Обломов 2 часть подробный пересказ. История создания “Обломова”

Образ Печорина в произведении М.Ю.Лермонтова «Герой нашего времени».
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
М.Ю.Лермонтов.
Григорий Александрович Печорин - один из самых загадочных и интересных, на мой взгляд, лермонтовских персонажей. Он далеко не идеален и уж, конечно, не является героем в прямом смысле этого слова. Это живой человек со своими слабостями, в характере его тесно переплетаются дурные и замечательные качества. Очень часто плохое в нем берет верх над хорошим. Нрав Печорина очень противоречив. Это настоящий комок противоречий. Он мог один пойти на кабана, пропадать на охоте под проливным дождем и промозглым ветром до темноты и вздрагивал от хлопка форточки, боялся простудиться от легкого сквозняка. Даже во внешности Григория мы наблюдаем множество несоответствий. На нем пыльный сюртучок, запачканные перчатки и ослепительно чистое белье, его тонкий стан и широкие плечи говорили о крепком телосложении, а сидел он, по словам Лермонтова, «как сидит Бальзаковская тридцатилетняя кокетка на своих креслах после утомительного бала». При первом взгляде на Григория Александровича ему можно было дать не более двадцати трех лет, при более продолжительном общении - около тридцати. Печорин необычен, выделяется из толпы, это очень яркая, незаурядная личность. Поэтому он, при всех своих многочисленных недостатках и неоспоримых достоинствах, вызывает уважение и интерес. Какие же черты характера преобладают в Григории Александровиче?
Я считаю Печорина эгоистом. Это одно из самых страшных человеческих качеств, особенно в сочетании с тонким умом и умением отлично разбираться в людях. Что бы ни совершил Григорий, окружающим он приносил одни несчастья, и не мелкие неприятности, а беды, от которых рушилась жизнь. И делал Печорин это не специально, из ненависти и жестокости, а как-то мимоходом, от скуки. Человек он был не злой, а, скорее, хороший, но безделье его сгубило. Григорий забавлялся с людьми, как кошка с мышкой. Так беспечно, из-за собственного каприза он погубил бедную Бэлу, а заодно и ее отца, который не вынес свалившегося горя и умер, сделал несчастным Казбича, потерявшего самое дорогое, что у него было в жизни – любимого скакуна. Что могла дать необразованная дикая черкешенка, пусть даже и красавица, петербуржцу Печорину с его утонченным вкусом и знанием жизни? Ничего. Я уверена, что Григорий знал это, ведь он был хорошим психологом. Но ему захотелось новых ощущений, остроты чувств, и он использовал девушку, как красивую игрушку. Надоела она Печорину очень скоро. Он говорит Максиму Максимовичу: «Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедает, как и кокетство другой». Но ведь Бэла не предмет, она дышит, плачет, ей очень больно, она живая. Разве можно обращаться с живым человеком, как с вещь? Это безбожно. Еще более жестоко обошелся Печорин с Мери. В отличие от Бэлы княжна была из высшего света. Но душа ее такая же чистая и светлая. Мэри наивная и доверчи
вая. Григорий сделал так, что девушка влюбилась в него. С его умом и внешностью добиться этого было нетрудно. Зачем Печорину была нужна любовь Мери? Просто так, от нечего делать. Его слова как удар по лицу: «Я вам скажу всю истину… не буду оправдываться, ни объяснять своих поступков; я вас не люблю». Конечно, княжна не умерла от горя, но осталась с искалеченной душой и израненным сердцем. Даже единственному дорогому человеку – Вере – Григорий умудрился изломать жизнь. Любовь, призванная нести людям радость, у Печорина разрушает и губит.
Не оправдываю Григория я и в его отношениях с Грушницким. Пусть поручик был вздорным, напыщенным, не совсем порядочным. За это ведь не расстреливают. Печорин же методично превращал Грушницкого в своего заклятого врага, дразнил его, открыто издевался, выставлял на смех, в конце концов убил. Конечно, во время поединка тот поступил подло, спровоцировал дуэль, по-моему, именно Григорий. Также он обрек на нищенство, а, возможно, и на голодную смерть контрабандистов. Кому остались нужны несчастная старуха и слепой мальчик? Они никого не трогали, пусть не совсем честно, но без ущерба для других добывали свой кусок хлеба. Печорин из чистого любопытства перевернул их жизнь.
Я заметила, что у Григория Александровича не было друзей. Это и понятно, в дружбе нужно чем-то жертвовать, а наш герой этого делать не умел. Да и не нуждался он, наверное, в дружбе. Как незаслуженно обидел Печорин Максима Максимовича! Старик привязался к нему всем сердцем, относился с отцовской любовью и теплотой. Григорий отмахнулся от бывшего товарища, как от мухи, с трудом вспомня, кто он такой. Обида словно придавила старика.
Итак, ничего хорошего о Григории Александровиче Печорине я не сказала. И все же, как ни странно, я его люблю и считаю положительным героем. Он самый несчастный из всех, с кем сталкивался. Его душа не менее истерзана, Печорин – старик в двадцать с небольшим лет. Ум и талант Григория не нашли применения. Он горько осознает это: «…знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив…Я сделался нравственным калекой». Мне безумно жаль Печорина.
Он мечтает о смерти и в итоге находит ее. При его красоте, способностях, внутренней силе – и такой бесславный конец. Я считаю, что жить надо так, чтобы оставить после себя что-то доброе, пусть не всем, хотя бы кому-то одному, тогда и жизнь наполнится смыслом.

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома - а он был почти всегда дома, - он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.

Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.

Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.

Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода в род.

Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.

Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.

Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул.

Что ты? - спросил Илья Ильич.

Ведь вы звали?

Звал? Зачем же это я звал - не помню! - отвечал он, потягиваясь. - Поди пока к себе, а я вспомню.

Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме.

Прошло с четверть часа.

Ну, полно лежать! - сказал он, - надо же встать... А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану. Захар!

Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и, наконец, пошел к дверям.

Куда же ты? - вдруг спросил Обломов.

Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? - захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.

Он стоял вполуоборот среди комнаты и глядел все стороной на Обломова.

А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен - так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?

Какое письмо? Я никакого письма не видал, - сказал Захар.

Ты же от почтальона принял его: грязное такое!

Куда ж его положили - почему мне знать? - говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе.

Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем не подумаешь!

Я не ломал, - отвечал Захар, - она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь изломаться.

Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное.

Нашел, что ли? - спросил он только.

Вот какие-то письма.

Ну, так нет больше, - говорил Захар.

Ну хорошо, поди! - с нетерпением сказал Илья Ильич, - я встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

Ах ты, господи! - ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. - Что это за мученье? Хоть бы смерть скорее пришла!

Чего вам? - сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.

Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! - строго заметил Илья Ильич.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным.

А кто его знает, где платок? - ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит.

Все теряете! - заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорее же! - говорил Илья Ильич.

Где платок? Нету платка! - говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. - Да вон он, - вдруг сердито захрипел он, - под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.

Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди-ка в углах-то - ничего не делаешь!

Уж коли я ничего не делаю... - заговорил Захар обиженным голосом, - стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день...

Он указал на середину пола и на cтол, на котором Обломов обедал.

Вон, вон, - говорил он, - все подметено, прибрано, словно к свадьбе... Чего еще?

А это что? - прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. - А это? А это? - Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

Ну, это, пожалуй, уберу, - сказал Захар снисходительно, взяв тарелку.

Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. - говорил Обломов, указывая на стены.

Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю...

А книги, картины обмести?..

Книги и картины перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкапы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома сидите.

Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы...

Что за уборка ночью!

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».

Понимаешь ли ты, - сказал Илья Ильич, - что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!

У меня и блохи есть! - равнодушно отозвался Захар.

Разве это хорошо? Ведь это гадость! - заметил Обломов.

Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.

Чем же я виноват, что клопы на свете есть? - сказал он с наивным удивлением. - Разве я их выдумал?

Это от нечистоты, - перебил Обломов. - Что ты все врешь!

И нечистоту не я выдумал.

У тебя, вот, там, мыши бегают по ночам - я слышу.

И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.

Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?

На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.

У меня всего много, - сказал он упрямо, - за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь.

А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?»

Ты мети, выбирай сор из углов - и не будет ничего, - учил Обломов.

Уберешь, а завтра опять наберется, - говорил Захар.

Не наберется, - перебил барин, - не должно.

Наберется - я знаю, - твердил слуга.

А наберется, так опять вымети.

Как это? Всякий день перебирай все углы? - спросил Захар. - Да что ж это за жизнь? Лучше Бог по душу пошли!

Отчего ж у других чисто? - возразил Обломов. - Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка...

А где немцы сору возьмут, - вдруг возразил Захар. - Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму... У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!

Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье.

Нечего разговаривать! - возразил Илья Ильич, - ты лучше убирай.

Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, - сказал Захар.

Пошел свое! Все, видишь, я мешаю.

Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

Вот еще выдумал что - уйти! Поди-ка ты лучше к себе.

Да право! - настаивал Захар. - Вот хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.

Э! какие затеи - баб! Ступай себе, - говорил Илья Ильич.

Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, так и не оберешься хлопот.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.

Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Чрез несколько минут пробило еще полчаса.

Что это? - почти с ужасом сказал Илья Ильич. - Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар!

Ах ты, боже мой! Ну! - послышалось из передней, и потом известный прыжок.

Умыться готово? - спросил Обломов.

Готово давно! - отвечал Захар, - чего вы не встаете?

Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.

Захар ушел, но чрез минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги.

Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.

Какие счеты? Какие деньги? - с неудовольствием спросил Илья Ильич.

Ну, мне пора! - сказал Волков. - За камелиями для букета Мише. Au revoir.

Приезжайте вечером чай пить, из балета: расскажете, как там что было, - приглашал Обломов.

Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы. Хотите, я вас представлю?

Нет, что там делать?

У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как что делать? Это такой дом, где обо всем говорят...

Вот это-то и скучно, что обо всем, - сказал Обломов.

Ну, посещайте Мездровых, - перебил Волков, - там уж об одном говорят, об искусствах; только и слышишь: венецианская школа, Бетховен да Бах, Леонардо да Винчи...

Век об одном и том же - какая скука! Педанты, должно быть! - сказал, зевая, Обломов.

На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных - пятницы, у Вязниковых - воскресенья, у князя Тюменева - середы. У меня все дни заняты! - с сияющими глазами заключил Волков.

И вам не лень мыкаться изо дня в день?

Вот, лень! Что за лень? Превесело! - беспечно говорил он. - Утро почитаешь, надо быть au courant всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бывать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не был; ну, а там... новая актриса, то на русском, то на французском театре. Вот опера будет, я абонируюсь. А теперь влюблен... Начинается лето; Мише обещали отпуск; поедем к ним в деревню на месяц, для разнообразия. Там охота. У них отличные соседи, дают bals champêtres. С Лидией будем в роще гулять, кататься в лодке, рвать цветы... Ах!.. - и он перевернулся от радости. - Однако пора... Прощайте, - говорил он, напрасно стараясь оглядеть себя спереди и сзади в запыленное зеркало.

Погодите, - удерживал Обломов, - я было хотел поговорить с вами о делах.

Это был господин в темно-зеленом фраке с гербовыми пуговицами, гладко выбритый, с темными, ровно окаймлявшими его лицо бакенбардами, с утружденным, но покойно-сознательным выражением в глазах, с сильно потертым лицом, с задумчивой улыбкой.

Здравствуй, Судьбинский! - весело поздоровался Обломов. - Насилу заглянул к старому сослуживцу! Не подходи, не подходи! Ты с холоду.

Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, - говорил гость, - да ведь ты знаешь, какая у нас дьявольская служба! Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу; и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда. Ни минуты нельзя располагать собой.

Ты еще на службу? Что так поздно? - спросил Обломов. - Бывало, ты с десяти часов...

Бывало - да; а теперь другое дело: в двенадцать часов езжу. - Он сделал на последнем слове ударение.

А! догадываюсь! - сказал Обломов. - Начальник отделения! Давно ли?

Судьбинский значительно кивнул головой.

К Святой, - сказал он. - Но сколько дела - ужас! С восьми до двенадцати часов дома, с двенадцати до пяти в канцелярии, да вечером занимаюсь. От людей отвык совсем!

Гм! Начальник отделения - вот как! - сказал Обломов. - Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.

Куда! Бог с тобой! Еще нынешний год корону надо получить; думал, за отличие представят, а теперь новую должность занял: нельзя два года сряду...

Приходи обедать, выпьем за повышение! - сказал Обломов.

Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад - адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем.

Ужели и после обеда? - спросил Обломов недоверчиво.

А как ты думал? Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться... Да, я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье? Я бы заехал...

Нездоровится что-то, не могу! - сморщившись, сказал Обломов. - Да и дела много... нет, не могу!

Жаль! - сказал Судьбинский, - а день хорош. Только сегодня и надеюсь вздохнуть.

Ну, что нового у вас? - спросил Обломов.

Ничего пока; Свинкин дело потерял!

В самом деле? Что ж директор? - спросил Обломов дрожащим голосом. Ему, по старой памяти, страшно стало.

Велел задержать награду, пока не отыщется. Дело важное: «о взысканиях». Директор думает, - почти шепотом прибавил Судьбинский, - что он потерял его... нарочно.

Не может быть! - сказал Обломов.

Нет, нет! Это напрасно, - с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. - Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем таком... Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.

Так вот как: всё в трудах! - говорил Обломов, - работаешь.

Ужас, ужас! Ну, конечно, с таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как вышел срок - за отличие, так и представляет; кому не вышел срок к чину, к кресту, - деньги выхлопочет...

Ты сколько получаешь?

Фу! черт возьми! - сказал, вскочив с постели, Обломов. - Голос, что ли, у тебя хорош? Точно итальянский певец!

Что еще это? Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, - скромно прибавил он, потупя глаза, - министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».

Молодец! - сказал Обломов. - Вот только работать с восьми часов до двенадцати, с двенадцати до пяти, да дома еще - ой, ой!

Он покачал головой.

А что ж бы я стал делать, если б не служил? - спросил Судьбинский.

Мало ли что! Читал бы, писал... - сказал Обломов.

Я и теперь только и делаю, что читаю да пишу.

Да это не то; ты бы печатал...

Не всем же быть писателями. Вот и ты ведь не пишешь, - возразил Судьбинский.

Зато у меня имение на руках, - со вздохом сказал Обломов. - Я соображаю новый план; разные улучшения ввожу. Мучаюсь, мучаюсь... А ты ведь чужое делаешь, не свое.

Он добрый малый! - сказал Обломов.

Добрый, добрый; он стоит.

Очень добрый, характер мягкий, ровный, - говорил Обломов.

Такой обязательный, - прибавил Судьбинский, - и нет этого, знаешь, чтоб выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить... все делает, что может.

Прекрасный человек! Бывало, напутаешь в бумаге, не доглядишь, не то мнение или законы подведешь в записке, ничего: велит только другому переделать. Отличный человек! - заключил Обломов.

А вот наш Семен Семеныч так неисправим, - сказал Судьбинский, - только мастер пыль в глаза пускать. Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения; наш архитектор, человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры? Нашел где-то тридцатью копейками меньше - сейчас докладную записку...

Раздался еще звонок.

Прощай, - сказал чиновник, - я заболтался, что-нибудь понадобится там...

Посиди еще, - удерживал Обломов. - Кстати, я посоветуюсь с тобой: у меня два несчастья...

Нет, нет, я лучше опять заеду на днях, - сказал он, уходя.

«Увяз, любезный друг, по уши увяз, - думал Обломов, провожая его глазами. - И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает... У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства - зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое... А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома - несчастный!»

Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению.

Много у вас дела? - спросил Обломов.

Да, довольно. Две статьи в газету каждую неделю, потом разборы беллетристов пишу, да вот написал рассказ...

О том, как в одном городе городничий бьет мещан по зубам...

Да, это в самом деле реальное направление, - сказал Обломов.

Не правда ли? - подтвердил обрадованный литератор. - Я провожу вот какую мысль и знаю, что она новая и смелая. Один проезжий был свидетелем этих побоев и при свидании с губернатором пожаловался ему. Тот приказал чиновнику, ехавшему туда на следствие, мимоходом удостовериться в этом и вообще собрать сведения о личности и поведении городничего. Чиновник созвал мещан, будто расспросить о торговле, а между тем давай разведывать и об этом. Что ж мещане? Кланяются да смеются и городничего превозносят похвалами. Чиновник стал узнавать стороной, и ему сказали, что мещане - мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обмеривают даже казну, все безнравственны, так что побои эти - праведная кара...

Стало быть, побои городничего выступают в повести, как fatum древних трагиков? - сказал Обломов.

Именно, - подхватил Пенкин. - У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать! А между тем мне удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер... Не правда ли, эта мысль... довольно новая?

Да, в особенности для меня, - сказал Обломов, - я так мало читаю...

В самом деле не видать книг у вас! - сказал Пенкин. - Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто

Что ж там такое?

Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и все в поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа, и целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин разобраны... француженки, немки, чухонки, и всё, всё... с поразительной, животрепещущей верностью... Я слышал отрывки - автор велик! в нем слышится то Дант, то Шекспир...

Вон куда хватили, - в изумлении сказал Обломов, привстав.

Пенкин вдруг смолк, видя, что действительно он далеко хватил.

Отчего ж? Это делает шум, об этом говорят...

Да пускай их! Некоторым ведь больше нечего и делать, как только говорить. Есть такое призвание.

Да хоть из любопытства прочтите.

Чего я там не видал? - говорил Обломов. - Зачем это они пишут: только себя тешат...

Как себя: верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, - точно живьем и отпечатают.

Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость...

Что ж еще нужно? И прекрасно, вы сами высказались: это кипучая злость - желчное гонение на порок, смех презрения над падшим человеком... тут все!

Нет, не все! - вдруг воспламенившись, сказал Обломов, - изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! - почти шипел Обломов. - Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, - тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... - сказал он, улегшись опять покойно на диване. - Изображают они вора, падшую женщину, - говорил он, - а человека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию.

Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь...

Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов, - любите его...

Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника - слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! - горячился Пенкин. - Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды, из общества...

Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. - Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете его из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? - почти крикнул он с пылающими глазами.

Вон куда хватили! - в свою очередь с изумлением сказал Пенкин.

Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.

Оба погрузились в молчание.

Что ж вы читаете? - спросил Пенкин.

Я... да все путешествия больше.

Опять молчание.

Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес... - спросил Пенкин.

Обломов сделал отрицательный знак головой.

Ну, я вам свой рассказ пришлю?

Обломов кивнул в знак согласия...

Однако мне пора в типографию! - сказал Пенкин. - Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте...

Нет, нездоровится, - сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, - сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили... У меня два несчастья...

Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.

До свиданья, Пенкин.

«Ночью писать, - думал Обломов, - когда же спать-то? А поди, тысяч пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет - а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»

Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...

«А письмо старосты, а квартира?» - вдруг вспомнил он и задумался.

Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.

Способный от природы мальчик в три года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.

Шестнадцатилетний Михей, не зная, что делать с своей латынью, стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека.

Он с юношескою впечатлительностью вслушивался в рассказы отца и товарищей его о разных гражданских и уголовных делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени.

Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.

Так Тарантьев и остался только теоретиком на всю жизнь. В петербургской службе ему нечего было делать с своею латынью и с тонкой теорией вершить по своему произволу правые и неправые дела; а между тем он носил и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нем враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запираемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишенные силы вредить. Может быть, от этого сознания бесполезной силы в себе Тарантьев был груб в обращении, недоброжелателен, постоянно сердит и бранчив.

Он с горечью и презрением смотрел на свои настоящие занятия: на переписыванье бумаг, на подшиванье дел и т. п. Ему вдали улыбалась только одна последняя надежда: перейти служить по винным откупам.[ На этой дороге он видел единственную выгодную замену поприща, завещанного ему отцом и не достигнутого. А в ожидании этого готовая и созданная ему отцом теория деятельности и жизни, теория взяток и лукавства, миновав главное и достойное ее поприще в провинции, применилась ко всем мелочам его ничтожного существования в Петербурге, вкралась во все его приятельские отношения за недостатком официальных.

Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, бог знает как и за что - заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.

От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не дает никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.

Таковы были два самые усердные посетителя Обломова.

Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили теплый, покойный приют и всегда одинаково если не радушный, то равнодушный прием.

Но зачем пускал их к себе Обломов - в этом он едва ли отдавал себе отчет. А кажется, затем, зачем еще о сю пору в наших отдаленных Обломовках, в каждом зажиточном доме толпится рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.

Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству - не самим же мыкаться!

Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.

Посещения Алексеева Обломов терпел по другой, не менее важной причине. Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы. Он мог так пробыть хоть трои сутки. Если же Обломову наскучивало быть одному и он чувствовал потребность выразиться, говорить, читать, рассуждать, проявить волнение, - тут был всегда покорный и готовый слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его разговор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был.

Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его; все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.

Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее - и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.

Он был в отлучке, но Обломов ждал его с часу на час.

Состоит из четырех частей и сегодня мы рассмотрим содержание 4 части Обломова, чтобы можно было без проблем сделать также анализ 4 части романа, который задают на уроке литературы.

Для того, чтобы можно было сделать пересказ и его 4 части, предлагаем познакомиться с его 4 частью в кратком содержании по главам.

Глава 1

Проходит год с того времени, как Обломов расстался с Ольгой и болел горячкой. Сначала он был не в настроении, но потом все потекло, как и раньше по привычному руслу, когда дни менялись неделями и временами года. С Обломовым находится Агафья, которая готовила ему, варила кофе, готовилась и в этот раз к очередному празднику Ильина дня. В первой главе 4 части романа Обломов Илья и Агафья сближаются и понимают, что им хорошо вместе. Здесь же мы видим Затертого, который обманывает Обломова и не привозит часть денег.

Глава 2

Штольц приезжает к Обломову, сообщая ему, что Ольга уже в Швейцарии. К тому же Андрей видит обман и темные дела Мухоярова. Чтобы избавить своего друга от ограбившего брата Пшеницыной Агафьи и его сообщника, Штольц берет управление Обломовщиной на себя.

Глава 3

Мухояров и Тарантьев переживают по поводу раскрытого замысла и теперь хотят заставить обманом подписать Обломова расписку на десять тысяч рублей, которая была выписана на имя сестры Мухоярова.

Глава 4

Далее в романе Обломов в 4 части кратко, переносимся в Париж, к тем событиям, что произошли до именин Ильи. В Париже Штольц встретил Ольгу, которая рассказала о ее истории любви с Ильей. Штольц поражен тем переменам, что произошли с Ольгой, каждая встреча их сближает и даже Ольга понимает, что между ними больше, чем дружба. Андрей делает предложение выйти за него замуж. Ольга согласилась.

Глава 5

Прошло полгода после именин, что праздновались у Обломова. К Илье приезжает Штольц и поражается тому запустению, что видит, той нищете, ведь он исправно присылал доходы. Однако Обломову приходилось все отдавать брату Агафьи, согласно долгу, о котором идет речь в заемном письме, том самом, которое Обломов подписал в опьяненном состоянии.

Глава 6

Штольц говорит о запустении дома, а также рассказывает, что дела в деревне идут вверх. Поведал и о своей женитьбе на Ольге. Дальше в разговоре Обломов рассказывает о письме, которое написано от имени Агафьи и которое находится у ее брата.

Глава 7

Штольц просит написать Агафью еще одну расписку, где говорится, что Обломов ей ничего не должен. С этим письмом Андрей идет к генералу. который в дальнейшем уничтожил расписку, что находилась у брата Агафьи и лишает того работы.
Илья прекращает дружбу и отноения с Тарантьевым. Штольц предлагает уехать вместе с ним, но Илья пока не соглашается.

Глава 8

Восьмая глава показывает нам жизнь Ольги и Штольца. Они счастливые родители, Ольга любит Андрея, но что-то не дает покоя. Она часто интересуется жизнью Ильи и Андрей обещает ей, что в скором времени они поедут в Петербург и навестят Обломова.

Глава 9

Обломов и Пшеницына Агафья женятся. У Ильи начинается размеренная жизнь, которая очень похожа на жизнь в Обломовке. Его обслуживает жена, он вкусно ест, мало и неторопливо работает, пьет водку, у него рождается сын. Все хорошо, но его счастье омрачил апоплексический удар. Однако Агафья выходила мужа.
И вот Андрей вновь в Петербурге, он у Ильи и вновь поражен. В этот раз он поражен обломовщиной, что царит в доме у Ильи, поражен тем, что его друг вновь погряз в болоте лентяйства. Андрей говорит о том, что и Ольга приехала, но Илья отказался от встречи с ней.

Глава 10

Проходит пять лет, из которых уже целых три года Агафья как вдова. Илья умер после второго удара. Умер без мучений. Смысл жизни Агафьи, которая жила ради семьи утрачен. Ее старший сын поступил на службу, дочь замужем, а общий с Ильей ребенок сейчас у Штольцев на воспитании, которого только изредка Пшеницына навещает. Сама же живет с семьей брата, а вот от денег от Обломовщины отказывается, чтобы как можно больше осталось ее сыну Андрею.

Главный герой романа – Илья Ильич Обломов. Ему около тридцати двух лет. Живет Илья Ильич в Петербурге в доме на Гороховой улице. Поначалу, переехав в город из своего родового поместья, он пытался влиться в светскую жизнь. Но это ему не удалось. И теперь он большую часть своего времени проводит, лежа на диване в бессмысленных мечтах и раздумьях.

У героя немало проблем. После смерти родителей он оставался единственным наследником Обломовки. Однако управляться с делами Илья Ильич не умел. Он много размышлял и планировал, мечтая когда-нибудь привести все это в исполнение. Но сама мысль о активных действия уже пугала его. И, мечты так и оставались мечтами.

А прежняя жизнь Обломова в его родной Обломовке протекала в умиротворенной обстановке, где все дышало спокойствием, к которому он так привык. Там царствовала безмятежность и все шло своим чередом, безо всяких потрясений: времена года сменяли друг друга в должном порядке, а реальность плавно перетекала в сон. Новости доходили до поместья с большим опозданием, а шумных и веселых компаний в доме не собиралось. К такой жизни и привык Илья Ильич: безмятежной, гладкой и ровной.

Теперь же ожидали его суета и хлопоты, с которыми он и не представлял, как справляться. Илья Ильич ожидал приезда своего давнего друга – Андрея Штольца. Он очень надеялся на то, что тот поможет ему разобраться с делами и хозяйственными тонкостями.

И вот, этот день настал. Слуга Обломова, Захар, объявил о приезде Андрея, прервав сон своего барина. То состояние, в котором Штольц застал своего друга, очень не понравилось ему. И, он решил это его положение исправить.

Андрей стал вытаскивать Обломова из дома, возить по гостям. И, произошло чудо – Илья Ильич словно ожил. Мало того, что он стал появляться в свете, чем всех несказанно удивил, он еще и влюбился. А предметом его чувств стала Ольга Ильинская.

Она по просьбе Штольца старалась всячески расшевелить Обломова. Девушка, ощутив к Илье тягу, намерилась полностью перевоспитать его.

Однако, ей этого сделать не удалось. Илья Ильич не мог полностью и навсегда отказаться от своего привычного образа жизни. Проблемы и действия пугали его. И, временный всплеск его активности начал понемногу утихать.

Тут и Штольц уехал из города. А Илья Ильич переезжает в другой дом на Выборгской стороне. Там знакомиться он с Агафьей Пшенициной. Она была сестрой приятеля Тарантьева, плетшего интриги вокруг хозяйства Обломова, благодаря которым он и переехал. А брат Агафьи, Мухояров, оказался еще куда более отменным хитрецом и аферистом, нежели его знакомый. Он позаботился о том, чтобы прибрать к своим рукам дела по Обломовке.

К счастью, вовремя вернувшийся Штольц, смог разоблачить его обман. А Агафья к тому времени уже имела власть над Обломовым: готовила ему обеды, стряпала пироги. Та атмосфера, которую умела создать эта женщина, все больше и больше напоминала Илье Ильичу «обломовский быт» - теплый и спокойный.

В итоге, Обломов женится на ней. Пшеницына родит ему сына – Андрюшу. А Ольга выйдет замуж за Штольца, поняв тщетность своих усилий перевоспитать Обломова и, внезапно осознав, что Андрей для нее значит намного больше, чем просто друг.

Спустя несколько лет после этих событий, Штольц вновь навестит своего друга детства, найдя его полностью довольного своим бытом и олицетворяющим собой спокойствие и безмятежность.

Заканчивается роман описанием событий спустя еще пять лет, когда Ильи Ильича уже не будет в живых. Сына его возьмет к себе на воспитание чета Штольцев. Ольга через всю свою жизнь пронесет воспоминание о Обломове, как о человеке с чистой и доброй душой.

Для Агафьи Пшеницыной весь смысл жизни останется только в ее сыне, стремление к его благу. А хозяйкой в ее обветшалом совсем домике станет супруга ее разорившегося брата.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Гончаров. Все произведения

  • Мильон терзаний
  • Обломов
  • Фрегат Паллада

Обломов. Картинка к рассказу

Сейчас читают

  • Краткое содержание Бунин Жизнь Арсеньева

    Алексей Александрович Арсеньев родился на хуторе Каменка. Первое его воспоминание было об освещенной солнцем комнате. У Алексея были старшие братья и младшая сестра. В детстве он много времени проводит, наблюдая за природой.

  • Краткое содержание Лиханов Крутые горы

    Когда началась война, никто не понял. Я весело махал уходящему на фронт отцу и смеялся, еще не осознавая, что произошло и какое будущее ожидало нас. Знания приходили постепенно – в письмах с фронта

  • Краткое содержание Менандр Брюзга

    Книга написана в жанре комедии. Наименование книги в переводе означает «человеконенавистник». Главным героем комедийной эпопеи является Кнемон. Кнемон был простым крестьянином, который невзлюбил весь мир и потерял веру в людей.

Во второй главе (часть 1) романа говорится о том, как к Обломову приходили разные посетители.

Сначала вошел молодой человек лет двадцати пяти, блещущий здоровьем, безукоризненно причесан и одет. Это был Волков. Пристыдив Обломова за столь позднее нахождение в кровати и обозвав его персидский халат шлафроком, Волков похвастался новым фраком и пригласил Илью Ильича поехать в Екатерингоф, где по поводу первого мая намечались увеселения.

Обломов наотрез отказался, объяснив отказ своим нездоровьем и скукою, которую наводят на него подобные праздники. Вместо поездки в Екатерингоф он пригласил молодого человека к себе на обед — ему так хотелось пожаловаться на два свои несчастья, на что тот ответил отказом, ибо обедает у князя Тюменева. Отказавшись и от вечернего чая и озабоченный тем, что ему сегодня надо успеть еще в десять мест, Волков оставил Обломова. Когда он ушел, Илья Ильич подумал, какой же Волков несчастный человек, ведь у него столько дел.

Затем в комнату вошел Судьбинский, бывший сослуживец Обломова. За то время, как Илья Ильич ушел в отставку, коллега стал начальником отдела, о чем не без удовольствия и сообщил. Предложение Судьбинского заехать за ним на гулянье в Екатерингоф Илья Ильич отклонил, сославшись на то, что ему нездоровится и много дел. Завели разговор о сослуживцах, после чего, как бы невзначай, Судьбинский сообщил о своей предстоящей женитьбе и пригласил Обломова быть шафером.

— Как же, непременно! — сказал Обломов, обрадовавшись, что свадьба состоится только на следующей неделе.

Раздался звонок. Судьбинский, попрощавшись и пообещав еще зайти, ушел. За раздумьем о том, что карьера не делает людей счастливыми, Обломов и не заметил, что у кровати его стоит работающий в газете литератор Пенкин. Назвав Илью Ильича «неисправимым, беззаботным ленивцем», Пенкин стал рассказывать о последней своей статье и написанном им рассказе. Кроме того, порекомендовал Обломову прочесть поэму «Любовь взяточника к падшей женщине», автор которой несказанно талантлив: в нем слышится то Дант, то Шекспир... Читать шедевр Илья Ильич отказался напрочь, объяснив это тем, что в таких книгах нет понимания жизни и сочувствия, одно самолюбие только. Пенкин не соглашался с Обломовым, и они едва не поссорились, но вовремя остановились. Пенкин стал собираться уходить и вспомнил, что приходил-то с целью пригласить Обломова на гулянье в Екатерингоф. Илья Ильич вновь сослался на нездоровье, и пригласил Пенкина к себе обедать. Пенкин отказался, так как их редакция сегодня собирается в ресторане, а оттуда едут на гулянье. «Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то?.. <…>Несчастный!»

В дверь снова позвонили. Вошел Алексеев (так по крайней мере приветствовал его Обломов, хотя точно его фамилии никто не знал: одни говорили, что Иванов, другие — Васильев, третьи — Андреев). Это был человек неопределенных лет и неопределенной внешности. Остроумия, оригинальности и других особенностей в его уме тоже не было.

Алексеев пришел пригласить Илью Ильича к Овчинину на обед, а оттуда поехать в Екатерингоф на праздник. Обломов все лежал, а Алексеев ходил по комнате из угла в угол, ожидая, пока тот станет умываться. Наконец не выдержал, спросил, почему Илья Ильич не собирается. Обломов ответил, что на дворе пасмурно, ему не хочется ехать. Алексеев заметил, что у него оттого пасмурно, что окна давно не мыты.

В конце концов Обломов уговорил Алексеева остаться у него на обед (была суббота, и он вспомнил, что на обед приглашен Тарантьев) и стал жаловаться на два несчастья, которые с ним приключились. Состоялось чтение наконец-то найденного письма старосты. Советов Алексеева переехать на другую квартиру и съездить самому в Обломовку разобраться с делами Илья Ильич не принял. Алексеев сказал, что скорее бы Штольц приезжал, он бы все уладил. Илья Ильич пригорюнился, долго молчал, а потом спохватился:

— Вот тут что надо делать! — сказал он решительно и чуть было не встал с постели. — И делать как можно скорее, мешкать нечего... Во-первых...

Но тут в передней раздался звонок.

Краткое содержание глав романа "Обломов"
Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4



Top