптилки, сидел, хитро улыбаясь, Сон: он тер изумрудные глазки перепончатыми прозрачно-стеклистыми лапками и рассказывал беднякам свои сказки. И от слов его пятна на стенах зацвели розовыми зарослями, а белье, повисшее в воздухе, стало плыть по шпагату чередой белоснежных облаков.

Пальцы чинно сели у края стола и слушали: и под тихие разговоры Сна им вспоминался и неровный бег Phantasie-Stьcke Шумана, и таинственные прыжки и зовы «Крейслерианы».

Малым оторвышам захотелось тоже подарить что-нибудь беднякам: на припухшем мизинце мерцало алмазное кольцо Дорна: корчась от боли, оторвыши уперлись искалеченными ногтями в золотой ободок: кольцо, звякнув, легло у края стола.

За окном рождалось утро. Сон засуетился: сошел с подушки, уложил видения, и ищи его. За ним и пальцы: осторожно прошуршав прорванной бумагой у окна, – снова на панель.

Мокрый весенний снег белыми звездами падал в жижу луж.

Замученные оторвыши не могли идти дальше: прижавшись к холодному камню панели, они собрались в щепоть и легли под тихие лёты белых звезд. И в тот же миг им стало слышимо: окостенелая земля закачалась несчетными клавишами; грохоча о черное и белое, роняя солнце с фаланг, прямо на оторвышей идут, быстро близясь, беспощадно-гигантские персты.

Музыкальный критик вбежал с газетным листом в руках в кабинет Дорна.

– Читайте.

На восьмой странице номера, обведенное красным карандашом, стояло:

«Найдены пять пальцев

Неизвестно чьей правой руки.

Справляться: Дессингштрассе, 7, кв. 54. Телеф. 3-45, бецирк 1–9».

Скользнув глазами по строкам, Дорн бросился в прихожую, сорвал с вешалки пальто, неловко тыча пустой манжетой правой руки в рукав.

– Маэстро, рано, – суетился критик, – «Справляться от 11–1 ч.», а теперь без четверти десять. И притом…

Но Дорн уже сбегал вниз по лестнице.

Когда получасом позже пианист Генрих Дорн увидел в картонной коробке, выстланной ватой, свои сбежавшие пальцы, он заплакал: пальцы лежали, неподвижно сжатые в щепоть, безобразным комком на выстланном ватой дне коробки. Кожа облипла грязью, изъязвилась и растрескалась; на тонких когда-то, отвратительно расплюснутых теперь, кончиках желтели наросты мозолей, ногти были сломаны и искромсаны, запекшаяся кровь чернела под сгибами суставов.

– Мертвы, – прошептал Дорн побелевшими губами и неумело потянулся пустым раструбом манжеты к неподвижно лежащим оторвышам; но те вдруг шевельнули мизинцем: еле-еле.

Дорн, истерически стуча зубами, придвинул беспалую руку к самой коробке: пальцы, шатаясь и путаясь в клочьях ваты, чуть приподнялись на дрожащих и подгибающихся фалангах и вдруг, затрепетав, прыгнули внутрь манжеты.

Дорн смеялся и плакал разом: на коленях его, высунувшись из-под белизны манжет, лежали рядом две руки: одна с белыми, холеными, пахнущими дорогими духами, точеными пальцами, другая – коричнево-серая, заскорузлая, обтянутая грубой истертой кожей.

Через две недели после случившегося состоялся первый, по возобновлении, концерт знаменитого цикла Генриха Дорна.

Пианист играл как-то по-иному: не было прежних ослепительных пассажей, молниевых glissando и подчеркнутости мелизма. Пальцы пианиста будто нехотя шли по мощенному костяным клавишем короткому – в семь октав – пути. Но зато мгновеньями казалось, будто чьи-то гигантские персты, оторвавшись от иной – из мира в мир – протянутой клавиатуры, роняя солнца с фаланг, идут вдоль куцых пискливых и шатких костяшек рояля: и тогда тысячи ушных раковин придвигались – на обращенных к эстраде шеях.

Но это – лишь мгновеньями.

Специалисты один за другим – на цыпочках – покидали зал.

Ранние годы

Родился в семье потомственных священнослужителей. Первоначально Николай Иванович пошел по стопам отца и деда и поступил в 1815 году Рязанскую духовную семинарию. После семинарии продолжил свое образование в Московской духовной академии, которую окончил в 1824 году. По завершении учебы Надеждин 2 года служил преподавателем словесности, немецкого и латинского языков в Рязанской семинарии. В 1826 году он оставляет службу в семинарии, увольняется из духовного звания и переезжает в Москву, где устраивается домашним учителем в семью дворян Самариных.

Начало литературной и научной деятельности

В Москве Надеждин знакомится с Каченовским, издателем «Вестника Европы», с которым они вскоре становятся близкими друзьями. В «Вестнике Европы» Надеждин напечатает свою первую историческую статью - «О торговых поселениях итальянцев на северном Черноморье», а затем, с 1828 по 1830 год - ряд критических статей по современной литературе (под псевдонимом «Экс-студент Никодим Надоумко»): «Литературные опасения за будущий год», «Сонмище нигилистов», «Две повести в стихах: „Бал“ и „Граф Нулин“, „Полтава“. Поэма Александра Пушкина», «Иван Выжигин», нравственно-сатирический роман", «Всем сестрам по серьгам». Там же были напечатаны несколько рассказов Надеждина и довольно много стихов, написанных в духе Шиллера. Большая часть этих литературных произведений была признана критиками слабыми с художественной точки зрения.

Надеждин - профессор Московского университета

В 1830 году Надеждин защищает докторскую диссертацию о романтической поэзии. Диссертация была написана на латинском языке и имела название «De poeseos, quae Romantica audit, origine, indole et fatis» («О начале, сущности и судьбах поэзии, называемой романтической»). Извлечения из нее были вскоре напечатаны в «Вестнике Европы» и «Атенее» под названием «О настоящем злоупотреблении и искажении романтической поэзии». После защиты диссертации Надеждину, теперь доктору словесных наук, была предложена должность профессора по кафедре изящных искусств и археологии Московского университета. Незадолго до этого Надеждин, был также избран в члены-соревнователи «Общества истории и древностей российских».

С начала 1832 по 1835 год Надеждин, в звании ординарного профессора, читал в Московском университете теорию изящных искусств, археологию и логику. В отличие от большинства профессоров того времени Надеждин не строил свой курс на сухих конспектах из известных учебников: его лекции были блестящими импровизациями, производившими глубокое впечатление на слушателей, среди которых были: В. Г. Белинский, Н. В. Станкевич, О. M. Бодянский и К. С. Аксаков. Особенно сильное впечатление лекции молодого профессора произвели на Станкевича и Белинского. Станкевич, глубоко воодушевленный идеями Николая Ивановича даже говорил, что если когда-нибудь он будет в раю, то обязан этим Надеждину: так много пробудил он в нем. Впрочем, некоторые, как например К. Аксаков, находили в чтениях Надеждина отсутствие серьезного содержания.

«Телескоп»

В 1831 году Надеждин основывает собственный журнал «Телескоп », с иллюстрированным приложением «Молва». Программа изданий была очень широкая: отражать главнейшие направления современного просвещения. В «Телескопе» и «Молве» регулярно печатались многие известные писатели и критики того времени: Жуковский, Загоскин, Кольцов, Погодин, Шевырев, Герцен, Огарев, Белинский и др. Большая роль отводилась также переводам сочинений известнейших иностранных писателей: философов, ученых, беллетристов. Регулярно в изданиях появлялись перепечатки в русском переводе статей из известных зарубежных журналов того времени, в основном английских и французских. На страницах «Телескопа» и «Молвы» Надеждин печатал и собственные критические статьи, а также статьи по философии и эстетике. Постепенно «Телескоп» и «Молва» вошли в число самых читаемых российских журналов того времени. «Молва» пользовалась популярностью даже среди светских дам. Надеждин сам был главным редактором «Телескопа». В «Молве» же ведущую роль играл Белинский. Он же в отсутствии Надеждина в 1835-1836 годах полностью редактировал оба издания.

Философско-эстетическая система Надеждина

Идеи Надеждина в философии, эстетике и художественной критике тесно связаны и образуют систему. Ее основой явилась своеобразная разработка философии Ф. В. И. Шеллинга с двух противостоящих друг другу позиций - религиозности (свою систему взглядов сам он называл «теософизмом» или «религиозно-философским взглядом») и культурологической концепции, что привело (особенно в области, эстетики) к существенной независимости от шеллингианства.

Согласно культурологической концепции Николая Ивановича, исходящей из идеи двойственности - материальности и духовности - человека, «культура» (термин, который употреблял сам Надеждин - Телескоп.- 1836.- № 9.- С. 114) движется от первобытной нерасчленности к односторонней материальности античности и далее - к односторонней духовности Средневековья. В Античности дух человеческий устремляется во вне, движется центробежно, в Средневековье - во внутрь, центростремительно. Это движение происходит по диалектическим законам. Начиная с XVI в. осуществляется постепенный синтез этих двух начал, XIX в. есть век этого синтеза.

В области философии Надеждин выступил как представитель одной из школ русского Просвещения - русского диалектического идеализма (Д. М. Велланский, М. Г. Павлов, А. И. Галич, московские «любомудры » - В. Ф. Одоевский, Д. В. Веневитинов и др., молодые Н. В. Станкевич, В. Г. Белинский и др.), главным теоретическим источником которого была философия раннего Шеллинга. Николай Иванович работал в нескольких областях философии. В натурфилософии он пропагандировал идеи диалектического развития, единства всего сущего. На основе концепции «динамизма» (проводимой в физике профессором Московского университета М. Г. Павловым, натурфилософию которого Надеждин всячески поддерживал и пропагандировал) он пытался преодолеть метафизическую ограниченность тогдашнего атомизма и объяснить происхождение и специфику живого вещества. Здесь намечался его отход от шеллингианского идеализма, когда он утверждал, что «дух наш есть не что иное, как самосознание природы; его мысль должна быть полным, всеобъемлющим зеркалом бытия» (Телескоп.- 1833.- № 9.- С. 107). В методологии Николай Иванович отстаивал единство опыта и умозрения (Там же.- 1836.- № 12.- С. 557-559), критикуя вульгарное умозрительство многих русских шеллингианцев 20-30 гг. и эмпиризм, в котором он упрекал проф. Московского университета, историка литературы и эстетика С. Л, Шевырева (Телескоп.- 1836.-№ 9.-С. 119-121, 124-125,. 134). Надеждин обосновывал новый для России тех времен методологический принцип единства исторического и логического (Там же.- № 8.- С. 615-618, 628-629), принцип единства анализа и синтеза (Там же.- № 11.- С. 429). Здесь также намечалась линия критики шеллингианства и отхода от него.

Весьма значительна роль Надеждина в развитии логики. Ему принадлежит несомненный приоритет в ассимиляции на русской почве идей диалектической логики Г. В. Ф. Гегеля. Николай Иванович преодолел понимание логики как чисто формальной науки, находящейся за пределами философии. Он осознавал ее как важнейшую часть философии, обеспечивающую постижение противоречивости мира и сознания (что, по Шеллингу, невозможно для логики и осуществляется лишь посредством мистического «интеллектуального созерцания»). Надеждин вслед за Гегелем включал в предмет логики категории, и, применяя к логике идею тождества бытия и мышления, истолковывал эти категории и логические законы как воспроизведение в сознании законов и связей бытия. Проблематика философии истории непосредственно включена в культурологическую концепцию Николая Ивановича. Он трактовал философию истории как науку об общих законах развития человечества, о специфических для истории формах всеобщих законов бытия. Такими специфическими законами являются единство человеческого рода, его развиваемость и совершенствование, законосообразность исторического развития, единство необходимости и свободы. Хотя по Надеждину в основе этих закономерностей и лежит некое идеальное начало (Бог), конкретное объяснение истории человечества, осознание ее этапов возможно только через социальные, географические, политические и прочие реальные факторы исторического развития. В этом контексте Надеждин рассматривал и проблему нации, национальной специфики исторического, в частности культурного развития, применяя эти идеи и к России.

Рассматривая эстетику как часть философии, Надеждин синтезировал эстетику просветительского классицизма и шеллингианского романтизма. В результате он построил систему реалистической эстетики, явившуюся одним из отечественных теоретических источников эстетики русского критического реализма. Свою эстетику Николай Иванович считал наукой, основанной на философии, и разрабатывал ее не только как концепцию закономерностей возникновения и развития искусства, но и как теорию искусства будущего. Он делал это в русле своей культурологической концепции, по которой главными чертами культуры XIX в. являются синтетичность, сближение с действительностью, жизнью и практическая устремленность. Под «синтетичностью» (или «всеобщностью») понимается снятие односторонности классической и романтической форм искусства, то есть односторонних стремлений выразить в искусстве соответственно лишь материальное или духовное начало, и создание искусства, которое будет представлять человека в единстве и полноте. Для достижения такого идеала в «художественной деятельности» необходимо удовлетворить «потребность естественности и потребность народности» (Русские эстетические трактаты первой трети XIX века. - М., 1974.-- Т. 2. - С. 453, 454). Под естественностью Надеждин понимал правдивость обобщенного изображения жизни в искусстве, истинность художественного изображения. Искусство должно быть «полным, светлым отражением народов, среди коих процветает», должно развиваться в национальной форме, «в связи с его (народа) политическою, ученою и религиозною историей», в зависимости от форм общества (Литературная критика. - М., 1972. - С. 441-443). При этом, поскольку искусство подчинено законам «единства» и «бесконечного развития», оно лишено какой-либо национальной ограниченности и является единством национального («народного») и общечеловеческого («чужеядства»): «в своем беспрестанном расширении творческий гений народа встречается с другими, более или менее соприкосновенными народами, и по закону естественного сочувствия, по законам взаимного притяжения, коими держится целость и единство вселенной, берет больше или меньше участия в их жизни, обогащается их успехами, питается их приобретениями» (Литературная критика. - С. 402). Сближаясь с жизнью, искусство проникает «в сокровеннейшие изгибы бытия, в мельчайшие подробности жизни» (Русские эстетические трактаты. - С. 454). «Творческая деятельность… не что иное, как воспроизводительница бытия, соревновательница духа жизни, струящегося в недрах природы» (Там же.- С. 453). Наконец, практическая устремленность означает, что жизнь деятелей культуры «не ограничивается ныне уединенным отшельничеством в мире идеалов; они исходят и на позорище вещественного. Поэзия не мешает им действовать на чреде общественного служения и жить для блага и чести народов» (Телескоп.- 1831.- № 1.-7 С. 39).

В системе эстетических идей Надеждина существенное значение имела также идея историзма: искусство развивается и притом по диалектическим законам, следовательно, поступательно; существует прогресс искусства, поскольку принципы идеального искусства лишь постепенно проникают в сознание художника и осуществляются в продуктах их творчества (мысль, которая до сих пор является в эстетике дискуссионной).

Являясь сторонником реалистической критики, Надеждин своими первыми литературными выступлениями возглавил борьбу против господствовавшего в то время в русской литературе романтизма. Отвергая романтическое «душегубство», развиваемое в бесчисленных вариациях, Надеждин требовал заменить все это существенным достоинством и величием изображаемых предметов. Объектами жестких нападок Надеждина стали творчество Н. А. Полевого, Греча, О. М. Сомова, Гнедича, Боратынского, Подолинского, Орлова, Ф. Булгарина и даже А. С. Пушкина (последний критиковался за скитанья по «керченским острогам, цыганским шатрам и разбойническим вертепам» и за малоидейные поэмы вроде «Графа Нулина»). Литераторы отвечали Надеждину той же монетой. Пушкин, к примеру, написал несколько едких эпиграмм: «Притча», «Мальчишка Фебу гимн поднес» и др. (Впрочем, после выхода «Полтавы» и «Бориса Годунова» отношение Надеждина к Пушкину кардинально изменилось. Надеждин решительно признал ошибочность своей оценки творчества великого поэта и отзывался о нем в целом очень высоко; со своей стороны Пушкин отказался от контркритики Надеждина и даже стал участвовать в его «Телескопе»)

Надеждин настаивал на необходимости философского углубления литературной критики. Для него характерно воззрение на общественный процесс как на развитие, характерно признание, что история человечества «…есть не что иное, как беспрестанное движение, непрерывный ряд изменений». Отсюда - исторический подход к действительности. Его принцип - «сознательное творчество, руководствующееся отчетливым пониманием минувшего». Нужно, чтобы «история почиталась не простым только поминанием упокойников, но учительницей настоящего и истолковательницей будущего». Считая искусство выражением жизни, Надеждин для русской литературы выставил три принципа: естественность, оригинальность, народность. Естественность есть не что иное, как реализм, народность - требование национального искусства (при этом Надеждин четко отграничивал истинную народность от вульгарных подделок под нее (роман Булгарина «Иван Выжигин»)). Соответственно этим требованиям основными жанрами литературы Надеждин выдвигал повесть и роман. Образцом для подражания он считал произведения Н. В. Гоголя, Н. Загоскина, М. А. Максимовича, Карамзина, Аксакова, а позже и Пушкина. В произведениях этих писателей видел первые и блестящие опыты возведения простонародного языка на ступень литературного достоинства.

Н. И. Надеждин и Е. В. Сухово-Кобылина

Одновременно с преподаванием в московском университете и изданием журнала Надеждин продолжал подрабатывать домашним преподавателем. После окончания обучения Юрия Федоровича Самарина Николай Иванович устраивается учителем детей дворян Сухово-Кобылиных, которые тогда также жили в Москве. В процессе обучения между ним и старшей дочерью Сухово-Кобылиных Елизаветой (будущей писательницей Евгенией Тур) устанавливаются очень теплые дружеские отношения. Елизавета Васильевна была просто очарована умом и образованностью молодого профессора, и старалась как могла по его предмету. Надеждин хвалил ее успехи, называя своей лучшей воспитанницей. Постепенно дружеские отношения между Сухово-Кобылиной и Надеждиным переросли в романтические. Летом 1834 года Николай и Елизавета решают пожениться. Однако этому браку не суждено было состояться. Родители Елизаветы Васильевны выступили категорически против, считая жениха, имевшего незнатное происхождение недостойным руки дворянской дочери.

Николай и Елизавета думают обвенчаться тайно, однако их замысел проваливается (в будущем история отношений с Елизаветой Сухово-Кобылиной послужит Надеждину основой для повести «Сила воли»(антология «Сто русских литераторов», 1841)). Последствия этой неудавшейся попытки жениться были весьма печальны для Надеждина. Брат Елизаветы Александр (в будущем известный драматург) вызывает Надеждина на дуэль, однако Надеждин отказывается принять вызов, мотивируя это тем, что раз в силу своего недворянского происхождения он не может жениться на Елизавете, то и решать вопрос чести дворянским способом ему недолжно. Взбешенный таким ответом Сухово-Кобылин потребовал от Надеждина убираться вон из Москвы, грозя, что иначе пристрелит дерзкого поповича, даже если за то ему будет Сибирь.

В сложившихся условиях Николай Иванович предпочитает оставить преподавательскую деятельность и уехать в путешествие за границу. В течение 1835-1836 годов он исколесит большую часть Западной Европы. Среди стран посещенных им были Германия, Франция, Швейцария, Италия, Австрия и др. Изданием «Телескопа» и «Молвы» в отсутствие Надеждина заведовал Белинский.

Гонения, ссылка (1836-1842 годы)

Вернувшись в 1836 году из своей поездки, Надеждин отказался от предложенной ему кафедры в Киевском университете и снова принялся за издание «Телескопа». Однако просуществовать долго этому журналу было не суждено.

В октябрьской книжке (№ 15 за 1836 год) Надеждин публикует «Философическое письмо» П.Я. Чаадаева , в котором Николай Иванович усмотрел «возвышенность предмета, глубину и обширность взглядов». Публикация письма вызвала сильное негодование в правящих кругах. Император Николай I, лично прочитав статью, назвал её содержание «смесью дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного», прибавив, что «не извинительны ни редактор журнала, ни цензор».

«Телескоп» был закрыт, Надеждин сослан в Усть-Сысольск (впоследствии ему разрешили поселиться в Вологде). В ссылке Надеждин не перестает работать - пишет статьи для словаря Плюшара «Энциклопедический Лексикон» и несколько замечательных исследований для «Библиотеки для Чтения» («Об исторической истине и достоверности», «Опыт исторической географии русского мира» и др.).

В 1838 году по ходатайству Д. М. Княжевича и Я. И. Ростовцева Надеждин был амнистирован императором и смог покинуть место ссылки, однако к преподаванию в университете он допущен не был.

По приглашению Княжевича Надеждин уезжает в Одессу, где становится редактором его журнала «Одесский альманах». В Одессе Надеждин также активно занимается изучением истории юга России, публикует научные статьи: «Геродотова Скифия, объясненная чрез сличение с местностями», «Критический разбор сочинения доктора Линднера: Skythien und die Skythen von Herodot», «О местоположении древнего города Пересечена, принадлежавшего народу Угличам», «Народная поэзия у зырян» и др. При непосредственном участии Надеждина в начале 1840 года создается «Одесское общество любителей истории и древностей».

В 1840-1841 годах Надеждин и Княжевич предпринимают обширное научное путешествие по южным и западнославянским землям. В письмах Погодину и Максимовичу Надеждин так описал маршрут и цели этой экспедиции: «В непродолжительном времени я оставляю Одессу и Россию», - еду далеко на Запад. Хочу объехать все словенские земли. Я собираю давно уже материалы для истории Восточной Церкви, преимущественно у Словенских народов". «Хочу объехать Балкан и Карпат, эти родимые гнезда нашего доблестного рода и могучего языка. Еду через Молдавию, Валахию, Седмиградию, Сербию и Венгрию - сначала до Вены; потом - побывши в Праге и Мюнхене - спускаюсь в Италию до Неаполя. Оттуда хочу пробраться через Адриатику, - до Рагузы (Дубровника) и Черной Горы, и по Далматскому берегу, через Кроацию и Стирию, опять в Вену. Из Вены уже обыкновенной дорогой проеду в Львов и думаю заглянуть к Венгерским Руснякам в Северо-восточные Комитаты; буду и на развалинах Галича».

Сведения, полученные в результате этой экспедиции, дадут Надеждину огромный материал для его дальнейших научных исследований.

Уже почти сразу по возвращении в Россию Надеждин напишет и опубликует в «Одесском альманахе» и в «Журнале министерства народного просвещения» несколько статей, некоторые из которых: «Сила воли. Воспоминания путешественника», «О наречиях русского языка», «Записка о путешествии по южно-славянским странам» до сих пор не потеряли своего научного значения.

Одним из главных выводов сделанных Надеждиным по итогам экспедиции стало развенчание панславянских взглядов, утверждавших о бесспорном стремлении всех славянских народов к созданию единого общеславянского государства. «Славянский патриотизм, мечтающий о централизации славянского мира, - писал он, основываясь на впечатлениях от поездки по населенным славянами землям Австрийской империи, - существует только в головах некоторых фанатиков», но народы славянские вообще, - за исключением венгерских славян и русинов, угнетаемых магнатами - «живут себе преспокойно под австрийским владычеством, ни мало не думая о какой-либо политической самобытности». Надеждин первым из российских ученых осмеливается дать столь жесткий ответ весьма популярному в то время среди российской элиты панславянизму.

Служба в Министерстве внутренних дел

В 1842 году Надеждин переезжает в Санкт-Петербург и поступает на службу в Министерство Внутренних дел. В самом начале 1843 году Надеждин был назначен главным редактором «Журнала Министерства Внутренних Дел». В этом издании, являющемся официальным печатным органом МВД Николай Иванович напечатает ряд собственных трудов по географическому, этнографическому и статистическому изучению России («Новороссийские степи», «Племя русское в общем семействе славян» [т. I], «Исследование о городах русских» [т. VI-VII], «Объем и порядок обозрения народного богатства» [т. IX] и др.). Руководство журналом Надеждин осуществлял вплоть до своей смерти в 1856 году.

В 1844-1846 годах Надеждин по заданию министра внутренних дел Л. А. Перовского , проводит работу по исследованию христианских религиозных меньшинств Российской империи и граничащих с Россией стран Европы. Николай Иванович подошел к этому заданию основательно: много работал в архивах, ездил в места компактного проживания религиозных меньшинств в России и за границей, жил некоторое время среди сектантов, аккуратно интересуясь их религиозными взглядами и собирая необходимую информацию. Из трудов Надеждина, явившихся результатом проделанной работы, опубликованы были только два: «Исследование о скопческой ереси» (1845) и «О заграничных раскольниках» (1846). На основе своих исследований Надеждин делает вывод о необходимости ужесточить преследование властями скопцов, хлыстов и прочих маргинальных христианских сект, как представляющих опасность для государственного устройства и общества в целом.

Николай Иванович Надеждин

Русский мыслитель

Надеждин Николай Иванович (5.10.1804-11.01.1856), русский мыслитель, литературный критик, журналист. Родился в с. Н.-Белоомут Рязанской губ. в семье дьякона. Окончил Московскую Духовную академию. После защиты диссертации, посвященной романтической поэзии (1830), - профессор Московского университета по кафедре теории изящных искусств и археологии (1831-35). С 1831 издавал журнал «Телескоп» с приложением газеты «Молва». В 1836 за опубликование «Философского письма» Чаадаева «Телескоп» был закрыт, а Надеждин выслан в Усть-Сысольск. По возвращении из ссылки (1838) Надеждин занимался гл. обр. исследованиями в области этнографии, лингвистики, истории исторической географии.

Убежденный монархист и противник масонской идеологии, Надеждин резко отрицательно отнесся к французской революции 1830, критически оценивал идеи французских материалистов XVIII в.

Философия истории была для него наукой об общих законах развития человечества, о специфике исторических форм бытия. В основе исторических закономерностей лежит, по его мнению, идея Бога как сугубо духовного начала, провиденциализм. Такими закономерностями провиденциального характера являются: единство человеческого рода, развитие и совершенствование, законосообразность исторического развития, единство свободы и необходимости. Большую роль в исследовании философии истории играют, по Надеждину, принцип единства исторического и логического, а также принцип единства анализа и синтеза.

Надеждин стремился развить принцип изменяемости и закономерности, который, по его мнению, должен обнять все богатства опыта, «вещественности». С этим связана критика Надеждиным субъективного идеализма и агностицизма: «исступленного идеализма» Беркли, «скептического неверия Давида Юма», «идеалистического исступленья» Фихте. Высший этап философии Надеждин видел в «философии тождества» Шеллинга, поскольку тот обратился к «вещественности» и пытался опереться в своих систематических построениях на «скрижали опыта». Философия Шеллинга, прежде всего его учение о противоречивости, о центробежной и центростремительной силах, оказала сильное влияние на методологию Надеждина. Борьбу (и примирение) противоборствующих начал Надеждин стремился проследить во всех сферах жизни: в природе, в развитии общества (центростремительное стремление к «народности», центробежное стремление к «общности», всечеловеческому), в теории познания (внутреннее созерцание и внешнее наблюдение), в развитии искусства (стремление «вне себя» - к объективному миру - и «внутрь себя»). При этом в постановке философских проблем эстетики («сообразность формы с идеею» и т. д.).

Стремясь к выявлению «строгого систематического единства» фактов, Надеждин пришел к построению системы развития искусства, полнее всего выраженной в диссертации. Считая, что в «поэзии» «отражались эпохи жизни всего человечества», Надеждин различал 3 периода истории искусства: классицизм, романтизм и новая поэзия. Последняя должна объединить в себе сильные стороны предыдущих форм искусства. В дальнейшем Надеждин осознал известный схематизм такого построения, однако никогда не отказывался от идеи «стройной философской системы» в эстетике.

Использованы материалы сайта Большая энциклопедия русского народа - http://www.rusinst.ru

Другие биографические материалы:

Орлов А.С., Георгиева Н.Г., Георгиев В.А. Российский деятель культуры (Орлов А.С., Георгиева Н.Г., Георгиев В.А. Исторический словарь. 2-е изд. М., 2012 ).

Черейский Л.А. Надеждин и Пушкин (Л.А. Черейский. Современники Пушкина. Документальные очерки. М., 1999 ).

Ваганова Г.А. Философ (Новая философская энциклопедия. В четырех томах. / Ин-т философии РАН. Научно-ред. совет: В.С. Степин, А.А. Гусейнов, Г.Ю. Семигин. М., Мысль, 2010, т. III, Н – С ).

Ваганова Г.А. Литературный критик, журналист, философ, историк и этнограф (Русская философия. Энциклопедия. Изд. второе, доработанное и дополненное. Под общей редакцией М.А. Маслина. Сост. П.П. Апрышко, А.П. Поляков. – М., 2014 )

Далее читайте:

Философы, любители мудрости (биографический указатель).

Русская национальная философия в трудах ее создателей (специальный проект ХРОНОСа).

Сочинения:

Литературная критика. Эстетика. М., 1972;

Лекции по теории изящных искусств. – В кн.: Русские эстетические трактаты первой трети 19 в. М., 1974.

О современном направлении изящных искусств; // Русские эстетические трактаты первой трети XIX в. М., 1974.

Лекции по археологии; // Русские эстетические трактаты первой трети XIX в. М., 1974.

Литература:

Козмин Н.К. Николай Иванович Надеждин. Жизнь и научно-литературная деятельность, 1804–1836. СПб., 1912;

Каменский З.А. Н.И. Надеждин. М., 1984.

Ростиславов Д. И. Записки о Надеждине // Русская старина. 1894. № 6;

Козмин Н. К. Николай Иванович Надеждин: Жизнь и научно-литературная деятельность, 1804-1836. Спб., 1912;

Жегалкина Е. П. Надеждин - критик Пушкина // Учен, зап. Московского педагогического ин-га им. Н. К. Крупской. М., 1958. Т. 166, вып. 4;

Каменский 3. А. Н. И. Надеждин. М., 1984.

Чернышевский Н. Г., Очерки гоголевского периода рус. лит-ры, Полн. собр. соч., т. 3, М., 1947;

Рыпин А. Н., История рус. этнографии, т. 1, СПБ, 1890;

Очерки истории ист. науки в СССР, т. 1, М., 1955;

Манн Ю., Н. И. Надеждин - предшественник Белинского, "Вопр. лит-ры", 1962, No 6.




Top