Вернувшись внутрь он заиграл не чью. Пастернак Борис

Дверь полуоткрыта,
Веют липы сладко…
На столе забыты
Хлыстик и перчатка.

Круг от лампы желтый…
Шорохам внимаю.
Отчего ушел ты?
Я не понимаю…

Радостно и ясно
Завтра будет утро.
Эта жизнь прекрасна,
Сердце, будь же мудро.

Ты совсем устало,
Бьешься тише, глуше…
Знаешь, я читала,
Что бессмертны души.

Анна Ахматова

Я дверь, к которой нет ключа;
Мне жребий тягостный достался,
Мной кто-то хлопнул сгоряча
И ключ доверия сломался.

Я дверь, к которой нет ключа,
Напрасно воры по привычке
У ржавых скважин хлопоча,
Украдкой ищут к ним отмычки.

Я дверь, к которой нет ключа;
Не раз разбить меня пытались,
Ногами грязными стуча,
Но так за дверью и остались.

Я дверь, к которой нет ключа;
Зачем ключи к открытой двери?
Войди — за ней горит свеча,
Она зовет любить и верить.

Ты дверь откроешь лишь любя,
Поверь, открыть меня не сложно,
Не от себя, а на себя,
Открой, войди, но осторожно.

Макаров Артур

Со двора мы в дом свой входим,
Всё в порядке там находим,
Но внимательно проверь
Хорошо ль закрыта дверь.

Талызин Владимир

Без них мне было б невозможно,
И невозможно до сих пор,
То нараспах, то осторожно,
Они дарили мне простор.

Они — волшебные созданья,
Умеют нам комфорт создать,
И я задерживал дыханье,
Пытаясь их секрет понять.

Нет, я любил, когда постарше,
Их слишком новых – не любил,
С такими, как солдат на марше,
Туда-сюда, и — след простыл!

Люблю в них стройность я и массу,
И чтоб собой ласкали взор,
Такая вам не сдастся сразу,
На солдафонский разговор.

За жизнь их столько мне открылось,
Такие разные всегда,
Но с Главной встреча не случилась,
Однако, это – не беда.

В них всё – находки и потери,
Чтоб дело кончить и начать,
Спасибо, что есть в мире двери,
Чтоб нас встречать и провожать.

Когда последняя случится,
Мне станет истина ясна:
Когда одной пора закрыться,
Другая – нам отворена!

Гуськов Михаил

Не стучите в закрытую дверь,
Для желанных всегда дверь открыта.
Посоветуют «Бейся!» не верь,
Уходите, хоть сердце разбито.

Вас не будут любить, лишь терпеть,
Как из жалости терпят больного,
И не стоит вам право скорбеть.
Сами вы заслужили такое.

Не молите пустить вас за дверь,
Не корите, не плачьте, не нойте.
Говорит в вас не Ангел, а зверь,
Эгоизм свой и гнев успокойте.

Не навязывайтесь ни кому,
Отпустите любя и простите,
Не держите любимых в плену,
По английски, без слов уходите.

Где то ждёт вас открытая дверь,
В нашей жизни всегда так бывает,
Если эта закрылась, то верь,
Бог другую уже открывает.

Там вас искренне любят и ждут,
Там без стука откроются двери.
И Божественных Ангелов труд,
Наградит вас за ваши потери.

Калинин Олег

Когда метель кричит, как зверь -
Протяжно и сердито,
Не запирайте вашу дверь,
Пусть будет дверь открыта.

И если ляжет дальний путь
Нелегкий путь, представьте,
Дверь не забудьте распахнуть,
Открытой дверь оставьте.

И, уходя в ночной тиши,
Без лишних слов решайте:
Огонь сосны с огнем души
В печи перемешайте.

Пусть будет теплою стена
И мягкою - скамейка…
Дверям закрытым - грош цена,
Замку цена - копейка!

Булат Окуджава

Я часто в жизни открывала не те двери,
Так узнавала, что есть хамство, подлость, ложь,
Так испытала на себе всю боль потери,
Познала мир, что на добро так не похож.

Я часто в жизни доверяла не тем людям.
И руку дружбы подавала не тому,
С открытым сердцем ожидая правосудия,
Ловила фальшь-ответом сердцу моему.

Но благодарна я судьбе за эти двери,
Я просто счастлива, что ТАМ меня не ждут.
Пройдя весь путь, не разучилась «просто верить».
И те, что рядом-никогда не подведут!

Цвентарная Наталья

Мы, умные, — безумны,
Мы, гордые, — больны,
Растленной язвой чумной
Мы все заражены.

От боли мы безглазы,
А ненависть — как соль,
И ест, и травит язвы,
Ярит слепую боль.

О черный бич страданья!
О ненависти зверь!
Пройдем ли — Покаянья
Целительную дверь?

Замки ее суровы
И створы тяжелы…
Железные засовы,
Медяные углы…

Дай силу не покинуть,
Господь, пути Твои!
Дай силу отодвинуть
Тугие вереи!

Зинаида Гиппиус

Игрушечная сумочка в руках.
Глаза чуть удивленны и раскосы,
и рыжие колечки на висках,
похожие на рыжие вопросы.

Вот её дом, глыбастый мрачный дом.
Напыщенно он смотрит и надуто.
Я никогда, как помню не был в нём
и, слава богу, никогда не буду.

Она со мной прощается в дверях,
целует в лоб и руку гладит нежно,
но мне в её глазах спокойных нечто
внушает грусть, похожую на страх.

Не заглушить мне страх и не запить!
Я знаю эту женсккую науку:
поцеловать, погладить нежно руку,
шагнуть за дверь и сразу всё забыть.

Да двери меня сделали мудрей.
Они жестоко мне преподавали.
Не раз по обе стороны дверей
меня так артистично предавали.

Играет в доме кто-то «до-ре-ми»,
и снова что-то я припоминаю…
Какая ты со мной — я это знаю.
Какая ты за этими дверьми?!

Евгений Евтушенко

В златой прекрасный век
Не ведал человек
Ни двери, ни замков железных,
И дом и сердце открывал
Для братьев, ближних и любезных, -
Так всех людей он называл.
Но время пременилось,
И гибельное зло,
Увы! к нам в дверь вошло,
Замок с собою принесло,
И сердце с домом затворилось.
Стал смертный - камергер с ключем;
Сидит за дверью и не всем
Ее охотно отпирает;
По стуку человека знает:
Как рыба, притаясь, молчит,
Когда рукою в дверь стучит
Досадный кредитор, проситель
С бумагою, без серебра;
Или старинный покровитель,
В немилость впавший у двора;
Или любовница с слезами,
Уже оставленная нами!
Нет дома! верь или не верь:
Для них не отопрется дверь.
Но двери настежь для случайных,
Для их друзей, известных, тайных,
Для челобитчика с мешком,
Для камердинера с письмом
От женщины, душе любезной
Или другим чем нам полезной;
Для миловидных подлецов
И наших ревностных льстецов!

Блажен, кто двери запирает
Всегда для глупых, злых людей
И вместе с сердцем отворяет
Их только для своих друзей!

Николай Карамзин, 1802 год

Дверь, закрытая дверь
Стучи не стучи — тишина
Все — во что верил — теперь
Все упало в колодец без дна
Солнце мне светит тепло
Но больше не радует глаз
Сколько воды утекло
А в горле удушливый газ

День сменяется днем
Надежда уходит совсем
Слово так жжется огнем
Не в тот значит поезд я сел
Память сказала — Не верь
Ведь были счастливые дни
Дверь, закрытая дверь
Теперь мы навечно одни

Под ногой треснет ветка засохшая
И в траве пожелтевший листок
А в глазах паутинка намокшая
Не найти у болота исток
Не пройти по траве утром юности
И в поток дважды нам не войти
Но в который раз делаем глупости
Разве нам добрых слов не найти

Кровь, кровь стучит по вискам
Белый шум словно вата в ушах
Что я все в жизни искал
И куда так стремилась душа
Морем — обиды измерь
А упреков — горы вышина
Дверь, закрытая дверь
Стучи не стучи — тишина…

Вы не находите, что люди, подобно-дверя’м,
Со скрипом петель и лязганьем ручки.
Открыть-не открыть? Кому, лишь друзьям?!
Не поймёшь, глядя в отверстье от ключика.

И сидишь, упёршись спиною о край,
Снова мысли в сомнениях тонут.
А если открыть? Будет кто-нибудь рад?!
Ну, а если, опять дверью хлопнут?!

Звоном бьющихся стёкол раздаётся в ушах,
Возвращаясь, в пространстве времён.
Крепко заперта дверь, и сидишь в полутьмах,
Окружённый одиночеством стен.

А поверив, и снова надеждой зардеться,
Дверь приоткрыть, и увидеть себя.
В отражении душ, в этом каменном царстве,
В лучах светлых согреться, улыбку даря.

И к гадалке не надо ходить, все мы знаем,
Закрытая дверь - «седая душа».
Чтобы дольше душа, оставалась живая,
Не замыкайся, открывай неспеша.

Тёмный Изумруд

Старуха, дверь закрой

Под праздник, под воскресный день,
Пред тем, как на ночь лечь,
Хозяйка жарить принялась,
Варить, тушить и печь.

Стояла осень на дворе,
И ветер дул сырой.
Старик старухе говорит:
- Старуха, дверь закрой!

Мне только дверь и закрывать,
Другого дела нет.
По мне — пускай она стоит
Открытой сотню лет!

Так без конца между собой
Вели супруги спор,
Пока старик не предложил
Старухе уговор:

Давай, старуха, помолчим.
А кто откроет рот
И первый вымолвит словцо,
Тот двери и запрет!

Проходит час, за ним другой.
Хозяева молчат.
Давно в печи погас огонь.
В углу часы стучат.

Вот бьют часы двенадцать раз,
А дверь не заперта.
Два незнакомца входят в дом,
А в доме темнота.

А ну-ка, — гости говорят, —
Кто в домике живет? —
Молчат старуха и старик,
Воды набрали в рот.

Ночные гости из печи
Берут по пирогу,
И потроха, и петуха, —
Хозяйка — ни гугу.

Нашли табак у старика.
- Хороший табачок! —
Из бочки выпили пивка.
Хозяева — молчок.

Все взяли гости, что могли,
И вышли за порог.
Идут двором и говорят:
- Сырой у них пирог!

А им вослед старуха: - Нет!
Пирог мой не сырой! —
Ей из угла старик в ответ:
- Старуха, дверь закрой!

Самуил Маршак

Есть художники, отмеченные постоянными возрастными признаками. (Это не паспортный и не биологический возраст, а возраст души. То,что Тэффи называла «метафизическим возрастом»). Так, в Бунине , в Набокове есть чёткость ранней осени, они как будто всегда сорокалетние. Сологуб словно родился уже древним стариком. Пастернак же — вечный подросток. Он был — сама жизнь, само движение. «Он был как выпад на рапире » - эту его строчку можно отнести и к нему самому. Этот клокочущий огонь изнутри, белозубая улыбка, порывистые жесты...

Сколько нужно отваги,
чтоб играть на века,
как играют овраги,
как играет река. -

это прежде всего о нём самом сказано. Притом, что сам он никогда не играл, не лицедействовал в жизни, - жизнь в нём играла, вдохновение било ключом. Марина Цветаева писала ему: «Вы не человек, а явление природы. Бог по ошибке Вас создал человеком ».
В его ранних стихах есть всё, что мы называем Пастернаком: роскошь аллитераций, свежесть образов, непосредственность интонации. Образность в них порой избыточна, экспрессия хлещет через край, смысл ускользает, слово ведёт автора, звук правит сюжетом. У раннего Пастернака часто вовсе не поймёшь, о чём идёт речь, да это и не важно... Читать его слишком трезвыми глазами нельзя. В каждой строке сияет фантастическая полнота жизни: эти тексты не описывают природу — они становятся её продолжением. Поэтому не стоит требовать от них логической связности, - они налетают порывами, как дождь, шумят, как листва...

Лодка колотится в сонной груди,
Ивы нависли, целуют в ключицы,
В локти, в уключины - о, погоди,
Это ведь может со всяким случиться!

Этим ведь в песне тешатся все.
Это ведь значит - пепел сиреневый,
Роскошь крошеной ромашки в росе,
Губы и губы на звезды выменивать!

Это ведь значит - обнять небосвод,
Руки сплести вкруг Геракла громадного,
Это ведь значит - века напролет
Ночи на щелканье славок проматывать!

Борис Щербаков. В лодке.

Удивительно, как возник, как смог выжить и сохраниться в рамках казённой эпохи этот поистине эллинского, античного размаха человек? Как смог сохранить в себе гармонию этот гармоничнейший поэт 20 века в своё дисгармоничное время? Чтобы понять это, понять корни поэтики Пастернака, необходимо обратиться к его биографии — и семейной, и литературной.

Живописное начало

Родился Борис Леонидович Пастернак (29 января) 10 февраля 1890 года в Москве, на углу Оружейного переулка и Второй Тверской-Ямской улицы.

Поэт вырос в высококультурной еврейской семье.

Отец — известный художник портретист Леонид Осипович Пастернак , академик, преподавал в училище живописи, ваяния и зодчества, иллюстрировал книги, в частности, «Войну и мир» и «Воскресение» Л. Толстого. Мать, Розалия Кауфман , была профессиональной, весьма одарённой пианисткой, одной из самых популярных концертирующих пианисток в России, ученицей Антона Рубинштейна, но пожертвовала музыкальной карьерой ради семьи.

Артистическая обстановка дома, где бывали известные художники, музыканты, писатели, знакомство родителей с Л. Толстым, Серовым, Васнецовым, Ге, Скрябиным, Рахманиновым , рано воспитали у будущего поэта отношение к искусству как к норме, естественной части жизни.

С детства Борис увлёкся живописью. С шести до 12-ти лет он занимался рисунком.

Б. Пастернак в 1898 году. Рисунок Л. Пастернака

Их квартира позднее находилась в здании училища живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой, где часто устраивались выставки передвижников.

Отсюда, с детства — столь ярко выраженное в поэзии Пастернака живописное начало.

Душа — душна, и даль табачного,
какого-то, как мысли, цвета...

Цвет небесный, синий цвет
полюбил я с малых лет...

«Мир — это музыка, к которой надо найти слова»

С 13-ти лет на смену увлечению живописью приходит тяга к музыке.

Борис играет. Рис. Л. Пастернака

Как сам поэт выразился, «музыкально лепетать» он начал намного раньше, чем «лепетать литературно». Пастернаку пророчат большое музыкальное будущее, лавры композитора, пианиста.
Его кумиром в музыке был А.Скрябин , по счастливой случайности — их сосед по даче.

В поэме «1905 год » об этой поре жизни Пастернак потом напишет:

Позднее Скрябину будут посвящены страницы прозы в «Охранной грамоте », где Пастернак скажет: «Больше всего на свете я любил музыку, больше всех в ней — Скрябина».

Когда-то, ещё в юности у него вырвались замечательные слова, которые можно было бы поставить эпиграфом к его жизни: «Мир — это музыка, к которой надо найти слова».

Жилец шестого этажа
На землю посмотрел с балкона,
Как бы ее в руках держа
И ею властвуя законно.

Вернувшись внутрь, он заиграл
Не чью-нибудь чужую пьесу,
Но собственную мысль, хорал,
Гуденье мессы, шелест леса.

Раскат импровизаций нес
Ночь, пламя, гром пожарных бочек,
Бульвар под ливнем, стук колес,
Жизнь улиц, участь одиночек...

(«Музыка»)

Музыка была его культом. Современники рассказывали, что нередко Пастернак плакал, слушая шопеновские этюды. Если Скрябин — божество юности, то Шопен — его божество навсегда. Шопен пришёл и на страницы пастернаковской лирики.

Гремит Шопен, из окон грянув,
А снизу, под его эффект,
Прямя подсвечники каштанов,
На звезды смотрит прошлый век.

Как бьют тогда в его сонате,
Качая маятник громад,
Часы разъездов и занятий,
И снов без смерти, и фермат!

Итак, опять из-под акаций
Под экипажи парижан?
Опять бежать и спотыкаться,
Как жизни тряский дилижанс?

Опять трубить, и гнать, и звякать,
И, мякоть в кровь поря, опять
Рождать рыданье, но не плакать,
Не умирать, не умирать?

Опять в сырую ночь в мальпосте
Проездом в гости из гостей
Подслушать пенье на погосте
Колес, и листьев, и костей?

В конце ж, как женщина, отпрянув
И чудом сдерживая прыть
Впотьмах приставших горлопанов,
Распятьем фортепьян застыть?

А век спустя, в самозащите
Задев за белые цветы,
Разбить о плиты общежитий
Плиту крылатой правоты.

Опять? И, посвятив соцветьям
Рояля гулкий ритуал,
Всем девятнадцатым столетьем
Упасть на старый тротуар.

Вскоре Пастернак обнаруживает, что у него нет абсолютного слуха, этот факт приводит его в полное отчаяние. Он запрещает себе состояться в этой профессии. Не помогли и ссылки Скрябина на Вагнера и Чайковского, которые отлично обходились без абсолютного слуха. Абсолютный слух, видимо, только у Бога да у настройщиков роялей. Однако Пастернак увидел в своём несовершенстве знак того, что его не желает музыка.

«Во всём мне хочется дойти до самой сути... »: http://video.mail.ru/mail/svv-home/11363/11370.html

Он решил, что здесь ему не дано было дойти до самой сути. И, значит, он не будет навязываться музыке. И вот эту музыку из какой-то мистической сверхчестности Пастернак стал вырывать из себя. Он перестал прикасаться к роялю, не ходил на концерты, избегал встреч с музыкантами. Порой ему казалось, что он убил в себе главное, и его охватывала тоска, он впадал в меланхолию... Однако потребность творчества не оставляла его, сама разноголосица жизни, жажда действительности быть изображённой требовали и ждали от Пастернака чего-то, какой-то иной, новой музыки. Он искал себя. Искал пути к идеалу.

Л. Пастернак. Муки творчества

Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.

До сущности протекших дней,
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины.

Все время схватывая нить
Судеб, событий,
Жить, думать, чувствовать, любить,
Свершать открытья.

О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти.

О беззаконьях, о грехах,
Бегах, погонях,
Нечаянностях впопыхах,
Локтях, ладонях.

Я вывел бы ее закон,
Ее начало,
И повторял ее имен
Инициалы.

Я б разбивал стихи, как сад.
Всей дрожью жилок
Цвели бы липы в них подряд,
Гуськом, в затылок.

В стихи б я внес дыханье роз,
Дыханье мяты,
Луга, осоку, сенокос,
Грозы раскаты.

Так некогда Шопен вложил
Живое чудо
Фольварков, парков, рощ, могил
В свои этюды.

Достигнутого торжества
Игра и мука
Натянутая тетива
Тугого лука.

«Тот удар — исток всего»

На пути от музыки к поэзии Пастернак испытает ещё одно увлечение — философией.

Он поступает в университет, на историко-филологический факультет, на философское отделение. Окончив курс в 1912 году, едет за границу, в Марбург , где был центр философских течений того времени.

Марбург - маленький средневековый город. Тогда он насчитывал 29 тысяч жителей. Половину составляли студенты.
Но там Пастернак вскоре понимает, что и философия — не его призвание. Когда глава марбургской школы профессор Коген одобрил два реферата Бориса и предложил остаться в Германии для защиты докторской степени, о чём Пастернак не смел и мечтать, отправляясь в Марбург — всё это было уже не нужно ему.

профессор Коген

Пастернак отказался от карьеры философа, как отказался ранее от композиторского поприща. «По-моему , - писал он, - философия должна быть скупой приправою к искусству и жизни. Заниматься ею одной так же странно, как есть один хрен».
Решающую роль в повороте судьбы поэта сыграла любовная история, случившаяся с ним в Марбурге, - история его первой любви, как это обычно бывает — неразделённой.

Ещё в Москве Борис давал репетиторские уроки юной девушке — Иде Высоцкой , дочери богатого владельца частной торговой фирмы.

особняк Высоцких в Москве

Ида Высоцкая после окончания гимназии поехала учиться в Кембриджский университет. Она много путешествовала по Европе. Проводам и прощанию с ней посвящено стихотворение Пастернака «Вокзал ».

Вокзал, несгораемый ящик
Разлук моих, встреч и разлук,
Испытанный друг и указчик,
Начать - не исчислить заслуг.

Бывало, вся жизнь моя - в шарфе,
Лишь подан к посадке состав,
И пышут намордники гарпий,
Парами глаза нам застлав.

Бывало, лишь рядом усядусь —
И крышка. Приник и отник.
Прощай же, пора, моя радость!
Я спрыгну сейчас, проводник.

Бывало, раздвинется запад
В маневрах ненастий и шпал
И примется хлопьями цапать,
Чтоб под буфера не попал.

И глохнет свисток повторенный,
А издали вторит другой,
И поезд метет по перронам
Глухой многогорбой пургой.

И вот уже сумеркам невтерпь,
И вот уж, за дымом вослед,
Срываются поле и ветер, —
О, быть бы и мне в их числе!

Когда Ида с сестрой Жозефиной направлялась с родителями в Берлин, она решила навестить по пути своего московского учителя, зная, что он в Марбурге.

Увидев предмет своих тайных грёз, влюблённый Пастернак с маху делает ей предложение — сбивчиво, сумбурно, как это мог только он. Воспитанной барышне такое спонтанное выражение чувств показалось диким, она еле отбилась от бурного натиска поэта и решительно ему отказала. Потом эту свою первую трагедию души Пастернак выразил в гениальном стихотворении «Марбург »:

Я вздpaгивaл. Я зaгopaлся и гaс.
Я тpясся. Я сдeлaл сeйчaс пpeдлoжeньe, -
Нo пoзднo, я сдpeйфил, и вoт мнe - oткaз.
Кaк жaль ee слeз! Я святoгo блaжeннeй!

Я вышeл нa плoщaдь. Я мoг быть сoчтeн
Втopичнo poдившимся. Кaждaя мaлoсть
Жилa и, нe стaвя мeня ни вo чтo,
В пpoщaльнoм знaчeньи свoeм пoдымaлaсь.

Плитняк paскaлялся, и улицы лoб
Был смугл, и нa нeбo глядeл испoдлoбья
Булыжник, и вeтep, кaк лoдoчник, гpeб
Пo липaм. И всe этo были пoдoбья.

Нo, кaк бы тo ни былo, я избeгaл
Иx взглядoв. Я нe зaмeчaл иx пpивeтствий.
Я знaть ничeгo нe xoтeл из бoгaтств.
Я вoн выpывaлся, чтoб нe paзpeвeться.

"Шaгни, и eщe paз",- твepдил мнe инстинкт,
И вeл мeня мудpo, кaк стapый сxoлaстик,
чpeз дeвствeнный, нeпpoxoдимый тpoстник,
Нaгpeтыx дepeвьeв, сиpeни и стpaсти...

В тoт дeнь всю тeбя, oт гpeбeнoк дo нoг,
Кaк тpaгик в пpoвинции дpaму шeкспиpoву,
Нoсил я с сoбoю и знaл нaзубoк,
Шaтaлся пo гopoду и peпeтиpoвaл.

Кoгдa я упaл пpeд тoбoй, oxвaтив
Тумaн этoт, лeд этoт, эту пoвepxнoсть
(Кaк ты xopoшa!) - этoт виxpь дуxoты..
O чeм ты!! Oпoмнись! Пpoпaлo. Oтвepгнут...

Эти стихи, написанные поэтом в 26 лет — уже очень зрелые, из числа шедевров, ибо здесь уже есть его любимая внутренняя тема, - рождение через смерть, обретение через потерю. Чтобы заново родиться, надо было погибнуть, погибнуть себе прежнему. Тот отказ, разрыв стал для него вторым рождением и потому благом: 16 июня 1912 года — день становления Пастернака-поэта. Позже он напишет: «Тот удар — исток всего ». Эта первая душевная боль помогла ему осознать, что его путь — поэзия, что он родился поэтом. Именно после того отказа Пастернак примет окончательное решение вернуться в Москву. «Прощай, любовь! Прощай, философия! » - напишет он по-немецки.

Ида Высоцкая стала истоком лиризма его души. (Много лет спустя, встретившись с Ольгой Ивинской , Пастернак признается, что полюбил её, потому что она была похожа на Иду Высоцкую). История безответной любви к этой девушке стала одной из тем прозаической книги «Охранная грамота », написанной им два десятилетия спустя. А улица в Марбурге, где жил некогда юный Пастернак, теперь носит его имя.

В России же такой улицы пока нет.
Ни живопись, ни музыка, ни философия не пропали для Пастернака бесследно. Уже первые его книги «Поверх барьеров », «Темы и вариации » (1914-1916) показали, что в литературу пришёл сильный художник, соединивший в себе пластику, мелодику, мысль.

«Любимая, - жуть! Когда любит поэт...»

А в 1917 году двадцатишестилетнего поэта неисповедимые пути господни завели в наш Балашов (районный центр саратовской области), где его ждала новая любовь - к Елене Виноград , будущей виновнице и адресатке знаменитой пастернаковской книги.

Он был знаком с ней ещё с 1909 года, в предыдущем сборнике “Близнец в тучах ” есть посвященное ей стихотворение, где об их встрече и внезапно вспыхнувшем чувстве Пастернак сказал: “Как с полки жизнь мою достала и пыль обдула ”. И вот через 8 лет — новая встреча, когда из искры первого робкого чувства разгорается пламя любви.

Известно, что Е. Виноград училась в Москве на высших женских курсах, где однажды вывесили объявление о наборе добровольцев для организации самоуправления на местах, в Саратовской губернии, и она поехала. Пастернак едет за ней. Несколько дней они провели в Балашове. Е. Виноград сохранила в памяти все подробности их встреч. Хорошо помнила медника около дома, где она жила, юродивого на базаре около Свято-Троицкого собора (на месте нынешнего Куйбышевского парка), упомянутых в стихотворении “Балашов”. Это было жаркое лето 1917 года.

Мой друг, ты спросишь, кто велит,
чтоб жглась юродивого речь?
В природе лип, в природе плит,
в природе лета было жечь.

И без того душило грудь,
и песнь небес: “твоя, твоя!”
и без того лилась в жару
в вагон, на саквояж.

И без того взошёл, зашёл
в больной душе, щемя, мечась,
большой, как солнце, Балашов
в осенний ранний час.

В основе романа Пастернака и Виноград (почти комическое сочетание фамилий: огородное растение влюбилось в садовое) лежало сильное физическое притяжение. В этих стихах каждое слово дышит страстью. В. Катаев называл чувственность — главной чертой поэзии Пастернака, цитируя врезавшиеся в память строки: «Даже антресоль при виде плеч твоих трясло ».
Русская поэзия до некоторых пор была целомудренна. «Ах, милый, как похорошели у Ольги плечи! Что за грудь! » - это восклицание Ленского выглядело в своё время эталоном пошлости, несовместимой со званием романтического поэта, и пуританин Писарев обрушился тогда на эти строчки особо: «Плечи ему, видите ли, нравятся. Тоже мне любовь! » Однако Пастернак не стесняется именно этой откровенной, влекущей телесности.

Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.
- Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму.
А пока не разбудят, любимую трогать
Так, как мне, не дано никому.

Как я трогал тебя! Даже губ моих медью.
Трогал так, как трагедией трогают зал.
Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил,
Лишь потом разражалась гроза.

Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья.
Звезды долго горлом текут в пищевод,
Соловьи же заводят глаза с содроганьем,
Осушая по капле ночной небосвод.

Его поэтический дневник любви к Елене Виноград стал великой книгой любовной лирики.

Любимая,- жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых.

Глаза ему тонны туманов слезят.
Он заслан. Он кажется мамонтом.
Он вышел из моды. Он знает - нельзя:
Прошли времена и - безграмотно.

Он видит, как свадьбы справляют вокруг.
Как спаивают, просыпаются.
Как общелягушечью эту икру
Зовут, обрядив ее,- паюсной.

Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто,
Умеют обнять табакеркою.
И мстят ему, может быть, только за то,
Что там, где кривят и коверкают,

Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт
И трутнями трутся и ползают,
Он вашу сестру, как вакханку с амфор,
Подымет с земли и использует.

И таянье Андов вольет в поцелуй,
И утро в степи, под владычеством
Пылящихся звезд, когда ночь по селу
Белеющим блеяньем тычется.

И всем, чем дышалось оврагам века,
Всей тьмой ботанической ризницы
Пахнет по тифозной тоске тюфяка,
И хаосом зарослей брызнется.

Это была любовь-соперничество, любовь-поединок.

По стене сбежали стрелки.
Час похож на таракана.
Брось, к чему швырять тарелки,
Бить тревогу, бить стаканы?

С этой дачею дощатой
Может и не то случиться.
Счастье, счастью нет пощады!
Гром не грянул, что креститься?

Эта любовь, казалось, управлялась силами высшего порядка, более серьёзными, чем их ссоры, ревность, взаимные обиды. Катастрофа назревала в небесах. Катастрофичны пейзажи в конце книги: горящие торфяники, буря, гроза. На читателя обрушивается словопад, в котором ощущение непрерывности речи, её энергии и напора, щедрости и избытка важнее конечного смысла. Сама энергия речевого потока передаёт энергию ветра, дождя, чувства.

Любить - идти,- не смолкнул гром,
Топтать тоску, не знать ботинок,
Пугать ежей, платить добром
За зло брусники с паутиной.

Пить с веток, бьющих по лицу,
Лазурь с отскоку полосуя:
"Так это эхо?" - И к концу
С дороги сбиться в поцелуях...

Так пел я, пел и умирал.
И умирал, и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И - сколько помнится — прощался.

Разрыв

С марта по октябрь 1917-го - в эти полгода Пастернак пережил весь спектр тяжёлой любовной драмы, от надежды на полную взаимность до озлобления и чуть ли не брани, и возлюбленная, как и революция, в результате досталась другому: не тому, кто любил по-настоящему, а тому, кто выглядел надёжней. Елена интуицией умной девочки сознаёт, что ей нужен другой — более спокойный, твёрдый, зрелый, уравновешенный. Пастернак был чужд ей по своей природе. Отношения их окончательно испортились, и вскоре она выходит замуж за владельца мануфактуры под Ярославлем Александра Дородного. Пастернак в отчаянье:

А ночь, а ночь! Да это ж ад, дом ужасов!
Проведай ты, тебя б сюда пригнало!
Она - твой шаг, твой брак, твое замужество,
И шум машин в подвалах трибунала.

(При публикации он смягчил строку, заменив на «и тяжелей дознаний трибунала », убрав жуткую деталь: во время массовых расстрелов во дворе ЧК заводили грузовик, чтобы заглушить выстрелы). Бесповоротность её шага сравнивается тут с бесповоротностью «дознаний трибунала».

Увы, любовь! Да, это надо высказать!
Чем заменить тебя? Жирами? Бромом?
Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса
Гляжу, страшась бессонницы огромной.

В феврале 1918-го Пастернак прозревает — она его не любила, чему он не мог поверить, она выбрала другого, с чем он не в силах был примириться, она ему лгала — и это мешает ему проститься с ней чисто и рыцарственно. Об этом — его цикл «Разрыв » - лучший в его книге «Темы и вариации ».

О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,
И я б опоил тебя чистой печалью!
Но так — я не смею, но так — зуб за зуб!
О скорбь, зараженная ложью вначале,
О горе, о горе в проказе!

О ангел залгавшийся,— нет, не смертельно
Страданье, что сердце, что сердце в экземе!
Но что же ты душу болезнью нательной
Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно
Целуешь, как капли дождя, и, как время,
Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми!

«О стыд, ты в тягость мне», «позорище моё »... Но за гордым обещанием «от тебя все мысли отвлеку » - отчаянное признание:

Пощадят ли площади меня?
Ах, когда б вы знали, как тоскуется,
Когда вас раз сто в теченье дня
На ходу на сходствах ловит улица!

О Елене напоминает всё, и отчаянье достигает такого градуса, что стыдиться нечего — не стыдится он и признать своё поражение:

Помешай мне, попробуй. Приди, покусись потушить
Этот приступ печали, гремящей сегодня, как ртуть в пустоте Торричелли.
Воспрети, помешательство, мне, - о, приди, посягни!
Помешай мне шуметь о тебе! Не стыдись, мы — одни.
О, туши ж, о туши! Горячее!

Завершается этот цикл строчками потрясающей мощи:

Рояль дрожащий пену с губ оближет.
Тебя сорвет, подкосит этот бред.
Ты скажешь: - милый! - Нет, - вскричу я, нет—
При музыке?! - Но можно ли быть ближе,
Чем в полутьме, аккорды, как дневник,
Меча в камин комплектами, погодно?
О пониманье дивное, кивни,
Кивни, и изумишься! - ты свободна.

Я не держу. Иди, благотвори.
Ступай к другим. Уже написан Вертер,
А в наши дни и воздух пахнет смертью:
Открыть окно - что жилы отворить.

Брак с владельцем мануфактуры большого счастья Елене Виноград не принёс. Тем не менее она благополучно дожила до 90 лет и скончалась в 1987 году. А Борис Пастернак, ещё долго мучимый этой любовной страстью, в 1922 году создаст свою лучшую книгу “Сестра моя жизнь ”, где почти все стихи посвящены истории их любви.

«Сестра моя жизнь»

Необычное название раскрывает замысел книги: она о жизни, о великолепии жизни, о восторге перед ней.

Казалось альфой и омегой-
Мы с жизнью на один покрой;
И круглый год, в снегу, без снега,
Она жила, как alter еgo,
И я назвал ее сестрой.

Название это было навеяно строкой Поля Верлена : «Твоя жизнь — сестра тебе, хоть и некрасивая », которую Пастернак перевёл так: «Пусть жизнь горька, она твоя сестра ».
Пастернак, казалось, не заметил революции, поглощённый своими чувствами. Лирика 17-18-го года - тревожнейшего периода русской истории - буквально дышит ощущением счастья и гармонии. На нас обрушиваются его грозы, сирени, вёсла, полдни, ночи, звёзды, мосты, сеновалы, времена года. Эта книга не о природе, она — сама природа, пожелавшая говорить устами поэта.

А. Луначарский , передавая впечатление от этой книги Пастернака, так выразил его: «Как будто прошёлся под черёмухами ». «Собеседник рощ », - сказала о нём Ахматова . А Цветаева нашла для ранней лирики Пастернака замечательное определение: «Световой ливень ».

Ты в ветре, веткой пробующем,
Не время ль птицам петь,
Намокшая воробышком
Сиреневая ветвь!

У капель-тяжесть запонок,
И сад слепит, как плес,
Обрызганный, закапанный
Мильоном синих слез.

Моей тоскою вынянчен
И от тебя в шипах,
Он ожил ночью нынешней,
Забормотал, запах.

Всю ночь в окошко торкался,
И ставень дребезжал.
Вдруг дух сырой продроглости
По платью пробежал...

Ощущение весенней свежести, дождя, плачущие сады, степи, грозы, рассветы, - всё это избыточно переполняет его стихи. У Владимира Соколова есть стихотворение, которое называется «Воспоминание о книге «Сестра моя жизнь », где он очень точно передаёт состояние, близкое многим читателям Пастернака:

Когда я прочёл эту книгу,
не зная, что будет в конце,
молчанье, подобное крику,
застыло на юном лице.

Огромные капли синели,
в них переливались миры.
И страшная ветка сирени
звала в проходные дворы...

И новая лунная фаза,
и веток седые штрихи,
и чья-то запавшая фраза:
«Ведь это же только стихи!»

Трудно поверить, читая, что это только стихи, а не сама жизнь. Лидия Гинзбург писала: «Сестра моя жизнь» - редчайший в мировой лирике случай декларативного, прямого утверждения счастья жизни. Это как бы растворившаяся в воздухе молитва благодарения ».

Сестра моя - жизнь и сегодня в разливе
Расшиблась весенним дождем обо всех,
Но люди в брелоках высоко брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи в овсе.

У старших на это свои есть резоны.
Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,
Что в грозу лиловы глаза и газоны
И пахнет сырой резедой горизонт...

«Старшие» в данном случае — это те, кто глухи резонам поэзии, кому не дано постигать мир. Высшая мудрость — мудрость ребёнка, который живёт душевными порывами, импульсами, а не скучным здравым смыслом, его непосредственное восприятие жизни сродни восприятию поэта. Недаром Ахматова сказала о Пастернаке: «Он награждён каким-то вечным детством ».
Цветаева писала об этой книге: «Пастернак не говорит, ему некогда договаривать, он весь разрывается — точно грудь не вмещает — а-ах! Наших слов он ещё не знает: что-то островитянски-ребячески-перворайски невразумительное... » Это была особенность речи Пастернака — и поэтической, и устной, бытовой. Вспоминается, как однажды домработница, послушав сумбурные речи поэта, сказала сочувственно: «У нас в деревне тоже был один такой: говорит-говорит, а половина — негоже ». Он говорил, как писал и мыслил: спонтанно, ассоциативно, хаотично. Гений и юродивый — это ведь всегда близко.

Счастье из ничего

Природа одарила Пастернака изначальным предрасположением к счастью. «Праздничность была у него в крови », - говорил о нём В. Каверин. Он всегда был переполнен внутренней радостью. И даже в тот зимний вечер 1952 года, когда его доставили с инфарктом в городскую больницу, в ту минуту, казавшуюся ему последней в жизни, единственное, что ему хотелось — это благодарить Бога за этот драгоценный подарок — свою жизнь.

Из письма Нине Табидзе : “Господи, — шептал я, — благодарю Тебя за то, что Ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что Твой язык — величественность и музыка, что Ты сделал меня художником, что творчество — Твоя школа, что всю жизнь Ты готовил меня к этой ночи”. И я ликовал и плакал от счастья ”.

Впоследствии о той ночи Пастернак напишет одно из самых совершенных, пленительнейших стихотворений - «В больнице », где явственно ощутимы то благоговение и молитвенный восторг, которые он пережил, думая, что умирает.

Стояли, как перед витриной,
Почти запрудив тротуар.
Носилки втолкнули в машину.
В кабину вскочил санитар.

И скорая помощь, минуя
Панели, подъезды, зевак,
Сумятицу улиц ночную,
Нырнула огнями во мрак.

Милиция, улицы, лица
Мелькали в свету фонаря.
Покачивалась фельдшерица
Со склянкою нашатыря.

Шел дождь, и в приемном покое
Уныло шумел водосток,
Меж тем как строка за строкою
Марали опросный листок.

Его положили у входа.
Все в корпусе было полно.
Разило парами иода,
И с улицы дуло в окно.

Окно обнимало квадратом
Часть сада и неба клочок.
К палатам, полам и халатам
Присматривался новичок.

Как вдруг из расспросов сиделки,
Покачивавшей головой,
Он понял, что из переделки
Едва ли он выйдет живой.

Тогда он взглянул благодарно
В окно, за которым стена
Была точно искрой пожарной
Из города озарена.

Там в зареве рдела застава
И, в отсвете города, клен
Отвешивал веткой корявой
Больному прощальный поклон.

“О Господи, как совершенны
Дела Твои, — думал больной, —
Постели, и люди, и стены,
Ночь смерти и город ночной.

Я принял снотворного дозу
И плачу, платок теребя.
О Боже, волнения слезы
Мешают мне видеть Тебя.

Мне сладко при свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий подарком
Бесценным Твоим сознавать.

Кончаясь в больничной постели,
Я чувствую рук Твоих жар.
Ты держишь меня, как изделье,
И прячешь, как перстень, в футляр”.

Стихи эти датированы 1956 годом, но замысел их восходит именно к той ночи 52-го, когда Пастернак в больничном коридоре (мест в палате не было) мысленно прощался с семьёй, жизнью, творчеством — и обращался к Богу со слезами молитвенной благодарности.

Не всем под силу такая покорная и ликующая отдача на милость Творца, но многих эти стихи вытащили из отчаяния.
Вспоминается и «Август » Пастернака с его праздничным и торжественным отношением к смерти, с чудом посмертного преображения, с голосом, который не тронул распад, когда душу наполняет счастье наступившего наконец окончательного освобождения от всего второстепенного, когда безупречный узор судьбы становится важнее личного благополучия, важнее самой жизни, это христианское ощущение жизни как бесценного подарка.
Евгения Гинзбург , автор «Крутого маршрута », услышав, что приговор ей — не расстрел, а десять лет лагерей, еле сдерживается, чтобы не заплакать от счастья и твердит про себя строки из пастернаковского «Лейтенанта Шмидта »: «Шапку в зубы, только не рыдать! Вёрсты шахт вдоль Нерчинского тракта, Каторга, какая благодать!»
Для Пастернака смерть всегда была не только трагедией, но и таинством, и празднеством освобождённого человеческого духа. Это, конечно, не для всякого. Нужны фантастическая внутренняя сила и редкая душевная щедрость, чтобы ощутить в себе это.

Для благодарной радости Пастернаку нужно немногое, часто — и вовсе невидимое другим. Он способен сотворить счастье из ничего — из пейзажа, из музыки, из чьего-то случайного сочувственного слова. «Куда мне радость деть свою? В стихи, в графлёную осьмину? » Радость не умещается в стихи, потому что слишком живая — из света, из дуновения, из запахов. Не всем была понятная эта его духовная эйфория. Поэтому, когда он плакал, не скрывая и не стесняясь слёз, многие думали, что «это от слабости старик», а он плакал от переизбытка этой своей души, оттого, что он один мог так видеть, и слышать, и чувствовать. Виктор Шкловский в своей книге «Письма не о любви» писал о Пастернаке: «Счастливый человек. Он никогда не будет озлобленным. Он проживёт свою жизнь любимым, избалованным и великим».

«Художницы робкой, как сон, крутолобость...»

В 1922 году Пастернак женится наюной художнице Евгении Лурье , дочери владельца писчебумажного магазина. Она была миловидна: гордое лицо с тонкими чертами, лёгкий прищур узких глаз, большой выпуклый лоб, таинственная манящая улыбка, похожая на улыбку Моны Лизы.

Художницы робкой, как сон, крутолобость,
С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлеб,
Улыбкой, огромной и светлой, как глобус,
Художницы облик, улыбку и лоб, -

воспоёт потом Пастернак её красоту в сборнике «Второе рождение » уже накануне ухода к другой. Что-то в ней было от итальянских мадонн кватроченто, что-то от женских образов Боттичелли...

Конечно, Пастернак не любил Женю Лурье так одержимо, как Елену Виноград, но находил в ней идеальную собеседницу, родственную душу, она принадлежала к его кругу, отвечала ему взаимностью, а большинство мемуаристов называли её одной из самых одухотворённых женщин, каких им случалось видеть.
В сентябре 1923 года у них родился сын Женя, необыкновенно похожий на отца и лицом, и голосом (сейчас ему 89).

Семья их просуществовала десять лет, с конца 1921-го до 1931-го года.

Отношения у них были неровные, порой весьма напряжённые. Евгения была крайне требовательной, нетерпимой, очень ценила свою творческую и личностную независимость. Она считала себя не меньшим талантом, чем Пастернак, и, хотя горячо любила, но не хотела ради этой любви жертвовать своим даром художника, посвящать жизнь интересам мужа, как это сделала когда-то мать Бориса, талантливая пианистка. Евгения заставляла его выполнять домашнюю работу: Пастернаку приходилось штопать сыну чулки, варить для всей семьи суп. Денег не хватало. Этот период жизни поэт отразил во вступлении к поэме «Спекторский »:

Я бедствовал. У нас родился сын.
Ребячества пришлось на время бросить.
Свой возраст взглядом смеривши косым,
Я первую на нем заметил проседь.

Пастернак и Цветаева

В 1926 году Пастернак знакомится с Мариной Цветаевой и между ними завязывается переписка, которая далеко завела их отношения. Это целая эпоха в русской эпистолярной прозе.

В 2000 году в издательстве «Вагриус» вышла книга «Переписка М. Цветаевой с Б. Пастернаком », куда вошли неопубликованные ранее письма, закрытые Ариадной Эфрон до 2000-го года. Читать их и сладко, и больно. Это язык небожителей, разговор душ, речь, переведённая в высший регистр, взявшая с первых же слов самые высокие ноты.

Пастернак писал за границу Цветаевой: «Я тебе написал сегодня пять писем. Не разрушай меня, я хочу жить с тобой долго, долго жить... »
Марина была влюблена в Пастернака, он единственный, кто соответствовал масштабу её личности, градусу её чувств и страстей.

В мире, где всяк сгорблен и взмылен,
знаю, один мне равносилен.
В мире, где столь многого хощем,
знаю, один мне равномощен.
В мире, где всё - плесень и плющ,
знаю, один ты равносущ
мне.

В письме Черновой-Колбасиной Цветаева пишет: “Мне нужен Пастернак - Борис - на несколько вечерних вечеров - и на всю вечность. Если меня это минует - то жизнь и призвание - всё впустую ”. Но в этом же письме отрезвлённо сознаёт: “Наверное, минует. Жить я бы с ним всё равно не сумела, потому что слишком люблю” . Пастернак тоже сознавал их несовместимость (при всей «равновеликости», а, может быть, именно в силу её) и в ответ на шутливый совет жениться на Цветаевой с содроганием говорил: “Не дай Бог. Марина - это же концентрат женских истерик” . И это при всём их запредельном понимании душевных глубин друг друга, многолетней переписке на самой высокой ноте... И когда Пастернак несколько лукаво спрашивает у неё в письме, когда ему к ней приехать, сейчас или через год (когда любят - не спрашивают!), Цветаева великодушно отпускает его. (Знает - всё равно бы не приехал).

Из письма Пастернака Цветаевой : “Не старайся понять. Я не могу писать тебе, и ты мне не пиши... Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно... Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему. Но так надо ”.
Из письма Цветаевой Пастернаку : “Уходя со станции, садясь в поезд - я просто расставалась: здраво и трезво. Вас я с собой в жизнь не брала”.


Эту историю их мучительной любви, «разъединённости близких душ» я попыталась отразить в стихах:

Жажда ангельского, ту-светного.
«Дай мне руку на весь тот свет!»
Вся тоска всего безответного
Этот вымолила ответ.

Всех затмивший живых и умерших,
Он был с нею душевно слит
Всеми помыслами и умыслами,
Как Адам со своей Лилит.

Бог простил бы за эту боль её
Грех беспутства и зло измен.
Дом был долей, а он был волею,
Той, что счастью дана взамен.

«Изначальные несовместимости -
Жить тобою и жить с тобой».
Пересиливала их мнимостью,
Высшей милостью и волшбой.

Осыпала, как снегом, стансами.
Целовала чернильный след.
Выколдовывала на станции,
Вызывая душу на свет.

И под всеми косыми ливнями,
Возле всех фонарных столбов -
Её оклик ночами длинными -
Его отклик на этот зов.

Довели до предела - спасу нет -
Одиночество и печаль.
Что ей делать, слепцу и пасынку,
Ночью плачущей без плеча?

Ей, незрячей, его, незримого,
По каким искать городам?
Сердце, посланное Мариною,
По стальным летит проводам.

Своего близнеца отыскивая
Средь штампованных постоянств, -
Страсть неистовая, неизданная,
Выше времени и пространств.

А свиданье висело в воздухе.
В далях таяло: «Где ты, друг?»
На том свете ей будет воздано
За крылатость воздетых рук.

Календарные даты путающая,
Срока ждёт она своего
И оглядывается в будущее
На несбывшегося его...

Жена Пастернака знала об их отношениях и очень страдала. Накал их эпистолярного романа был для неё нестерпим. Но ничего не вышло, не выросло из этого романа. Они перегорели в письмах. Повторение его в жизни уже оказалось невозможным. Когда в 1935 году Пастернак и Цветаева наконец увиделись — это были уже совсем не те люди, которые в 1926 году так любили друг друга.

При всей лавине сходств, при массе общих увлечений и привязанностей, в главном, в творчестве — они всегда были врозь. «На твой безумный мир ответ один — отказ », - вот манифест поздней Цветаевой. «Я тихо шепчу: «благодарствуй, ты больше, чем просишь, даёшь », - вот кредо позднего Пастернака. Они были антиподами в отношении к жизни.




Top